| Предыдущая глава |
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
| Следующая глава |

Блок I: Ковка Иконы
Вспышка была первым.
Не свет. Не звук. А именно вспышка. Удар раскаленной иглой прямо в центр зрения, выжигающий мир добела. За ней, с опозданием на долю секунды, следовал сухой, механический щелчок. А потом — тьма. Пурпурное, пляшущее пятно послеобраза, отпечатавшееся на его сетчатке, как клеймо.
Щелчок. Снова.
Стив сидел, не двигаясь. Он не знал, как долго. Час? День? Вечность? Время потеряло свою форму, превратившись в вязкую, тягучую субстанцию, измеряемую не минутами, а вспышками. Он сидел на жестком металлическом стуле, который впивался в его бедра, и смотрел прямо перед собой. В белизну.
Комната была белой. Стены, потолок, пол, стол — все было выкрашено в один и тот же стерильный, безжалостный цвет, цвет больницы и бойни. Единственным темным пятном в этом молочном небытии был он сам, одетый в новую, колючую военную форму, которая казалась ему чужой кожей. Над головой гудела лампа дневного света. Гудела неровно, с дребезжанием, и этот звук был единственным якорем, удерживающим его от полного растворения в белом шуме, который заполнил его голову. Звук был похож на назойливую муху, застрявшую в банке его черепа.
Щелчок.
Напротив него за столом сидели люди. Он не видел их лиц. Они были просто расфокусированными силуэтами, темными кляксами на белом фоне. Один из них, тот, что слева, держал в руках черный, хищный предмет, который и порождал вспышки. Фотограф. Другие двое что-то говорили. Их голоса доносились до Стива, как будто он слушал их со дна бассейна — искаженные, булькающие, лишенные смысла.
«…помните, Роджерс?..»
«…ваши ощущения в тот момент?..»
«…сила… как вы ее?..»
Слова были просто вибрациями в воздухе. Они бились о его барабанные перепонки, но не проникали внутрь. Его разум был занят другим. Он снова и снова прокручивал одну и ту же пленку, заевшую на самом страшном кадре.
Удивление на лице Эрскина. Не боль, нет. Просто легкое, детское недоумение. Маленькое темное пятно на белом халате, которое расцветает, как чудовищный, непристойный цветок. Тепло его руки на щеке Стива. И шепот, утонувший в бульканье крови: «…не меня… его… сыворотка…»
Он все еще чувствовал на щеке фантомное тепло. Липкое. Кровь.
Он моргнул, и на мгновение вспышка превратила комнату в негатив. Белые стены стали черными, а темные силуэты людей напротив — призрачно-белыми. Они были похожи на скелеты, на рентгеновские снимки, и их беззвучно шевелящиеся челюсти казались еще более гротескными.
«Стивен, вы нас слышите?» — один из голосов прорвался сквозь пелену. Он был мягким, вкрадчивым. Психолог.
Стив медленно кивнул. Движение потребовало от него титанических усилий. Его новое тело было невероятно послушным, но оно не было его. Оно было слишком большим, слишком тяжелым, слишком… эффективным. Он чувствовал, как под кожей перекатываются стальные мышцы. Слышал, как глубоко и ровно работает его сердце, как мощные легкие втягивают стерильный воздух. Это тело не было его домом. Это был трофей, который ему вручили на могиле единственного человека, видевшего в нем нечто большее, чем просто трофей.
«Мы просто пытаемся понять, что вы пережили», — продолжил мягкий голос. — «Это важно для науки. Для страны».
Наука. Страна. Пустые слова. Он посмотрел на свои руки, лежавшие на столе. Они были огромными, сильными, покрыты сетью вздувшихся вен. Он медленно сжал их в кулаки.
Ногти впились в ладони, но он не почувствовал боли. Он вообще почти ничего не чувствовал, кроме этой всепоглощающей пустоты и гула лампы. Он был артефактом. Редким экземпляром, который только что извлекли из-под земли и теперь изучают со всех сторон, прежде чем поместить под стекло в музее.
«Еще один снимок, сынок», — проскрипел голос фотографа. — «Только один. Посмотри прямо в объектив. Дай нам героя».
Герой. Слово ударило его, как пощечина. Он медленно, очень медленно поднял голову. До этого он смотрел сквозь них, сквозь стены, сквозь саму реальность. Но теперь он посмотрел на них.
Его новые глаза, которые могли разглядеть пылинку на другом конце комнаты, сфокусировались. Впервые за этот бесконечный час он по-настоящему увидел их. Увидел усталого фотографа с пятнами пота под мышками. Увидел психолога с фальшивой, сочувствующей улыбкой. Увидел военного с блокнотом, чьи глаза были холодными и оценивающими, как у торговца скотом.
Они не хотели понять. Они хотели использовать. Упаковать. Продать.
И в этот момент что-то внутри Стива, старое, упрямое, то, что заставляло его подниматься после каждого удара в грязных бруклинских переулках, сказало «нет».
Он не произнес ни слова. Он не пошевелился. Он просто посмотрел. Прямо в черный, бездушный зрачок объектива. В его взгляде не было гнева. Не было ненависти. Была лишь бездонная, ледяная скорбь и твердость гранита. Взгляд человека, который только что заглянул в ад и вернулся обратно, и которого больше не напугать вспышкой магния.
Фотограф замер с поднятой камерой. Его палец завис над кнопкой. Мягкий голос психолога оборвался на полуслове. Даже военный с блокнотом перестал писать и поднял голову, встревоженный внезапной, звенящей тишиной, которая нарушалась лишь гудением лампы.
Вспышки больше не было.
Они смотрели на него — на идеальный образец, на чудо-оружие, на живое знамя нации. А он смотрел на них. И впервые они увидели не плакат. Они увидели человека. Сломанного, скорбящего, но не сломленного.
И им стало не по себе.
Он остался один. В оглушающей тишине. В слепящей пустоте.
Кабинет полковника Филлипса был полной противоположностью белой комнаты, из которой только что вывели Стива. Там был вакуум. Здесь — мир. Мир старый, уверенный в себе, пропитанный запахами власти. Воздух был густым, почти съедобным. Он пах дорогим виргинским табаком, чей сладковатый дым лениво вился под высоким потолком, полированным красным деревом, которое впитывало свет и возвращало его глубоким, кровавым отблеском, и старой кожей кресел, скрипевших, как кости старика. Это был запах мужчин, которые двигают на картах флажки, обозначающие жизни и смерти других мужчин.
Стив стоял посреди комнаты и чувствовал себя неуместным. Его новое, огромное тело казалось слишком большим для этого пространства, его солдатская форма — слишком грубой на фоне персидских ковров. Он чувствовал себя быком в посудной лавке. Или, скорее, призовым быком, которого привели на смотрины перед продажей.
Полковник Филлипс сидел за своим массивным, как саркофаг, столом. Он не смотрел на Стива. Он методично набивал трубку, его обветренное, высеченное из гранита лицо было непроницаемым. Он был частью этого кабинета, его естественным продолжением. В углу, в глубоком кожаном кресле, сидел еще один человек. И именно он был центром гравитации в этой комнате.
Сенатор Брандт.
Он не сидел. Он возлежал, закинув ногу на ногу так, что натянувшаяся ткань его идеально скроенного костюма из акульей кожи не создала ни единой лишней складки. В его руке был стакан с янтарной жидкостью, в которой лениво покачивался один-единственный кубик льда. Все в нем было безупречно: платиновые запонки, белоснежная, как оскал, улыбка, седина на висках, которая казалась не признаком возраста, а знаком отличия. Но глаза…
Глаза жили отдельной жизнью. Они были теплыми, отеческими, они лучились заботой и пониманием. Но если присмотреться, то за этим теплым фасадом можно было разглядеть холодный, хищный блеск. Блеск глаз торговца, который уже подсчитал свою прибыль.
«Стивен», — произнес сенатор, и его голос был именно таким, каким и должен был быть: бархатным, обволакивающим, как дорогой кашемир. Он не повышал его, но тот заполнил собой всю комнату. — «Присаживайся, сынок. Не стой в дверях. Ты выглядишь как статуя героя, но даже статуям нужен отдых».
Он указал на кресло напротив себя. Стив медленно, почти неохотно, сел. Кожа протестующе скрипнула под его весом.
Брандт сделал маленький глоток, отставил стакан и подался вперед, сложив руки на колене. Он излучал искренность. Она была так хорошо отрепетирована, что казалась почти настоящей.
«Стивен, я хочу, чтобы ты знал… вся нация скорбит вместе с тобой. Доктор Эрскин был великим человеком. Патриотом. Его жертва не будет забыта».
Стив молчал. Слово «жертва» повисло в воздухе, фальшивое и уродливое. Эрскин не
жертвовал собой. Его убили. Убили из-за того, во что они превратили Стива.
«Но его наследие…» — Брандт сделал драматическую паузу, его голос понизился до заговорщицкого шепота. — «…оно живет. В тебе, сынок. Ты — его величайшее творение. Великий опус. И теперь наш долг, долг всей Америки, — показать миру это чудо».
Стив наконец поднял голову. «Я солдат, сэр», — его голос прозвучал хрипло, непривычно даже для него самого. — «Я просил дать мне силу, чтобы сражаться. Отправьте меня на фронт».
Улыбка Брандта не дрогнула. Она стала еще шире, еще отечески-понимающей.
«Сражаться? Конечно, ты будешь сражаться. Но войны выигрываются не только в окопах, Стивен. Они выигрываются здесь», — он постучал себя пальцем по виску. — «В умах и сердцах. Нация напугана. Наши мальчики гибнут тысячами в европейской грязи. Людям нужна… надежда. Им нужен символ. Что-то, во что они могут поверить. Что-то большее, чем просто очередной генерал, обещающий скорую победу».
Он встал и начал ходить по кабинету. Его движения были плавными, как у хищника. Он не говорил. Он вещал.
«Представь себе, Стивен. Мальчишка в Огайо, который боится за своего отца на фронте, открывает комикс и видит тебя. Видит, как ты одним ударом сокрушаешь танк. Представь себе работницу на заводе в Детройте, которая валится с ног от усталости после двенадцатичасовой смены. Она идет в кино и видит кинохронику, где ты, живое воплощение американского духа, улыбаешься и говоришь ей, что ее труд не напрасен. Представь себе солдата в ледяном окопе, который готов сдаться, но потом вспоминает о тебе, о Капитане Америке, и находит в себе силы продержаться еще один день».
Он остановился перед Стивом и положил ему руку на плечо. Хватка была мягкой, но под ней чувствовалась сталь.
