|
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
|
Часть I: Королевство Камня
Мир был калейдоскопом боли, сведенным к нескольким дюймам от его лица.
Первым вернулся звук. Не резкий, а глухой, влажный. Шлепок подошв по мокрому асфальту, удаляющийся, сопровождаемый грубым, захлебывающимся смехом, который эхом отражался от кирпичных стен переулка и тонул в шуме дождя. Затем пришел холод. Он вползал под его тонкую, промокшую рубашку, цеплялся за кожу ледяными пальцами, проникал в кости. Асфальт под его щекой был шершавым, как наждачная бумага, и от него пахло сырой землей, угольной пылью и чем-то кислым, почти сладковатым — пролитым пивом из соседнего бара.
Стив открыл глаза. Или попытался. Правый глаз заплыл, и мир сквозь него был размытым, багровым пятном. Левый видел лучше. Он видел лужу в нескольких дюймах от своего носа, её поверхность дрожала от падающих капель дождя. В этой дрожащей, грязной воде плясало искаженное отражение уличного фонаря — размытый, желтый овал, похожий на больной, воспаленный глаз, смотрящий на него с безразличием. Он видел кирпичную стену, тёмную от влаги, с уродливыми потеками ржавчины, стекающими из-под пожарной лестницы.
Затем вернулся запах. Он был густым, почти осязаемым. Запах мокрого мусора из переполненного металлического бака рядом — гниющие овощи, мокрая бумага, что-то ещё, неопределимое и тошнотворное. И под всем этим — его собственный запах. Металлический, острый запах крови, смешанный с потом и страхом. Он медленно, с усилием, повернул голову, и боль взорвалась в его шее, как вспышка белого света. Он увидел источник запаха — тёмное, влажное пятно на асфальте рядом с его ртом.
Он попытался вдохнуть, чтобы позвать на помощь, чтобы просто наполнить лёгкие воздухом, но его тело предало его. Лёгкие, его вечные враги, сжались в болезненном спазме. Вместо вдоха из его груди вырвался сухой, лающий кашель, который сотряс его хрупкое тело, заставив каждую кость, каждый ушиб закричать от боли. Кашель был глубоким, рваным, и он почувствовал, как что-то тёплое, густое поднимается из его груди.
Он сплюнул. На серый, мокрый асфальт упала капля. Не просто слюна. Она была тёмной, почти чёрной в тусклом свете, с алыми прожилками. Кровь. Она смешалась с дождевой водой, расплываясь, как чернильное пятно на промокашке.
И в этот момент, глядя на эту маленькую, уродливую кляксу, Стив Роджерс понял, что он снова проиграл. Не просто драку. Он проиграл своему телу. Своей слабости. Своему миру. Но когда удаляющийся смех хулиганов окончательно затих, оставив его наедине с дождём и болью, в его сознании, как упрямый, непотухающий уголёк, вспыхнула одна-единственная, до смешного упрямая мысль.
Вставай.
Мысль была не его. Она пришла извне, из того упрямого, иррационального ядра, которое отказывалось умирать, даже когда его тело уже было готово сдаться. Она была простой, как удар молота, и такой же тяжёлой.
Первое движение было пыткой. Он попытался перевернуться со спины на живот. Простая задача для здорового человека. Для него это был подъём на Эверест. Он напряг мышцы живота, и боль, острая, как нож, пронзила его рёбра. Он был уверен, что одно из них треснуло. Он зашипел сквозь зубы, и звук этот был жалким, потерявшимся в шуме дождя. Мир качнулся. Жёлтый глаз фонаря в луже заплясал, превратившись в размытую комету. Головокружение накрыло его, как волна, и он почувствовал, как к горлу подступает тошнота. Он замер, тяжело дыша, его лоб прижался к холодному, мокрому асфальту.
Нет. Ещё раз.
Он попробовал снова, на этот раз медленнее, распределяя усилие. Он согнул одно колено, упёрся им в асфальт. Затем, используя локоть как рычаг, он начал медленно, с мучительным скрипом собственных суставов, переворачиваться. Его мокрая рубашка прилипла к спине, а затем с отвратительным, влажным звуком оторвалась от асфальта. Он перевернулся. Маленькая победа, которая стоила ему почти всех оставшихся сил. Он лежал на животе, его лицо было в нескольких дюймах от лужи, и он видел в ней своё отражение — распухшее, уродливое, чужое.
Теперь — опора.
Он увидел её. Металлический мусорный бак, стоявший у стены. До него было не больше пяти футов. Пять футов казались пятью милями. Он начал ползти. Не как человек. Как раненое животное. Он подтягивал своё тело, цепляясь пальцами за скользкий, покрытый грязью асфальт. Каждый дюйм был агонией. Его лёгкие горели, требуя воздуха, которого не было. Его сердце, слабое, больное, колотилось в груди, как пойманная птица, ударяясь о рёбра. Он слышал его стук, громкий, отчаянный, и ему казалось, что оно вот-вот остановится.
Он полз, и мир сузился до этого маленького, грязного пространства. Он видел окурки, размокшие в воде, осколок зелёного стекла, блестящий, как драгоценный камень, старую газету, её заголовки о войне на Тихом океане превратились в неразборчивую чёрную кашу. Он полз через этот мусор, через эту грязь, и он сам был частью этого.
Его пальцы коснулись металла.
Холодный. Твёрдый. Настоящий. Он вцепился в нижний край бака, его ногти заскребли по ржавчине. Он подтянул колени, пытаясь встать на четвереньки. Его ноги дрожали так сильно, что он едва мог удержать равновесие. Он поднял голову.
В конце переулка, на границе света и тьмы, он увидел их. Три силуэта. Они ещё не ушли. Они стояли, смеялись, один из них закуривал сигарету, и вспышка спички на мгновение осветила его самодовольное, тупое лицо. Они смеялись над ним. Над его поражением.
И этот смех, этот звук, стал для Стива топливом.
Он начал подниматься. Он упёрся одной рукой в бак, другой — в кирпичную стену. Кирпич был холодным, шершавым, его острые края впивались в ладонь. Он медленно, с нечеловеческим усилием, начал выпрямлять ноги. Его спина, искривлённая сколиозом, протестовала, посылая в мозг волны боли. Его колени дрожали, готовые подломиться. Он чувствовал, как кровь приливает к голове, как перед глазами снова плывут тёмные пятна.
Мусорный бак под его рукой качнулся, издав громкий, протестующий скрежет. Хулиганы в конце переулка обернулись. Их смех стих. Они смотрели на него с удивлением, как на таракана, который отказывается умирать.
Стив выпрямился.
Он стоял. Шатаясь. Опираясь на стену. Его тело было агонией, но он стоял. Он поднял голову и посмотрел на них. Его взгляд, из-под заплывшего века, был не злым, не угрожающим. Он был просто... упрямым.
Он сделал один, хриплый, рваный вдох. И прошептал. Слова были тихими, почти неслышными, их поглотил шум дождя. Но он произнёс их. Не для них. Для себя.
— Я могу делать это весь день...
Это не был героический вызов. Это не была угроза. Это было бормотание. Упрямое, иррациональное, почти самоубийственное бормотание человека, у которого не осталось ничего, кроме воли. Человека, чьё тело проиграло битву, но чей дух отказался подписывать капитуляцию.
Хулиганы переглянулись. Один из них сплюнул на землю и что-то пробормотал. Затем они развернулись и ушли, их смех теперь был не таким уверенным.
Стив остался один. Он стоял, прижавшись к холодной, мокрой стене, и дождь смывал кровь и грязь с его лица. Он стоял. И в этом сером, уставшем, безразличном мире, в этом маленьком, грязном переулке, это была самая великая победа, на которую он был способен.
Он вышел из переулка, как призрак, выходящий из склепа. Шаг из тени на серый, размытый свет улицы был как болезненный удар по глазам. Дождь прекратился, но мир остался мокрым, истекающим влагой. Асфальт блестел, как тёмное, потрескавшееся зеркало, отражая низкое, свинцовое небо, затянутое облаками, похожими на грязную вату. Воздух был холодным, пах мокрым кирпичом, угольным дымом, который лениво выползал из труб на крышах, и едва уловимым запахом металла, доносившимся со стороны верфей.
Стив шёл, прихрамывая, его тело было картой боли, и каждый шаг отдавался тупым, ноющим эхом в рёбрах. Он старался держаться ближе к стенам зданий, инстинктивно ища укрытия, желая стать невидимым, раствориться в серости этого города.
Это был не тот Нью-Йорк, что улыбался с плакатов. Это был город, который держал оборону. Его душа была на фронте, за тысячи миль отсюда, а здесь, дома, осталось лишь уставшее, измотанное тело. Стив видел это в лицах людей. У бакалейной лавки выстроилась очередь из женщин в простых пальто и платках. Они не разговаривали, их лица были серыми, напряжёнными, а взгляды устремлены в пустоту. Они ждали. Хлеба, новостей, конца войны. Их молчание было громче любого крика.
Он прошёл мимо группы мальчишек, лет десяти, которые, укрывшись под козырьком подъезда, играли в войну. Их оружием были палки, а звуки выстрелов — резкое "Та-та-та!", вырывающееся из их лёгких.
Один из них, с лицом, перемазанным грязью, упал, картинно схватившись за грудь. "Ты убит, Фриц!" — закричал другой. Они смеялись, их смех был звонким, настоящим, но игра их была уродливым, искажённым эхом того, что происходило на самом деле. Стив остановился на мгновение, глядя на них. Он видел в их игре не детскую забаву, а репетицию. Репетицию смерти, которую они видели в кинохронике и читали в письмах от отцов и старших братьев.
Стены домов были покрыты плакатами. "Покупайте военные облигации!", "Дядя Сэм нуждается в ТЕБЕ!", "Болтун — пособник врага!". Их краски — красный, белый, синий — должны были быть яркими, вдохновляющими. Но дождь и время сделали своё дело. Цвета поблекли, бумага размокла и пошла волнами, края обтрепались. Плакаты больше не кричали. Они шептали, и их шёпот был полон отчаяния. Один из них, с изображением мускулистого, улыбающегося солдата, был частично сорван, и под ним виднелась старая реклама сигарет.
Из-за угла с лязгом и скрежетом выехал трамвай. Его жёлтые бока были покрыты грязными потеками, а окна — тусклыми и запотевшими. Внутри, в полумраке, сидели люди, их силуэты были размытыми, похожими на призраков. Никто не смотрел в окно. Все смотрели себе под ноги.
Стив остановился у витрины небольшого магазина. За стеклом были выставлены консервы, мешки с мукой и несколько унылых, пыльных игрушек. Он смотрел не на них. Он смотрел на своё отражение.
Стекло, покрытое тонким слоем городской грязи, было безжалостным зеркалом. Он увидел тощую, сутулую фигуру в мешковатом, промокшем пальто, которое было ему велико. Плечи, слишком узкие. Грудь, впалая. Лицо, бледное, с уродливым, распухшим синяком под глазом и разбитой губой. Он был похож на пугало, которое кто-то сшил из старых тряпок и забыл в поле. Он не был частью этого города. Он был его ошибкой, его дефектом.
Из бара по соседству доносилась музыка — джаз, который должен был быть весёлым, но звучал нервно, почти истерично. Сквозь запотевшее стекло Стив видел силуэты людей, их смех, который был слишком громким, чтобы быть настоящим. Они пытались забыться. Они пытались купить несколько часов иллюзии, что война где-то далеко.
Стив смотрел на своё отражение, на это жалкое, избитое существо. Затем его взгляд скользнул на отражение бара, на отражение уставших женщин в очереди, на отражение мальчишек, играющих в смерть.
Он был один. Но в своём одиночестве он был не одинок. Весь этот город, весь этот мир был таким же, как он. Избитым. Уставшим. Но всё ещё стоящим на ногах.
Он отвернулся от витрины и, прихрамывая, пошёл дальше по мокрому, серому тротуару. Он не знал, куда идёт. Он просто шёл. Часть этого уставшего, но несломленного мира.
Он шёл, прихрамывая, по мокрому тротуару, и серость Бруклина была его единственным спутником. Но впереди, в конце улицы, горел свет. Не тусклый, жёлтый свет уличных фонарей, а яркий, тёплый, манящий свет, который обещал убежище от дождя и реальности. Кинотеатр "Гранд Палас". Его вывеска, с мигающими, как рождественские гирлянды, лампочками, была островом цвета в этом сером, уставшем мире.
Стив остановился под его козырьком. Здесь было сухо. Воздух пах не сыростью и углём, а чем-то сладким, почти забытым — горячим маслом, карамелью и дешёвыми духами женщин, которые пришли сюда, чтобы на два часа забыть о письмах с фронта и продуктовых карточках. Из-за тяжёлых, обитых бархатом дверей доносился звук — не просто звук, а музыка. Бодрый, патриотический марш, полный труб, барабанов и обещаний скорой, лёгкой победы.
Его взгляд упал на афишу, заключённую в стеклянную витрину, подсвеченную изнутри. Это был не просто плакат. Это был миф.
Краски были яркими, почти кричащими, неестественными в этом сером мире. Техниколор. На плакате, на фоне идеально голубого неба и развевающегося американского флага, стоял он. Американский солдат. Он не был похож на тех уставших, грязных парней, чьи фотографии печатали в газетах. Этот был другим. Его форма была идеально выглажена, сапоги сияли. Его подбородок был волевым, а в глазах, голубых, как небо за его спиной, не было ни страха, ни усталости. Только чистая, несокрушимая решимость. Он улыбался. Широко, уверенно, белозубо. Он не шёл в бой. Он шёл на парад. Рядом с ним, крупными, красными буквами, было написано: "КИНОХРОНИКА ПОБЕДЫ! НАШИ ПАРНИ ПОКАЖУТ ФРИЦАМ, ГДЕ РАКИ ЗИМУЮТ!"
Стив смотрел на это лицо, на эту улыбку, на эту уверенность. Он впитывал этот образ, как губка впитывает воду. Это был идеал. Это был тот, кем он должен был быть. Тот, кем были Баки и миллионы других парней. Сильный. Здоровый. Полезный.
Из-за дверей донёсся взрыв смеха из зала, а затем — голос диктора, бодрый, полный фальшивого энтузиазма: "...и наши доблестные солдаты, с шутками и песнями, продолжают свой освободительный поход по Европе! Победа близка, друзья!"
Стив слушал этот голос, смотрел на этот плакат, и на мгновение он почти поверил. Он почти почувствовал эту надежду, эту уверенность, которую продавали здесь за двадцать пять центов.
А затем он увидел себя.
Его отражение, слабое, почти призрачное, появилось на стекле витрины, наложившись на сияющий образ солдата. Контраст был жестоким, почти физически болезненным.
Там, где у солдата были широкие плечи, у него были узкие, сутулые. Там, где у солдата была гордая осанка, у него была согбенная спина. Там, где у солдата была уверенная улыбка, у него была разбитая, распухшая губа и уродливый, багровый синяк под глазом. Его мешковатое, мокрое пальто было жалким подобием идеальной военной формы. Его лицо, бледное, измученное, было тенью на фоне загорелого, здорового лица на плакате.
Он стоял, глядя на это двойное изображение. На героя и на призрака. На миф и на реальность. И они были одним целым, запертыми вместе под одним стеклом.
Музыка из зала стала громче, барабаны били, трубы пели о славе. Люди внутри, в темноте, смотрели на экран и верили. Они верили в этого улыбающегося солдата, потому что им нужно было верить. Эта ложь была их бронёй против страха.
Стив смотрел на своё отражение, наложенное на эту ложь, и его броня — его упрямство, его идеализм — треснула. Он почувствовал не просто боль от побоев. Он почувствовал нечто худшее. Стыд. Глубокий, всепоглощающий стыд за то, что он — здесь, в безопасности, в то время как они — там.
Его губы шевельнулись, формируя беззвучные слова, которые были не просто мыслью, а приговором, который он вынес самому себе.
«Они сражаются там. А я... я даже не могу выиграть драку в переулке».
Он отвернулся от витрины, от этого яркого, лживого света. Бодрый марш из кинотеатра преследовал его, когда он снова шагнул в серую, мокрую реальность Бруклина, унося с собой не надежду, а лишь тяжесть своего собственного, бесполезного существования.
Призывной пункт был адом, выкрашенным в унылый, казённый зелёный цвет.
Он располагался в подвале, и воздух здесь был густым, спертым, пахнущим антисептиком, дешёвым табаком и тем едва уловимым, кислым запахом человеческого страха, который въедается в стены таких мест. Тусклые лампы под потолком, защищённые проволочными сетками, гудели, как рой усталых насекомых, и отбрасывали резкий, болезненный свет на длинную очередь из молодых парней.
Они стояли, переминаясь с ноги на ногу, их лица были смесью юношеской бравады и плохо скрываемой паники.
Стив Роджерс стоял в конце этой очереди, но чувствовал себя так, словно он из другого мира. Он был одет в свою лучшую, хотя и поношенную, рубашку, но она висела на его тощих плечах, как на вешалке. Он был единственным, кто пришёл сюда уже в пятый раз. Он знал эту процедуру наизусть. Он знал вкус унижения, которое его ждало.
Наконец, его имя было названо. Он вошёл в маленький, заставленный шкафами кабинет. За простым деревянным столом, заваленным папками, сидел доктор Вебер. Это был пожилой мужчина с седыми, редкими волосами, зачёсанными набок, и лицом, которое, казалось, было вылеплено из усталости. Его белый халат был не идеально чистым, а на пальцах были жёлтые пятна от никотина. Он не поднял головы, когда Стив вошёл.
— Роджерс, Стивен, — пробормотал он, его голос был хриплым, как будто он не спал несколько суток. Он взял анкету Стива, и шелест бумаги в этой тишине прозвучал, как приговор.
Стив стоял перед столом, его руки, сжатые в кулаки, были спрятаны в карманы. Он чувствовал, как его сердце, его вечный предатель, колотится в груди, отбивая панический, неровный ритм.
Доктор Вебер медленно поднял глаза. Он посмотрел не на Стива. Он посмотрел поверх его головы, на плакат на стене, где улыбающийся Дядя Сэм указывал пальцем. Затем его взгляд, тяжёлый, как свинец, опустился на тощую фигуру перед ним. Он вздохнул. Это был не вздох раздражения. Это был вздох вселенской, бесконечной усталости.
Он снова опустил глаза на анкету. Он взял ручку и начал медленно, почти с наслаждением, водить ею по строчкам, зачитывая диагнозы вслух, как будто это был список ингредиентов для какого-то ужасного зелья.
— Астма, — сказал он, и его голос был монотонным.
— Ревматическая лихорадка. Синусит. Частые простуды. Высокое давление. Проблемы с сердцем.
Он делал паузу после каждого слова, и каждая пауза была как удар молотка, вбивающего гвоздь в крышку гроба надежд Стива.
— Сколиоз, — продолжал он, не поднимая глаз.
— Плоскостопие. Недостаточный вес. Список можно продолжать, Роджерс.
Он наконец поднял взгляд. В его глазах, выцветших, как старая фотография, не было злости. Была лишь смесь профессионального безразличия и чего-то, что Стив ненавидел больше всего, — жалости.
— Сынок, — сказал он, и слово "сынок" прозвучало как оскорбление, — у тебя больше болезней, чем у меня пациентов за всю прошлую неделю.
Стив сделал шаг вперёд. Его голос, когда он заговорил, был слабым, но в нём звенела сталь.
— Я могу сражаться.
Доктор Вебер откинулся на спинку своего скрипучего стула. Он посмотрел на Стива, и на его губах появилась тень горькой, усталой усмешки.
— Сражаться? С кем? С собственными лёгкими? Ты хочешь умереть за свою страну? Похвально. Но ты умрёшь по дороге в учебный лагерь. От простуды.
— Дайте мне шанс, — Стив сделал ещё один шаг. Он чувствовал, как его лёгкие сжимаются, как ему не хватает воздуха, но он заставил себя говорить.
— Я сильнее, чем вы думаете. Я...
Он не смог закончить. Предательский кашель, сухой, лающий, вырвался из его груди, сотрясая его хрупкое тело. Он согнулся пополам, пытаясь вдохнуть, его лицо покраснело.
Доктор Вебер молча наблюдал за этим приступом. Он не предложил воды. Он не выказал сочувствия. Он просто ждал. Когда Стив, наконец, выпрямился, тяжело дыша, врач взял со стола самый важный инструмент в этом кабинете.
Это был большой, тяжёлый резиновый штамп с деревянной ручкой.
Он открыл чернильную подушечку, с глухим, влажным звуком обмакнул в неё штамп. Затем он поднял его над анкетой Стива, как палач поднимает топор.
— Я не дам тебе шанс умереть от пневмонии в казарме, сынок, — сказал он, и в его голосе, впервые, прозвучала нотка чего-то похожего на человечность.
— Иди домой.
И он ударил.
Звук был оглушительным. Глухой, окончательный, бесповоротный. БАМ!
Он поднял штамп. На анкете, прямо поверх имени "Стивен Роджерс", красными, жирными, как кровь, буквами было выведено:
4F — НЕ ГОДЕН
Доктор Вебер протянул ему анкету. Стив смотрел на неё, на эти два слова, которые были приговором. Он медленно, как во сне, взял бумагу. Его пальцы дрожали.
Он не сказал больше ни слова. Он просто развернулся и, не глядя на врача, пошёл к выходу. Его шаги были тихими, шаркающими.
Когда он уже был у двери, доктор Вебер сказал ему в спину:
— И не пытайся снова, Роджерс. Я запомнил твоё лицо.
Стив вышел из кабинета, и дверь за ним закрылась. Он стоял в коридоре, глядя на свою анкету, на этот красный, кричащий штамп. Это был пятый раз. Пятый город. Пятый отказ.
Но когда он скомкал бумагу в кулаке, в его глазах, полных унижения и боли, не было поражения. Было лишь упрямство. Холодное, иррациональное, несокрушимое упрямство.
Он попробует в шестой.
Часть II: Королевство Льда
Камера фокусируется на анкете в дрожащих руках Стива. Крупный план. Мы видим текстуру дешёвой, желтоватой бумаги, впитавшей влагу душного подвала. И на ней — шрам. Приговор.
4F — НЕ ГОДЕН
Красные чернила ещё влажные, они блестят под тусклым светом лампы. Они кажутся живыми, пульсирующими. Камера медленно наезжает, пока весь мир не сужается до этих двух слов. Буквы, оттиснутые с безразличной силой, начинают расплываться. Их чёткие края теряют форму, чернила просачиваются глубже в волокна бумаги, как кровь, впитывающаяся в бинт.