«Мы не просто отправим тебя в турне, сынок. Мы создадим легенду. Мы дадим этой стране маяк в самой темной ночи. Ты будешь не просто солдатом. Ты будешь душой нации».
Стив почувствовал, как его затягивает в эту паутину из красивых, пафосных слов. Он пытался вырваться.
«Но это… это не по-настоящему», — пробормотал он. — «Комиксы, кино… это же просто… шоу. Я должен быть там. С Баки. С остальными ребятами».
Брандт вздохнул. Это был вздох мудрого, терпеливого отца, объясняющего упрямому ребенку прописные истины.
«Сынок, любой дурак может нести винтовку. Их у нас миллионы. Но нести знамя целой нации… для этого нужен герой. А героев у нас нет. Поэтому мы его из тебя сделаем».
Он отошел к столу и взял папку. Он бросил ее на стол перед Стивом. На обложке был яркий, кричащий рисунок: мускулистый человек в синем трико и маске со звездой на лбу бьет по лицу карикатурного Гитлера.
«Добро пожаловать в армию, Капитан Америка», — сказал Брандт, и его улыбка наконец-то стала честной. Это была улыбка владельца, который только что приобрел самый дорогой и самый породистый скакун на аукционе.
Стив смотрел на рисунок. На этого нелепого, цветастого клоуна. А потом он перевел взгляд на полковника Филлипса, который все это время молча сидел за своим столом, раскуривая трубку. Он искал в его глазах поддержки. Понимания. Хоть чего-то.
Филлипс медленно выпустил кольцо дыма, посмотрел на Стива поверх чаши трубки, и в его глазах Стив не увидел ничего, кроме холодного, безразличного, почти скучающего цинизма. Он не был ни за, ни против. Для него это был просто еще один приказ, который нужно выполнить. Еще одна фигура на шахматной доске.
И в этот момент Стив Роджерс понял.
Он был один. Совершенно один. Он был самым сильным человеком на планете, и он был абсолютно бессилен. Его только что купили, упаковали и выставили на продажу. И он даже не мог назвать цену.
Пошивочная мастерская была миром, сотканным из упорядоченного хаоса и запаха горячего утюга. Воздух был плотным от меловой пыли, которая танцевала в золотых столбах света, пробивающихся сквозь высокие окна. Повсюду громоздились рулоны тканей — кричаще-красный атлас, глубокий, как полночь, бархат, ослепительно-белый сатин. На стенах, как снятая кожа экзотических животных, висели эскизы: размашистые, уверенные наброски будущих побед и парадов. В углу без умолку стрекотали швейные машинки, их монотонная песня смешивалась с шелестом ткани и щелканьем ножниц, похожим на клекот голодных птиц.
В центре всего этого, на небольшом подиуме, стоял Стив. Неподвижный, как статуя.
Вокруг него, словно стая суетливых, ярко раскрашенных воробьев, порхали дизайнеры. Двое мужчин с томными глазами и гибкими, как у фокусников, пальцами, и женщина с волосами цвета воронова крыла и алыми, как кровь, губами. Они не видели его. Они видели холст. Идеальный, безупречный холст, о котором любой художник мог только мечтать.
«Плечи! Боже, посмотри на эти плечи, Марти!» — ворковал один, проводя сантиметровой лентой по спине Стива. Его прикосновение было легким, почти невесомым, но Стив чувствовал его как клеймо. — «Это же просто греческая скульптура! Никаких подкладок не нужно!»
«Талия узкая, бедра мощные…» — вторила ему женщина, впиваясь в бок Стива булавками, чтобы подогнать ткань. — «Он сложен как бог. Цвета будут смотреться на нем божественно».
Они говорили о нем так, будто его здесь не было. Он был объектом, манекеном, куском мрамора. Он стоял, расставив руки в стороны, пока они кружили вокруг, что-то бормоча про «драпировку», «линию силуэта» и «патриотическую палитру». Он чувствовал их быстрые, деловитые прикосновения по всему телу, и каждое из них было маленьким унижением. Он, обладавший силой согнуть стальной прут, стоял и позволял этим людям обкалывать себя булавками, потому что таков был приказ.
Наконец, они отступили, любуясь своей работой. «Повернись к зеркалу, дорогой», — пропела женщина.
Стив медленно повернулся. И увидел.
Из огромного, в полный рост, зеркала в позолоченной раме на него смотрел кто-то другой. Кто-то чужой и до боли нелепый.
Это не была форма. Это не была броня. Это был костюм. Костюм для клоуна.
Ярко-синее трико обтягивало его мощные ноги и торс, подчеркивая каждый мускул, каждую вену. Оно было сшито из блестящей, дешевой на вид ткани, которая ловила свет и переливалась, как чешуя тропической рыбы. На груди, прямо на солнечном сплетении, красовалась белая звезда. Красные перчатки и сапоги довершали этот карнавальный образ. Это было не одеяние солдата. Это было одеяние мальчика из комиксов.
Он чувствовал, как эта синтетическая ткань липнет к коже, как грубые внутренние швы натирают там, где их не должно быть. Он чувствовал себя не защищенным, а голым. Выставленным напоказ. Уязвимым так, как он не чувствовал себя даже тогда, когда был хилым заморышем весом в девяносто фунтов.
«А теперь — финальный штрих!» — воскликнул один из дизайнеров и протянул ему маску.
Стив взял ее. Она была сделана из той же синей ткани. На лбу была вышита большая белая буква «А». А по бокам, на уровне висков, были пришиты два маленьких, белых, абсолютно идиотских крылышка из плотного фетра. Они торчали в стороны, как уши у эльфа-переростка.
Он медленно надел ее. Крылышки нелепо топорщились.
Он снова посмотрел в зеркало. На этого ряженого идиота. На этот ходячий флаг. На эту пародию. Контраст между телом полубога, которое он видел под тканью, и нелепостью самого наряда был настолько вопиющим, что вызывал тошноту.
Он медленно сжал кулак. Ткань на его предплечье натянулась до предела, затрещав по швам. На мгновение ему захотелось просто напрячь мышцы, разорвать эту постыдную вторую кожу в клочья, разнести эту мастерскую и уйти. Уйти на войну. На настоящую войну.
Но он разжал кулак. Он был солдатом. А солдаты выполняют приказы. Даже если приказ — стать посмешищем.
Из мира ткани и лжи его бросили в мир металла и полуправды. Мастерская Говарда Старка была пещерой современного Вулкана. Пахло озоном, раскаленным металлом и машинным маслом. Воздух вибрировал от гула трансформаторов и шипения сварочных аппаратов. Повсюду валялись детали каких-то немыслимых механизмов, чертежи, прототипы. Это был мир, где идеи обретали плоть из стали и меди.
Говард Старк стоял посреди этого хаоса, одетый в дорогой костюм, лишь слегка прикрытый рабочим фартуком. На его лице играла самодовольная улыбка гения, который только что решил неразрешимую задачу. Рядом с ним, скрестив руки на груди, стояла Пегги Картер. Ее лицо, в отличие от лица Старка, было непроницаемой маской.
«А вот и наш звездный мальчик!» — воскликнул Старк, увидев Стива. «Как раз вовремя. Я как раз закончил твою новую игрушку. Та-да!»
Он сдернул брезент с круглого предмета, стоявшего на верстаке. Это был щит. Круглый, идеально отполированный, раскрашенный в цвета американского флага с большой белой звездой в центре. Он выглядел точь-в-точь как на том дурацком рисунке в папке сенатора.
Стив подошел ближе. В этом мире грубой, функциональной стали щит казался чем-то настоящим. Он протянул руку и взял его.
И чуть не выронил от неожиданности.
Он был почти невесомым.
Его тело, его мышцы, настроенные на то, чтобы поднимать сотни фунтов, ожидали сопротивления, тяжести, плотности. А щит взлетел в его руке, как крышка от кастрюли. Он был сделан из тонкого, полого алюминиевого сплава. Это был не щит. Это был реквизит.
Еще одна деталь карнавального костюма.
«Красавец, правда?» — с гордостью сказал Старк, не замечая ничего. — «Идеально для сцены. Почти ничего не весит! Можешь махать им хоть весь день, рука не устанет».
Стив провел пальцем по гладкой, холодной поверхности. Он посмотрел на Старка, и в его голосе прозвучала последняя, отчаянная нотка надежды.
«А он… выдержит пули?» — тихо спросил он.
Старк расхохотался. Громко, искренне, беззлобно. Это был смех человека, которому задали самый глупый вопрос на свете.
«Сынок», — сказал он, вытирая выступившую от смеха слезу. — «Единственные пули, которые ты увидишь, будут холостыми».
Надежда умерла.
Стив опустил щит. Он почувствовал на себе взгляд Пегги. Он поднял на нее глаза, и на одно короткое мгновение их взгляды встретились. В ее глазах он не увидел ни жалости, ни насмешки. Он увидел понимание. И разделенное с ним разочарование. Она знала. Она все знала. И это было хуже всего.
Зал для пресс-конференций был адом, сотканным из света и шума. Сотни фотовспышек взрывались одновременно, превращая воздух в слепящее, пульсирующее месиво. Жара от прожекторов была почти невыносимой, она заставляла потеть под синтетическим костюмом.
Густой, многоголосый рев репортеров, выкрикивающих вопросы, сливался в один неразборчивый, животный вой.
Стив стоял на подиуме, за деревянной трибуной, и чувствовал себя животным в клетке, на которое со всех сторон направлены раскаленные прутья. Он сжимал в левой руке свой фальшивый, легкий как перышко щит, а правой — листок с речью, который ему вручили пять минут назад. Его ладони были мокрыми.
Рядом с ним, как кукловод рядом со своей лучшей марионеткой, стоял сенатор Брандт. Он купался в этом хаосе. Он улыбался своей белоснежной улыбкой, махал рукой, по-отечески хлопал Стива по плечу. Он был дирижером этого безумного оркестра.
«Дамы и господа! Тише! Пожалуйста, тише!» — прогремел голос Брандта в микрофоны, и шум немного утих. — «Сегодня… сегодня великий день для Америки! Сегодня мы представляем вам не просто солдата. Мы представляем вам ответ на тиранию! Воплощение нашей воли к победе! Я даю вам… Капитана Америку!»
Вспышки стали еще яростнее. Стив зажмурился.
Он подошел к микрофону. Он посмотрел в зал. Он не видел лиц. Он видел лишь голодную, безликую толпу. Море открытых ртов и блестящих, хищных глаз. Они жаждали зрелищ. Они жаждали героя.