Фокус меняется. Текстура бумаги исчезает, сменяясь другой — более грубой, волокнистой. Это уже не бумага. Это ткань.
Красный цвет становится глубже, насыщеннее. Он больше не блестит. Он поглощает свет. Камера медленно отъезжает назад, и мы видим, что красное пятно — это не просто пятно. Это огромное, развевающееся полотно. В его центре — белый круг. А в круге — чёрный, угловатый символ. Свастика.
Звук меняется.
Далекий, сухой кашель Стива, эхом отдающийся в коридоре призывного пункта, начинает искажаться. Он растягивается, теряет человеческие нотки, превращаясь в низкий, протяжный гул. Этот гул становится выше, пронзительнее, и вот это уже не кашель.
Это вой.
Вой ледяного, безжалостного ветра.
Камера отъезжает дальше. Красный флаг с чёрным крестом яростно бьётся на ветру, закреплённый на капоте чёрной, угловатой машины. Снежинки, острые, как иглы, кружатся в свете её фар, и этот свет выхватывает из ночной тьмы фасад древней, заснеженной норвежской церкви.
Мир Бруклина исчез. Остался только холод, тьма и красный цвет, который больше не был цветом отказа.
Теперь это был цвет угрозы.
Тишина была первым и самым древним божеством Тёнсберга.
Она жила в том, как снег, густой и тяжёлый, падал с чернильно-чёрного неба, укрывая мир белым саваном. Она жила в том, как ледяной ветер, пришедший с фьордов, шептал в щелях тёмных деревянных домов, чьи крыши были похожи на согбенные спины спящих стариков. Она жила в скрипе старого дерева и в далёком, почти неслышном стоне замерзающего моря. Это была тишина веков, нарушаемая лишь дыханием нескольких десятков душ, укрывшихся от войны и от мира в этом забытом богами уголке Норвегии.
Именно эту тишину и разорвал звук.
Сначала он был низким, едва уловимым гулом, который, казалось, рождался в самой земле. Затем он стал громче, превратившись в ровный, механический рокот. Звук моторов. Чужой. Неправильный. Он полз по узким, заснеженным улочкам, и тишина отступала перед ним, как вода перед носом ледокола.
Из-за поворота, из снежной мглы, вынырнула первая машина. Она не была похожа ни на один из армейских грузовиков, которые иногда заезжали в деревню. Она была чёрной, угловатой, её бронированные пластины были расположены под неестественными углами, как панцирь хищного насекомого. На её капоте, яростно трепыхаясь на ветру, был закреплён красный флаг с чёрной свастикой. За ней появилась вторая. Третья. Колонна из трёх машин медленно, с неотвратимостью ледника, въехала на центральную площадь деревни и замерла.
Двигатели заглохли. И тишина вернулась. Но это была уже другая тишина. Не спокойная, а напряжённая. Тишина, которая слушает.
Двери машин открылись. Не со скрипом, а с тихим, смазанным щелчком. Из них начали выходить фигуры. Дюжина. Все в одинаковой, идеально подогнанной чёрной форме, которая, казалось, поглощала свет. На их рукавах и фуражках — серебряная эмблема: череп, обвитый извивающимися щупальцами. «Гидра».
Их движения были лишены всякой суеты. Они не кричали, не переговаривались. Они двигались с холодной, балетной точностью, их сапоги почти не оставляли следов на нетронутом снегу. Они рассредоточились по площади, оцепив её периметр. Каждый знал своё место, свою задачу. Это было не вторжение. Это была хирургическая операция.
Белизна снега и чернота их униформы создавали резкий, почти болезненный контраст. Они были как чернильные пятна на чистом листе пергамента, как раны на теле этого спящего мира.
Их цель была очевидна. В центре площади, на небольшом холме, стояла она. Древняя церковь. Она была построена не из дерева, как остальные дома, а из тёмного, почти чёрного камня, который, казалось, впитал в себя все ночи, что он видел. Её архитектура была странной, гибридом христианской базилики и языческого капища. Её стены были покрыты резьбой — не святыми, а переплетением ветвей Иггдрасиля и рунами, которые были старше любого языка, на котором говорили в этой деревне. Руны, почти стёртые временем и ветрами, слабо, едва заметно, светились под падающим снегом, как угасающие угли. Это была не просто церковь. Это был страж.
Дверь головной машины открылась, и из неё вышел он. Иоганн Шмидт. Он был одет в длинное, безупречно сшитое кожаное пальто офицера СС, его сапоги блестели даже в тусклом свете фар. Он не носил шлема. Его светлые волосы были идеально уложены. Он медленно, с наслаждением, надел чёрные кожаные перчатки, натягивая их на каждый палец. Он поднял голову и посмотрел на церковь.
На его лице не было ни гнева, ни жестокости. Было лишь выражение глубокого, почти религиозного удовлетворения. Как будто он, после долгих странствий, наконец-то вернулся домой.
Он кивнул. Короткий, резкий жест.
Солдаты двинулись к церкви. Их движение было синхронным, бесшумным. Они не бежали. Они шли. И эта размеренная, неотвратимая поступь была страшнее любого штурма. Они окружили церковь, их фигуры, тёмные и безликие, встали у каждого окна, у каждого входа.
Шмидт, не торопясь, пошёл следом. Снег хрустел под его сапогами, и этот звук был единственным, что нарушало тишину. Он подошёл к массивным, резным деревянным дверям церкви. Он не стал их выламывать. Он просто поднял руку и трижды постучал.
Звук был глухим, как будто он стучал в крышку гроба.
Он ждал. Тишина.
Затем, изнутри, послышался звук сдвигаемого засова. Дверь медленно, со скрипом, который, казалось, был полон боли, приоткрылась.
Шмидт, не дожидаясь приглашения, шагнул внутрь.
И тишина, которая была божеством этой деревни, последовала за ним, чтобы умереть.
Шмидт шагнул внутрь, и холод церкви обнял его, как саван.
Воздух здесь был другим. Снаружи он был острым, морозным, живым. Здесь он был древним, неподвижным, тяжёлым от запаха холодного камня, тающего воска и ладана, который, казалось, въелся в само дерево стен за тысячу лет. Единственным источником света были сотни свечей, расставленных в нишах и на кованых канделябрах. Их пламя, дрожащее и неровное, отбрасывало на стены длинные, пляшущие тени, которые искажали резные фигуры на стенах, заставляя их двигаться, дышать, наблюдать.
Стены были гобеленом истории. Локи узнал бы эти узоры. Переплетение ветвей Иггдрасиля, головы драконов, чьи пасти изрыгали не огонь, а виноградные лозы, и руны, древние, как сами боги, соседствовали с ликами бородатых святых и сценами из Библии. Это было место, где одна вера не вытеснила другую, а наслоилась на неё, создав странный, тревожный симбиоз.
В центре нефа, у подножия простого каменного алтаря, стоял он. Хранитель.
Он был стар. Настолько стар, что казалось, будто он вырезан из того же тёмного, почти чёрного дерева, что и стены. Его лицо было сетью глубоких морщин, а белая борода, длинная и нечёсаная, спускалась до пояса. Он был одет в простую, грубую рясу из небелёного льна, перевязанную верёвкой.
Он стоял, опираясь на посох из кривого, отполированного временем тиса. Но его тело, хоть и сгорбленное, не было слабым. А глаза... его глаза, блекло-голубые, как выцветшее небо, были спокойны. В них не было ни страха, ни удивления. Только бесконечная, вселенская усталость.
Он ждал. Он ждал этого момента всю свою жизнь.
Шмидт остановился в нескольких шагах от него. Снег, налипший на его сапоги, начал таять, оставляя на древних каменных плитах тёмные, грязные лужицы. Он медленно, с наслаждением, снял свои кожаные перчатки, его движения были точными, почти хирургическими. Он не смотрел на старика. Его взгляд, голодный и благоговейный, скользил по стенам, по резьбе, по рунам.
— Прекрасно, — сказал он, и его голос, тихий, почти вежливый, прозвучал в гулкой тишине, как шёпот змеи.
— Они пытались похоронить старых богов под своим новым. Какая наивность.
Он наконец посмотрел на Хранителя. Его глаза, голубые и ясные, горели нездоровым, фанатичным блеском, который резко контрастировал с его спокойным тоном.
— Вы храните то, что не принадлежит вам, — продолжил он, его голос был мягким, как шёлк.
— То, что ждало возвращения своих истинных хозяев.
Хранитель не шелохнулся. Его посох не дрогнул. Его взгляд был прямым и ясным.
— То, что я храню, не имеет хозяев, — ответил он, и его голос, хоть и старый, был глубоким и сильным, как гул земли.
— Оно не принадлежит ни вам, ни мне, ни даже богам, чьи имена вы шепчете в своих тёмных ритуалах.
Шмидт слегка наклонил голову, и на его губах появилась тень улыбки.
— Вы знаете, кто я.
— Я знаю, что вы, — поправил старик.
— Вы — эхо. Эхо голода, который однажды уже чуть не поглотил этот мир. Вы думаете, что вы — первые, кто пришёл за ним? Глупцы приходили и до вас. Короли. Колдуны. Даже боги. Все они хотели его силы. И все они были поглощены ею.
Шмидт сделал шаг вперёд. Пламя свечей заплясало, и его тень на стене выросла, стала уродливой, искажённой.
— Я — не они, — сказал он, и в его голосе зазвенела сталь.
— Я — наследник. Я понимаю его. Я слышу его зов.
— Вы слышите не зов, а шёпот собственного безумия, — спокойно ответил Хранитель.
— То, что я храню, не должно быть разбужено.
Он сделал паузу, и его блекло-голубые глаза, казалось, заглянули Шмидту в самую душу.
— Его сон — это покой Девяти Миров.
Шмидт рассмеялся. Смех был тихим, но он заполнил собой всю церковь, как ядовитый туман. Он был полон презрения и жалости.
— Покой? — он обвёл рукой церковь.
— Вы называете это покоем? Этот серый, умирающий мир, который дрожит от страха перед каждым новым днём? Этот мир болен, старик. Он слаб. Он нуждается не в покое. Он нуждается в огне. В очищении. В силе, которая выжжет всю эту гниль.
Он снова посмотрел на Хранителя, и его глаза горели.
— И я — тот, кто принесёт этот огонь.
Хранитель медленно покачал головой.
— Огонь, о котором вы говорите, не очищает. Он лишь оставляет после себя пепел. И пустоту.
Они стояли, глядя друг на друга, в дрожащем свете сотен свечей. Фанатик, верящий в прогресс через разрушение, и старик, верящий в мудрость через сдерживание. Это была не просто встреча двух людей. Это было столкновение двух эпох, двух философий, двух миров.
И Шмидт, глядя в спокойные, не боящиеся смерти глаза Хранителя, понял, что слова здесь бесполезны. Этот старик был не просто препятствием. Он был символом. И символы нужно не убеждать. Их нужно ломать.
Диалог умер.
Слова, висевшие в холодном, пахнущем воском воздухе церкви, растворились, оставив после себя лишь звенящую, напряжённую тишину. Шмидт смотрел на Хранителя, и его улыбка, вежливая и тонкая, как лезвие, медленно исчезла с его лица. Он увидел в глазах старика не страх, не ненависть, а нечто худшее — несокрушимую, гранитную уверенность. Этот человек не уступит. Он будет стоять здесь, опираясь на свой кривой посох, до тех пор, пока Рагнарёк не поглотит их обоих.
— Какая жалость, — прошептал Шмидт, и слова были адресованы не старику, а самой идее, которую тот олицетворял. Идее сопротивления.
Он отвернулся. Этот жест был окончательным. Он больше не видел в Хранителе собеседника. Он видел в нём лишь препятствие.
Шмидт медленно, с видом ценителя, подошёл к боковой стене нефа. Эта стена была шедевром, который заставил бы замолчать любого историка. Она была полностью покрыта единой, монументальной резьбой по тёмному, почти чёрному дереву. Иггдрасиль. Его корни уходили глубоко в землю, переплетаясь с черепами и костями мёртвых. Его ствол, толстый, как колонна, был испещрён тысячами рун. А его ветви вздымались к потолку, и на каждой из них висел мир — Мидгард, изображённый как простой круг с людьми; Асгард, сияющий и далёкий; Йотунхейм, холодный и зазубренный.
Шмидт провёл пальцем в перчатке по одной из ветвей. Его прикосновение было почти нежным.
— Они думали, что могут спрятать его здесь, — сказал он, его голос был тихим, задумчивым.
— В сердце своего мифа. Они вырезали его историю, но оставили карту. Глупцы.
Его палец скользнул вниз по стволу, мимо рун, мимо миров, к корням. Он остановился на одной, неприметной руне, спрятанной в переплетении теней. Это была руна Йормунганда, Мирового Змея. Она была вырезана глубже остальных, её края были острее.
Он нажал.
Раздался не щелчок. Раздался глубокий, протяжный стон, как будто вздыхал сам камень. Пыль, спавшая здесь веками, посыпалась с потолка. Пламя сотен свечей в церкви вздрогнуло, заплясало, и тени на стенах пришли в движение, как будто резные драконы и великаны ожили.
Стена, вся эта монументальная резьба, начала медленно, с неотвратимостью ледника, уходить в сторону, открывая за собой провал. Чёрный, прямоугольный, как открытая могила. Из него пахнуло холодом, который был древнее, чем лёд фьордов, — холодом запечатанной гробницы.
Хранитель не сдвинулся с места. Он просто смотрел, его лицо было спокойным, но его костяшки, сжимавшие посох, побелели.
Шмидт, не оборачиваясь, достал из-под своего кожаного пальто пистолет. "Люгер". Его воронёная сталь тускло блеснула в свете свечей. Движение было плавным, экономичным, лишённым всякой театральности. Он не целился. Он просто повернул руку.
Щелчок взводимого курка был оглушительно громким в наступившей тишине.
Выстрел.
Звук был сухим, коротким, почти деловым. Он разорвал тишину, как удар хлыста, и эхом отразился от каменных стен, заставив пламя свечей снова задрожать.
Мы не видим рану. Мы не видим кровь. Мы видим, как Хранитель, стоявший прямо и гордо, просто... складывается. Его колени подгибаются, как будто кто-то перерезал нити, державшие его. Его посох с глухим стуком падает на каменный пол. Его тело, тяжёлое, безвольное, следует за ним, и звук его падения — глухой, окончательный — тонет в эхе выстрела.
Тишина.
Шмидт не смотрит на него. Он убирает пистолет обратно под пальто, как будто только что прихлопнул назойливую муху. Он достает из кармана мощный электрический фонарь. Он щёлкает переключателем, и яркий, холодный, белый луч света разрезает полумрак церкви, вонзаясь в темноту открывшегося склепа.
Он медленно поворачивается, чтобы шагнуть внутрь.
И в этот момент происходит нечто странное.
Когда он поворачивается, луч фонаря, который он держит в руке, скользит по его собственному лицу. На долю секунды, в этом резком, безжалостном свете, его черты искажаются. Это игра света и тени, но она ужасна.
Кожа на его лице кажется неестественно натянутой, почти прозрачной, как пергамент. Нос, в этом резком свете, почти исчезает, оставляя лишь две тёмные, глубокие ноздри. Губы, тонкие и бледные, кажутся втянутыми, обнажая зубы, которые выглядят слишком большими, слишком белыми. А под кожей... под кожей лба, скул, подбородка, проступает она. Структура. Очертания черепа. Не как у скелета, а как у чего-то, что пытается вырваться изнутри, что уже начало менять плоть под себя.
Видение длится не дольше удара сердца.
Затем он делает шаг, угол света меняется, и лицо снова становится лицом Иоганна Шмидта. Человеческим. Почти.
Но тот, кто успел это увидеть, уже никогда не сможет этого забыть.
Он, не оглядываясь на тело, лежащее на полу, шагает в темноту склепа, и его силуэт, высокий и прямой, исчезает в проёме.
Церковь остаётся одна. Тихая. Осквернённая. С телом своего последнего хранителя на полу и сотнями дрожащих свечей, которые, кажется, оплакивают не только его, но и мир, который только что умер вместе с ним.
Шмидт шагнул в склеп, и мир свечей, дерева и тёплого воска остался позади. Его поглотила тишина, которая была не просто отсутствием звука, а его антитезой. Тишина, которая давила на барабанные перепонки, как давление на большой глубине.
Воздух здесь был другим. Холодным, стерильным, неподвижным. Он не пах ни пылью, ни тленом. Он не пах ничем. Как будто само понятие времени и распада было чуждо этому месту. Склеп был небольшим, кубической формы, его стены, пол и потолок были выложены из гладкого, чёрного базальта, который, казалось, поглощал свет фонаря, не отражая его.
Стены были покрыты рунами. Но это были не те хаотичные, переплетённые узоры, что украшали церковь наверху. Эти руны были строгими, геометрическими, вырезанными с математической точностью. Они образовывали сложную, замкнутую цепь, похожую на схему какого-то невозможного механизма. Это была не гробница. Это была клетка.
В центре склепа, на простом, не украшенном алтаре из того же чёрного базальта, лежал саркофаг. Он был вырезан из цельного куска белого, почти светящегося мрамора, и его белизна была ослепительной в этой угольной тьме. На крышке было вырезано изображение воина в асгардских доспехах, его лицо было спокойным, почти безмятежным, а руки, скрещённые на груди, сжимали рукоять меча.
Шмидт медленно, почти с благоговением, пошёл к алтарю. Хруст вековой пыли под его сапогами был единственным звуком в этой мёртвой тишине, и он казался кощунственным, как смех на похоронах. Он подошёл к саркофагу, но его взгляд, голодный и лихорадочный, был прикован не к нему.
Он смотрел на то, что каменный воин сжимал в своих мраморных руках.
Это был куб.
Небольшой, идеально ровный, он, казалось, был вырезан из цельного куска сапфира или замёрзшего звёздного света. Он не просто лежал. Он парил в нескольких миллиметрах над каменными ладонями, медленно, почти незаметно вращаясь. Из его глубины исходил мягкий, пульсирующий синий свет, который освещал склеп изнутри, отбрасывая на стены дрожащие, неземные тени. Внутри куба, как в галактике, запертой в стекле, двигались туманности, вспыхивали и гасли крошечные, как пылинки, звёзды.
Тессеракт.
Шмидт затаил дыхание. Он чувствовал его. Не как источник света или тепла. А как источник силы. Древней, бесконечной, непостижимой. Она гудела в воздухе, и этот низкий, едва уловимый гул вибрировал в его костях, в его зубах, заставляя волосы на его затылке шевелиться. Он чувствовал, как его собственная, несовершенная кровь откликается на этот зов, как железо откликается на магнит.
Он протянул руку. Его пальцы в чёрной кожаной перчатке дрожали, но не от страха. От благоговения.
От предвкушения. Он был так близко.
В тот момент, когда его пальцы почти коснулись сияющей поверхности куба, произошло нечто.
Руны на стенах, до этого тёмные и безжизненные, вспыхнули. Не золотым, не синим, а тревожным, багровым светом, как запекшаяся кровь. Они вспыхнули лишь на мгновение, как предупреждение, как последняя, отчаянная попытка защиты.
И он услышал его.
Шёпот.
Он родился не в воздухе. Он родился прямо в его голове. Это не был человеческий голос. Это был сухой, шипящий, как песок, скользящий по стеклу, звук, который формировался в слова, которые он не знал, но понимал. Язык, который был старше любого языка.
«...сссвобода... гооолод... вечччносссть...»
Шмидт замер. Его рука застыла в воздухе. Он слушал. И на его лице, до этого напряжённом, появилась улыбка. Не улыбка триумфа. А улыбка фанатика, который только что услышал голос своего бога. Он принимал этот космический, безразличный шёпот за божественное откровение.
Он снова протянул руку, игнорируя угасающий багровый свет рун.
— Сердце Змея... — прошептал он, и его голос, полный благоговения, был как молитва, произнесённая в пустом храме.
— Наконец-то.
Его пальцы коснулись куба.
— Пробудись.
В момент прикосновения синий свет Тессеракта вспыхнул, заливая склеп ослепительным, неземным сиянием. Шёпот в голове Шмидта стал громче, превратившись в хор миллионов голосов, обещающих ему всё и ничего.
И в этой вспышке света, на стенах, на саркофаге, на лице самого Шмидта, на долю секунды проступили тени. Не тени от света. А тени, которые были старше света. Тени огромных, извивающихся форм, которые, казалось, наблюдали за ним из-за пределов реальности.
Но Шмидт их не видел. Он видел лишь силу. И он верил, что она принадлежит ему.
Часть III: Несломленный Дух
Щелчок замка был звуком, который отрезал мир.
Стив прислонился спиной к двери, его глаза были закрыты. На мгновение он позволил себе просто стоять, вдыхая воздух своего дома. Он был другим. Не тем холодным, враждебным воздухом улицы, пахнущим дождём и разочарованием. Этот воздух был тёплым, пах старыми книгами, графитом от карандашей и едва уловимым ароматом скипидара от его редких попыток рисовать маслом. Это был запах не богатства, а жизни. Его жизни.
Он открыл глаза. Квартира была крошечной — одна комната, которая служила и спальней, и гостиной, и мастерской. Но в её бедности был порядок. Старый, потёртый плед на узкой кровати был аккуратно сложен. Небольшая стопка книг на прикроватной тумбочке была выровнена по корешкам. Единственное окно, выходившее на глухую кирпичную стену соседнего дома, было вымыто до блеска, хотя смотреть из него было не на что. Этот порядок был его маленькой, тихой войной с хаосом внешнего мира.
Он медленно, как будто каждый сустав протестовал, снял своё мокрое, мешковатое пальто и повесил его на крючок у двери. Он разулся, поставив стоптанные ботинки ровно у порога. Он прошёл к маленькой газовой плите в углу, чиркнул спичкой и поставил на огонь старый, помятый чайник. Эти простые, ритуальные действия были его способом вернуть себе контроль, смыть с себя грязь и унижение дня.
Пока чайник, посвистывая, набирал тепло, Стив подошёл к своему главному сокровищу. Это был простой деревянный мольберт, стоявший у окна, и небольшой столик рядом с ним, заваленный карандашами разной твёрдости, ластиками и стопкой чистой, дешёвой бумаги. Это было его убежище.
Его поле битвы, на котором он никогда не проигрывал.