Он развернул листок. Слова были чужими, пафосными, выверенными каким-то безымянным копирайтером в Вашингтоне. Он сделал вдох. Воздух был спертым, пах потом и дешевыми сигарами.
И он начал говорить.
Он говорил о «чести». Говорил о «долге». Говорил о «несокрушимом духе американского народа». Его собственный голос, усиленный динамиками, казался ему чужим, механическим. Он был просто ретранслятором.
«…и я призываю каждого из вас внести свой вклад в нашу общую победу! Покупайте военные облигации! Каждый купленный вами бонд — это пуля в сердце тирании!»
Он закончил. На мгновение повисла тишина. А затем зал взорвался аплодисментами и новыми криками.
Стив стоял, ослепленный, оглушенный, и смотрел на эту ревущую толпу. Он смотрел на свой нелепый костюм, сжимал в руке свой картонный щит, и в его голове с холодной, убийственной ясностью пронеслась мысль.
Они не хотели солдата. Они хотели плакат. И я стал им.
Вспышка. Щелчок. И его улыбающееся, пустое лицо навсегда застыло на первой полосе завтрашней газеты.
Блок II: Путешествующий Цирк
Закулисье театра в Чикаго пахло вековой пылью, мышиным пометом и несбывшимися мечтами. Воздух был густым и теплым, пропитанным запахом пота, который въелся в бархатные кулисы, дешевой пудры, висевшей в воздухе сладковатым облаком, и пролитого пива, чей кисловатый дух поднимался из щелей в рассохшихся половицах. Это был мир теней и скрипучих механизмов, мир, где магия, которую видели зрители, рождалась из пота, ругани и наспех залатанного реквизита.
Стив стоял в самом темном углу, прислонившись плечом к холодной кирпичной стене, и пытался стать невидимым. Тщетно. В своем кричащем, нелепом костюме он был похож на экзотическую птицу, случайно залетевшую в курятник. Он был единственным ярким пятном в этом царстве полумрака, и это притягивало взгляды.
Рядом с ним, готовясь к выходу, разминалась труппа кордебалета. Дюжина девушек в откровенных, расшитых блестками нарядах, которые едва прикрывали то, что должны были прикрывать. Они тянули ноги, поправляли чулки, красили губы в хищный алый цвет и постоянно, не переставая, хихикали. Их смех, легкий и беззаботный, рикошетил от стен и бил Стива по ушам, как град. Они бросали на него быстрые, оценивающие взгляды, шептались за его спиной, и он чувствовал себя не героем, а куском мяса на ярмарке. Он слышал обрывки их фраз: «…ты только посмотри на его руки…», «…интересно, а он весь такой?..», «…говорят, он может поднять автомобиль…».
Он сжимал в руках свой легкий, пустой щит и смотрел в пол. Он чувствовал себя так, как не чувствовал никогда в жизни. Даже когда его избивали в переулках, в этом была какая-то честность. Была боль, было унижение, но была и реальность. Здесь же все было фальшивым. Фальшивые улыбки, фальшивый смех, фальшивый героизм.
Из-за тяжелой бархатной кулисы, отделявшей его от зала, доносился гул. Гул тысяч людей, собравшихся в предвкушении зрелища. Этот звук был похож на рев далекого, голодного зверя. И Стив знал, что скоро его бросят в клетку к этому зверю.
Внезапно гул стих, и сквозь ткань кулисы прорвался громкий, маслянистый голос конферансье.
«Дамы и господа! Мальчики и девочки! Патриоты Америки!» — голос был пропитан таким количеством пафоса, что, казалось, вот-вот закапает со сцены. — «В этот тяжелый час, когда силы тьмы пытаются поставить на колени свободный мир, наша нация рождает героев! Людей из стали и гранита! Людей, чьи сердца бьются в унисон с сердцем Америки!»
Стив поморщился. Ему стало физически дурно. Желчь подкатила к горлу.
«Сегодня у нас на сцене не просто герой! Сегодня у нас — живая легенда! Человек, который одним своим видом заставляет дрожать тиранов! Он — наша надежда! Он — наш щит! Он — наш кулак, который обрушится на усатую морду Адольфа Гитлера!»
Толпа в зале взревела. Рев был оглушительным, первобытным. Это был рев толпы, жаждущей крови и чуда.
Помощник режиссера, маленький, потный человечек с гарнитурой на голове, подбежал к Стиву. «Пять секунд, Кэп! Пять секунд!» — прошипел он, и в его глазах плескался панический восторг.
Девушки из кордебалета выстроились по обе стороны от выхода, образовав живой коридор. Они улыбались ему своими алыми, хищными улыбками. Одна из них, самая смелая, подмигнула и послала ему воздушный поцелуй.
«…Он прошел через огонь и воду! Он — само воплощение американской мощи! Встречайте! Единственный и неповторимый… Ка-пи-тан А-ме-ри-ка-а-а!»
Оркестр в яме взорвался бравурным, оглушительным маршем. Кулиса перед Стивом резко поползла в сторону, и его ударил свет.
Слепящий, белый, безжалостный свет софитов. Он выжег все тени, превратив зал в бездонную, ревущую тьму, из которой на него были направлены тысячи невидимых глаз.
Он сделал шаг. Потом еще один. Он вышел на авансцену, и рев толпы стал почти физически осязаемым. Он бил в грудь, заставляя вибрировать ребра. Он чувствовал себя гладиатором, вышедшим на арену Колизея.
Он должен был произнести речь. Он должен был улыбаться. Он должен был быть символом.
Но все, о чем он мог думать, — это о Баки. О том, где он сейчас. В каком холодном, грязном окопе он сидит, слушая не бравурный марш, а свист настоящих пуль.
Он поднял свой фальшивый щит, как ему велели. Он заставил свои губы растянуться в подобие улыбки.
А потом из-за кулис выскочил актер. Невысокий, пухлый, одетый в нелепую пародию на нацистскую форму, с приклеенными усиками и челкой. Он начал кривляться, выкрикивая что-то на псевдонемецком. Это был «Гитлер».
Стив должен был подбежать и картинно, одним ударом, отправить его в нокаут. «Ударить Гитлера по зубам», как сказал ему помощник режиссера.
Он смотрел на этого жалкого, потного актера. Он смотрел в ревущую, жаждущую крови тьму зала. Он чувствовал на себе липкий, синтетический костюм.
И ему захотелось умереть. Прямо здесь, на этой сцене, под светом софитов. Это было бы честнее.
Время потеряло свои привычные очертания. Оно больше не делилось на дни и ночи, на будни и выходные. Оно делилось на города. Филадельфия. Бостон. Кливленд. Детройт. Сент-Луис. Города сливались в одно бесконечное, размытое пятно за окном поезда, в одну бесконечную череду одинаковых вокзалов, одинаковых отелей и одинаковых театров. Жизнь превратилась в петлю, в заевшую пластинку, которая снова и снова проигрывала одну и ту же фальшивую, бравурную мелодию.
Вспышка.
Стук колес поезда. Стив сидит у окна, глядя на проносящиеся мимо поля, фабрики, маленькие городки. Он в своем нелепом костюме, только без маски. Люди в вагоне-ресторане делают вид, что не смотрят на него, но он чувствует их взгляды — смесь любопытства, благоговения и жалости. Он пытается читать газету, но буквы расплываются. Он видит только заголовки: «ТЯЖЕЛЫЕ БОИ В ИТАЛИИ», «ПОТЕРИ 101-Й ДИВИЗИИ», «КАПИТАН АМЕРИКА ПРОДАЛ ОБЛИГАЦИЙ НА МИЛЛИОН ДОЛЛАРОВ». Он комкает газету и смотрит на свое отражение в темном стекле. На него смотрит уставший незнакомец в костюме клоуна.
Вспышка.
Роскошный номер в отеле. Позолота, бархат, хрусталь. На подносе — нетронутый ужин: стейк, омары, шампанское. Стив стоит у огромного панорамного окна и смотрит на огни ночного города. Он должен чувствовать себя королем. Но он чувствует себя узником в самой дорогой тюрьме мира. Он сжимает кулаки. Он мог бы пробить эту стену одним ударом. Мог бы выпрыгнуть из этого окна и приземлиться на асфальт без единой царапины. Но он не может. Его клетка сделана не из стали и бетона. Она сделана из приказов, ожиданий и улыбок.
Вспышка.
Закулисье. Тот же запах пыли и пота. Тот же помощник режиссера, шипящий ему в ухо: «Тридцать секунд, Кэп!». Те же девушки из кордебалета, чьи улыбки стали такими же механическими, как и его собственная. Он надевает маску с дурацкими крылышками. Она пахнет его собственным потом и отчаянием.
Вспышка.
Сцена. Свет софитов. Рев толпы. И песня. Боже, эта песня.
«Who's strong and brave, here to save the American Way?Who vows to fight like a man for what's right night and day?»«Кто здесь сильный и храбрый, чтобы сохранить американский образ жизни?Кто клянется сражаться как мужчина за правое дело днем и ночью?»
Оркестр гремит. Девушки танцуют, высоко вскидывая ноги в чулках. Их движения отточены до автоматизма. Их улыбки приклеены к лицам. Они — такие же марионетки, как и он.
«Who'll hang a noose on the goose-stepping goons from Berlin?Who will redeem head the U.S. of A., who'll condemn?The Star-Spangled Man with a Plan!»«Кто повесит петлю на головорезов из Берлина, которые ходят гусиным шагом?Кто искупит вину главы Соединенных Штатов Америки, кто осудит?Человек в звездах, у которого есть план!»
Он выходит на сцену. Он произносит свою речь. Слова вылетают изо рта сами по себе. Он больше не думает о них. Он мог бы произнести их во сне. Он говорит о долге, о чести, о свободе. А думает о том, что сегодня на ужин снова будет стейк, который он не сможет съесть.
Он «дерется» с «Гитлером». Актер, играющий фюрера, каждый раз новый. Но они все одинаковые. Все уставшие, потные мужчины, мечтающие о другой жизни. Их постановочные удары свистят в воздухе. Стив уворачивается, делает вид, что ему больно. А потом наносит свой, финальный, «сокрушительный» удар. Он едва касается актера, но тот с преувеличенным воплем падает на сцену. Толпа взрывается восторгом.
Вспышка.