Он сел на шаткий табурет, который скрипнул под его весом. Он взял свой альбом для рисования — толстую тетрадь в потёртом кожаном переплёте. Его пальцы, тонкие и длинные, с въевшейся под ногти графитовой пылью, с нежностью провели по обложке. Он открыл его.
Страницы были заполнены лицами. Лицами Бруклина. Улыбающаяся девочка с косичками, продающая газеты на углу. Старик с бородой, играющий в шахматы в парке, его глаза полны мудрости и хитрости. Уставшая женщина из очереди за хлебом, на её лице — целая история потерь и надежд. Он не рисовал героев. Он рисовал людей.
Он перевернул на чистую страницу. Бумага была чуть шероховатой, её запах, свежий и чистый, был для него лучшим ароматом в мире. Он взял карандаш, простой, сточенный почти до основания. Он повертел его в пальцах, чувствуя знакомый вес, знакомую текстуру дерева.
Он мог бы нарисовать что-то героическое. Солдата с плаката, но с настоящим, решительным лицом. Мог бы нарисовать Баки, его весёлую, уверенную улыбку. Мог бы нарисовать карикатуру на хулиганов из переулка, сделав их уродливыми и жалкими.
Но он этого не сделал.
Он закрыл глаза. И он увидел не их. Он увидел лицо доктора Вебера.
Он увидел не просто чиновника, который его отверг. Он увидел усталость в его глазах, глубокую, как океан. Он увидел сеть мелких морщинок у глаз, оставленных тысячами часов, проведённых под тусклым светом лампы. Он увидел горечь в уголках его рта, горечь человека, который каждый день отправляет мальчишек на смерть и пытается спасти хотя бы тех, кто, по его мнению, не выживет. Он увидел не врага. Он увидел другого уставшего солдата на другом, невидимом фронте.
Стив открыл глаза. Его рука двинулась.
Скрип карандаша по бумаге был единственным звуком в комнате, кроме тихого свиста закипающего чайника. Он рисовал. Штрих за штрихом. Он не пытался копировать. Он пытался понять. Лёгкие, быстрые линии намечали контур лица. Более тёмные, жирные штрихи ложились в глазницы, создавая тень усталости. Он работал ластиком, не стирая ошибки, а создавая блики — на лбу, на скулах, в выцветших, пустых глазах.
Он не рисовал монстра или бюрократа. Он рисовал человека.
Он работал, и мир за пределами этой комнаты, за пределами этого листа бумаги, перестал существовать. Не было ни войны, ни отказов, ни боли в рёбрах. Был только он, карандаш и лицо, которое он пытался понять. В этом акте творения, в этой попытке увидеть душу в том, кто причинил ему боль, Стив Роджерс находил свою истинную, несокрушимую силу. Это была не сила мышц. Это была сила эмпатии.
Он закончил. Он отложил карандаш и посмотрел на набросок. С листа бумаги на него смотрел доктор Вебер. Уставший. Сломленный. Но живой. Настоящий.
Стив не почувствовал ни триумфа, ни мести. Он почувствовал тихое, горькое умиротворение. Он взял свой рисунок и аккуратно вложил его в альбом, закрыв его.
Чайник на плите засвистел, его пронзительный, настойчивый звук вырвал Стива из его мира. Он встал, и в этот момент его снова сотряс приступ кашля, сухого и рваного. Он опёрся о стол, его тело снова напомнило ему о его слабости.
Но когда кашель прошёл, он выпрямился. Он был всё тем же тощим, больным парнем в крошечной, бедной квартире. Но он больше не был жертвой.
Он был художником. И в этом было его достоинство.
Скрип половиц в коридоре был знакомым, почти родным. Затем — два коротких, уверенных стука в дверь, которые были не вопросом, а утверждением. Стив, сидевший за своим столом, не ответил. Дверь приоткрылась, и в узкий проём просунулась голова.
— Эй, тощий, ты ещё не помер от голода?
Баки Барнс вошёл в комнату, и его присутствие мгновенно изменило её. Крошечное, унылое пространство, казалось, стало больше, теплее. Он принёс с собой запах внешнего мира — холодного, мокрого асфальта, дешёвого табака и чего-то ещё, чистого и резкого — запаха армейского сукна.
Он был одет в свою парадную форму сержанта. Идеально выглаженные брюки, заправленные в высокие, начищенные до блеска ботинки. Китель, плотно облегающий широкие плечи, с нашивками, которые Стив не до конца понимал, но которыми гордился. Фуражка, сдвинутая на затылок, открывала тёмные, коротко стриженные волосы.
Он не был просто красавчиком с плаката. Война уже оставила на нём свои следы. В уголках его глаз, которые всё ещё умели смеяться, залегли тонкие, усталые морщинки. В его осанке, прямой и уверенной, была едва уловимая тяжесть, как будто он нёс на плечах не только вещмешок, но и что-то ещё. Он выглядел старше своих двадцати трёх. Он выглядел как солдат.
Его взгляд скользнул по комнате, задержался на альбоме для рисования, а затем остановился на Стиве. Улыбка на его губах медленно угасла. Его глаза, тёмные и внимательные, без слов оценили ущерб: распухшая губа, багровый синяк под глазом, то, как Стив сидел, стараясь не напрягать рёбра.
Он не стал задавать вопросов. Не стал читать нотаций. Он знал, что это бесполезно. Он знал Стива.
Баки медленно, с тяжёлым вздохом, который был смесью раздражения и бесконечной, братской привязанности, покачал головой. Он подошёл к столу, бросил свою фуражку на кровать и, не говоря ни слова, полез во внутренний карман своего кителя.
Он достал не оружие. Не документы. Он достал плоскую металлическую фляжку, её поверхность была поцарапана и потускнела от времени. Он отвинтил крышку и протянул её Стиву.
Стив посмотрел на фляжку, затем на Баки. Он хотел отказаться, сказать, что всё в порядке. Но он знал, что это тоже бесполезно. Он молча взял фляжку. Металл был холодным, и от него пахло дешёвым, резким виски. Он сделал маленький, осторожный глоток. Жидкость обожгла его горло, заставив закашляться, но тепло, которое разлилось по его груди, было настоящим, живым.
Баки, тем временем, полез в другой карман. Он достал оттуда что-то, завёрнутое в вощёную бумагу. Он развернул свёрток. Внутри был кусок чёрного, плотного хлеба и ломоть сыра. Он разломил хлеб пополам — жест, который они повторяли тысячи раз с самого детства, — и протянул половину Стиву.
Стив взял хлеб. Его пальцы коснулись тёплых, сильных пальцев Баки. Он начал есть. Медленно, потому что челюсть болела. Хлеб был чёрствым, сыр — слишком солёным, но это была самая вкусная еда, которую он ел за последние несколько дней.
Они сидели в тишине. Скрип карандаша Стива сменился тихим, почти домашним звуком — жеванием. Баки прислонился к стене, достал из кармана пачку сигарет, выбил одну и закурил. Он не предлагал Стиву — знал, что его лёгкие не выдержат. Он просто курил, выпуская в воздух кольца серого дыма, и смотрел на своего друга.
— Опять из-за плаката? — наконец спросил он, его голос был ровным, лишённым всякого осуждения.
Стив кивнул, не отрываясь от хлеба.
Баки снова вздохнул. Он провёл рукой по лицу, и в этом жесте была вся усталость мира.
— Стиви, — сказал он, и его голос был мягким, почти умоляющим, — ты не должен сражаться во всех битвах. Особенно в тех, которые не можешь выиграть.
Стив проглотил кусок. Он посмотрел на Баки, и в его глазах, голубых, как небо, не было ни тени раскаяния. Только упрямство.
— А что, если нет таких битв, Баки? — сказал он, и его голос, хоть и хриплый, был твёрдым.
— Что, если ты должен сражаться, даже зная, что проиграешь? Просто потому, что это правильно.
Баки посмотрел на него. На это тощее, избитое тело, в котором жил дух, твёрдый, как алмаз. Он хотел спорить. Хотел кричать. Хотел встряхнуть его и заставить понять, что мир — это не рисунок в его альбоме, что здесь есть правила, которые нельзя нарушать, если хочешь выжить.
Но он не стал. Он просто докурил свою сигарету, бросил окурок в пепельницу и затушил его.
Он знал, что это бесполезно.
Он знал Стива.
И, возможно, в глубине души, он восхищался им. Этим глупым, упрямым, несокрушимым идиотом, который был его лучшим другом.
Он встал. Сцена уюта, тепла, закончилась. Война возвращалась.
— Мне пора, — сказал он, надевая фуражку.
— Поезд через час.
Стив тоже встал. Он посмотрел на своего друга, на его форму, на его лицо, которое он мог не увидеть больше никогда. И вся боль, всё унижение дня показались ему незначительными по сравнению с этой новой, острой болью разлуки.
Баки подошёл к нему и положил руку ему на плечо. Его хватка была сильной, твёрдой.
— Ты... будь осторожен, — сказал Стив, и слова застряли у него в горле.
— Ты тоже, — ответил Баки. Он посмотрел на разбитое лицо Стива, и в его глазах мелькнула тень беспомощной ярости.
Он убрал руку и пошёл к двери. Но уже у самого порога он обернулся. Его лицо было серьёзным, без тени улыбки.
— Просто... постарайся не умереть, пока меня не будет, — сказал он.
— Это приказ, Роджерс.
Он подмигнул, но подмигивание получилось грустным.
И он ушёл.
Стив остался один. В комнате всё ещё пахло табачным дымом и виски. На столе лежала недоеденная половина хлеба. Он подошёл к окну и посмотрел вниз, на улицу. Он увидел, как фигура Баки в военной форме выходит из подъезда, поправляет фуражку и, не оглядываясь, уходит в сторону станции.
Он смотрел, пока его друг не растворился в серой, уставшей толпе Бруклина.
И впервые за весь день Стив Роджерс почувствовал себя по-настоящему одиноким.
Тишина, оставленная уходом Баки, была не пустой. Она была тяжёлой, наполненной невысказанными словами, запахом табачного дыма и холодом неизбежной разлуки. Стив стоял у окна, глядя на пустую улицу, и чувствовал, как его маленькая, убогая квартира сжимается вокруг него, превращаясь в клетку.
Он медленно вернулся к столу. Его взгляд упал на два предмета, лежащих рядом, как два символа его жизни.
С одной стороны — скомканный отказной лист. Его жёлтая, дешёвая бумага была испещрена складками, а в центре, как кровавая рана, алел штамп: 4F — НЕ ГОДЕН. Это был вердикт. Приговор, вынесенный ему системой, миром, его собственным телом.
С другой стороны — мятые долларовые купюры, оставленные Баки. Они пахли его другом — табаком, армейским сукном и чем-то ещё, едва уловимым — запахом братской заботы. Это была не милостыня. Это была вера. Вера в то, что он, Стив, выживет.
Он смотрел на них — на символ своего поражения и на символ чужой веры в него. И в его сознании, в этой тихой, отчаянной комнате, эти два символа вступили в битву.
Он медленно, почти с благоговением, расправил скомканный отказной лист. Он разгладил каждую складку, его пальцы скользили по бумаге, как будто он пытался стереть не только помятость, но и само унижение. Красный штамп смотрел на него, насмехаясь.
Затем он взял деньги и аккуратно положил их рядом с листом. Поражение и вера. Яд и противоядие.
Он сидел так несколько минут, глядя на них, и в его голове, как шестерёнки в сложном механизме, что-то щёлкнуло и встало на место.
Он не стал убирать деньги. Он не стал выбрасывать отказной лист. Он взял его. Бумагу, которая была его приговором. И перевернул.
Обратная сторона была чистой. Пустой. Как холст.
Его рука потянулась к карандашу. Не к тому, которым он рисовал портреты. К другому. Самому твёрдому, самому острому, с грифелем, похожим на иглу. Он взял его, и его пальцы, до этого дрожавшие, стали твёрдыми, как сталь.
Он начал рисовать.
Скрип карандаша по бумаге был единственным звуком в комнате. Резким, царапающим, полным упрямой, почти злой решимости. Он рисовал не то, что видел. Он рисовал то, во что отказывался перестать верить.
Сначала появились контуры. Широкие плечи. Мощная грудь. Прямая, уверенная спина. Это не было его тело. Это было тело, которое жило в его голове, тело, достойное его духа.
Затем — детали. Он рисовал не свою поношенную рубашку, а военную форму. Не просто форму, а доспехи. Он вырисовывал каждую пластину, каждую пряжку, каждую заклёпку. Он рисовал шлем, который скрывал бы его бледное, болезненное лицо.
Он рисовал не себя. Он рисовал идею.
Его дыхание стало ровным, сосредоточенным. Боль в рёбрах утихла. Унижение дня испарилось. Остался только он, бумага и этот образ, который рождался под его пальцами.
Он взял в руки щит. Не тот маленький, круглый, что был на плакатах. Другой. Треугольный, средневековый, с острыми краями. Щит, который не просто защищает, а атакует. Он вырисовывал на нём букву "А". Не "Америка". А "Атака". "Абсолют". "Альтернатива".
Он рисовал лицо. Своё лицо, но другое. С твёрдым, волевым подбородком. С глазами, полными не боли, а решимости. Это не была мечта о славе. Не была фантазией о силе.
Это была мечта о возможности. О шансе. О том, чтобы его тело наконец-то перестало быть его тюрьмой и стало его оружием.
Он закончил. Он отложил карандаш и посмотрел на рисунок. С обратной стороны красного штампа "НЕ ГОДЕН" на него смотрел воин. Герой. Тот, кем он мог бы быть.
Он смотрел на этот рисунок, и это был не просто рисунок. Это был план. Чертеж.
Он снова посмотрел на деньги, оставленные Баки. Их было немного. Но достаточно. Достаточно для билета на автобус. В другой город. Филадельфию. Или Бостон. Куда угодно.
Он снова посмотрел на отказной лист. На нём, помимо его имени, был указан его адрес. Его личность. То, что система знала о нём.
Он взял карандаш и на чистом углу бумаги, рядом с нарисованным героем, начал выписывать новые имена. Джон Смит. Питер Паркер. Брюс Уэйн. Имена, которые он читал в комиксах. Имена, которые не были его.
Он обвёл одно из них.
Новый город. Новое имя. Новая попытка.
Он не знал, сработает ли это. Скорее всего, нет. Но это было неважно. Важно было то, что он снова сражался. Не в переулке, не с хулиганами. А с системой. С целым миром, который говорил ему "нет".
Он аккуратно сложил отказной лист, так, чтобы рисунок оказался внутри, как секрет, как обещание. Он положил его в карман, рядом с деньгами Баки.
Он встал. Комната была всё такой же маленькой, тёмной, бедной. Но она больше не была клеткой. Она была стартовой площадкой.
И Стив Роджерс, тощий, больной, избитый парень из Бруклина, был готов к своему шестому полёту.
Часть IV: Сердце Змея
Тишина в главной лаборатории «Гидры» была неестественной. Это была не тишина покоя, а тишина вакуума, где каждый звук — скрип ботинка, щелчок тумблера, даже собственное дыхание — казался кощунственным.
Лаборатория была собором, воздвигнутым во славу новой, безжалостной науки. Огромная, вырезанная в самом сердце альпийской горы, она была симфонией из холодного, полированного бетона, нержавеющей стали и толстого, армированного стекла. Прямые, чистые линии, идеальная геометрия — всё здесь кричало о порядке, о контроле, о подчинении хаоса природы воле разума. Высокие, сводчатые потолки терялись во тьме, и только ровные ряды ярких, безжалостных люминесцентных ламп заливали центральную часть зала стерильным, голубоватым светом. Воздух был холодным, пах озоном, перегретой проводкой и антисептиком.
В центре этого собора, на массивном круглом постаменте, стоял алтарь.
Это была машина. Монструозное, асимметричное творение доктора Арнима Золы. Гигантское кольцо из меди и стали, похожее на врата в другой мир, окружало центральную камеру. От него, как вены, расходились сотни толстых, изолированных кабелей, которые уходили к стенам, где располагались панели управления с тысячами датчиков, вакуумных ламп и осциллографов, их зелёные линии нервно подрагивали. Машина не была изящной. Она была грубой, громоздкой, как будто её создатель пытался поймать бога в медвежий капкан. Она тихо, почти неслышно гудела — низкий, вибрирующий звук, который, казалось, исходил из самого камня.
И в сердце этого алтаря, в герметичной стеклянной камере, парил он. Тессеракт.
Он был чужеродным. Его идеальная кубическая форма, его мягкое, пульсирующее синее свечение были оскорблением для всей этой угловатой, рукотворной геометрии. Он не подчинялся законам этого места. Он был здесь не объектом, а гостем. Или пленником.
У одной из панелей управления, спиной к входу, стояла маленькая, суетливая фигура. Доктор Арним Зола. Он был одет в идеально белый, накрахмаленный лабораторный халат, который был ему немного велик. Его маленькое, круглое тело постоянно находилось в движении — он то наклонялся к датчику, то быстро записывал что-то в свой блокнот, то снова поворачивался к панели, его движения были резкими, нервными.
Он достал из кармана платок и снял свои круглые очки с толстыми линзами. Без них его глаза казались маленькими, беззащитными, как у крота, вытащенного на свет. Он начал тщательно, с обсессивно-компульсивной точностью, протирать линзы. Его пальцы дрожали.
Он боялся.
Зола был человеком науки. Он верил в цифры, в формулы, в предсказуемость. Но то, что лежало в центре его машины, не подчинялось ничему из этого. Он мог измерить его энергию, но не мог понять её природу. Он мог попытаться её сдержать, но чувствовал, что это всё равно что пытаться удержать океан в напёрстке. Эта вещь была... неправильной.
Но ещё больше, чем Тессеракта, он боялся человека, который стоял сейчас за его спиной.
— Всё готово, доктор?
Голос Шмидта был тихим, почти вежливым, но он разрезал тишину лаборатории, как скальпель. Зола вздрогнул, едва не уронив очки. Он быстро надел их и обернулся.
Иоганн Шмидт стоял у входа, его фигура в длинном кожаном пальто СС была тёмным, зловещим силуэтом на фоне ярко освещённого коридора. Он вошёл в лабораторию, и его сапоги, начищенные до зеркального блеска, издали по бетонному полу четыре коротких, отчётливых щелчка. Щёлк. Щёлк. Щёлк. Щёлк. Как затвор пистолета.
— Да, мой фюрер, — пролепетал Зола, его голос был слишком высоким.
— Все системы... в норме. Давление в камере стабильно. Энергетические катушки... заряжены.
Шмидт не слушал его. Его глаза, голубые и ясные, были прикованы к Тессеракту. Он подошёл к постаменту, и на его лице, обычно таком холодном и контролируемом, появилось выражение, которое Зола никогда не видел прежде. Благоговение. Почти детское, чистое, фанатичное обожание.
— Он прекрасен, не правда ли, доктор? — прошептал Шмидт, его дыхание оставило на стекле камеры лёгкое, быстро исчезающее облачко.
— Совершенство. Сила богов, ожидающая своего часа.
Зола нервно сглотнул. Он видел не совершенство. Он видел аномалию. Опасность.
— Начинайте, доктор, — сказал Шмидт, не отрывая взгляда от куба.
Зола, потея под своим белым халатом, вернулся к панели управления. Его дрожащие пальцы забегали по тумблерам и кнопкам. Он дёрнул первый рубильник.
Низкий гул машины стал громче, превратившись в глубокий, вибрирующий рокот. Вакуумные лампы на панелях зажглись ярче, их оранжевое свечение смешалось с холодным синим светом Тессеракта.
— Первая фаза... завершена, — доложил Зола, его голос дрожал в такт вибрации.
— Энергия подаётся на сдерживающее поле.
Шмидт молчал. Он просто смотрел.
Зола потянул второй, более массивный рубильник.
Рокот стал оглушительным. Пол под ногами задрожал. Медные катушки, окружавшие центральную камеру, начали светиться красным, от них пошёл жар. Искры, синие и белые, начали проскакивать между контактами.
— Вторая фаза! — крикнул Зола, пытаясь перекричать шум.
— Начинаем извлечение!
Тессеракт отреагировал. Его ровное, спокойное сияние сменилось яростной, нестабильной пульсацией. Внутри куба, там, где раньше медленно плыли туманности, теперь бушевала буря. Тёмные, похожие на молнии, разряды метались из стороны в сторону.
— Он нестабилен! — крикнул Зола, его глаза были широко раскрыты от ужаса.
— Энергия... она не подчиняется!
— Продолжайте! — голос Шмидта был спокоен, но в нём была сталь.
Зола, плача от страха, потянул последний, самый большой рубильник.
Машина взревела, как раненый зверь. Свет в лаборатории мигнул и погас, оставив их в темноте, освещённой лишь яростным, синим светом Тессеракта и раскалёнными докрасна катушками.
И в этой апокалиптической сцене, под оглушительный рёв машины, доктор Зола, человек науки, увидел, как Иоганн Шмидт, человек веры, улыбается. Это была улыбка пророка, который только что увидел своего бога.
И Зола понял, что он боится не машины. Он боится этого человека. И того, что этот человек собирается сделать с силой, которую они только что разбудили.
— Начинайте, доктор.
Голос Шмидта был тихим, почти небрежным, но в стерильной тишине лаборатории он прозвучал, как выстрел.
Доктор Зола вздрогнул. Он посмотрел на своего фюрера, на его спокойное, почти скучающее лицо, затем на монструозную машину, тихо гудящую в центре зала, и на синий, пульсирующий куб в её сердце. Его научный разум кричал ему об опасности. Все его расчёты, все его симуляции показывали, что энергия этого артефакта не подчиняется известным законам физики. Она была... живой. Капризной.
Но страх перед Шмидтом был сильнее страха перед неизвестным.
— Ja, mein FührerДа, мой фюрер, — пролепетал он, его голос был слишком высоким. Он отвернулся и уставился на панель управления. Сотни датчиков, тумблеров и рубильников смотрели на него, как глаза бездушного бога, которого он сам и создал.
Его руки, мокрые от пота, дрожали. Он вытер их о свой накрахмаленный белый халат, оставив влажные пятна. Он сделал глубокий, прерывистый вдох, который больше походил на всхлип.
— Активация. Фаза один, — объявил он в пустоту, его голос дрожал в такт гудению машины.
Его палец, толстый и неуклюжий, нажал на большую красную кнопку. Раздался громкий, сухой щелчок, который эхом отразился от бетонных стен.
Низкий гул машины мгновенно стал громче, превратившись в глубокий, вибрирующий рокот, который, казалось, исходил из самого сердца горы. Пол под ногами Золы задрожал. Вакуумные лампы на панелях, до этого светившиеся ровным оранжевым светом, замерцали, их свет стал ярче, интенсивнее.