Очередь за автографами. Бесконечная река лиц. Восторженные дети, плачущие от счастья женщины, серьезные мужчины, которые крепко жмут ему руку и говорят: «Спасибо, сынок. За все». Он улыбается. Он подписывает плакаты, фотографии, обложки комиксов. Его подпись, «Капитан Америка», становится бессмысленным росчерком, механическим движением кисти. Лица меняются — Бостон, Филадельфия, Лос-Анджелес, — но выражение на них остается прежним. Обожание. Слепая, отчаянная вера в символ. Они смотрят на него, но не видят. Они видят то, что хотят видеть. Плакат. Мечту.
Вспышка.
Прием после шоу. Политики, бизнесмены, кинозвезды. Все хотят сфотографироваться с ним. Все хотят пожать ему руку. Женщины в вечерних платьях оставляют на его щеке следы ярко-красной помады. Он чувствует их запах — смесь дорогих духов и алкоголя. Мужчины в смокингах хлопают его по спине и говорят о войне так, будто это игра в поло. Он улыбается. Он кивает. Он чувствует себя экспонатом в музее, который можно потрогать.
Его собственная улыбка стала частью костюма. Он научился включать ее по щелчку пальцев. Мышцы на его лице двигались сами по себе, создавая идеальную, пустую, одобренную правительством маску героя. Но его глаза… В глазах умирал свет. Если бы кто-то присмотрелся, он бы увидел в них лишь бесконечную, серую усталость. Усталость человека, который каждый день проживает один и тот же день. День сурка.
Вспышка.
Снова поезд. Снова стук колес. Снова размытый пейзаж за окном. Он смотрит на свое отражение. И ему кажется, что с каждым городом, с каждым шоу, с каждым автографом он становится все более прозрачным. А плакат, нарисованный на его костюме, — все более ярким.
Человек по имени Стив Роджерс медленно исчезал. А Капитан Америка, продукт, бренд, торговая марка, занимал его место. И это было страшнее любой битвы.
Он нашел его по запаху.
Не пота или пыли, которыми, казалось, пропитаны сами стены театра. А по запаху дешевого, едкого табачного дыма, который тонкой, сизой струйкой выползал из-под двери тесной гримерки в самом конце коридора. Дверь была приоткрыта, и из щели лился тусклый, желтый свет, похожий на свет больного глаза. Движимый необъяснимым импульсом, Стив толкнул дверь.
Гримерка была не больше чулана. Стены, когда-то выкрашенные в оптимистичный розовый, теперь облупились, обнажив под собой слои серой штукатурки. Единственная голая лампочка, окруженная дюжиной потухших ламп поменьше вокруг заляпанного зеркала, заливала все мертвенным, немощным светом. В воздухе висела густая, удушливая смесь из запахов табака, сладковатой пудры и чего-то еще — кисловатого, человеческого. Запаха усталости.
За гримерным столиком, заваленным грязными салфетками, баночками с гримом и недоеденным сэндвичем, сидел человек. Он был в одних брюках и майке, которая когда-то была белой. Его спина была ссутулена, плечи опущены. На вешалке рядом с ним, как снятая кожа, безвольно висел пародийный нацистский мундир.
Это был «Гитлер».
Точнее, то, что от него осталось. Мужчина сидел спиной к Стиву, но в зеркале отражалось его лицо. Невысокий, с мягким, оплывшим подбородком и блестящей лысиной, которую обрамлял редкий венец темных волос. Он медленно, методично стирал с лица белый грим грязной тряпкой, и под ним проступала бледная, измученная кожа. Черные, нарисованные усики размазывались под носом, превращаясь в уродливое, грязное пятно. Но страшнее всего были глаза. В зеркале Стив видел их отражение — большие, карие, полные такой глубокой, вселенской тоски, что ему на мгновение стало трудно дышать. Это были глаза человека, который давным-давно проиграл свою личную войну.
Мужчина затянулся дешевой сигаретой, зажатой в углу рта, и выпустил облако вонючего дыма, которое смешалось с пылью в свете лампы. Он заметил Стива в отражении, но даже не вздрогнул. Он просто смотрел на него несколько секунд, а потом медленно повернулся на скрипучем стуле.
«Пришел добить?» — его голос был хриплым, с нотками горькой иронии. Он говорил без акцента. Обычный, усталый голос обычного американца.
Стив не знал, что сказать. Он чувствовал себя нелепо в своем ярком костюме, возвышаясь над этим маленьким, печальным человеком. «Я… просто хотел…» — начал он и замолчал. А что он, собственно, хотел?
Мужчина криво усмехнулся, обнажив желтоватые зубы. «Расслабься, Кэп. Я не кусаюсь. Только на сцене, и то за отдельную плату». Он снова затянулся и указал подбородком на единственный свободный ящик в углу. «Присаживайся, если не боишься замарать свои звездно-полосатые штаны».
Стив сел. Ящик протестующе заскрипел.
«Лео Кесслер», — представился мужчина, протягивая руку, испачканную гримом. Стив пожал ее. Ладонь Лео была мягкой и влажной.
«Стив Роджерс».
«Я знаю, кто ты», — Лео снова усмехнулся. — «Вся страна знает. Ты — тот парень, который каждый вечер бьет меня по зубам». Он стряхнул пепел на пол. «Хороший у тебя удар, кстати. Почти не чувствуется».
Они помолчали. Тишину нарушало лишь шипение сигареты и далекий, приглушенный гул убирающей сцену команды.
«Я получил сегодня письмо», — вдруг сказал Лео, глядя куда-то в стену. — «От племянника. Джимми. Ему девятнадцать. Он в сто седьмом пехотном. В Италии». Он сделал паузу, и его грустные глаза стали еще печальнее. «Пишет, что холодно. И что они видели кинохронику с тобой. Говорит, это здорово подняло им боевой дух».
Эта фраза ударила Стива под дых. Он представил себе Баки, представил Джимми, сидящих в ледяной грязи и смотрящих на него, на этого ряженого клоуна, улыбающегося с экрана. Тошнота снова подкатила к горлу.
«Я… мне жаль», — выдавил из себя Стив.
«За что тебе жаль?» — Лео посмотрел на него. — «За то, что ты делаешь свою работу? Я вот свою ненавижу». Он горько усмехнулся. «Знаешь, я ведь учился в Джульярдской школе. Мечтал играть Гамлета. Короля Лира. А стал… главным пугалом Америки. Каждый вечер выхожу на сцену, чтобы целая тысяча человек могла меня возненавидеть. Чтобы они могли кричать, свистеть, желать мне смерти».
Он потушил сигарету о подошву своего ботинка и тут же достал новую.
«Но знаешь, что самое паршивое?» — он зажег спичку, и ее пламя на мгновение осветило его усталое лицо. — «Это работает. Людям это нужно. Им нужен кто-то простой и понятный, кого можно ненавидеть. Им не нужен сложный враг с экономической политикой и геополитическими амбициями. Им нужен усатый идиот, который смешно кричит. Чтобы они могли выплеснуть свой страх, свою ярость. Чтобы им было не так страшно за своих Джимми, которые сидят в окопах».
Он глубоко затянулся.
«Так что я выхожу и кривляюсь. А ты выходишь и спасаешь положение. Ты — их надежда. Я — их ненависть. Две стороны одной фальшивой монеты».
Он посмотрел на Стива, и в его глазах больше не было иронии. Только тихое, печальное понимание.
«Забавно, да? Ты — герой, я — злодей. А на самом деле мы оба просто клоуны в цирке дядюшки Сэма».
Стив молчал. Он смотрел на этого маленького, лысеющего человека с грустными глазами, и впервые за все это бесконечное турне он почувствовал, что он не один. Он смотрел на Лео Кесслера, актера, мечтавшего играть Шекспира, и видел в нем свое собственное отражение. Такого же заложника. Такую же марионетку, которая танцует под музыку, которую не выбирала.
Лео, заметив его молчание, протянул ему пачку сигарет. «Хочешь?»
Стив покачал головой.
«Нет, спасибо. Я не курю».
«Правильно», — кивнул Лео и убрал пачку. — «Береги здоровье, Кэп. Оно тебе еще понадобится. В этом цирке долгий сезон».
Он отвернулся к зеркалу и снова взялся за тряпку, стирая с лица последние следы самого ненавистного человека в мире. А Стив сидел на скрипучем ящике и смотрел на него, и чувствовал, как стены его позолоченной клетки становятся чуть шире.
Очередь за автографами была похожа на медленно ползущую, многоголовую гусеницу. Она извивалась по всему фойе театра, выползала на улицу и терялась где-то за углом. Стив сидел за длинным столом, покрытым красным бархатом, и механически выполнял свою работу. Его улыбка застыла на лице, превратившись в маску. Его рука двигалась сама по себе, выводя на глянцевых плакатах размашистую, чужую подпись: «Капитан Америка».
Он перестал видеть лица. Они слились в одно размытое пятно — восторженные, благоговейные, жадные. Он слышал их голоса, но не вслушивался в слова. «Вы мой герой!»,
«Спасибо за все, что вы делаете!», «Мой сын хочет быть таким же, как вы!». Слова бились о него, как волны о скалу, не оставляя следа. Он был здесь, но в то же время его не было. Он был пустой оболочкой, красивым сувениром, который каждый хотел унести с собой.
И тут конвейер остановился.
Он поднял глаза от очередного плаката и увидел его. Мальчика. Ему было лет восемь, не больше. Худенький, веснушчатый, с вихром непослушных рыжих волос. Он сидел в инвалидной коляске, старой, скрипучей, явно видавшей виды. Одна штанина его коротких брюк была аккуратно заправлена и приколота булавкой там, где должна была быть левая нога.
Мальчик не говорил ни слова. Он просто смотрел.
И в его взгляде Стив не увидел ни жадности, ни пустого восторга. Он увидел то, чего не видел уже очень давно. Чистую, безграничную, почти религиозную веру. В его больших, серьезных глазах Капитан Америка был не актером в трико. Он был настоящим. Он был всем тем, о чем кричали с плакатов. Он был надеждой.
Стив почувствовал, как его застывшая улыбка дрогнула и растаяла. Он опустил ручку.
«Привет», — сказал он, и его собственный голос показался ему непривычно тихим и человечным. — «Как тебя зовут?»
«Тимми», — прошептал мальчик, не отрывая от него взгляда. Он сжимал в руках свернутый в трубку плакат так сильно, что костяшки его пальцев побелели.
«Рад познакомиться, Тимми», — Стив слегка наклонился вперед, чтобы быть с ним на одном уровне. — «Это ты для меня принес?»
Мальчик кивнул и протянул ему плакат. Стив осторожно взял его и развернул. Это был тот самый, самый популярный плакат: Капитан Америка, сжав кулаки, стоит на фоне развевающегося флага. Подпись гласила: «СИЛА СВОБОДЫ!»