— Энергия подаётся на сдерживающее поле, — доложил Зола, его глаза, увеличенные толстыми линзами очков, бегали по датчикам. Стрелки на манометрах медленно, но уверенно поползли вверх.
Тессеракт отреагировал. Его мягкое, спокойное сияние стало ярче. Он начал пульсировать, медленно, ритмично, как сердце. Раз. Два. Три. С каждой пульсацией по лаборатории проходила слабая, едва уловимая волна статического электричества, от которой волосы на руках Золы вставали дыбом.
Шмидт, стоявший у постамента, не двигался. Он смотрел на куб, и на его лице было выражение пророка, наблюдающего за рождением своего бога.
— Давление в норме... температура... в пределах допустимого, — бормотал Зола, скорее для себя, чем для Шмидта.
— Фаза один... стабильна.
Он потянулся к первому из трёх массивных рубильников. Рукоятка из чёрного эбонита была холодной и скользкой от его пота. Он взялся за неё обеими руками и, собравшись с духом, потянул вниз.
Раздался оглушительный, скрежещущий звук, как будто гигантский механизм, спавший тысячу лет, нехотя приходил в движение. Рокот машины перерос в рёв. Медные катушки, окружавшие центральную камеру, начали светиться тусклым, вишнёвым цветом, и от них пошёл ощутимый жар.
И в этот момент всё пошло не так.
Стрелка на главном энергетическом датчике, которая должна была плавно подняться до отметки "50", внезапно дёрнулась и прыгнула до "80". Загорелась красная лампочка, и по лаборатории разнёсся резкий, прерывистый сигнал тревоги.
— Нестабильность! — вскрикнул Зола, его пальцы забегали по кнопкам, пытаясь скомпенсировать скачок.
— Скачок мощности! Он не подчиняется!
Тессеракт, как будто услышав его, ответил. Его ровная пульсация сбилась. Он начал мерцать, вспыхивая с неровными, хаотичными интервалами. Внутри куба, там, где раньше медленно плыли туманности, теперь бушевала буря. Тёмные, похожие на молнии, разряды метались из стороны в сторону, ударяя в невидимые стенки.
— Доктор? — голос Шмидта был спокоен, но в нём появилась нотка нетерпения.
— Я... я пытаюсь стабилизировать! — паниковал Зола.
— Но энергия... она... она сопротивляется!
В этот момент одна из вакуумных ламп на его панели с громким хлопком взорвалась, осыпав его мелкими, горячими осколками стекла. Он вскрикнул и отшатнулся.
По гигантскому медному кольцу, окружавшему Тессеракт, пробежала синяя электрическая дуга. Она с громким треском перескочила на один из толстых, изолированных кабелей, идущих к стене. Изоляция на кабеле задымилась, запахло палёной резиной.
— Отключить! — закричал Зола, его голос сорвался на визг.
— Мы должны отключить!
— Продолжайте, доктор, — голос Шмидта был холодным, как сталь.
Зола посмотрел на него. Шмидт не отрывал взгляда от Тессеракта. В его глазах не было страха. Было лишь хищное, почти научное любопытство.
И Зола понял, что у него нет выбора.
Собрав всю свою волю, дрожа, как лист на ветру, он потянулся ко второму рубильнику.
И в тот момент, когда его пальцы коснулись эбонитовой рукоятки, кабель, который дымился, не выдержал.
С ослепительной вспышкой и оглушительным грохотом, который, казалось, мог расколоть саму гору, он взорвался. Сноп синих и белых искр, похожих на рой разъярённых ос, ударил в бетонную стену. Изоляция разлетелась на куски, обнажив раскалённые добела провода. Стена, в которую он ударил, почернела, на ней остался глубокий, оплавленный шрам.
Сигнал тревоги перешёл в непрерывный, оглушительный вой. Свет в лаборатории замигал, угрожая погаснуть. Машина ревела, как раненый зверь, дрожа и сотрясаясь.
А Тессеракт в её центре... он сиял. Ярче, чем когда-либо. И его свет был не просто светом. Он был обещанием. Обещанием бесконечной силы. И бесконечного разрушения.
Хаос был симфонией.
Для доктора Золы это был оглушительный, панический шум конца света. Непрерывный, пронзительный вой сирены тревоги. Треск электрических дуг, с шипением перескакивающих между раскалёнными катушками. Грохот падающих металлических панелей. Запах палёной изоляции и озона, который обжигал ноздри. Он метался у своей панели управления, его маленькое тело дрожало, а глаза за толстыми линзами очков были широко раскрыты от ужаса. Он кричал приказы, но его голос тонул в рёве умирающей машины.
Но для Иоганна Шмидта это была музыка. Прелюдия.
Он стоял в центре лаборатории, неподвижный, как скала посреди шторма. Взрывы и искры его не трогали. Вой сирены был для него лишь фоном. Его длинное кожаное пальто не шелохнулось. Он был островом абсолютного, пугающего спокойствия в океане паники.
Он не видел хаоса. Он видел лишь его. Тессеракт.
Куб в центре разрушающейся машины больше не пульсировал. Он сиял. Ровным, мощным, почти безмятежным синим светом, который заливал лабораторию, превращая мигающие красные лампы тревоги в жалкие, багровые точки. Он был как маяк, как солнце, и Шмидт, как мотылёк, пошёл к его свету.
Он шёл медленно, его сапоги хрустели по осколкам взорвавшихся вакуумных ламп. Он подошёл к постаменту, к стеклянной камере, в которой парил куб. Стекло было горячим на ощупь, оно вибрировало от заключённой внутри силы.
Он не боялся. Страх был эмоцией для низших существ. Для тех, кто не понимал. А он — понимал. Он видел в этом хаосе не сбой, а рождение. Не неудачу, а ответ.
Он положил руку в чёрной кожаной перчатке на вибрирующее стекло.
В тот момент, когда его ладонь коснулась поверхности, внешний мир исчез. Рёв машины, вой сирены, крики Золы — всё это стихло, сменившись глубокой, бархатной тишиной. Он закрыл глаза.
И он услышал.
Это не был звук, который воспринимают уши. Это была вибрация, которая резонировала прямо в его черепе, в его костях, в самой его душе. Это был не гул энергии, который слышал Зола. Это был... голос.
Нет. Не голос. Это было сложнее. Это был поток чистого, нефильтрованного смысла, который формировался в его сознании, как кристаллы, растущие в темноте. Это был шёпот, древний, как сами звёзды, и абсолютно нечеловеческий. Он был сухим, как песок, скользящий по стеклу, и в то же время — глубоким, как океан. В нём не было ни гнева, ни милосердия. Только безразличие. И голод.
Он не понимал слов. Язык, на котором говорил этот голос, не имел аналогов в Девяти Мирах. Но он понимал суть. Концепции, чистые и первобытные, вливались в его разум, как вода в пустой сосуд.
«...сссвобода...»
Он почувствовал это. Ощущение бесконечного, холодного пространства. Отсутствие границ, законов, материи. Желание вырваться из клетки, которой был этот куб, эта машина, этот мир.
«...гооолод...»
Он почувствовал и это. Не голод тела. А голод пустоты. Желание поглощать. Энергию, материю, свет, время. Бесконечный, неутолимый голод, который был самой сутью этой сущности.
«...вечччносссть...»
Он увидел её. Не как линию времени, а как застывшее, неподвижное озеро, в котором отражались все возможные реальности. И он, Шмидт, был лишь крошечной, незначительной рябью на его поверхности.
Любой другой разум, столкнувшись с этим, сошёл бы с ума. Рассыпался бы в прах под тяжестью этого космического, безразличного ужаса.
Но Иоганн Шмидт не был любым другим.
Он был верующим.
И его вера, его фанатизм, его безумие — всё это было линзой, через которую он смотрел на это откровение. Он не видел ужаса. Он не чувствовал безразличия. Он не понимал, что это — лишь слепой, первобытный инстинкт космической сущности.
Он слышал то, что хотел слышать.
Он слышал голос своего бога. Змея, который спал в этой синей клетке. И этот бог говорил с ним. Он выбрал его.
Шмидт открыл глаза. В них, в их голубой, ясной глубине, теперь горел новый огонь. Не просто фанатизм. А уверенность. Абсолютная, непоколебимая уверенность пророка, который только что получил своё священное писание.
Он убрал руку от стекла. Внешний мир вернулся. Рёв. Сирены. Крики. Но теперь они не имели значения. Они были лишь фоном для той тишины, которая теперь жила в его голове.
Он повернулся к Золе, который, забившись в угол, смотрел на него с ужасом.
И Шмидт улыбнулся. Это была улыбка человека, который нашёл свою цель.
И эта цель была ужасна.
Хаос достиг своего пика.
Оглушительный вой сирены смешивался с рёвом умирающей машины, создавая какофонию, которая, казалось, могла расколоть саму гору. Мигающий красный свет аварийных ламп заливал лабораторию пульсирующим, багровым сиянием, превращая всё в сцену из ада. Искры, синие и белые, дождём сыпались с потолка, где лопнувшие кабели извивались, как обезглавленные змеи. Запах озона и палёной изоляции был таким густым, что его можно было попробовать на вкус.
Доктор Зола, забившись в угол за своей панелью управления, закрыл голову руками, его маленькое тело сотрясалось от ужаса. Он, человек науки, который верил в контроль и предсказуемость, был свидетелем того, как его творение, его magnum opus, превратилось в неуправляемого, ревущего монстра.
Но в центре этого ада, в эпицентре бури, стоял Иоганн Шмидт. И он улыбался.
Он убрал руку от вибрирующего стекла камеры. Внешний мир — рёв, свет, хаос — вернулся к нему, но он больше не имел значения. Это был лишь фоновый шум. Главная музыка теперь звучала в его голове.
Он медленно, с грацией человека, который только что пережил божественное откровение, повернулся. Его голубые глаза, до этого холодные и аналитические, теперь горели. В них был не просто фанатизм. В них было безумие. Чистое, незамутнённое, экстатическое безумие пророка, который только что говорил со своим богом.
Он посмотрел на дрожащую фигуру Золы. Его улыбка стала шире, но в ней не было тепла. Это была улыбка человека, который познал истину, недоступную простым смертным.
— Он говорит со мной, доктор, — сказал Шмидт, и его голос, спокойный и ровный, прорезал оглушительный шум, как лезвие.
Зола, услышав его, медленно опустил руки. Он посмотрел на Шмидта, и его лицо, искажённое страхом, выражало полное непонимание.
— Мой фюрер? — пролепетал он.
— Машина... она... она разрушается! Мы должны немедленно прекратить эксперимент!
— Прекратить? — Шмидт рассмеялся. Смех был тихим, но он был страшнее любого крика.
— Доктор, вы не понимаете. Это не разрушение. Это — рождение. Он пробуждается.
Он сделал шаг к Золе, и его тень, отбрасываемая мигающим красным светом, упала на маленького учёного, как тень гильотины.
— Он говорит со мной, — повторил Шмидт, и его глаза горели.
— Он говорит о силе. О силе, которая изменит этот мир. О силе, которая сделает нас богами.
Он остановился перед Золой. Он положил свою руку в чёрной кожаной перчатке на плечо учёного, и Зола вздрогнул, как от прикосновения раскалённого железа.
— Увеличить мощность, — сказал Шмидт, и его голос был не приказом. Он был откровением.
Зола смотрел на него, его рот открывался и закрывался, как у рыбы, выброшенной на берег.
— Но... мой фюрер... это невозможно! — его голос сорвался на визг.
— Реактор уже на пределе! Ещё один скачок — и всё... всё взорвётся! Мы все умрём!
— Смерть — это цена, которую платят слабые, доктор, — ответил Шмидт, и его хватка на плече Золы стала сильнее.
— А мы — не слабые. Мы — будущее.
Он наклонился ближе, и его горящие глаза были в нескольких дюймах от лица Золы.
— Мы дадим нашим солдатам силу богов! — прошипел он, и в его голосе звучал религиозный экстаз.
— Мы станем бурей, которая очистит эту планету! И вы, доктор, поможете мне это сделать. Увеличьте мощность.
Зола, парализованный ужасом, смотрел в эти безумные глаза. Он хотел отказаться. Хотел бежать. Но он не мог. Он был заперт. Не в этой лаборатории. А в воле этого человека.
И в этот момент, когда Шмидт произнёс свои последние слова, камера медленно фокусируется на
Тессеракте за его спиной.
Синий свет внутри куба, до этого хаотичный, на мгновение становится спокойным, ясным. И в его кристальной, бездонной глубине, как тень в тумане, на долю секунды проявляется образ.
Это нечто огромное. Нечто тёмное. Нечто, свернувшееся в бесконечные, невозможные кольца, как змея, которая могла бы обвить целый мир. Оно не имеет чёткой формы, его контуры расплываются, как будто оно существует в другом измерении. Но у него есть глаза.
Две точки света, яркие, как далёкие, умирающие звёзды. Они не смотрят. Они просто... существуют. И в их холодном, безразличном свете нет ни божественности, ни мудрости.
Только бесконечный, первобытный голод.
Змей.
Образ исчезает так же быстро, как и появился, сменившись ровным, синим сиянием.
Но Зола, смотревший через плечо Шмидта, успел его увидеть.
И его лицо, до этого искажённое страхом, теперь выражало нечто худшее.
Осознание.
Он понял, с чем они имеют дело. И он понял, что его фюрер, в своём безумии, только что совершил самую ужасную ошибку в истории мироздания. Он не разбудил бога.
Он позвонил в дверь к дьяволу. И дьявол, кажется, ответил.
Ночь в Бруклине была вымочена в дожде и отчаянии.
Стив Роджерс шёл по мокрому, блестящему от света фонарей тротуару. Он был маленькой, одинокой фигурой, потерянной в этом огромном, безразличном городе. Его тонкое пальто, промокшее насквозь, липло к телу, и холод пробирал до костей, заставляя его и без того слабое тело дрожать. Каждый вдох был болезненным, влажный, тяжёлый воздух обжигал его лёгкие.
Он шёл, ссутулившись, глядя себе под ноги, на трещины в асфальте, в которых, как в венах, собиралась дождевая вода. Он был никем. Отказником. Ошибкой системы. Маленьким человеком с большой, бесполезной мечтой.
Но он шёл.
Его шаги были неровными, прихрамывающими, но они были упрямыми. Он не останавливался. В его кармане, в сжатом до боли кулаке, лежали два предмета: мятые, влажные от пота доллары Баки и сложенный вчетверо отказной лист, на обратной стороне которого был нарисован герой.
Он поднял голову. Его лицо, бледное и измученное, было освещено тусклым, жёлтым светом уличного фонаря. Дождь стекал по его щекам, смешиваясь с потом и, возможно, со слезами, которые он никогда бы не признал. Но его глаза... его глаза, голубые, как небо, были ясными. В них не было ни страха, ни отчаяния.
В них была упрямая, иррациональная, несокрушимая человеческая решимость.
Высоко в Альпах, в сердце горы, вырезанной из льда и камня, была другая ночь.
Иоганн Шмидт стоял в центре своей лаборатории. Он был большой, могущественной фигурой, богом в своём рукотворном мире. Рёв умирающей машины стих, сменившись ровным, мощным, почти музыкальным гулом. Аварийные красные лампы погасли. Вся лаборатория была залита одним светом — холодным, неземным, синим сиянием Тессеракта.
Он стоял, раскинув руки, как будто обнимая эту новую, безграничную силу. Его длинное кожаное пальто было распахнуто, а на лице играла улыбка. Не улыбка человека. А улыбка пророка, который только что увидел лицо своего бога. Он был всем. Завоевателем. Будущим. Воплощением силы, которую мир ещё не видел.
Но он стоял.
Его тело было напряжено, как натянутая струна. Он не двигался, но под его кожей, казалось, бушевала буря. В его кармане, в руке, затянутой в идеальную чёрную перчатку, лежал невидимый артефакт — шёпот из пустоты, обещание бесконечной власти.
Он поднял голову. Его лицо, идеальное и арийское, было залито синим светом, который делал его нечеловеческим, похожим на маску из фарфора. Тени в его глазницах были глубокими, тёмными. Но его глаза... его глаза, голубые, как лёд, горели. В них не было ни сомнений, ни страха.
В них была безумная, непоколебимая, нечеловеческая вера.
Камера показывает крупный план на лице Стива. Упрямство. Боль. Надежда.
Камера показывает крупный план на лице Шмидта. Экстаз. Власть. Безумие.
Два королевства.
Два воина.
И мир, который ещё не знает, что его судьба решается не на по-лях сражений, не в кабинетах генералов, а здесь.
В этих двух сердцах.
Часть I: Последняя Попытка
Город был призраком, застрявшим в чистилище войны. Нью-Йорк, 1942 год, осень, когда листья на деревьях в Центральном парке уже начали желтеть, но не успели упасть, словно удерживаемые невидимой рукой страха. Под низким, свинцовым небом, пропитанным дымом фабрик и верфей, улицы казались выцветшими, как старая фотография, где краски ушли, оставив лишь контуры. Асфальт, потрескавшийся от бесконечных грузовиков с боеприпасами, блестел от недавнего дождя, отражая размытые огни уличных фонарей — жёлтые, тусклые, как глаза уставшего часового. Воздух был густым, насыщенным запахом мокрой шерсти, угольной копоти и далёкого, металлического привкуса океана, где в гавани строились корабли, предназначенные для далёких, кровавых морей.
Стив Роджерс шёл по этим улицам, как тень среди теней. Его шаги были тихими, шаркающими, но в них сквозила та же упрямая ритмичность, что и в его сердцебиении — неровном, но неумолимом. Он выбрал этот город не случайно: Нью-Йорк был лабиринтом, где можно было затеряться, где система, отвергавшая его пять раз, могла не узнать в нём того же неудачника из Бруклина. Под новым именем
— Джон Смит, простым, как удар кулаком, — он нёс в кармане фальшивые документы, купленные за остатки денег Баки у сомнительного типа в переулке за Центральным вокзалом. Бумаги пахли дешёвым чернилом и потом, но они были его билетом в ещё одну попытку.
Он остановился у входа в здание призывного пункта — серого, безликого куба из бетона, притаившегося между двумя высокими офисными башнями в стиле ар-деко. Их геометрические линии, когда-то символизировавшие прогресс, теперь казались насмешкой: острые углы, покрытые сажей, как шрамы на лице эпохи. Дверь скрипнула, когда он толкнул её, и внутри его встретил знакомый запах — антисептика, пота и бумаги, пропитанной чернилами. Очередь из молодых мужчин тянулась вдоль стены, их лица были масками бравады и скрытого ужаса: широкие плечи, крепкие руки, глаза, в которых мелькали мысли о фронте, о пляжах Нормандии или джунглях Тихого океана. Стив стоял в конце, его сутулая фигура в мешковатом пальто казалась здесь ошибкой, аномалией в ряду здоровых тел.
Время тянулось, как резинка, готовая лопнуть. Он слышал обрывки разговоров: "Говорят, в Африке жара такая, что кожа слезает..." — "А я слышал, фрицы строят что-то новое, ракеты или вроде того..."
Его собственные мысли кружили в голове, как дым от сигареты, которую он не курил. Зачем? — спрашивал внутренний голос, тихий, но настойчивый, как кашель, что всегда подстерегал в груди. Ты уже пробовал. Пять раз. Твоё тело — это тюрьма, а не оружие. Но другой голос, упрямый уголёк, отвечал: Потому что это правильно. Потому что Баки там, а ты здесь. Потому что мир не меняется от тех, кто сдаётся.
Его имя — нет, новое имя — прозвучало эхом в коридоре. Он вошёл в кабинет, где воздух был ещё гуще, пропитанный запахом старого кофе и никотина. За столом сидел врач, другой, не тот, что в Бруклине, но с тем же выражением усталости: седые виски, очки в тонкой оправе, пальцы, пожелтевшие от сигарет. Он взял анкету Стива, его глаза скользнули по строчкам, и Стив почувствовал, как его сердце сжимается, как всегда перед приговором.
— Мистер Смит, — пробормотал врач, не поднимая глаз.
— Астма, сколиоз, проблемы с сердцем...
Список длинный. Вы уверены, что хотите служить?
Стив кивнул, его голос вышел хриплым, но твёрдым:
— Да, сэр. Я уверен.
Врач вздохнул, откинулся на стуле, и в этот момент дверь кабинета приоткрылась. В проёме появился мужчина — невысокий, в белом халате, с акцентом, который выдавал европейские корни. Его лицо было добрым, но в глазах мелькала острая, аналитическая искра. Доктор Абрахам Эрскин. Он не был частью рутины; он был наблюдателем, тенью в системе, ищущей что-то большее, чем здоровые тела.
— Простите, доктор, — сказал Эрскин, его голос был мягким, с лёгким немецким выговором, который он старался скрывать.
— Могу ли я взглянуть на эту анкету?
Врач пожал плечами, передал бумаги. Эрскин прочитал их медленно, его взгляд задержался на Стиве — не на его хрупком теле, а на глазах, на той упрямой искре, что не угасла после пяти отказов. Комната, казалось, сузилась, воздух стал тяжелее, пропитанным напряжением, как перед грозой. Стив почувствовал, как его ладони вспотели; это был не просто осмотр, это было нечто иное — оценка души, а не плоти.
— Вы хотите сражаться, мистер Смит? — спросил Эрскин, его тон был не осуждающим, а искренне любопытным.
— Почему? Ваше тело... оно не предназначено для войны.
Стив сглотнул, его разум вспыхнул образами: переулок в Бруклине, смех хулиганов, красный штамп "4F", лицо Баки, уходящего на фронт. Он выпрямился, насколько позволяла спина, и ответил: — Потому что война не спрашивает, готов ли ты. Она берёт тех, кто готов встать. Я не сильный, сэр, но я не отступлю. Задиры... они везде. В переулках, в правительствах, в мире. Кто-то должен сказать "нет".
Эрскин улыбнулся — тонко, почти незаметно, но в этой улыбке была искра узнавания. Он знал этот тип: не героев из плакатов, а тех, кто рождается в тени, но несёт свет внутри. Врач за столом хмыкнул, взял штамп, но Эрскин поднял руку.
— Подождите. Этот человек... он может быть полезен. Не на фронте, возможно, но в другом проекте.
Стив замер. Комната, с её тусклым светом лампы и запахом пыли, вдруг стала центром чего-то большего. Он почувствовал, как мир сдвинулся — не резко, а медленно, как шестерёнки в механизме судьбы. Это был не отказ. Это был шанс. Но в глубине души, в той части, где прятался страх, он ощутил холодок: шанс, который мог стоить больше, чем он готов заплатить.
За окном, в сером лабиринте города-призрака, дождь снова закапал, стуча по стеклу, как пальцы судьбы. Стив вышел из здания, его разум кружился от слов Эрскина: "Приходите завтра. Мы поговорим о проекте 'Возрождение'." Город вокруг него казался таким же, но теперь в его тенях таилась возможность — и угроза. Он шёл, не зная, что этот контракт на душу только что был подписан, и цена его будет измеряться не в крови, а в трансформации, которая изменит не только тело, но и саму суть его существования.
Дождь всё ещё барабанил по крышам, когда Стив Роджерс, всё ещё под именем Джон Смит, шагнул в тесный подвал, указанный в записке от доктора Эрскина. Адрес был нацарапан на клочке бумаги, пахнущем чернилами и сыростью, и привёл его в неприметный переулок в Нижнем Манхэттене, где здания теснились, словно старые солдаты, уставшие держаться прямо. Лестница вниз вела к двери, за которой ждал не призывной пункт, а нечто иное — место, где война, казалось, велась не с врагом за океаном, а с чем-то более зловещим, скрытым в тенях. Воздух был тяжёлым, пропитанным запахом мокрого камня, машинного масла и чего-то едкого, почти медицинского, как в больнице, где он провёл слишком много ночей своей юности.
Подвал был переоборудован под лабораторию, но не ту, что рисует воображение: никаких стерильных белых стен, никаких блестящих инструментов. Здесь царил хаос, замаскированный под порядок. Деревянные ящики с маркировкой "Секретно" громоздились у стен, их края были оббиты, а на некоторых виднелись потёки ржавчины, словно они пережили не одну бурю. Провода, толстые и чёрные, как змеи, тянулись по полу, соединяя громоздкие металлические аппараты, чьи лампы мигали тусклым жёлтым светом. В центре комнаты стоял стальной стол, больше похожий на операционный, чем на лабораторный, окружённый странными устройствами, от которых исходил низкий, почти неслышимый гул, отдающийся в костях. Свет единственной лампы, качавшейся под потолком, выхватывал из полумрака фигуру Эрскина, склонившегося над папкой с документами. Его лицо, освещённое холодным светом, казалось вырезанным из старого дерева — морщины, как трещины, но глаза живые, горящие.
— Мистер Смит, — произнёс Эрскин, не поднимая взгляда, его акцент мягко вплетался в слова, как тёплая нота в холодной мелодии. — Вы пунктуальны. Это уже говорит о многом.
Стив остановился у порога, его пальто промокло насквозь, и капли воды стекали на пол, образуя маленькую лужу. Он чувствовал себя не в своей тарелке — слишком худой, слишком слабый для этого места, где всё, от запаха антисептика до звука капающей воды, кричало о серьёзности происходящего. Его сердце билось неровно, как всегда, когда он стоял на пороге чего-то неизвестного. Ты здесь. Ты добился. Не отступай. Он сжал кулаки, пытаясь унять дрожь в пальцах, и шагнул вперёд.
— Доктор Эрскин, — сказал он, его голос был тихим, но в нём звенела та же сталь, что всегда появлялась, когда он говорил о своём.
— Вы сказали, что у меня есть шанс. Я хочу знать, что это значит.
Эрскин отложил папку и повернулся к нему. Его глаза изучали Стива, но не так, как врачи в призывных пунктах, которые видели в нём лишь список болезней. Эрскин смотрел глубже, словно искал что-то, чего не найти в рентгеновских снимках или анализах крови. Он указал на стул у стены — простой, деревянный, с облупившейся краской.
— Садитесь, — сказал он.
— Это не собеседование. Это... разговор. О том, что такое сила. И что она стоит.
Стив сел, чувствуя, как деревянный стул скрипит под ним, слишком громко в тишине комнаты. Его взгляд невольно скользнул по лаборатории: на столе лежали шприцы, стеклянные колбы с синеватой жидкостью, от которой исходило слабое свечение, почти неуловимое, как звезда в дневном небе. На стене висел потёртый плакат с надписью "Покупайте военные облигации!", но изображение солдата на нём было едва различимо, выцветшее от времени. Всё здесь казалось одновременно старым и новым, как будто кто-то пытался построить будущее из обломков прошлого.
— Вы не похожи на солдата, мистер Смит, — начал Эрскин, его голос был спокойным, но в нём чувствовалась тяжесть, как у человека, несущего груз чужих жизней.
— И это хорошо. Сила тела — это пустяк. Любой здоровый парень с фермы может нести винтовку. Но война... она требует другого. Сердца. Воли. Вопрос в том, есть ли это у вас.
Стив почувствовал, как внутри него что-то сжалось. Он знал этот тон — тон, который предшествовал отказу. Но в глазах Эрскина не было жалости, только любопытство, почти вызов. Стив выпрямился, игнорируя боль в спине, и ответил:
— Я не знаю, что у меня есть, сэр. Но я знаю, что не могу сидеть сложа руки. Мой друг... он там, на фронте. А я здесь. Это неправильно. Если есть способ, любая цена — я заплачу.
Эрскин кивнул, но его улыбка была горькой. Он подошёл к столу, взял одну из колб и поднял её к свету. Жидкость внутри переливалась, как жидкий металл, и в её глубине Стиву почудилось движение — не просто игра света, а нечто живое, пульсирующее, как сердце.
— Это сыворотка, — сказал Эрскин.
— Проект "Возрождение". Она может сделать вас сильнее, быстрее, лучше, чем любой человек. Но она не создаёт героя. Она лишь усиливает то, что уже есть. Если внутри вас слабость, она станет монстром. Если сила — она станет... чем-то большим.
Стив смотрел на колбу, чувствуя, как его сердце бьётся быстрее, несмотря на все его усилия оставаться спокойным. Он думал о Баки, о его смехе, о том, как он всегда вытаскивал его из драк, в которые Стив лез, зная, что проиграет. Он думал о матери, чей голос до сих пор звучал в его голове: Делай, что правильно, Стив. Даже если это больно. Эта сыворотка была шансом. Но в словах Эрскина был подвох, предупреждение, которое он не мог игнорировать.
— А что, если я не тот, кто вам нужен? — спросил Стив, его голос дрогнул, но он не отвёл взгляда.
— Что, если я не справлюсь?
Эрскин поставил колбу на стол, и её звонкое стеклянное эхо разнеслось по комнате. Он подошёл ближе, наклонился, так что их глаза оказались на одном уровне.
— Тогда вы умрёте, — сказал он просто, без драматизма, как человек, привыкший говорить правду, какой бы горькой она ни была.
— Или станете чем-то хуже. Но знаете, почему я выбрал вас? Потому что вы не боитесь проиграть. Вы уже проигрывали. И всё равно стоите здесь.
Стив почувствовал, как холод пробежал по его спине, не от слов Эрскина, а от того, как они эхом отозвались в его собственной душе. Он вспомнил переулок, кулаки, кровь на губах, но ещё яснее — момент, когда он вставал, снова и снова, потому что сдаваться было хуже, чем боль. Он кивнул, медленно, как будто подписывал невидимый контракт.
— Я в деле, — сказал он, и его голос был твёрд, несмотря на дрожь в руках.
Эрскин выпрямился, его лицо смягчилось, но в глазах мелькнула тень — не сомнение, а скорбь, как у человека, знающего, что он отправляет другого в ад, пусть и с благими намерениями. Он протянул руку, и Стив пожал её, чувствуя, как его слабые пальцы тонут в крепкой ладони доктора.
— Тогда добро пожаловать в проект "Возрождение", — сказал Эрскин.
— И молитесь, чтобы ваша душа оказалась сильнее вашего тела.
За стенами подвала дождь усилился, его ритм слился с гулом машин, с далёким воем сирен и скрипом трамваев. Стив вышел на улицу, чувствуя, как холод пробирается под кожу, но внутри него горел огонь — неуверенный, но неугасимый. Он не знал, что ждёт впереди, но знал одно: он подписал контракт, и пути назад не было. Город вокруг него дышал, как живое существо, и в его тенях уже начинали шевелиться силы, которые изменят не только его, но и саму ткань мира.
Кэмп Лихай, штат Нью-Джерси, был местом, где надежды на войну сталкивались с реальностью грязи и пота. Учебный лагерь раскинулся на краю леса, где сосны стояли, как молчаливые часовые, их иглы шуршали под порывами холодного ветра, несущего запах сырой земли и оружейного масла. Поле для тренировок было покрыто пятнами грязи, раздавленной сотнями сапог, а воздух дрожал от криков сержантов, чьи голоса звучали, как ржавые гвозди, вбиваемые в доску. Вдалеке гудели грузовики, доставляющие ящики с патронами, а над лагерем висел серый дым от костров, где сжигали мусор, — едкий, цепляющийся за горло, как напоминание о том, что война уже здесь, даже если фронт ещё далеко.
Стив Роджерс стоял в шеренге новобранцев, его тощее тело терялось среди крепких фигур, одетых в одинаковые оливковые гимнастёрки. Его форма висела на нём, как на вешалке, рукава были слишком длинными, а ремень болтался, несмотря на то, что он затянул его до последней дырки. Он чувствовал взгляды других — не просто любопытство, а насмешку, смешанную с жалостью. Впереди, под навесом, доктор Эрскин и полковник Честер Филлипс наблюдали за строем, их фигуры казались вырезанными из разного материала: Эрскин — мягкий, задумчивый, с глазами, ищущими что-то невидимое; Филлипс — угловатый, с лицом, будто высеченным из гранита, и сигаретой, тлеющей в уголке рта.
— Это что, шутка? — пробормотал Гилмор Ходж, стоявший в шеренге в двух шагах от Стива. Его голос был громким, рассчитанным на то, чтобы его услышали.
— Этот парень выглядит так, будто его ветром сдует до того, как он поднимет винтовку.
Смех прокатился по шеренге, как волна, и Стив почувствовал, как его щёки горят. Он не поднял глаз, уставившись в грязь под ногами, где его ботинки оставляли следы, едва заметные по сравнению с глубокими отпечатками других. Ты здесь. Ты добился. Внутренний голос был слабым, но упрямым, как всегда. Он сжал кулаки, чувствуя, как кости ноют от напряжения, и заставил себя стоять прямо, несмотря на боль в спине.
— Хватит болтать, Ходж! — рявкнул сержант, здоровяк с лицом, покрытым шрамами, как старый дуб трещинами.
— Или ты думаешь, что война — это школьный матч по футболу?
Ходж ухмыльнулся, его голубые глаза сверкнули, как лезвия. Он был воплощением того, что армия хотела видеть: широкие плечи, идеальная осанка, уверенность, граничащая с наглостью. Он повернулся к Стиву, его губы изогнулись в насмешливой улыбке.
— Эй, Смит, — сказал он, понизив голос, чтобы сержант не услышал.
— Ты зачем сюда притащился? Хочешь быть героем? Или просто сбежал из больницы?
Стив не ответил. Его взгляд скользнул по Ходжу, но не задержался — он смотрел дальше, на Эрскина, чьи глаза не отрывались от него. В них не было ни насмешки, ни сомнения — только ожидание, как будто он видел в Стиве то, чего не видел никто другой. Это придавало сил, но и пугало, как будто Эрскин знал что-то, чего Стив ещё не понимал.
— Двигайтесь, леди! — крикнул сержант, и шеренга двинулась к полосе препятствий. Это была мешанина из брёвен, колючей проволоки и грязевых ям, созданная, чтобы сломать дух или закалить его. Стив знал, что его тело не справится. Его лёгкие уже сипели от утреннего бега, а сердце колотилось так, будто хотело вырваться из груди. Но он пошёл вперёд, потому что отступить значило бы признать поражение. Не для них. Для себя.
Ходж обогнал его, легко перепрыгивая через брёвна, его движения были точными, как у машины. Он оглянулся, бросив на Стива взгляд, полный презрения, и крикнул:
— Давай, Смит! Покажи, как герои ползают!
Смех снова разнёсся по полю, но Стив не слышал его. Он упал в грязь под колючей проволокой, его локти и колени тонули в холодной жиже, а проволока цеплялась за его форму, царапая кожу. Каждый вдох был борьбой, каждый метр — войной. Он видел впереди Ходжа, уже стоящего на финише, его грудь гордо вздымалась, а лицо сияло самодовольством. Идеальный кандидат, — подумал Стив, и в этом слове был горький привкус. Идеальный для чего? Для войны? Для славы? Или для того, чтобы стать ещё одним задирой, только с винтовкой вместо кулаков?
Он дополз до конца полосы, его тело дрожало, а лёгкие горели, как будто он вдохнул угли. Сержант посмотрел на него, его лицо было непроницаемым, но в глазах мелькнуло что-то похожее на уважение — или, может быть, просто удивление, что Стив вообще дошёл. Ходж, стоявший рядом, хлопнул в ладоши, его насмешка была театральной.
— Браво, Смит! Может, тебя в цирк отправить, а не на войну?
Стив поднялся, вытирая грязь с лица, и посмотрел на Ходжа. Его голос был тихим, но в нём звенела сталь:
— Если война — это цирк, Ходж, то ты уже клоун.
Тишина повисла на мгновение, прежде чем смех других новобранцев разорвал её. Лицо Ходжа потемнело, его кулаки сжались, но сержант рявкнул, и момент прошёл. Стив повернулся и увидел
Эрскина, стоявшего в стороне. Доктор не улыбался, но в его глазах было что-то новое — подтверждение. Он кивнул, едва заметно, и Стив почувствовал, как внутри него загорается искра. Не надежда, а что-то твёрже. Решимость.
Позже, когда солнце клонилось к горизонту, заливая лагерь ржавым светом, Эрскин подошёл к Стиву, сидевшему на краю поля. Его одежда всё ещё была влажной от грязи, а тело ныло, как будто каждая кость умоляла его остановиться. Доктор протянул ему флягу с водой, и Стив принял её, чувствуя, как холод металла обжигает пальцы.
— Вы видели Ходжа, — сказал Эрскин, его голос был мягким, но в нём чувствовалась тяжесть.
— Он силён. Он то, что армия хочет. Но знаете, почему он не подходит?
Стив покачал головой, хотя в глубине души он уже знал ответ. Эрскин посмотрел на поле, где Ходж хвастался перед другими новобранцами, его смех разносился, как выстрелы.
— Потому что сила без сердца — это оружие без цели. Ходж хочет славы. Вы хотите справедливости. Это делает вас... не идеальным, но правильным.
Стив сглотнул, чувствуя, как слова Эрскина оседают в нём, как тяжёлый груз. Он посмотрел на свои руки — тонкие, слабые, покрытые грязью. Правильный. Это слово звучало как обещание, но и как предупреждение. Он не знал, что ждёт впереди, но чувствовал, что этот лагерь, эта грязь, эти насмешки — лишь начало. И в глубине его души, где прятались страх и упрямство, зародилось новое чувство: что бы ни ждало, он не отступит.
Ветер пронёсся по полю, унося с собой запах дыма и металла, а над лагерем сгущались тени, как предвестники грядущей войны — не только с врагом, но и с самим собой.
Кэмп Лихай дышал усталостью, как старый зверь, готовый к последнему рывку перед тем, как лечь и не встать. Сумерки опустились на лагерь, окрашивая небо в цвета ржавчины и пепла, а ветер нёс с собой запах сырой земли, пота и далёкого дыма от кухонных костров. Бараки, выстроенные в строгом порядке, казались временными, как будто их возвели не для жизни, а для ожидания — ожидания войны, приказа, смерти. Деревянные стены скрипели под порывами ветра, а изнутри доносились приглушённые голоса новобранцев: смех, ругань, обрывки песен, которые звучали фальшиво в этом месте, где всё было пропитано напряжением. Над лагерем висел плакат, выцветший от дождей, с изображением улыбающегося солдата и надписью: "Твой долг — твой долг!" Слова казались насмешкой, особенно для Стива Роджерса, чья жизнь была чередой долгов, которые он не мог выплатить.
Стив сидел на краю койки в бараке, его худые плечи сутулились под тяжестью гимнастёрки, слишком большой для его тела. Лампа под потолком мигала, отбрасывая длинные тени, которые плясали на стенах, как призраки. В руках он держал письмо — не настоящее, а воображаемое, написанное в его голове для Баки. Он представлял, как расскажет другу о лагере, о сержантах, о Гилморе Ходже, чья насмешка резала глубже, чем колючая проволока на полосе препятствий. Но слова не складывались, растворяясь в усталости, которая давила на грудь сильнее, чем его астма. Он кашлянул, прикрыв рот ладонью, и почувствовал знакомый металлический привкус крови — старый спутник, напоминающий, что его тело — это клетка, из которой он не может вырваться.
Дверь барака хлопнула, и в помещение ввалился Гилмор Ходж, окружённый несколькими новобранцами, которые тянулись к нему, как мотыльки к фонарю. Его голос гремел, заполняя пространство:
— ...и я сказал сержанту, что, если они хотят настоящего солдата, им не надо искать дальше! — Он рассмеялся, его зубы сверкнули в тусклом свете, а глаза, холодные и голубые, скользнули по Стиву.
— Эй, Смит! Ты всё ещё здесь? Думал, ты уже сбежал домой к мамочке.
Смех прокатился по бараку, но Стив не поднял глаз. Он сложил воображаемое письмо в голове, спрятал его в уголке сознания, где хранил всё, что не мог сказать вслух. Ты не сдашься. Не из-за него. Он встал, медленно, игнорируя боль в суставах, и посмотрел на Ходжа. Его голос был тихим, но в нём звенела сталь:
— Если ты так хорош, Ходж, зачем тебе тратить время на меня? Боишься, что я обойду тебя?
Лицо Ходжа напряглось, его ухмылка застыла, как маска, готовая треснуть. Он шагнул ближе, его тень нависла над Стивом, как стена. Новобранцы замолчали, воздух стал густым, пропитанным ожиданием драки. Но прежде чем Ходж успел ответить, дверь снова открылась, и в барак вошёл доктор Эрскин. Его присутствие было как холодный ветер, заставивший всех замереть. Он не носил военной формы — только потёртый костюм, который выглядел так, будто пережил не одну эвакуацию, — но его спокойная уверенность заставляла чувствовать себя так, будто он командует здесь.
— Джентльмены, — сказал Эрскин, его голос был мягким, но в нём чувствовалась сила, как в натянутой струне.
— Завтра решающий день. Проект "Возрождение" требует одного кандидата. Одного. И это будет не тот, кто громче кричит или быстрее бегает. Это будет тот, кто понимает, что такое жертва.
Ходж выпрямился, его грудь расправилась, как у петуха, готового кукарекать. Он бросил взгляд на Эрскина, полный уверенности, что выбор очевиден. Стив же почувствовал, как его сердце сжалось. Он не знал, чего хочет Эрскин, но слова о жертве эхом отозвались в его душе. Он вспомнил переулки Бруклина, кулаки, которые били его, и его собственное упрямство, заставлявшее вставать снова и снова. Жертва. Я знаю, что это.
Эрскин посмотрел на Стива, его глаза задержались на нём дольше, чем на других. Это был не просто взгляд — это была оценка, как будто доктор видел сквозь кости и кожу, прямо в то, что делало Стива собой. Затем он повернулся и вышел, оставив за собой тишину, которую нарушал только скрип половиц и далёкий гул грузовиков за окном.
Ночь прошла беспокойно. Стив лежал на койке, слушая храп и шёпот новобранцев, чувствуя, как его собственное дыхание становится всё более неровным. Он представлял, как завтра его снова отвергнут, как очередной штамп "4F" поставит крест на его мечте. Но в глубине души горел уголёк — не надежда, а что-то твёрже, острее. Ты не сдашься. Не теперь.
Утро пришло с серым светом, пробивавшимся сквозь щели в бараке. Новобранцев собрали на плацу, где их ждал последний тест — не полоса препятствий, не стрельба, а нечто иное. Эрскин и полковник Филлипс стояли перед шеренгой, а рядом с ними лежал ящик, накрытый брезентом. Сержант вытащил из него учебную гранату — безобидную, но выглядевшую достаточно угрожающе, чтобы заставить сердце биться быстрее.
— Это проверка, — сказал Филлипс, его голос был резким, как удар хлыста.
— Проверка того, кто из вас достоин. — Он бросил взгляд на Ходжа, явно ожидая, что тот подтвердит своё превосходство.
Сержант подбросил гранату в воздух, и она приземлилась в центре плаца, шипя, как змея. Новобранцы замерли, а затем бросились врассыпную, крича и толкая друг друга. Ходж был первым, кто отбежал, его лицо побелело, а глаза расширились от ужаса. Стив же, не раздумывая, рванулся вперёд. Его тело действовало быстрее, чем разум, инстинкт пересилил страх. Он бросился на гранату, накрыв её собой, его худые руки прижались к холодному металлу, а сердце колотилось так, будто хотело пробить рёбра. Если это конец, то так тому и быть.
Тишина. Граната не взорвалась. Это была обманка. Стив поднял голову, его дыхание было тяжёлым, а грязь с плаца прилипла к лицу. Он увидел Эрскина, чьи глаза сияли — не удивлением, а подтверждением. Филлипс, стоявший рядом, сплюнул сигарету, его лицо было смесью раздражения и невольного уважения.
— Чёрт возьми, Смит, — пробормотал он.
— Ты или сумасшедший, или...
— Он тот, кто нам нужен, — прервал Эрскин, его голос был твёрд, как сталь.
— Проект "Возрождение" начинается с него.
Ходж, стоявший в стороне, стиснул зубы, его лицо пылало от унижения. Новобранцы перешёптывались, их взгляды на Стива изменились — в них больше не было насмешки, только замешательство и что-то, похожее на страх. Стив поднялся, его ноги дрожали, но он стоял прямо, чувствуя, как воздух вокруг него изменился. Это был приговор, но не тот, к которому он привык. Не отказ. Это был выбор.
Он посмотрел на Эрскина, и в его глазах мелькнула тень сомнения. Я готов? Но доктор кивнул, и в этом кивке было обещание — и предупреждение. Стив почувствовал, как мир вокруг него сужается, как будто всё, что было до этого момента, вело к этому выбору. Плац, лагерь, грязь под ногами — всё отступило, оставив только его и будущее, которое он ещё не мог увидеть, но уже чувствовал его тяжесть.