«Я… я работаю на заводе после школы», — вдруг сказал Тимми, и его голос, хоть и был тихим, звучал на удивление твердо. — «Мы делаем снаряды. Для наших ребят». Он посмотрел на свою пустую штанину. «Был несчастный случай. Станок…»
Он не договорил. Ему и не нужно было.
Стив почувствовал, как в груди что-то сжалось. Холодное, острое. Это была совесть. Он, здоровый, сильный, самый сильный человек в мире, разыгрывает спектакли на сцене, пока этот маленький мальчик, настоящий солдат тыла, теряет ногу, делая настоящую работу.
«Но я не плакал», — продолжил Тимми, и в его голосе зазвенела гордость. — «Ни разу. Потому что я думал о вас. Я видел вас в кино. Вы никогда не сдаетесь. И я тоже не буду».
Он посмотрел Стиву прямо в глаза. «Спасибо, Кэп. За то, что вы есть».
И в этот момент мир для Стива перевернулся.
Вся эта ложь. Весь этот фарс. Этот нелепый костюм, фальшивый щит, заученные речи. Все это было отвратительной, унизительной подделкой. Но вера в глазах этого ребенка… она была настоящей. Эта ложь, эта постановка, дала этому маленькому, покалеченному войной мальчику настоящую силу. Силу не сдаваться.
Стив взял ручку. Его рука слегка дрожала. Он не мог просто написать «Капитан Америка». Это было бы предательством. Он долго смотрел на плакат, а потом медленно, очень аккуратно, вывел под своим изображением:
«Тимми, настоящие герои — это такие, как ты. Никогда не сдавайся. Твой друг, Стив Роджерс».
Он протянул плакат мальчику. Тимми прочитал надпись, и его глаза расширились от удивления, а потом наполнились слезами. Он крепко прижал плакат к груди, как величайшее сокровище.
«Спасибо… Стив», — прошептал он.
Мать мальчика, стоявшая позади, со слезами на глазах откатила коляску. А Стив остался сидеть, глядя им вслед. Он чувствовал себя последним из мерзавцев. И одновременно… он впервые почувствовал, что, возможно, во всем этом безумии есть хоть какой-то смысл.
Его внутренний конфликт больше не был простым. Это была не просто борьба правды и лжи. Это была борьба между его личной честью и той реальной, осязаемой пользой, которую приносила эта ложь. И он не знал, что было правильным.
Он поднял голову и посмотрел на бесконечную очередь. Он снова взял ручку. И снова
надел свою маску. Но теперь она казалась ему в сто раз тяжелее.
Поздняя ночь. Номер в отеле был гробницей из шелка и позолоты. Стив сидел в кресле у окна, все еще в своей военной форме, но уже без ярких, клоунских деталей. Он смотрел на город, который лежал под ним, как россыпь бриллиантов на черном бархате, но не видел его. Он снова и снова прокручивал в голове лицо Тимми.
Раздался тихий, деликатный стук в дверь.
Стив не пошевелился. Он не хотел никого видеть. Не хотел больше улыбаться, говорить, притворяться.
Стук повторился. Более настойчиво.
«Стив? Это я, Пегги. Открой».
Он медленно встал и подошел к двери. Он открыл.
Пегги Картер стояла в коридоре. Она была в своей строгой военной форме, но без кителя. Ее волосы были слегка растрепаны, а под глазами залегли тени усталости. В ее руках был старый, потертый металлический термос.
Она не стала ждать приглашения. Она просто вошла, закрыла за собой дверь и прошла к столу. Она взяла две фарфоровые чашки с гостиничного подноса, брезгливо вылила из них воду и наполнила их из термоса.
Комнату наполнил густой, горьковатый, божественный аромат. Аромат настоящего, крепко заваренного кофе. Не той коричневой бурды, которую подавали в отеле, а настоящего, солдатского топлива.
Она протянула ему чашку. Он взял ее. Их пальцы на мгновение соприкоснулись.
Они сидели в тишине. Неловкости не было. Это была тишина двух людей, которые понимают друг друга без слов. Она не спрашивала его о шоу. Не говорила комплиментов. Не пыталась его подбодрить. Она просто сидела рядом, и ее присутствие было якорем в этом море фальши.
«Плохой день?» — наконец спросила она, глядя в свою чашку.
«Они все такие», — тихо ответил он.
Пегги кивнула. Она сделала глоток. «Я сегодня получила сводку из Северной Африки. Без цензуры».
И она начала говорить. Она говорила не о победах и парадах. Она говорила о нехватке боеприпасов. О песчаных бурях, которые забивают моторы танков. О дизентерии, которая косит солдат сильнее, чем немецкие пули. О молодом лейтенанте, который повел своих людей в самоубийственную атаку и взял высоту, потому что другого выхода не было.
Она говорила с ним не как с иконой. Она говорила с ним как с равным. Как с солдатом. Она возвращала его в реальность. В ту суровую, жестокую, но честную реальность, по которой он так тосковал.
Он слушал, и ему казалось, что он дышит впервые за много недель. Стены его позолоченной клетки медленно растворялись.
Когда она закончила, они снова помолчали.
«Спасибо», — сказал он. И в этом простом слове было все: его благодарность, его усталость, его отчаяние.
Пегги посмотрела на него. Ее взгляд был серьезным, прямым, без тени жалости.
«Не позволяй им превратить тебя в один из своих сувениров, Стив», — сказала она, и ее голос был тверд, как сталь. — «Они будут лепить из тебя то, что им выгодно. Плакат.
Игрушку. Бога. Неважно. Но ты должен помнить, кто ты на самом деле под этим костюмом».
Она встала. «Мне пора. Завтра ранний подъем».
Она подошла к двери, но на пороге обернулась.
«И помни, Стив», — добавила она, и в ее глазах на мгновение промелькнула теплая, почти нежная улыбка. — «Даже плакаты иногда могут выиграть войну».
Она ушла.
А Стив остался сидеть в тишине, держа в руках остывающую чашку. Он чувствовал на языке горечь настоящего кофе и сладость настоящей дружбы. И впервые за долгое время он не чувствовал себя одиноким.
Блок III: Трещины в Клетке
Личный вагон сенатора Брандта был не просто вагоном. Это была капсула. Герметичный кокон из полированного красного дерева, бордового бархата и латуни, летящий сквозь разрываемую войной страну, но совершенно не соприкасающийся с ней. Сквозь толстые, идеально чистые стекла окон проносился унылый, серый пейзаж: чадящие трубы заводов, убогие лачуги на окраинах, лица людей на перронах, отмеченные печатью усталости и тревоги. Но внутри вагона ничего этого не существовало.
Здесь царил покой. Воздух был теплым и пах дорогим виски и кубинскими сигарами. Мягкий персидский ковер глушил все звуки, кроме убаюкивающего, ритмичного стука колес и тихого звона льда в хрустальном стакане. Это был островок довоенного мира, роскошный и непристойный в своем спокойствии.
Стив стоял посреди этого островка, и его решимость таяла с каждой секундой. Он чувствовал себя здесь чужим, грубым, неуместным. Его солдатские ботинки казались кощунством на этом ковре.
Сенатор Брандт сидел в глубоком, обитом кожей кресле, закинув ногу на ногу. Он не читал и не работал. Он просто смотрел в окно на проносящуюся мимо серую Америку с выражением лица человека, разглядывающего абстрактную картину в музее. Он был хозяином этого мира, его создателем и единственным обитателем.
«А, вот и человек-легенда», — произнес Брандт, даже не повернув головы. Он увидел отражение Стива в стекле. — «Проходи, сынок. Налей себе выпить. Скотч отменный».
«Я не пить пришел, сенатор», — голос Стива прозвучал громче и резче, чем он рассчитывал.
Брандт медленно повернулся. На его лице не было и тени раздражения. Только легкое, снисходительное любопытство, как у энтомолога, разглядывающего особо крупного жука.
«Что так, сынок? Устал от славы?» — он сделал маленький глоток. — «Привыкай. Это только начало».
«Я устал от этого цирка», — выпалил Стив. Слова, которые он так долго держал в себе, наконец-то вырвались наружу. — «От этих шоу, от фальшивых драк, от комиксов. Это все… фарс. Я солдат. Мое место на фронте. Я требую, чтобы вы отправили меня в Европу».
Он сказал это. Он бросил вызов. Он ожидал чего угодно: гнева, угроз, крика.
Но Брандт лишь улыбнулся. Это была тихая, печальная, почти отеческая улыбка. Улыбка человека, который смотрит на наивного, глупого ребенка.
«Сядь, Стив», — сказал он мягко.
«Я постою».
«Как хочешь». Брандт пожал плечами и отпил еще виски. «Ты думаешь, я не понимаю тебя? Думаешь, я не вижу огня в твоих глазах? Ты хочешь рвать нацистов голыми руками. Хочешь быть героем. Это похвально. Очень патриотично».
Он сделал паузу, давая словам впитаться.
«Но ты мыслишь как солдат. А война, сынок, — это не только работа для солдат. Это бизнес. Огромный, дорогой, кровавый бизнес. И чтобы этот бизнес работал, ему нужно топливо. Деньги. Много денег».
Он лениво махнул рукой в сторону своего стола из красного дерева. На нем лежали не карты и не сводки. На нем лежали графики. Диаграммы. Столбцы цифр.
«Подойди. Посмотри».
Стив нехотя подошел. Он посмотрел на бумаги. Он ничего в них не понимал, но видел свое лицо. Свое лицо с плакатов, из газет, с обложек комиксов. И рядом с каждым его изображением были цифры. С большим количеством нулей.
«Это», — Брандт постучал ногтем по одному из графиков, — «показатели продаж военных облигаций в тех городах, где ты выступал. Видишь этот скачок? Это ты. Это не речи президента. Не сводки с фронта. Это ты, сынок, в своем синем трико».
Он откинулся в кресле, и его глаза хищно блеснули в мягком свете лампы.
«Ты за один месяц продал больше военных облигаций, чем целый полк морпехов взял высот на Гуадалканале. Ты, мой мальчик, в одиночку профинансировал строительство двух эсминцев и целой эскадрильи «Летающих крепостей». Твоя улыбка на плакате — это патроны в винтовках наших парней. Твой постановочный удар по роже актера-недотепы — это снаряды для гаубиц».
Он замолчал, давая Стиву осознать услышанное. Стив стоял, как громом пораженный. Он пришел сюда говорить о чести, о долге, о товарищах. А ему говорили о деньгах. О графиках.