Ветер пронёсся по полю, унося с собой запах пороха и земли, а над лагерем сгущались тени, как предвестники того, что контракт, подписанный его душой, только начинает взимать свою цену.
Ночь в Кэмп Лихай была не просто тьмой — она была живой, осязаемой, как чернила, разлитые по небу. Звёзды прятались за низкими облаками, и только тусклый свет фонарей на периметре лагеря выхватывал из мрака очертания бараков, колючей проволоки и грязных тропинок, протоптанных сотнями сапог. Воздух был сырым, пропитанным запахом мокрой земли, сосновой хвои и едкого дыма от угольных печей, гревших офицерские палатки. Далёкий гул моторов с полигона смешивался с воем ветра, создавая звуковой ландшафт, который давил на грудь, как предчувствие. В бараке, где спали новобранцы, пахло потом, дешёвым табаком и страхом — тем самым страхом, который никто не признавал, но который витал в воздухе, как тень.
Стив Роджерс лежал на своей койке, уставившись в потрескавшийся потолок. Его тело ныло после дня тренировок, каждый мускул протестовал, а лёгкие сипели при каждом вдохе, как старый аккордеон. Он был на дне — не только физически, но и в глазах других, в глазах системы, которая видела в нём лишь ошибку, аномалию. Но сегодня что-то изменилось. Его поступок с гранатой — тот безрассудный рывок, когда он накрыл её собой, — всё ещё гудел в его венах, как эхо. Он не знал, было ли это героизмом или просто отчаянием, но взгляд Эрскина, тот молчаливый кивок, зажёг в нём искру, которую он боялся признать. Ты выбран. Но для чего?
Сквозь щели в стене пробивался холод, и Стив натянул тонкое армейское одеяло до подбородка. Его мысли кружились, как мухи над лампой: Баки, ушедший на фронт; мать, чей голос всё ещё звучал в его голове; переулки Бруклина, где он научился вставать, даже когда всё тело кричало о поражении.
Он закрыл глаза, пытаясь уснуть, но вместо сна пришёл образ — тот самый, что он рисовал на обрывках бумаги в своей комнате: идеальный солдат, высокий, сильный, с щитом, сияющим, как надежда. Этот образ был его мечтой, но и его проклятьем, потому что каждый раз, глядя в зеркало, он видел лишь себя — худого, слабого, недостойного.
Дверь барака скрипнула, и в помещение вошёл доктор Эрскин. Его шаги были мягкими, почти неслышными, но Стив почувствовал его присутствие, как будто воздух стал тяжелее. Он открыл глаза и сел, игнорируя боль в спине. Эрскин стоял у его койки, его лицо было наполовину скрыто тенью, но глаза блестели, как два осколка стекла, поймавших свет.
— Не спите, мистер Смит? — спросил Эрскин, его голос был тихим, с лёгким немецким акцентом, который он старался смягчить.
— Это хорошо. Завтрашний день... он изменит всё.
Стив сглотнул, чувствуя, как горло пересохло. Он хотел спросить, что именно изменится, но слова застряли, как будто боялись выйти наружу. Вместо этого он сказал:
— Почему я, доктор? Ходж... он сильнее. Все они сильнее. Я — никто.
Эрскин сел на край койки, его движения были осторожными, как у человека, знающего, что каждое слово — это груз. Он посмотрел на Стива, и в его взгляде было что-то отцовское, но и тревожное, как у человека, отправляющего сына на войну, зная, что тот может не вернуться.
— Никто? — переспросил Эрскин, его губы дрогнули в лёгкой улыбке.
— Нет, мистер Смит. Вы — всё. Сила — это не мускулы. Не скорость. Не даже храбрость. Сила — это выбор. Сегодня вы выбрали броситься на гранату. Не ради славы. Не ради медалей. Ради других. Это то, что я искал.
Стив почувствовал, как его щёки горят. Он опустил взгляд, уставившись на свои руки — тонкие, с выступающими венами, покрытые мелкими царапинами от колючей проволоки. Выбор. Это слово было острым, как нож, и оно резало глубже, чем он ожидал. Он вспомнил переулки, где его били, но он вставал; призывные пункты, где его отвергали, но он возвращался. Это был не героизм — это была просто его природа, упрямство, которое он не мог объяснить.
— А что, если я не выдержу? — спросил он, его голос был почти шёпотом.
— Ваша сыворотка... что, если она убьёт меня?
Эрскин помолчал, его взгляд скользнул к окну, где за стеклом мерцал слабый свет фонаря. Он достал из кармана маленькую записную книжку, потрёпанную, с пожелтевшими страницами, и открыл её на случайной странице. Там был рисунок — грубый набросок человеческой фигуры, окружённой формулами и чертежами.
— Это не просто сыворотка, — сказал он, его голос стал ниже, почти заговорщическим.
— Это ключ. К тому, что внутри вас. Но да, есть риск. Я не лгу вам, Стив. — Он впервые назвал его по имени, и это прозвучало как признание.
— Вы можете умереть. Или стать чем-то... иным. Но я верю, что ваше сердце выдержит. Потому что оно уже выдержало так много.
Стив смотрел на рисунок, чувствуя, как холод пробирается под кожу. Он видел в нём не просто науку, а что-то большее — обещание, угрозу, судьбу. Его разум вспыхнул образом: он, стоящий в центре света, но не того, что сияет на плакатах, а того, что обжигает, разрывает, перестраивает. Он сжал кулаки, пытаясь унять дрожь.
— Я не отступлю, — сказал он наконец, и его голос был твёрд, несмотря на страх, который пульсировал в груди.
— Если это мой шанс... я его приму.
Эрскин кивнул, его глаза смягчились, но в них мелькнула тень — не сомнение, а скорбь, как будто он уже видел, чем это может закончиться. Он встал, положил руку на плечо Стива, и этот жест был тяжёлым, как прощание.
— Тогда спите, Стив, — сказал он.
— Завтра вы встретите своё будущее. И молитесь, чтобы оно было к вам милосердно.
Доктор ушёл, и барак снова погрузился в тишину, нарушаемую только храпом новобранцев и далёким воем ветра. Стив лёг, но сон не шёл. Он смотрел в потолок, где тени шевелились, как живые, и чувствовал, как его сердце бьётся — неровно, но упрямо. Он был на дне, но это дно было не концом, а началом. Завтра его ждала сыворотка, трансформация, и, возможно, смерть. Но в глубине души он знал: что бы ни случилось, он не отступит. Не теперь. Не после всего.
За окном ветер нёс запах пороха и земли, а лагерь спал, не зная, что в этой ночи рождается не просто солдат, а нечто большее — человек, чья воля станет щитом против тьмы, которая уже начала сгущаться над миром.
Часть II: Наблюдатель в Тенях
День в Кэмп Лихай был серым, как будто небо решило отразить усталость земли. Тучи висели низко, их края рваными клочьями цеплялись за верхушки сосен, окружавших лагерь. Воздух был густым, пропитанным запахом сырого дерева, оружейного масла и слабого, но едкого дыма от угольных печей, которые никогда не гасли. Полоса препятствий, раскинувшаяся за бараками, блестела от утренней росы, а грязь под ногами новобранцев чавкала, как живая, цепляясь за сапоги. Где-то вдалеке раздавался ритмичный стук молотков — инженеры чинили грузовик, чей мотор кашлял, как больной старик. Но для Стива Роджерса, стоявшего на краю плаца, мир сузился до одного звука: его собственного дыхания, неровного, сипящего, как всегда, когда он пытался держать себя в руках.
Он был выбран. Слова Эрскина всё ещё звенели в его голове, как колокол, но вместо торжества они принесли тяжесть. Сегодня был день, когда проект "Возрождение" должен был начаться, и Стив чувствовал, как его тело — хрупкое, ненадёжное — становится всё более чужим, как будто оно уже знало, что скоро перестанет быть его собственным. Он стоял в стороне от других новобранцев, которые перешёптывались, бросая на него взгляды, полные то ли зависти, то ли презрения. Гилмор Ходж, как всегда, был в центре внимания, его громкий голос разносился по плацу, рассказывая какую-то историю о своём триумфе на школьном поле. Но даже его бравада казалась приглушённой, как будто лагерь затаил дыхание в ожидании чего-то большего.
Стив поправил ремень своей гимнастёрки, слишком длинный для его талии, и почувствовал, как его пальцы дрожат. Ты готов? — спросил внутренний голос, тот самый, что всегда звучал в моменты сомнения. Он не знал ответа. Вместо этого он вспомнил лицо Баки, его ухмылку перед отправкой на фронт: Не делай ничего глупого, пока я не вернусь, Стив. Но глупость была его природой — не безрассудство, а упрямство, которое заставляло его вставать после каждого удара, каждого отказа.
Шаги за его спиной заставили его обернуться. Это был не Эрскин и не Филлипс, а человек, которого он раньше не видел. Незнакомец был одет в серый костюм, слишком чистый и аккуратный для грязного лагеря. Его лицо было невыразительным, как маска, с тонкими губами и глазами, которые казались пустыми, но внимательными, как у хищника, изучающего добычу. Он был среднего роста, с аккуратно зачёсанными назад волосами, тронутыми сединой, и держал в руках кожаную папку, перевязанную шнурком. Его присутствие было неправильным, как нота, сыгранная не в том аккорде, и Стив почувствовал, как по спине пробежал холодок.
— Мистер Смит, — сказал человек, его голос был гладким, почти бесцветным, с лёгким акцентом, который Стив не мог распознать.
— Меня зовут... назовём это мистер Грей. Я представляю тех, кто следит за проектом "Возрождение". Пройдёмтесь.
Стив кивнул, хотя всё в нём кричало, что этот человек — не тот, за кого себя выдаёт. Они отошли от плаца, к краю леса, где сосны стояли плотнее, их ветви отбрасывали длинные тени, похожие на когти. Запах хвои смешивался с сыростью, и Стив чувствовал, как его лёгкие сжимаются, борясь с каждым вдохом. Мистер Грей шёл медленно, его шаги были бесшумными, как будто он не касался земли.
— Вы необычный выбор, мистер Смит, — начал Грей, не глядя на Стива. Его пальцы постукивали по папке, создавая ритм, который казался слишком ровным, почти механическим.
— Доктор Эрскин видит в вас... потенциал. Но потенциал — это нож с двумя лезвиями. Он может возвысить. Или уничтожить.
Стив остановился, его взгляд упёрся в спину Грея. Он чувствовал, как его сердце бьётся быстрее, не от страха, а от гнева. Этот человек говорил загадками, но за его словами крылась угроза, тонкая, как паутина, но такая же цепкая.
— Что вам нужно от меня? — спросил Стив, его голос был тихим, но в нём звенела сталь.
— Если вы из проекта, то знаете, что я уже согласился.
Грей повернулся, его глаза наконец встретились с глазами Стива. В них не было тепла, только холодное любопытство, как у учёного, рассматривающего подопытного. Он улыбнулся, но улыбка была пустой, как выцветший плакат на стене барака.
— Согласие — это одно, — сказал он.
— Но понимание — другое. Сыворотка, которую создал Эрскин, не просто наука. Это... дверь. Куда она ведёт, зависит от вас. Но знайте, мистер Смит, что за этой дверью есть те, кто наблюдает. И они не любят неожиданностей.
Стив почувствовал, как его кулаки сжимаются. Он вспомнил слова Эрскина о сердце, о выборе, но этот человек говорил о чём-то другом — о контроле, о невидимой руке, которая уже тянулась к нему. Он подумал о "Гидре", о слухах, которые доходили даже до лагеря: о нацистском культе, о технологиях, которые не подчинялись законам природы. Мистер Грей не был солдатом, не был учёным. Он был чем-то иным, и это пугало Стива больше, чем перспектива смерти от сыворотки.
— Я не ищу славы, — сказал Стив, его голос стал твёрже.
— И я не боюсь вашей двери. Если она откроет путь, чтобы остановить таких, как вы, или тех, кто за вами стоит, я пройду через неё.
Грей прищурился, его улыбка стала шире, но в ней появилась трещина, как будто маска дала сбой. Он шагнул ближе, и Стив почувствовал запах — не табак, не пот, а что-то стерильное, как антисептик, смешанный с чем-то древним, как пыль в заброшенной гробнице.
— Смелые слова, — сказал Грей.
— Но смелость — это монета, которую легко потратить. Запомните, мистер Смит: мы будем следить. И если вы оступитесь... — Он не закончил, но его взгляд сказал больше, чем слова.
Он повернулся и ушёл, его серый костюм растворился в тенях леса, как будто его и не было. Стив остался один, его дыхание было тяжёлым, а сердце колотилось, как будто он пробежал милю. Он посмотрел на свои руки — худые, слабые, но всё ещё сжатые в кулаки. Кто он? — спросил внутренний голос, но ответа не было. Только чувство, что он только что столкнулся с чем-то большим, чем война, чем сыворотка, чем он сам.
Когда он вернулся на плац, Эрскин ждал его у входа в лабораторию — бункер, замаскированный под склад, с потёртым знаком "Опасно" на двери. Доктор заметил напряжение в глазах Стива, но не спросил, что случилось. Вместо этого он положил руку на его плечо, и этот жест был тёплым, человечным, в отличие от холодного прикосновения Грея.
— Вы готовы, Стив? — спросил Эрскин, его голос был мягким, но в нём чувствовалась тяжесть.
Стив кивнул, хотя внутри него бушевал шторм. Он не знал, кто такой мистер Грей, но знал одно: он не позволит теням, скрывающимся за войной, остановить его. Не теперь. Не после всего.
— Я готов, — сказал он, и его голос был твёрд, как клятва.
Эрскин кивнул, его глаза были полны веры, но и скорби. Он открыл дверь бункера, и Стив шагнул внутрь, чувствуя, как воздух становится гуще, пропитанный запахом озона и металла. Лаборатория ждала, и с ней — его судьба. За его спиной лес шептал ветром, а тени, казалось, наблюдали, готовые к тому, что будет дальше.
Рассвет в Кэмп Лихай был холодным и серым, как будто мир ещё не решил, стоит ли начинать новый день. Туман стелился по земле, цепляясь за колючую проволоку и деревянные столбы, окружавшие лагерь. Запах сырой земли смешивался с едким дымом от угольных печей, а далёкий лай собак с тренировочного полигона вплетался в утреннюю тишину, нарушаемую лишь скрипом сапог и приглушёнными голосами новобранцев. Плац, обычно шумный от криков сержантов, был непривычно тих, как будто лагерь затаил дыхание перед чем-то неизбежным. На стене одного из бараков висел потёртый плакат: "Сила нации — в её героях", но краска облупилась, и слово "герои" было почти неразличимо, как будто само время сомневалось в его значении.
Стив Роджерс стоял перед входом в лабораторию — приземистый бетонный бункер, замаскированный под склад, с тяжёлой стальной дверью, покрытой пятнами ржавчины. Его гимнастёрка висела на худых плечах, как флаг на сломанном древке, а сердце билось неровно, отдаваясь в ушах, как барабанная дробь. Он чувствовал взгляды других — не новобранцев, а офицеров и учёных, собравшихся у входа. Их лица были непроницаемы, но в воздухе витала смесь любопытства и скептицизма. Полковник Филлипс, стоявший в стороне, курил сигарету, его глаза щурились, как будто он пытался разглядеть в Стиве то, что видел Эрскин. Но Стив знал: для Филлипса он всё ещё был ошибкой, худосочным мальчишкой, которого выбрали по какой-то нелепой прихоти.
Доктор Абрахам Эрскин вышел из бункера, его потёртый костюм выглядел неуместно среди военной формы, но его присутствие заставляло всех замолчать. Его очки поблёскивали в тусклом свете, а руки, обычно беспокойные, были неподвижны, сжимая папку с документами, как талисман. Он посмотрел на Стива, и в его глазах было нечто большее, чем уверенность — вера, смешанная с тяжестью, как у человека, знающего, что он отправляет другого в неизвестность.
— Мистер Смит, — сказал Эрскин, его голос был мягким, но твёрдым, как будто каждое слово было вырезано с хирургической точностью.
— Сегодня мы ищем не мускулы. Не силу. Мы ищем сердце. И я верю, что оно у вас есть.
Стив сглотнул, чувствуя, как горло пересохло. Он хотел ответить, но слова застряли, как будто боялись нарушить тишину. Его мысли кружились: воспоминания о Бруклине, о матери, о Баки, о каждом отказе, который он получил, и каждом разе, когда вставал, несмотря на боль. Сердце. Это слово было тяжёлым, как камень, и оно давило на его грудь, заставляя лёгкие работать с трудом. Он кивнул, не доверяя своему голосу, и шагнул к двери, которую Эрскин держал открытой.
Внутри бункера было холодно, воздух пах озоном и антисептиком, с лёгким металлическим привкусом, как будто кто-то только что паял провода. Лаборатория была тесной, но заполненной оборудованием, которое выглядело одновременно передовым и пугающе чужеродным: стальные цилиндры, соединённые толстыми проводами, стеклянные колбы с синеватой жидкостью, от которой исходило слабое свечение, и центральная капсула — металлический саркофаг с круглым окном, похожий на гроб, но созданный для рождения, а не смерти. Учёные в белых халатах двигались с механической точностью, их голоса были приглушёнными, как будто они боялись нарушить хрупкое равновесие этого места.
Стив остановился у капсулы, его пальцы невольно сжались в кулаки. Он чувствовал, как его сердце колотится, не от страха, а от чего-то большего — предчувствия, что этот момент разделит его жизнь на "до" и "после". Эрскин положил руку на его плечо, и этот жест был тёплым, почти отцовским, но в нём чувствовалась тяжесть прощания.
— Это не просто наука, Стив, — сказал Эрскин, понизив голос, чтобы слышали только они.
— Это испытание. Не тела, а духа. Сыворотка усилит всё, что в вас есть — хорошее и плохое. Но я выбрал вас, потому что верю: ваше хорошее сильнее.
Стив посмотрел в глаза Эрскина, и в них он увидел не только учёного, но и человека, несущего груз вины. Он знал, что Эрскин бежал от "Гидры", от их извращённой версии сыворотки, и теперь этот человек ставил всё на него — на худого парня из Бруклина, которого никто никогда не замечал. Это было больше, чем доверие. Это была ответственность, от которой хотелось бежать, но Стив знал: бежать — не его путь.
— Я не подведу вас, доктор, — сказал он, его голос был тихим, но в нём звенела сталь, та самая, что всегда появлялась, когда он говорил о своём долге.
— Что бы ни случилось.
Эрскин кивнул, его глаза смягчились, но в них мелькнула тень — не сомнение, а скорбь, как будто он уже видел конец этой истории. Он указал на капсулу.
— Раздевайтесь и ложитесь. Мы начинаем.
Стив снял гимнастёрку, чувствуя, как холодный воздух касается его кожи, покрытой шрамами и синяками от жизни, полной борьбы. Он лёг в капсулу, металл был ледяным, и его тело инстинктивно сжалось. Учёные закрепили ремни на его запястьях и лодыжках, их движения были быстрыми, но осторожными, как будто они боялись разбудить что-то, спящее в этом месте. Над ним нависали лица — Эрскин, Филлипс, несколько незнакомцев в штатском, чьи глаза были холодными, как у мистера Грея. Стив закрыл глаза, пытаясь сосредоточиться на дыхании, но вместо этого вспомнил переулок, где его били, и голос матери: Делай, что правильно, Стив. Даже если это больно.
Гул машин усилился, заполняя лабораторию низким, почти звериным рёвом. Эрскин склонился над пультом, его пальцы двигались по кнопкам с точностью пианиста, играющего реквием. Стив почувствовал укол в руку — первый из многих, как ему сказали. Жидкость, холодная, как лёд, начала вливаться в его вены, и он стиснул зубы, чтобы не закричать. Боль была не просто физической — она была глубокой, как будто кто-то разрывал его изнутри, перестраивая каждую клетку. Его сердце билось так быстро, что казалось, оно вот-вот разорвётся, а перед глазами вспыхивали образы: Баки, смеющийся на пирсе; мать, умирающая в больничной палате; плакат с идеальным солдатом, который никогда не был им.
— Стив, держитесь! — голос Эрскина прорвался сквозь гул, полный тревоги, но и надежды.
— Ваше сердце... оно должно выдержать!
Стив не ответил — он не мог. Боль была всем, она заполнила его, как вода тонущий корабль. Но в этой боли он нашёл что-то ещё — не силу, а волю. Ту самую, что заставляла его вставать после каждого удара. Я не сдамся. Не теперь. Он сжал кулаки, чувствуя, как ремни впиваются в кожу, и сосредоточился на этом: на своём сердце, на своём выборе.
Свет в капсуле стал ярче, ослепляющим, как солнце, и Стив почувствовал, как его тело меняется — не просто растёт, а перестраивается, как будто кто-то вырезал его из старой глины и лепил заново. Это был не триумф, а агония, но в этой агонии он видел цель. Он видел Баки. Он видел войну. Он видел тени, которые ждали за дверью, о которой говорил мистер Грей.
Когда капсула открылась, и холодный воздух хлынул внутрь, Стив услышал тишину — не ту, что давит, а ту, что следует за бурей. Он открыл глаза и увидел Эрскина, чьё лицо было бледным, но сияющим. Учёные перешёптывались, Филлипс уронил сигарету, а Стив почувствовал, как его тело — новое, сильное, чужое — впервые дышит свободно. Но в его глазах была та же боль, то же упрямство, которое сыворотка не могла стереть.
— Добро пожаловать, Стив, — сказал Эрскин, его голос дрожал от облегчения. — Вы сделали это.
Стив встал, его ноги были твёрдыми, но разум всё ещё кружился. Он посмотрел на свои руки — сильные, без шрамов, но всё ещё его. Он знал: это не конец. Это только начало. Тени, о которых говорил Грей, всё ещё ждали, и война — настоящая война — была впереди.
Кэмп Лихай утопал в сумерках, когда небо над Нью-Джерси стало густо-фиолетовым, как синяк. Тени сосен тянулись по плацу, их очертания дрожали в свете фонарей, словно живые. Воздух был тяжёлым, пропитанным запахом мокрой земли, оружейного масла и слабого дыма от костров, где сжигали обрывки бумаги и остатки еды. Далёкий гул моторов с полигона смешивался с приглушёнными голосами новобранцев, возвращавшихся с вечерней тренировки, их сапоги чавкали в грязи, а смех звучал фальшиво, как будто никто не верил в собственную браваду. На стене барака висел плакат с надписью "Победа начинается с тебя!", но его края были рваными, а краски выцвели, словно сама идея победы устала от войны.
Стив Роджерс стоял у входа в лабораторию, его новое тело всё ещё казалось чужим, как костюм, который он надел впервые. Мышцы, твёрдые и сильные, натягивали ткань новой формы, но в груди всё ещё пульсировала та же боль, тот же страх, что и раньше. Сыворотка перестроила его кости, его кровь, его дыхание, но не его душу. Он чувствовал взгляды — не только учёных и офицеров, но и Гилмора Ходжа, чья ненависть была почти осязаемой, как жар от костра. Ходж стоял в стороне, его голубые глаза сверкали злобой, а губы кривились в усмешке, которая обещала неприятности.
Внутри лаборатории было холодно, воздух пах озоном и антисептиком, с привкусом металла, как будто кто-то оставил раскалённый провод на сыром бетоне. Стальная капсула, в которой Стив стал чем-то большим, чем был, теперь стояла открытой, её внутренности блестели, как внутренности какого-то механического зверя. Доктор Абрахам Эрскин стоял у пульта, его пальцы дрожали, перебирая бумаги, а очки отражали тусклый свет ламп. Полковник Филлипс, как всегда, был рядом, его сигарета тлела, оставляя в воздухе горький запах табака. Но в комнате было ещё одно присутствие — человек в сером костюме, тот самый мистер Грей, чья встреча с Стивом накануне оставила в его душе холодный след.
— Мистер Смит, — начал Филлипс, его голос был резким, как удар хлыста.
— Вы теперь... нечто. Но не думайте, что это делает вас солдатом. Проект "Возрождение" — это не про вас. Это про Америку. И Америка хочет знать, что вы будете делать с этой силой.
Стив почувствовал, как его горло сжимается. Он хотел ответить, но слова казались слишком мелкими для этого момента. Он посмотрел на Эрскина, чьи глаза были полны тревоги, но и веры. Доктор кивнул, едва заметно, и Стив понял: это его испытание, не тела, а духа.
— Я сделаю то, что правильно, — сказал он наконец, его голос был тихим, но твёрдым, с лёгким бруклинским акцентом, который он не мог скрыть.
— Я не хочу быть символом. Я хочу остановить тех, кто делает этот мир хуже.
Филлипс фыркнул, дым от его сигареты заклубился в воздухе.
— Красивые слова, Смит. Но война — это не про "правильно". Это про победу. И если вы думаете, что можете просто махать кулаками и спасать мир, вы ошибаетесь.
Стив сжал кулаки, чувствуя, как новая сила пульсирует в его венах. Он хотел возразить, но его взгляд упал на мистера Грея, стоявшего в углу. Тот не двигался, его лицо было неподвижным, как маска, но глаза следили за каждым движением Стива, как будто искали трещину. Стив вспомнил его слова: Мы будем следить. Это было не просто обещание — это была угроза, и она висела в воздухе, как запах озона перед грозой.
Эрскин шагнул вперёд, его голос был мягким, но в нём чувствовалась сталь.
— Полковник, — сказал он,
— Стив не ошибка. Он — ответ. Не на ваши вопросы, а на мои. Я искал не солдата, а человека, который понимает цену силы. И он доказал это.
Ходж, стоявший у двери, не выдержал. Его голос разрезал тишину, как нож:
— Доказал? Этот парень? — Он шагнул вперёд, его лицо пылало от гнева.
— Я был лучшим на полосе! Я был лучшим в стрельбе! А вы выбрали этого... слабак! Сыворотка должна была быть моей!
Стив повернулся к Ходжу, его глаза встретились с голубыми глазами, полными ярости. Он видел в них не просто зависть, а что-то глубже — страх быть никем, страх, который Ходж скрывал за своей бравадой. Стив знал этот страх. Он жил с ним всю жизнь.
— Сила — это не про мускулы, Ходж, — сказал Стив, его голос был спокойным, но в нём звенела убеждённость.
— Это про то, что ты делаешь, когда никто не смотрит. Ты бы сбежал от той гранаты. Я нет.
Лицо Ходжа побагровело, его кулаки сжались, и на мгновение показалось, что он бросится на Стива. Но Филлипс рявкнул:
— Хватит, Ходж! Выметайтесь, пока я не отправил вас чистить сортиры!
Ходж замер, его взгляд метнулся от Стива к Эрскину, затем к мистеру Грею, который всё ещё молчал, наблюдая. Он развернулся и вышел, хлопнув дверью так, что стеклянные колбы на столе задрожали. Но Стив знал: это не конец. Ходж был не просто задирой — он был зеркалом, отражением того, кем Стив мог бы стать, если бы позволил силе затмить его сердце.
Эрскин повернулся к Стиву, его лицо было бледным, но глаза горели.
— Вы дали неправильный ответ, Стив, — сказал он тихо, так, чтобы Филлипс не услышал.
— Не для меня. Для них. — Он кивнул в сторону Грея.
— Они хотят солдата. Вы хотите справедливости. Это делает вас опасным.
Стив почувствовал, как холод пробирается под кожу. Он посмотрел на Грея, чья улыбка была тонкой, как лезвие, и понял: этот человек — не просто наблюдатель. Он был частью чего-то большего, чего-то, что связывало проект "Возрождение" с тенями, о которых говорил Эрскин. "Гидра"? Или что-то ещё хуже? Стив не знал, но чувствовал: его новая сила — это не подарок, а вызов.
— Если я опасен для них, — сказал Стив, его голос был твёрд, как клятва, — значит, я на правильном пути.
Эрскин улыбнулся, но в его улыбке была скорбь. Он знал, что этот путь будет стоить Стиву всего. Лаборатория погрузилась в тишину, нарушаемую только гулом машин и далёким воем ветра за стенами. Стив стоял, его новое тело было готово к войне, но его разум всё ещё боролся с вопросом: Кто я теперь? Ответа не было, но он знал одно: он не сдастся. Не перед Ходжем, не перед Греем, не перед тенями, которые уже начали сгущаться вокруг него.
Сумерки над Кэмп Лихай были густыми, как чернила, разлитые по серому холсту неба. Тени сосен, окружавших лагерь, вытягивались в длинные, когтистые силуэты, цепляющиеся за грязь плаца. Воздух был сырым, пропитанным запахом мокрого дерева, оружейной смазки и едкого дыма от угольных печей, которые тлели в офицерских палатках. Далёкий гул грузовиков, возвращавшихся с полигона, смешивался с приглушённым кашлем новобранцев и скрипом трамваев за пределами лагеря, где жизнь продолжалась, несмотря на войну. На стене ближайшего барака висел плакат, выцветший от дождей: "Твоя сила — твоя страна!" Но слова казались пустыми, как будто их писали для кого-то другого, не для Стива Роджерса, чьё новое тело всё ещё казалось чужим, а сердце билось с той же тревогой, что и раньше.
Лаборатория, замаскированная под склад, стояла в стороне от плаца, её бетонные стены были холодными и безликими, с единственным знаком "Опасно" на стальной двери, покрытой пятнами ржавчины. Внутри воздух был стерильным, пропитанным запахом антисептика и озона, с лёгким металлическим привкусом, как будто кто-то только что припаивал провода. Лампы под потолком гудели, отбрасывая резкий свет на стальные цилиндры, стеклянные колбы с синеватой жидкостью и центральную капсулу — металлический саркофаг, который всё ещё хранил эхо боли Стива. Учёные в белых халатах двигались молча, их шаги были почти неслышны, как будто они боялись нарушить тишину, которая казалась живой, давящей.
Стив стоял перед доктором Абрахамом Эрскином, его новая форма плотно облегала тело, подчёркивая мышцы, которых ещё вчера не существовало. Но его глаза — те же, что у худого парня из Бруклина — были полны сомнений. Он чувствовал себя не героем, а подопытным, чья судьба всё ещё висела на волоске. Полковник Филлипс стоял в стороне, его сигарета тлела, оставляя в воздухе горький запах табака. Мистер Грей, человек в сером костюме, тоже был здесь, его присутствие — как тень, которую нельзя отогнать. Его глаза, холодные и пустые, следили за Стивом, как будто искали слабость, трещину в его новой броне.
Эрскин шагнул ближе, его очки поблёскивали в свете ламп, а голос был тихим, но твёрдым, как будто он говорил не только со Стивом, но и с самим собой.
— Стив, — сказал он, впервые обращаясь по имени, а не по фамилии, — вы думаете, что это ошибка? Что мы выбрали не того человека?
Стив сглотнул, его горло пересохло, как будто слова застряли в нём, как кости в старом механизме. Он посмотрел на свои руки — сильные, без шрамов, но всё ещё дрожащие, как будто они помнили его прежнюю слабость. Я не герой, — подумал он. Я просто парень, который не умеет отступать. Но вслух он сказал:
— Я не знаю, доктор. Я знаю, что хочу сражаться. Не за славу. Не за плакаты. За людей, которые не могут сами. Но... — он замолчал, его взгляд упал на пол, где тени от ламп шевелились, как живые.
— Что, если я не тот, кто вам нужен?
Эрскин улыбнулся, но в его улыбке была скорбь, как у человека, который видел слишком много концов, чтобы верить в счастливые начала. Он положил руку на плечо Стива, и этот жест был тёплым, почти отцовским, но тяжёлым, как прощание.
— Вы — правильный кандидат, Стив, — сказал он, его голос был мягким, но в нём чувствовалась сталь.
— Не потому, что вы теперь сильнее. А потому, что вы всегда были сильным. Здесь. — Он указал на грудь Стива, туда, где билось его сердце.
— Сыворотка только усилила то, что уже было в вас. Но она не сделает выбор за вас. Это ваша ноша.
Филлипс фыркнул, дым от его сигареты заклубился в воздухе.
— Красивые слова, доктор, — сказал он, его голос был резким, как удар.
— Но война не выигрывается сердцем. Нам нужен солдат, а не мечтатель. Если ваш мальчик не справится, мы зря потратили миллионы.
Стив почувствовал, как гнев закипает в его груди, но он сдержался, стиснув зубы. Он знал, что Филлипс видит в нём только эксперимент, инструмент, который может сломаться. Но взгляд мистера Грея был хуже — он был холодным, как лезвие, и Стив чувствовал, что этот человек знает больше, чем говорит. Мы будем следить, — эхом звучали его слова, и Стив невольно сжал кулаки, чувствуя, как новая сила пульсирует в его венах.
Эрскин повернулся к Филлипсу, его глаза сузились за стёклами очков.
— Вы ошибаетесь, полковник, — сказал он, его голос был спокойным, но в нём чувствовалась сила, как в натянутой струне.
— Война выигрывается не пулями, а людьми, которые готовы за них стоять. Я видел, что сделала моя сыворотка с неправильным человеком. — Его голос дрогнул, и Стив понял, что он говорит о Шмидте, о "Гидре", о прошлом, которое всё ещё преследовало его.
— Стив — не ошибка. Он — надежда.
Тишина в лаборатории стала тяжёлой, как будто воздух сгустился, пропитанный напряжением. Мистер Грей шагнул вперёд, его шаги были бесшумными, а улыбка — тонкой, как паутина.
— Надежда, доктор? — сказал он, его голос был гладким, но холодным, как лёд.
— Надежда — это роскошь, которую война не прощает. Мистер Смит теперь часть большего. И он должен понимать, что его действия имеют последствия. Не только для него.
Стив посмотрел на Грея, и его сердце сжалось. Этот человек не был солдатом, не был учёным. Он был чем-то иным — тенью, которая следовала за проектом, за сывороткой, за ним самим. Стив вспомнил слова Эрскина о "Гидре", о тех, кто хочет использовать силу для своих целей, и понял: Грей — часть этого. Не нацист, не союзник, а что-то большее, что-то, что скрывается в тенях, о которых доктор предупреждал.
— Я знаю, что такое последствия, — сказал Стив, его голос был твёрд, несмотря на страх, который пульсировал в груди.
— И я знаю, что такое долг. Если вы думаете, что можете пугать меня, вы ошибаетесь.
Грей прищурился, его улыбка стала шире, но в ней не было тепла. Он кивнул, как будто Стив подтвердил что-то, чего он ожидал.
— Хорошо, мистер Смит, — сказал он. — Мы увидим, насколько вы готовы. Но помните: сила — это не дар. Это контракт. И цена будет взыскана.
Он повернулся и вышел, его серый костюм растворился в полумраке лаборатории, как будто он никогда не существовал. Стив почувствовал, как холод пробирается под кожу, но он не позволил себе дрогнуть. Он посмотрел на Эрскина, чьё лицо было бледным, но решительным.
— Вы сделали выбор, Стив, — сказал доктор тихо. — И я верю, что он правильный. Но теперь... теперь начинается настоящая проверка.
Стив кивнул, его взгляд был устремлён на капсулу, которая всё ещё стояла открытой, как напоминание о том, что он больше не тот, кем был. Он чувствовал, как его новое тело гудит от силы, но его разум был полон вопросов. Кто я теперь? Герой? Солдат? Или просто парень, который не умеет сдаваться? Он не знал ответа, но знал одно: он не отступит. Не перед Филлипсом, не перед Греем, не перед тенями, которые уже начали сгущаться вокруг него.
За окном ветер выл, как предвестник бури, а лаборатория молчала, храня свои секреты. Стив стоял, его плечи были расправлены, а сердце билось ровно, как будто оно наконец нашло ритм. Он был готов — не к славе, не к войне, а к тому, чтобы доказать, что он — правильный кандидат. Не для них. Для самого себя.
Ночь в Кэмп Лихай была густой и непроглядной, словно кто-то накрыл лагерь чёрным покрывалом, усыпанным редкими искрами звёзд. Фонари на периметре отбрасывали тусклые пятна света, которые дрожали в лужах, оставленных недавним дождём. Воздух был сырым, пропитанным запахом мокрой хвои, угольного дыма и слабого, почти неуловимого аромата оружейной смазки, витавшего над плацем. Где-то вдалеке выла собака, её голос сливался с ритмичным скрипом трамваев за пределами лагеря, где жизнь продолжалась, несмотря на войну. На стене одного из бараков висел плакат, едва различимый в темноте: "Служи с гордостью!" — но его края были рваными, а краски выцвели, как будто сама идея гордости устала от бесконечных испытаний.
Стив Роджерс стоял у края плаца, его новая форма плотно облегала тело, подчёркивая мышцы, которые всё ещё казались чужими. Он чувствовал себя не героем, а экспонатом, который только что вынули из лаборатории и теперь разглядывают под микроскопом. Его сердце билось ровно, но в груди пульсировала тревога, как эхо далёкого взрыва. Сыворотка дала ему силу, но не ответы. Он смотрел на свои руки — сильные, без шрамов, но всё ещё дрожащие, как будто они помнили его прежнюю слабость. Кто я теперь? — спрашивал внутренний голос, но ответа не было, только тяжесть, которая росла с каждым шагом.
Скрип гравия под сапогами заставил его обернуться. Это был не Эрскин, не Филлипс, а фигура, которая казалась частью ночи — мистер Грей, человек в сером костюме, чьё присутствие было как холодный ветер, пробирающий до костей. Его лицо было почти неразличимо в полумраке, но глаза блестели, как два осколка стекла, поймавших свет фонаря. Он держал в руках тонкую папку, перевязанную шнурком, и его движения были плавными, почти нечеловеческими, как будто он скользил, а не шагал.
— Мистер Смит, — сказал Грей, его голос был гладким, но холодным, как лёд, с лёгким акцентом, который Стив не мог распознать.
— Поздравляю. Вы пережили сыворотку. Но это только начало. Пройдёмтесь.
Стив напрягся, его кулаки сжались инстинктивно. Он не доверял этому человеку, чьи слова накануне оставили в его душе чувство опасности, как запах пороха перед выстрелом. Но он кивнул и последовал за Греем, их шаги эхом отдавались в тишине, нарушаемой только воем ветра и далёким лаем собак. Они отошли к краю лагеря, где сосны стояли плотнее, их ветви шептались, как будто хранили секреты.
— Вы теперь нечто большее, чем человек, — начал Грей, не глядя на Стива. Его пальцы постукивали по папке, создавая ритм, который казался слишком ровным, почти механическим. — Но сила — это не привилегия. Это приглашение. И оно не от Америки. Не от Эрскина. Оно от тех, кто видит дальше.
Стив остановился, его взгляд упёрся в спину Грея. Он чувствовал, как гнев закипает в груди, но сдержал его, стиснув зубы. Этот человек говорил загадками, но за его словами крылась угроза, тонкая, как паутина, но такая же цепкая.
— Что вы хотите? — спросил Стив, его голос был тихим, но в нём звенела сталь.
— Если это про "Гидру", я знаю, кто они. И я не собираюсь играть в ваши игры.
Грей повернулся, его глаза встретились с глазами Стива, и в них не было ничего человеческого — только холодное любопытство, как у хищника, изучающего добычу. Он улыбнулся, но улыбка была пустой, как выцветший плакат на стене барака.
— "Гидра"? — переспросил он, и в его голосе мелькнула насмешка.
— Вы думаете, что знаете, с кем сражаетесь. Но "Гидра" — это только тень. Есть силы, мистер Смит, которые старше войны, старше наций. Они не сражаются за флаги. Они сражаются за реальность. И вы теперь часть этой игры, хотите вы того или нет.
Стив почувствовал, как холод пробирается под кожу. Он вспомнил слова Эрскина о сыворотке, о том, что она усиливает всё — хорошее и плохое. Но Грей говорил о чём-то большем, о чём-то, что выходило за рамки войны, за рамки науки. Он подумал о Тессеракте, о слухах, которые доходили до лагеря: о нацистском культе, о технологиях, которые не подчинялись законам природы. Но Грей не был частью "Гидры" — или был чем-то большим, чем она.
— Я не играю в игры, — сказал Стив, его голос стал твёрже.
— Я сражаюсь за людей, которые не могут сами. Если вы думаете, что можете манипулировать мной, вы ошибаетесь.
Грей прищурился, его улыбка стала шире, но в ней появилась трещина, как будто маска дала сбой. Он шагнул ближе, и Стив почувствовал запах — не табак, не пот, а что-то стерильное, как антисептик, смешанный с древней пылью, как будто Грей принёс с собой эхо заброшенного храма.
— Манипулировать? — сказал Грей, его голос был почти шёпотом.
— Нет, мистер Смит. Мы не манипулируем. Мы наблюдаем. И мы выбираем. Вы приняли приглашение, когда вошли в ту капсулу. Теперь вопрос в том, как вы ответите.
Стив сжал кулаки, чувствуя, как новая сила гудит в его венах, но его разум был полон вопросов. Кто он? Что он знает? Он вспомнил лицо Баки, его ухмылку перед отправкой на фронт: Не делай ничего глупого, Стив. Но глупость была его природой — не безрассудство, а упрямство, которое заставляло его вставать после каждого удара.
— Мой ответ — это моё дело, — сказал Стив, его голос был твёрд, как клятва.
— И если ваше приглашение означает предательство, я скорее умру, чем приму его.
Грей замер, его глаза сузились, но в них мелькнула искра — не гнева, а интереса, как будто Стив только что прошёл какой-то тест. Он кивнул, медленно, как будто взвешивал каждое слово.
— Хорошо, — сказал он.
— Мы увидим, мистер Смит. Но помните: война, которую вы знаете, — это только начало. И тени, с которыми вы сражаетесь, не всегда те, что вы видите.
Он повернулся и ушёл, его серый костюм растворился в тенях сосен, как будто он был частью ночи. Стив остался один, его дыхание было тяжёлым, а сердце колотилось, как будто он пробежал милю. Он посмотрел на свои руки, теперь сильные, но всё ещё дрожащие, и почувствовал, как его разум кружится. Что он имел в виду? — спросил внутренний голос, но ответа не было, только чувство, что он только что столкнулся с чем-то большим, чем война, чем сыворотка, чем он сам.
Когда он вернулся к лаборатории, Эрскин ждал его у входа, его лицо было бледным, но глаза горели верой. Он не спросил, что случилось, но его взгляд говорил: он знал. Знал о тенях, о Греях, о приглашениях, которые нельзя принять.
— Вы готовы, Стив? — спросил Эрскин, его голос был мягким, но в нём чувствовалась тяжесть.
Стив кивнул, хотя внутри него бушевал шторм. Он не знал, что ждёт впереди, но знал одно: он не позволит теням, скрывающимся за войной, остановить его. Не теперь. Не после всего.
— Я готов, — сказал он, и его голос был твёрд, как клятва.
Эрскин кивнул, его глаза были полны веры, но и скорби. Он открыл дверь лаборатории, и Стив шагнул внутрь, чувствуя, как воздух становится гуще, пропитанный запахом озона и металла. Приглашение было принято, но не то, что предлагал Грей. Это было приглашение к борьбе — не за силу, не за славу, а за то, что правильно. И Стив знал: он не отступит, даже если цена будет выше, чем он может себе представить.
Часть III: Разговор в Пустоте
Утро в Кэмп Лихай было холодным и резким, как лезвие, только что вынутое из ледяной воды. Небо над Нью-Джерси было серым, с тяжёлыми тучами, которые, казалось, готовы раздавить лагерь своей тяжестью. Плац, раскинувшийся между бараками, был покрыт грязью, которая чавкала под сапогами новобранцев, марширующих в неровных рядах. Воздух пах сырой землёй, угольным дымом и слабым, но едким ароматом оружейной смазки, пропитавшим всё вокруг. Где-то вдалеке раздавался ритмичный стук молотков — инженеры чинили грузовик, чей мотор кашлял, как больной старик. На стене одного из бараков висел потёртый плакат: "Сила через единство!" — но его края были рваными, а краски выцвели, словно слова потеряли свой смысл.
Стив Роджерс стоял на краю полосы препятствий, его новая форма плотно облегала тело, подчёркивая мышцы, которые всё ещё казались ему чужими. Сыворотка перестроила его кости, его кровь, его дыхание, но не его душу. В его глазах, всё ещё тех же, что у худого парня из Бруклина, горела смесь упрямства и сомнения. Он чувствовал себя не героем, а человеком, стоящим на краю пропасти, где один неверный шаг мог всё разрушить. Его сердце билось ровно, но в груди пульсировала тревога, как эхо слов мистера Грея: Мы будем следить.