О рентабельности.
«Ты не понимаешь, Стив», — голос Брандта стал тихим, почти интимным. — «Ты — самое мощное оружие, которое у нас есть. Не потому, что ты можешь поднять танк. А потому, что ты можешь заставить миллионы людей отдать свои последние сбережения на то, чтобы построить этот танк. Отправить тебя на передовую — это все равно что забивать микроскопом гвозди. Глупо. Расточительно. И очень, очень плохой бизнес».
Он посмотрел на Стива, и в его взгляде больше не было снисхождения. Только холодный, трезвый расчет владельца.
«Ты — мой самый ценный актив, Стивен. Моя лучшая инвестиция. И я не собираюсь рисковать ею в какой-то грязной траншее».
И в этот момент Стив все понял.
Он посмотрел на этого человека в дорогом костюме, попивающего виски в своем роскошном вагоне. Он посмотрел на графики, на цифры, на свое собственное тиражированное лицо.
Он пришел сюда как солдат, чтобы поговорить с командиром. А оказалось, что он — товар, который разговаривает со своим хозяином.
Он не сказал больше ни слова. Он просто развернулся и пошел к двери. Он чувствовал на своей спине холодный, оценивающий взгляд Брандта.
Когда он вышел в тамбур, его ударил холодный ветер и лязг сцепки вагонов. Он глубоко вдохнул воздух, пахнущий углем и дождем. Настоящий воздух.
Он был не героем. Он был собственностью. И его клетка только что стала намного меньше, а ее прутья — намного прочнее.
Письмо ждало его на серебряном подносе, рядом с бутылкой шампанского и вазой с экзотическими фруктами. Оно выглядело чужеродным в этом мире показной роскоши. Тонкий, помятый конверт из дешевой серой бумаги, перепачканный чем-то темным — грязью или машинным маслом. Адрес был написан неровным, карандашным почерком. На конверте стоял жирный, фиолетовый штамп военной цензуры.
Стив взял его в руки. Конверт был почти невесомым, но в его ладони он ощущался тяжелее свинца. Это было не от Баки. Баки бы никогда не стал писать ему сюда, в этот цирк. Он знал отправителя по почерку. Арни Зигель. Маленький, шустрый паренек из его квартала, который работал в лавке у отца и мечтал стать бейсболистом. Он ушел на фронт в одной из первых волн, вместе с Баки. В сто седьмой пехотный.
Стив сидел на краю огромной кровати. На нем был тяжелый шелковый халат, который отель предоставлял своим лучшим гостям. Его босые ноги утопали в густом, белоснежном ворсе ковра. За окном раскинулся ночной город, сияющий миллионами огней, обещающий удовольствия и забвение. А в его руках был этот маленький, грязный клочок бумаги. Весточка из другого мира. Из ада.
Он медленно, почти со страхом, вскрыл конверт. Внутри был один-единственный, сложенный вчетверо листок, вырванный из блокнота. Он развернул его.
Текст был коротким. Многие слова и целые предложения были жирно вымараны черной тушью цензора, оставляя после себя уродливые, зияющие дыры в повествовании. Но то, что осталось, говорило громче любых слов.
«Привет, Стиви.
Надеюсь, у тебя все в порядке. У нас тут… нормально. Погода дрянь. Дождь не прекращается уже неделю. Все превратилось в грязь. Мы спим в ней, едим в ней, деремся в ней. Иногда мне кажется, что я и сам скоро превращусь в грязь.
Помнишь Дэнни Махоуни? Тот рыжий, который всегда смеялся? Его больше нет. На прошлой неделе, когда мы брали [УДАЛЕНО ЦЕНЗУРОЙ], его накрыло минометным огнем. От него почти ничего не осталось. Мы похоронили то, что смогли собрать. Баки сказал, что [УДАЛЕНО ЦЕНЗУРОЙ]. Он стал совсем другим, Стиви. Почти не говорит. Только смотрит. У него такой взгляд, будто он уже умер, а тело просто забыло об этом.
Еды не хватает. Сигарет тоже. А холод… Боже, Стиви, я никогда не думал, что бывает так холодно. Холод пробирается под одежду, в кости, в самую душу. Мы жжем все, что горит, чтобы хоть немного согреться. Вчера ночью [УДАЛЕНО ЦЕНЗУРОЙ].
Но знаешь, что самое смешное?
На днях нам привезли кинопередвижку. Показывали новости из дома. И там был ты. В этом своем костюме. Ты улыбался, махал рукой, а потом врезал Гитлеру по роже. Мы все смотрели, открыв рты. Даже Баки. А потом кто-то начал смеяться, потом другой, и вот уже вся наша рота, грязная, голодная, замерзшая, хохочет до слез, глядя на тебя.
Это здорово подняло нам боевой дух. Серьезно. Спасибо тебе за это, дружище. Ты наша единственная надежда.
Береги себя.
Твой друг, Арни».
Стив дочитал. Он сидел неподвижно, глядя на письмо. Буквы расплывались у него перед глазами.
«Это здорово подняло нам боевой дух».
Эта фраза. Эта простая, искренняя, благодарная фраза ударила его, как кулаком под дых. С такой силой, что он согнулся пополам, едва не выронив письмо.
Он сидел в своем шелковом халате. На своей кровати с белоснежными, хрустящими простынями. В своем номере с видом на миллион огней. А его друзья, его ребята, парни, с которыми он вырос, спали в ледяной, вонючей грязи, умирали, сходили с ума, теряли все человеческое. И единственное, что у них было, — это его ложь. Его фальшивая улыбка. Его постановочный удар. Его цирк.
Он был их надеждой. Он, который спал в тепле. Он, который ел досыта. Он, который ни разу не слышал свиста настоящей пули.
Он почувствовал, как к горлу подкатывает тошнота. Острая, жгучая. Он вскочил, бросил письмо на кровать и кинулся в ванную. Он склонился над унитазом из сверкающего фаянса и его вырвало. Его рвало долго, мучительно, до спазмов в желудке. Но выходило не шампанское и не омары. Выходила вся та ложь, все то унижение, вся та фальшь, которой его кормили последние недели.
Когда приступ закончился, он остался стоять на коленях на холодном, мраморном полу, тяжело дыша. Он посмотрел на свое отражение в хромированном кране. Он увидел искаженное, бледное лицо с запавшими глазами. Лицо предателя.
Он поднялся, шатаясь. Он подошел к раковине и плеснул себе в лицо ледяной водой. А потом он посмотрел на себя в огромное, чистое зеркало.
Он смотрел на свое идеальное, сильное тело. На широкие плечи, на стальные мышцы. На тело героя.
И он его возненавидел.
Он сжал кулак. Костяшки пальцев побелели. На мгновение ему захотелось ударить. Ударить в это зеркало, в это лживое отражение. Разнести эту ванную, этот номер, этот отель. Разнести весь этот фальшивый, позолоченный мир.
Но он не ударил. Он разжал кулак.
Потому что гнев прошел. А на его месте осталось что-то другое. Холодное. Тяжелое. Твердое, как сталь.
Решимость.
Он больше не мог быть плакатом. Он больше не мог быть надеждой на экране.
Он должен был быть там. В грязи. В холоде. Рядом с ними.
Даже если для этого ему придется пойти против всех.
Сон был непозволительной роскошью. Он приходил к Стиву рваными, лихорадочными обрывками, и в каждом из них была грязь, холод и глаза Баки, смотрящие на него с немым укором. Он ворочался на шелковых простынях, которые казались ему раскаленными углями, пока наконец не сдался. Тело гудело. Мышцы, не знавшие настоящей нагрузки уже несколько недель, ныли и требовали работы. Внутри него, под кожей, клокотала энергия, похожая на запертую в клетке молнию.
Он встал. Было три часа ночи. Город за окном спал, укрывшись бархатной тьмой. Стив сбросил с себя шелковый халат, как змеиную кожу, и остался в одних армейских штанах. Он подошел к зеркалу. В тусклом свете ночника его тело казалось высеченным из мрамора, идеальным, безупречным. И чужим. Он посмотрел в глаза своему отражению и увидел в них ярость.
Он вышел из номера, бесшумно ступая босыми ногами по толстому ковру коридора. Он спустился на лифте в цокольный этаж, где, как он выяснил, находился спортзал для гостей отеля.
Зал был пуст. Темный, прохладный, он пах резиной, металлом и хлоркой из соседнего бассейна. Единственным источником света была луна, чей бледный, призрачный свет пробивался сквозь высокие окна, выхватывая из мрака ряды тренажеров, похожих на средневековые орудия пыток.
Стив вошел в центр зала. Он сделал глубокий вдох. И позволил ярости выйти.
Это была не тренировка. Это был бунт.
Он подошел к стойке со штангами. Он не стал навешивать блины. Он просто взял гриф. Толстый, стальной, весом в сорок пять фунтов. Он сжал его в руках. Металл был холодным, твердым, настоящим. Он посмотрел на него, а потом, с глухим, утробным рыком, который вырвался из самой глубины его легких, он начал его гнуть.
Металл не поддавался. Он сопротивлялся, дрожал, стонал. Мышцы на руках и спине Стива вздулись, превратившись в каменные канаты. Вены на висках запульсировали. Он вложил в это движение все: все свое унижение, все свое бессилие, всю свою вину. Он видел не стальной гриф. Он видел прутья своей позолоченной клетки.
С оглушительным, жалобным скрежетом сталь сдалась. Гриф изогнулся в его руках, превратившись в уродливую, бесполезную дугу. Стив отбросил его в сторону. Искалеченный металл с грохотом ударился о пол, и этот звук, громкий и жестокий, показался ему музыкой.
Но этого было мало.
Он увидел в углу боксерскую грушу. Большой, тяжелый мешок из толстой кожи, набитый песком, он висел на массивных цепях, прикованных к потолку. Он был рассчитан на то, чтобы выдерживать удары чемпионов.
Стив подошел к нему. Он не стал бинтовать руки. Он не стал принимать стойку. Он просто ударил.
Первый удар был как выстрел. Костяшки его пальцев с хрустом врезались в кожу. Мешок, весивший триста фунтов, подлетел вверх, как футбольный мяч, и с силой ударился о потолок. Цепи яростно зазвенели.
Стив не дал ему опуститься. Он нанес второй удар. Третий. Четвертый. Он превратился в размытое пятно, в машину, наносящую удары с чудовищной скоростью и силой. Каждый удар был словом, которое он не мог произнести. «Лжец!» — БАМ! «Трус!» — БАМ! «Предатель!» — БАМ!
Кожа на мешке начала трескаться. Швы — расходиться. Из прорех посыпался мелкий, серый песок. Но Стив не останавливался. Он бил, пока костяшки его пальцев не превратились в кровавое месиво. Он не чувствовал боли. Он чувствовал только очищение.
Он вложил всю свою оставшуюся ярость в последний, сокрушительный удар.
Его кулак пробил кожу насквозь и утонул в песке. Мешок издал звук, похожий на предсмертный хрип. А потом случилось то, чего не ожидал даже Стив.
Крепление, вмурованное в бетонный потолок, не выдержало. С оглушительным треском, вырвав кусок бетона, оно лопнуло. Цепи со звоном оборвались. И трехсотфунтовая боксерская груша, как снаряд, выпущенный из катапульты, пролетела через весь зал и с грохотом врезалась в стену.
Штукатурка осыпалась. В стене осталась огромная вмятина.
Стив стоял посреди зала, тяжело дыша. Его грудь вздымалась. С разбитых костяшек на пол капала кровь. В зале повисла тишина, нарушаемая лишь его собственным дыханием.
Он тренировался не для шоу. Он тренировался для войны, на которую его не пускали. И он был готов.
Военная база была миром порядка и дисциплины. Все было выкрашено в защитный зеленый цвет, все двигалось по расписанию, все подчинялось уставу. Здесь, в отличие от театра, Стив чувствовал себя почти на своем месте. Он был в своей обычной солдатской форме, и никто не обращал на него внимания. Он был просто еще одним солдатом среди
тысяч.
Он нашел полковника Филлипса на стрельбище. Старый вояка стоял, расставив ноги, и методично, без эмоций, расстреливал мишень из своего «Кольта». Он стрелял хорошо.
Очень хорошо.
Стив подождал, пока он отстреляет последнюю обойму. Филлипс с щелчком вынул пустой магазин, положил пистолет на столик и только тогда повернулся к Стиву. В его глазах не было ни удивления, ни раздражения. Только усталость.
«Что тебе нужно, Роджерс?» — его голос был сухим и резким, как выстрел.
«Я хочу на фронт, сэр», — сказал Стив. Без предисловий. Без жалоб. — «Я больше не могу участвовать в этом… представлении».
Филлипс достал из кармана сигарету, прикурил от зажигалки и глубоко затянулся. Он долго смотрел на Стива сквозь облако дыма. В его взгляде не было ни снисхождения Брандта, ни цинизма. Он смотрел на него как солдат на солдата.
«Ты думаешь, мне нравится этот цирк?» — наконец сказал он, и в его голосе прозвучала неожиданная горечь. — «Думаешь, мне доставляет удовольствие смотреть, как мое лучшее оружие танцует на сцене с девицами в перьях?»
Он покачал головой. «Но он работает, Роджерс. Черт возьми, он работает».
Он подошел к Стиву ближе. Запах табака и пороха окутал их.
«Я получаю рапорты. Каждую неделю. Мои ребята в Европе, те, что еще живы, смотрят твою кинохронику. Они вырезают твои фотографии из газет и вешают их в своих землянках. Они верят в тебя. Они верят в этот дурацкий плакат. И эта вера помогает им не сойти с ума, когда их друзей разрывает на куски у них на глазах. Эта вера заставляет их идти в атаку, когда им хочется просто лечь и умереть».
Он посмотрел Стиву прямо в глаза, и в его взгляде была суровая, жестокая правда.
«Твоя работа здесь, Роджерс. Нравится тебе это или нет. Ты нужен им здесь. Живой. Улыбающийся. Непобедимый. Ты — символ. А символы не умирают в грязи».
Этот разговор был в тысячу раз больнее, чем беседа с Брандтом. Потому что в словах Филлипса не было лжи. Была лишь суровая, солдатская логика. Логика, против которой у
Стива не было аргументов.
«Война — это не только стрельба, Роджерс», — сказал Филлипс, отворачиваясь и снова беря в руки пистолет. — «Иногда самая важная битва — это битва за умы. И ты — наше главное орудие в этой битве».
Он вставил новый магазин. Щелчок затвора прозвучал как точка в их разговоре.
Стив стоял, чувствуя себя опустошенным. Он пришел сюда за свободой, а получил новый, еще более прочный ошейник. Ошейник долга.
Кинозал на базе был набит до отказа. Пахло потом, дешевым табаком и страхом. Стив сидел в последнем ряду, в темноте, надвинув на глаза пилотку. Вокруг него сидели солдаты.
Совсем мальчишки. Стриженые затылки, неуверенные движения, бравада в голосах, которая не могла скрыть ужаса в глазах. Через несколько дней их отправят в Европу. В мясорубку.
Свет погас. На экране замелькали кадры кинохроники.
Сначала — настоящая война. Зернистая, черно-белая, снятая дрожащей камерой. Взрывы, превращающие землю в лунный пейзаж. Танки, горящие, как факелы. Лица солдат — измазанные грязью, искаженные криком, или пустые, безжизненные. Раненые, которых тащат с поля боя. Тела, лежащие в неудобных, неестественных позах.
Солдаты в зале затихли. Смешки и разговоры смолкли. Они смотрели на экран, и в их глазах отражалось их собственное будущее.
А затем, без перехода, без предупреждения, кадры ада сменились чем-то другим.
Экран взорвался цветом. Загремела бравурная музыка. И на экране появился он. Капитан Америка. Улыбающийся, сияющий, безупречный. Он махал рукой, стоя на фоне нарисованного Белого дома. Девушки в блестках танцевали вокруг него. Он произносил свою речь о покупке военных облигаций.
Стык.
Стык двух реальностей был настолько резким, настолько чудовищным, что у Стива перехватило дыхание. Кровь и грязь — и тут же блестки и улыбки. Смерть — и тут же реклама.
Он посмотрел на солдат вокруг. Они смотрели на экран, на его улыбающееся лицо, и на их юных, напряженных лицах появлялась надежда. Они верили. Они хотели верить.
И в этот момент Стива затопила волна такого омерзения к самому себе, что он едва не закричал.
Он не мог здесь находиться. Не мог быть частью этой чудовищной лжи.
Он встал. Он протиснулся мимо рядов, не обращая внимания на недовольные взгляды. Он
вышел из зала, толкнув дверь.
Он оказался в тускло освещенном коридоре. Из-за двери все еще доносился его собственный, фальшивый, бодрый голос, призывающий покупать облигации.
Он прислонился к холодной стене и закрыл глаза.
Его тошнило. Но на этот раз не от еды. Его тошнило от самого себя.
Блок IV: Побег из Клетки
Музыка гремела. Свет софитов бил в глаза. Рев толпы был похож на шум прибоя, накатывающего и отступающего. Все было как всегда. Та же сцена, тот же запах, тот же ритуал. Но что-то изменилось. Воздух стал плотнее, тяжелее, он звенел от невысказанного напряжения.
Стив стоял в центре сцены. Он только что в очередной раз «победил» Гитлера. Актер Лео лежал у его ног, картинно раскинув руки, а девушки из кордебалета застыли вокруг в финальной, победной позе, их приклеенные улыбки сияли в свете прожекторов. Это была кульминация. Момент триумфа. Момент, ради которого все и затевалось.
Он подошел к микрофону. В зале воцарилась выжидательная тишина. Тысячи лиц, бледных пятен в темноте, были обращены к нему. Они ждали. Ждали коронную фразу. Ждали призыва, который оправдает их присутствие здесь, который позволит им почувствовать себя частью чего-то великого.
Стив посмотрел в эту ревущую, жаждущую тьму. Но он видел не их.
Он видел лица солдат из кинозала. Юные, испуганные, обреченные. Он видел лицо Арни Зигеля, каким он его запомнил, — маленького, шустрого, полного жизни. Он видел лицо Баки, которое становилось все более жестким и чужим с каждой весточкой с фронта. Он видел лицо Лео Кесслера, лежащего у его ног, — уставшего клоуна в костюме монстра.
Он видел их всех. И он не мог.
Он открыл рот. Микрофон уловил его дыхание, и оно пронеслось по залу гулким, тревожным эхом. Он должен был сказать: «Покупайте военные облигации, и вместе мы победим!». Слова были на кончике языка. Простые. Привычные. Лживые.
Но они застряли в горле.
Он стоял и молчал. Секунда растянулась в вечность. Оркестр, готовый взорваться
финальным аккордом, замер. Девушки, застывшие в своих улыбках, начали растерянно переглядываться. Толпа, до этого ревевшая, теперь недоуменно гудела.
Он посмотрел за кулисы. Он увидел лицо сенатора Брандта. Тот стоял, и его отеческая улыбка сменилась гримасой недоумения, а затем — ярости. Он делал Стиву знаки, шипел, беззвучно шевеля губами: «Говори! Говори, черт тебя подери!».
Стив снова посмотрел в зал. Он увидел их всех — солдат, актеров, политиков, зрителей. Всех заложников этого огромного, кровавого цирка. И он понял, что больше не может быть его частью. Он не мог произнести эту ложь. Не этим людям. Не сегодня.
Он сделал шаг назад от микрофона.
А потом он просто развернулся.
И ушел.
Он шел по сцене, и каждый его шаг гулко отдавался в наступившей, оглушающей тишине. Он прошел мимо ошеломленного Лео, который приподнялся на локте, глядя ему вслед. Он прошел сквозь строй застывших, как статуи, танцовщиц. Он ушел из-под слепящего света софитов в спасительную, честную тень кулис.
За его спиной тишина в зале взорвалась. Но это был не рев восторга. Это был гул недоумения, разочарования и зарождающегося гнева.
Песня оборвалась.
Закулисье встретило его не тишиной, а бурей.
Сенатор Брандт налетел на него, как коршун. Его лицо, еще недавно сиявшее отеческой заботой, превратилось в багровую, искаженную яростью маску. Белоснежная улыбка исчезла, обнажив стиснутые зубы.
«Что это было, Роджерс?!» — прошипел он, и его бархатный голос стал резким и скрежещущим, как битое стекло. Он ткнул пальцем Стиву в грудь. Палец был твердым, как стальной прут. — «Ты хоть понимаешь, что ты наделал?! Ты унизил меня! Ты унизил армию! Ты унизил всю страну!»
Стив стоял и молчал. Он смотрел на сенатора, и впервые он видел его по-настоящему. Не как начальника, не как представителя власти. А просто как испуганного, разъяренного человека, у которого только что сломалась его самая дорогая игрушка.
«Я плачу тебе не за то, чтобы ты устраивал свои молчаливые протесты!» — Брандт почти кричал, брызгая слюной. Помощники и актеры, столпившиеся вокруг, испуганно жались к стенам. — «Ты — государственная собственность, ты понял меня?! Ты — инвестиция в тринадцать миллионов долларов! Ты принадлежишь мне! Ты принадлежишь этой стране! И ты будешь делать то, что тебе говорят!»
Он снова ткнул Стива в грудь.
И в этот момент что-то изменилось. Стив медленно, очень медленно опустил взгляд на палец сенатора, упирающийся ему в грудь. А потом он поднял глаза и посмотрел Брандту прямо в лицо.
В его взгляде не было ни страха, ни раскаяния. Только холодное, спокойное, как поверхность замерзшего озера, презрение. Он не был больше испуганным мальчиком из Бруклина. Он не был растерянным артефактом. Он был солдатом. И он смотрел на врага.
Он не повышал голоса. Ему и не нужно было. Его тихий, спокойный голос прорезал яростный визг сенатора, как скальпель.
«Вы можете владеть костюмом, сенатор».
Он сделал паузу, и в этой паузе повисла угроза.
«Мной вы не владеете».
Он не оттолкнул руку Брандта. Он просто сделал шаг вперед. И сенатор, этот могущественный, влиятельный человек, невольно отступил. Он отступил перед тихой, несокрушимой силой, которая исходила от Стива.
Стив прошел мимо него, не удостоив его больше ни единым взглядом. Он шел по коридору, и расступавшиеся перед ним люди смотрели на него с новым выражением. Не с обожанием.
А со страхом и уважением.
Он больше не был марионеткой. Он только что обрезал свои нити.
Гримерка встретила его тишиной. Той самой, что была в гримерке Лео Кесслера, — тишиной усталости и разочарования. За стеной все еще слышался недовольный, растревоженный гул толпы, но сюда он доносился глухо, как шум далекого моря. Здесь, в этом маленьком, заваленном хламом мирке, царил покой.
Стив закрыл за собой дверь, отрезая себя от хаоса. Он прислонился к ней спиной и на мгновение закрыл глаза, тяжело дыша. Он сделал это. Он оборвал нити. И теперь он был в свободном падении, не зная, что ждет его внизу — твердая земля или пропасть.
Он открыл глаза. Его взгляд упал на безголовый манекен, стоявший в углу. На нем висела его обычная солдатская форма. А рядом, на стуле, лежал он. Костюм.
Он подошел к нему. В тусклом свете единственной лампы блестящая, синтетическая ткань казалась особенно дешевой и фальшивой. Он смотрел на этот яркий, кричащий наряд, и видел в нем не символ надежды, а свою собственную тюрьму. Свою клетку из сатина и спандекса.
Он начал раздеваться. Медленно, методично, как будто совершая ритуал.
Сначала — перчатки. Он стянул их с рук, и его кожа, освободившись, вздохнула с облегчением. Потом — сапоги. Он расстегнул их и поставил на пол. Затем — маска. Он снял ее с головы и долго смотрел на белую букву «А», на эти нелепые, дурацкие крылышки. Он положил ее на гримерный столик.
Наконец, он взялся за молнию на спине трико. Она с шипением поползла вниз, и костюм, потеряв форму, начал соскальзывать с его плеч. Он стянул его с себя. Потная, липкая ткань неохотно отделилась от его кожи.
Он остался стоять в одних армейских штанах, босой, посреди комнаты. Он чувствовал себя… свободным. Легким. Настоящим.
Он держал в руках этот цветастый, безвольный комок ткани. Он мог бы сжечь его. Разорвать в клочья. Выбросить в мусорное ведро. Это было бы легко. Это было бы правильно.
Но он этого не сделал.
Он подошел к другому манекену, пустому. И очень аккуратно, почти с нежностью, он надел на него костюм. Он расправил складки. Поправил звезду на груди. Он водрузил на безликую голову манекена маску.
И отступил на шаг.
Теперь он стоял перед ним. Капитан Америка. Идеальный, безмолвный, послушный. Плакат. Игрушка. Символ. Он смотрел на эту пустую оболочку, на эту сброшенную змеиную кожу, и не чувствовал ненависти. Только тихую, холодную грусть. Это было прощание. Прощание с тем, кем он так и не смог стать. И с тем, кем он больше никогда не будет.
В этот момент дверь тихо открылась.
Стив обернулся. На пороге стояла Пегги Картер.
Она вошла и закрыла за собой дверь. Она не выглядела удивленной или рассерженной.
Она выглядела так, будто ожидала увидеть именно эту картину. Она окинула взглядом Стива, стоящего полуголым посреди комнаты, потом перевела взгляд на манекен, одетый в костюм. На ее губах промелькнула тень улыбки — горькой, понимающей.
Она видела все. И она не пыталась его отговорить.
Она молча подошла к столу и положила на него тонкую картонную папку. Звук, с которым папка коснулась столешницы, был единственным звуком в комнате. Громким. Окончательным.
«Я знала, что этот день настанет», — сказала она. Ее голос был ровным, деловым, но Стив услышал в нем нотки… облегчения. — «Я просто не думала, что он настанет так скоро».
Она посмотрела на него. Прямо. Без осуждения. Без жалости. Как равная.
«Брандт в ярости. Он уже звонит в Вашингтон, требует твоего ареста. Трибунал, государственная измена, дезертирство — он перебрал все возможные статьи».
Стив молчал. Он был готов к этому.
«Но у него есть проблема», — продолжила Пегги, и в ее глазах блеснул холодный, стальной огонек. — «Ты — Капитан Америка. Ты — его самое успешное творение. Отдать тебя под трибунал — значит признать, что его проект провалился. Его эго этого не выдержит. Так что пока он будет решать, что для него важнее — месть или карьера, — у нас есть окно. Небольшое. Но оно есть».
Она кончиком пальца подтолкнула к нему папку.
«Это не приказ, Стив. Это информация. Выбор за тобой».
Он подошел к столу и открыл папку.
Внутри были не графики и не речи. Внутри была война.
Карта северной Италии, испещренная пометками. Несколько зернистых аэрофотоснимков. И отчет. Короткий, сухой, безжалостный в своей лаконичности.
«…сто седьмой пехотный полк… попал в засаду в районе [НАЗВАНИЕ УДАЛЕНО]… разбит… выжившие, предположительно, взяты в плен и переправлены на секретный объект «Гидры» в Австрийских Альпах… объект сильно укреплен… спасательная операция признана нецелесообразной… потери среди личного состава считаются стопроцентными…»
Под отчетом лежал список. Список имен. Пропавших без вести. И третьим в этом списке было имя: «Сержант Джеймс Б. Барнс».
Баки.
Стив поднял глаза от папки. Мир сузился до лица Пегги. Она смотрела на него, и в ее взгляде он прочитал все. Она не давала ему приказ. Она не просила его о помощи.
Она давала ему цель.
Она давала ему шанс. Шанс перестать быть плакатом и снова стать солдатом. Шанс перестать быть символом надежды для миллионов и стать надеждой для одного-единственного друга.
Он закрыл папку.
«Где этот объект?» — спросил он. Его голос был спокоен. Но в этой спокойной воде скрывалась глубина, которой раньше не было.
Пегги улыбнулась. Настоящей, живой улыбкой.
«Я рада, что ты спросил».
Когда дверь за Пегги закрылась, тишина в комнате изменила свою природу. Она перестала быть гнетущей. Она стала плотной, наэлектризованной, полной смысла. Стив стоял посреди гримерки, и ему казалось, что он стоит на перекрестке всего мира.
Он был точкой равновесия между двумя вселенными.
Слева от него, на безголовом манекене, висел Капитан Америка. В тусклом свете единственной лампы его костюм казался особенно кричащим, почти пошлым. Блестящая, дешевая ткань ловила свет, переливаясь фальшивым, леденцовым блеском. Белая звезда на груди была слепым, пустым глазом. Маска с нелепыми крылышками венчала эту пародию, как корона на голове шута. Это была одна жизнь. Жизнь из вспышек фотокамер, рева толпы, шелковых простыней и горького привкуса лжи во рту. Жизнь в позолоченной клетке.
Справа от него, на другом манекене, висела форма, которую принесла Пегги. Простая, грубая солдатская куртка цвета оливы. Прочные штаны из плотного хлопка. Тяжелые, стоптанные ботинки. Никакого блеска. Никакого пафоса. Только суровая, честная функциональность. Форма пахла нафталином и чем-то еще — едва уловимым запахом оружейного масла. Это была другая жизнь. Жизнь из грязи, холода, страха и товарищества. Жизнь, в которой каждый рассвет нужно было отвоевывать.
А между ними стоял он. Стив Роджерс. В одних армейских штанах, босой на холодном полу. И в его руках была папка.
Он опустил взгляд. Он не открывал ее снова. Ему не нужно было. Он видел перед глазами выведенное на бумаге имя: Джеймс Б. Барнс. Баки. Его друг. Его брат. Единственный человек в мире, который знал его до. До сыворотки, до мышц, до этого цирка. Человек, который вытаскивал его из драк, которые он не мог выиграть.
Одна жизнь была ложью, которая, возможно, спасала других.
Другая — правдой, которая могла спасти одного.
Он медленно поднял голову. Он снова посмотрел на два манекена. На два пути. На две судьбы.
И выбор, который казался ему таким сложным, таким невозможным, вдруг стал до смешного простым. Он всегда был простым. Он просто боялся его сделать.
Он закрыл глаза. На одно короткое мгновение. И в этой темноте он увидел не ревущую толпу и не вспышки камер. Он увидел ухмылку Баки, когда тот стоял в своей новенькой форме перед отправкой. «Постарайся не умереть, пока меня не будет, коротышка».
Он открыл глаза.
И все изменилось.
Из его взгляда ушло все лишнее. Ушли сомнения. Ушло унижение. Ушла боль. Осталось только одно. Чистая, холодная, несокрушимая, как сталь его нового тела, решимость. Взгляд солдата, который только что получил свою миссию.
Он больше не смотрел на костюм. Тот перестал для него существовать. Он был просто цветастой тряпкой в углу.
Он медленно, без спешки, протянул руку.
Его пальцы коснулись грубой, шершавой ткани солдатской куртки. Он почувствовал ее вес, ее честность. Он сжал ее в кулаке.
Это было не просто прикосновение. Это была клятва.
История мальчика из Бруклина закончилась.
Начиналась история солдата.





| Предыдущая глава |
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
| Следующая глава |