Полоса препятствий была ареной, где новобранцы доказывали свою силу, но для Стива она стала чем-то большим — местом, где он должен был доказать, что он не ошибка. Сержант Дуган, чьё лицо было покрыто шрамами, как карта сражений, выкрикивал команды, его голос был хриплым, как наждачная бумага. Новобранцы карабкались по верёвкам, прыгали через рвы с грязью, ползли под колючей проволокой, их дыхание было тяжёлым, а лица — красными от напряжения. Гилмор Ходж, как всегда, был впереди, его широкие плечи и самоуверенная ухмылка делали его звездой этого цирка. Но сегодня все взгляды были прикованы к Стиву.
Доктор Абрахам Эрскин стоял в стороне, его пальцы нервно теребили край потёртого пиджака. Его очки поблёскивали в тусклом свете, а глаза были полны тревоги, но и веры. Рядом с ним стоял полковник Филлипс, его сигарета тлела, оставляя в воздухе горький запах табака. Но был и третий наблюдатель — мистер Грей, человек в сером костюме, чьё присутствие было как тень, которую нельзя отогнать. Его глаза, холодные и пустые, следили за Стивом, как будто искали трещину в его новой броне.
— Смит! — рявкнул Дуган, его голос разрезал утреннюю тишину.
— Ты теперь суперсолдат, так покажи нам, на что способен! Или ты всё ещё тот слабак, который не мог поднять штангу?
Смех прокатился по рядам новобранцев, но он был натянутым, как будто все чувствовали, что это не просто тренировка. Стив сжал кулаки, чувствуя, как новая сила гудит в его венах. Он знал, что это испытание — не только для его тела, но и для его духа. Они хотят, чтобы я доказал, что я достоин, — подумал он. Но кому? Им? Или себе?
Он шагнул к полосе препятствий, его сапоги утопали в грязи, а сердце билось ровно, несмотря на взгляды, которые жгли его спину. Первая преграда была стеной — деревянной, скользкой от росы, с верёвкой, болтающейся на ветру. Ходж уже был на полпути к вершине, его движения были уверенными, почти театральными. Стив схватился за верёвку, чувствуя, как она впивается в ладони, и начал подниматься. Его тело двигалось с лёгкостью, которой он никогда не знал, но каждый рывок сопровождался эхом прошлого — воспоминаниями о переулках, где его били, о больницах, где он задыхался, о Баки, который всегда был рядом, чтобы поднять его.
Он перелез через стену, приземлившись с глухим стуком, который разнёсся по плацу. Новобранцы замолчали, их взгляды были полны удивления, но Ходж, стоявший впереди, обернулся и ухмыльнулся.
— Неплохо, Смит, — крикнул он, его голос был полон яда.
— Но это не цирк. Давай, покажи, что ты не просто лабораторная крыса!
Стив не ответил. Он побежал к следующей преграде — рву, заполненному грязной водой, над которым висела сеть из колючей проволоки. Он бросился вперёд, его тело скользнуло под проволоку, грязь хлюпала под ним, цепляясь за форму, а колючки царапали кожу. Но он не чувствовал боли — только адреналин, который гнал его вперёд. Я не крыса, — думал он, его внутренний голос был резким, как удар. Я не ошибка.
Когда он выбрался из-под проволоки, его лицо было покрыто грязью, но глаза горели. Он видел, как Ходж замедлился, его дыхание стало тяжёлым, а движения — менее уверенными. Стив обогнал его, не глядя, его ноги двигались с точностью машины, но разум был полон хаоса. Он вспомнил слова Эрскина: Мы ищем сердце, а не мускулы. Но что, если его сердце не выдержит? Что, если он не тот, за кого его принимает доктор?
Последняя преграда была флагштоком, на котором висел потрёпанный флаг — символ лагеря, который никто из новобранцев не смог достать. Дуган крикнул:
— Тот, кто снимет этот флаг, получит увольнительную! Но не мечтайте, никто из вас не достоин!
Ходж бросился к флагштоку, его руки вцепились в столб, но он был слишком тяжёлым, скользким от росы. Он поскользнулся, упал в грязь, и толпа разразилась смехом. Стив остановился, его взгляд упёрся в флаг, развевающийся на ветру. Он чувствовал взгляды — Дугана, Филлипса, Эрскина, Грея. Это была не просто полоса препятствий. Это была арена для исповеди, где он должен был доказать, кто он есть.
Вместо того чтобы лезть, как другие, Стив шагнул к основанию флагштока. Он заметил ржавый болт, едва державший конструкцию. Его разум заработал быстрее, чем тело. Сила — это не всё. Он нагнулся, потянул за болт, и флагшток с глухим стуком рухнул в грязь. Флаг оказался у его ног.
Тишина на плацу стала оглушающей.
Дуган замер, его челюсть отвисла. Ходж, всё ещё в грязи, смотрел на Стива с ненавистью, смешанной с неверием. Эрскин улыбнулся, его глаза сияли, как будто он увидел подтверждение своей веры. Филлипс выдохнул дым, его лицо было непроницаемым, но в нём мелькнула тень уважения. А Грей... Грей просто смотрел, его улыбка была тонкой, как лезвие, и в ней не было тепла.
— Умно, Смит, — сказал Дуган, его голос был хриплым, но в нём чувствовалась нотка удивления.
— Может, ты не такой уж слабак.
Стив поднял флаг, его пальцы сжали ткань, пропитанную грязью и росой. Он не чувствовал триумфа, только тяжесть. Он знал, что это не конец. Это была только первая исповедь, а впереди ждали другие — более тяжёлые, более опасные. Он посмотрел на Эрскина, чьё лицо было бледным, но полным гордости.
— Вы сделали это, Стив, — сказал доктор тихо, так, чтобы слышали только они.
— Не силой. Умом. Сердцем.
Стив кивнул, но его взгляд скользнул к Грею, чьи глаза всё ещё следили за ним, как будто он был не человеком, а пешкой в игре, о которой Стив ещё ничего не знал. Я не пешка, — подумал он, его внутренний голос был твёрд, как клятва. Я выберу свой путь.
Ветер завыл, унося его слова в темноту, а плац молчал, как будто лагерь затаил дыхание, ожидая, что будет дальше. Стив стоял, держа флаг, его тело было сильным, но душа всё ещё боролась с вопросом: Кто я теперь? Ответа не было, но он знал одно: он не отступит. Не перед Ходжем, не перед Греем, не перед тенями, которые уже начали сгущаться вокруг него.
Ночь в Кэмп Лихай была тяжёлой, словно воздух сгустился под давлением надвигающейся бури. Небо над Нью-Джерси было чёрным, без единой звезды, только редкие вспышки далёких молний освещали горизонт, отбрасывая резкие тени на бетонные стены лаборатории. Запах сырости смешивался с едким ароматом угольного дыма, доносившегося из бараков, и слабым, почти металлическим привкусом озона, который витал вокруг замаскированного под склад бункера. Где-то вдалеке скрипели трамваи, их звук растворялся в вое ветра, а из радиоприёмника в офицерской столовой доносились приглушённые аккорды джаза, словно мир за пределами лагеря пытался напомнить о себе. На стене ближайшего барака висел плакат, едва различимый в темноте: "Будущее в твоих руках!" — но его края были рваными, а слова казались пустыми, как обещания, которые никто не собирался выполнять.
Стив Роджерс стоял у входа в лабораторию, его новая форма плотно облегала тело, подчёркивая силу, которая всё ещё казалась ему чужой. Его сердце билось ровно, но в груди пульсировала тревога, как эхо слов мистера Грея: Сила — это контракт. Он чувствовал себя не героем, а человеком, стоящим на пороге чего-то необъятного, чего он ещё не мог понять. Его глаза, всё ещё те же, что у худого парня из Бруклина, горели смесью решимости и сомнения. Он знал, что доказал свою силу на полосе препятствий, но это было не всё. Не то, чего ждал Эрскин. Не то, чего ждали тени, наблюдавшие за ним.
Внутри лаборатории было холодно, воздух был пропитан запахом антисептика и раскалённого металла, с лёгким привкусом озона, как будто кто-то оставил включённым генератор. Лампы под потолком гудели, отбрасывая резкий свет на стальные цилиндры, стеклянные колбы с синеватой жидкостью и центральную капсулу, которая всё ещё хранила эхо его боли. Учёные в белых халатах двигались молча, их шаги были почти неслышны, как будто они боялись нарушить хрупкое равновесие этого места. Но сегодня лаборатория была пуста, кроме одного человека — доктора Абрахама Эрскина, чья фигура казалась ещё более сутулой в тусклом свете. Его очки поблёскивали, а руки, обычно беспокойные, были неподвижны, сжимая старую кожаную записную книжку, как талисман.
— Стив, — сказал Эрскин, его голос был тихим, с мягким немецким акцентом, но в нём чувствовалась тяжесть, как будто каждое слово было вырезано из камня.
— Я должен вам кое-что рассказать. Прежде чем всё начнётся.
Стив шагнул ближе, его сапоги скрипнули по бетонному полу. Он чувствовал, как холод лаборатории пробирается под кожу, но это был не просто холод воздуха — это был холод предчувствия. Он видел в глазах Эрскина не только веру, но и скорбь, как будто доктор уже знал конец этой истории.
— Что вы имеете в виду, доктор? — спросил Стив, его голос был спокойным, но в нём звенела сталь.
— Что начинается?
Эрскин вздохнул, его взгляд упал на записную книжку, которую он держал в руках. Он открыл её, и Стив заметил, что страницы были испещрены формулами, чертежами и заметками на немецком, написанными торопливым, почти лихорадочным почерком. Но одна страница выделялась — на ней был рисунок: странный символ, похожий на спрута, чьи щупальца извивались, как живые.
— Это не просто война, Стив, — сказал Эрскин, его голос дрожал, но он говорил медленно, взвешивая каждое слово.
— То, что я создал... сыворотка... это было не только для Америки. Это было для искупления. Я работал на них. На "Гидру".
Стив замер, его дыхание стало тяжёлым. Он знал о "Гидре" — о нацистском культе, о технологиях, которые казались невозможными, о слухах, которые доходили до лагеря. Но услышать это от Эрскина, человека, который дал ему силу, было как удар в грудь. Он сжал кулаки, чувствуя, как новая сила гудит в его венах, но его разум был полон вопросов.
— Вы... работали на них? — спросил он, его голос был тихим, но в нём чувствовалась боль.
— Почему вы мне не сказали?
Эрскин поднял взгляд, его глаза были полны вины, но и решимости. Он шагнул ближе, его пальцы сжали записную книжку так сильно, что кожа побелела.
— Потому что я боялся, что вы не поймёте, — сказал он.
— Я был молод, Стив. Я был учёным, который верил, что наука может изменить мир. Но "Гидра"... они не хотели солдат. Они хотели богов. Они хотели использовать сыворотку, чтобы создать нечто, что разрушит всё. Я видел, что они сделали с Шмидтом. — Его голос дрогнул, и он замолчал, как будто воспоминание было слишком тяжёлым.
— Он был первым. И он стал монстром.
Стив почувствовал, как холод пробирается под кожу. Он вспомнил слова мистера Грея о тенях, которые старше войны, и теперь они обретали форму. Он посмотрел на символ в записной книжке — спрут, чьи щупальца казались живыми, как будто они шевелились на странице. Это был не просто рисунок. Это был знак чего-то древнего, чего-то, что выходило за рамки науки.
— Почему вы выбрали меня? — спросил Стив, его голос был почти шёпотом.
— Если вы знали, что это опасно, почему я?
Эрскин улыбнулся, но в его улыбке была скорбь, как у человека, который знает, что его время истекает. Он положил руку на плечо Стива, и этот жест был тёплым, почти отцовским, но тяжёлым, как прощание.
— Потому что вы не Шмидт, — сказал он.
— Вы не хотите власти. Вы не хотите славы. Вы хотите справедливости. И это делает вас правильным. Но, Стив... — Он замолчал, его взгляд стал серьёзнее.
— Сыворотка усиливает всё. Не только тело. Вашу волю, ваш гнев, ваш страх. И если вы не будете осторожны, она может уничтожить вас.
Стив сглотнул, чувствуя, как горло пересохло. Он вспомнил боль в капсуле, ощущение, будто его разрывают изнутри, и понял, что это было не только физическое. Это была борьба его души, его выбора. Он посмотрел на свои руки — сильные, без шрамов, но всё ещё дрожащие, как будто они помнили его прежнюю слабость. Я не монстр, — подумал он, но сомнение, как тень, всё ещё следовало за ним.
— Что теперь? — спросил он, его голос был твёрд, несмотря на бурю внутри.
— Если "Гидра" знает о сыворотке, если они знают обо мне...
Эрскин закрыл записную книжку, его пальцы дрожали. Он посмотрел на Стива, и в его глазах была смесь надежды и отчаяния.
— Теперь вы сражаетесь, — сказал он.
— Не только за Америку. За всё, что правильно. Но будьте осторожны, Стив. "Гидра" — это не просто враг. Это идея. И идеи не умирают от пуль.
Тишина в лаборатории стала тяжёлой, как будто воздух сгустился, пропитанный весом слов Эрскина. Стив почувствовал, как его сердце сжимается. Он знал, что это не просто исповедь. Это было предупреждение. И, возможно, прощание. Он посмотрел на доктора, чьё лицо было бледным, но решительным, и понял: Эрскин не просто учёный. Он был человеком, который поставил всё на него — на худого парня из Бруклина, который теперь нёс его надежду.
— Я не подведу вас, — сказал Стив, его голос был тихим, но в нём звенела клятва.
— Что бы ни случилось.
Эрскин кивнул, его глаза смягчились, но в них мелькнула тень — не сомнение, а скорбь, как будто он уже видел, что ждёт впереди. Он повернулся к пульту, его пальцы замерли над кнопками, как будто он хотел задержать этот момент. Но за окном ветер завыл, и лаборатория погрузилась в тишину, нарушаемую только гулом машин и далёким джазом, который звучал, как реквием.
Стив стоял, его плечи были расправлены, а разум кружился. Он знал: это был не конец, а начало. Тени, о которых говорил Грей, тени, о которых предупреждал Эрскин, уже ждали его. И он был готов встретить их — не как солдат, не как герой, а как человек, который никогда не сдавался.
Полдень в Кэмп Лихай был серым и угрюмым, словно мир надел траур по самому себе. Небо над Нью-Джерси затянуло низкими тучами, которые грозили разразиться дождём, но пока лишь давили на лагерь своей тяжестью. Плац был покрыт грязью, чавкающей под сапогами новобранцев, чьи голоса звучали приглушённо, как будто они боялись нарушить тишину, пропитанную напряжением. Воздух был сырым, пах мокрой землёй, дешёвым табаком и слабым эхом оружейной смазки, витавшим над тренировочными площадками. Где-то вдалеке гудел мотор грузовика, его кашель смешивался с ритмичным стуком молотков из мастерской. На стене барака висел плакат, выцветший и потрёпанный: "Твоя отвага — их надежда!" — но слова казались пустыми, как обещания, которые никто не собирался выполнять.
Стив Роджерс стоял на краю тренировочного полигона, его новая форма плотно облегала тело, подчёркивая мышцы, которые всё ещё казались ему чужими. Сыворотка дала ему силу, но не избавила от сомнений, которые грызли его изнутри, как ржавчина — старый металл. Его глаза, всё ещё те же, что у худого парня из Бруклина, горели смесью решимости и тревоги. Он чувствовал себя не героем, а подопытным, чья судьба зависела от того, сможет ли он доказать, что он — не ошибка. Его сердце билось ровно, но в груди пульсировала тень слов Эрскина: Сыворотка усиливает всё. Не только тело.
Полковник Филлипс стоял в центре полигона, его сигарета тлела, оставляя в воздухе горький запах табака. Его лицо было непроницаемым, но глаза сверкали раздражением, как будто он уже устал от эксперимента, который ещё не закончился. Рядом с ним был сержант Дуган, чьи шрамы на лице казались картой его прошлых сражений, и Гилмор Ходж, чья ухмылка была острой, как лезвие. Но самым тревожным было присутствие мистера Грея, человека в сером костюме, чья тень казалась длиннее, чем у других, даже в тусклом свете дня. Его глаза, холодные и пустые, следили за Стивом, как будто он был не человеком, а механизмом, который вот-вот сломается.
— Смит! — рявкнул Филлипс, его голос разрезал воздух, как хлыст.
— Ты теперь ходячий миллион долларов. Пора показать, что ты не просто лабораторный фокус. Сегодня мы проверим, чего ты стоишь.
Стив сжал кулаки, чувствуя, как новая сила гудит в его венах. Он знал, что это не просто тренировка. Это была проверка — не только его тела, но и его духа, его права быть тем, кем он стал. Он посмотрел на Эрскина, стоявшего в стороне, чьи очки поблёскивали в тусклом свете, а лицо было бледным, но полным веры. Доктор кивнул, едва заметно, и Стив понял: это его момент.
Полигон был превращён в арену для испытаний: деревянные мишени, утыканные соломой, стояли в ряд, рядом с ящиками, полными старых винтовок. Дальше — полоса препятствий, усеянная колючей проволокой и рвами с грязной водой. Но самым пугающим был стальной манекен, установленный в центре, — массивный, покрытый вмятинами, словно он пережил не одну атаку. Дуган шагнул вперёд, его голос был хриплым, но в нём чувствовалась насмешка.
— Задача простая, Смит, — сказал он, указывая на манекен.
— Ударь его. Сломай. Покажи, что твоя сыворотка не зря сожрала бюджет целого полка.
Смех прокатился по рядам новобранцев, но он был натянутым, как будто все чувствовали, что это не просто игра. Ходж, стоявший рядом, ухмыльнулся, его голубые глаза сверкали злобой.
— Давай, Смит, — сказал он, его голос был полон яда.
— Покажи, что ты лучше меня. Или ты всё ещё тот слабак, который прятался за Баки?
Стив почувствовал, как гнев закипает в груди, но он сдержал его, стиснув зубы. Он вспомнил переулки Бруклина, где его били, где он вставал, несмотря на боль, потому что сдаваться было не в его природе. Я не слабак, — подумал он, его внутренний голос был резким, как удар. И я не Ходж.
Он шагнул к манекену, его сапоги утопали в грязи, а взгляды всех присутствующих жгли его спину. Он чувствовал, как сила пульсирует в его мышцах, но это была не та сила, которая ему нужна. Эрскин говорил о сердце, о выборе. И Стив знал: это не про то, чтобы сломать манекен. Это про то, чтобы не сломаться самому.
Он остановился перед манекеном, его дыхание было ровным, но разум кружился. Он видел вмятины на стали, следы тех, кто пытался доказать свою силу и потерпел неудачу. Он вспомнил слова Грея: Сила — это контракт. Но какой контракт? С кем? С Америкой? С Эрскином? Или с чем-то большим, что скрывалось в тенях?
— Бей, Смит! — крикнул Дуган, его голос был как выстрел.
— Или ты боишься?
Стив сжал кулак, его пальцы дрожали, но не от страха — от решимости. Он ударил. Удар был быстрым, точным, и сталь манекена загудела, как колокол. Вмятина, глубокая и резкая, появилась на поверхности, и толпа ахнула. Но Стив не остановился. Он ударил снова, и ещё раз, каждый удар был как исповедь, как крик, который он сдерживал всю жизнь. Сталь треснула, манекен накренился, и с последним ударом он рухнул в грязь, разломившись пополам.
Тишина на полигоне была оглушающей. Новобранцы смотрели на Стива, их лица были полны неверия. Ходж, чья ухмылка исчезла, стоял, стиснув зубы, его глаза горели ненавистью. Дуган присвистнул, его шрамы растянулись в удивлённой улыбке. Филлипс выдохнул дым, его лицо осталось непроницаемым, но в глазах мелькнула тень уважения. А Грей... Грей просто смотрел, его улыбка была тонкой, как лезвие, и в ней не было тепла.
— Неплохо, Смит, — сказал Филлипс, его голос был резким, но в нём чувствовалась нотка удивления.
— Но это только начало. Война — это не манекены. Это кровь. И смерть. Ты готов к этому?
Стив посмотрел на свои руки, теперь покрытые грязью и пылью от стали. Он чувствовал, как сила гудит в его теле, но его разум был полон вопросов. Готов ли я? Он вспомнил Баки, его ухмылку перед отправкой на фронт: Не делай ничего глупого, Стив. Но глупость была его природой — не безрассудство, а упрямство, которое заставляло его вставать после каждого удара.
— Я готов, — сказал он, его голос был тихим, но твёрдым, как клятва.
— Не для вас. Для тех, кто не может сражаться.
Эрскин шагнул вперёд, его лицо было бледным, но глаза сияли. Он положил руку на плечо Стива, и этот жест был тёплым, почти отцовским.
— Вы доказали, Стив, — сказал он тихо, так, чтобы слышали только они.
— Не им. Себе.
Стив кивнул, но его взгляд скользнул к Грею, чьи глаза всё ещё следили за ним, как будто он был не человеком, а частью какого-то плана. Я не пешка, — подумал Стив, его внутренний голос был резким, как удар. Я выберу свой путь.
Ветер завыл, унося его слова в серое небо, а полигон молчал, как будто лагерь затаил дыхание, ожидая, что будет дальше. Стив стоял, его плечи были расправлены, а сердце билось ровно, как будто оно наконец нашло ритм. Проверка была пройдена, но он знал: это только начало. Тени, о которых говорил Эрскин, тени, которые видел Грей, уже ждали его. И он был готов встретить их — не как солдат, а как человек, который никогда не сда
Сумерки в Кэмп Лихай были густыми, как чернила, разлитые по серому холсту неба. Тени сосен, окружавших лагерь, вытягивались в длинные, когтистые силуэты, цепляющиеся за грязь плаца. Воздух был сырым, пропитанным запахом мокрой хвои, угольного дыма и слабого, почти металлического привкуса оружейной смазки, витавшего над тренировочными площадками. Далёкий гул грузовиков, возвращавшихся с полигона, смешивался с приглушённым кашлем новобранцев и скрипом трамваев за пределами лагеря, где жизнь продолжалась, несмотря на войну. На стене ближайшего барака висел плакат, выцветший от дождей: "Твоя воля — твоя сила!" — но слова казались пустыми, как эхо надежд, которые никто не смел произнести вслух.
Стив Роджерс стоял у входа в небольшой офицерский кабинет, его новая форма плотно облегала тело, подчёркивая мышцы, которые всё ещё казались ему чужими. Сыворотка дала ему силу, но не избавила от сомнений, которые грызли его изнутри, как тени, о которых предупреждал Эрскин. Его глаза, всё ещё те же, что у худого парня из Бруклина, горели смесью решимости и тревоги. Он чувствовал себя не героем, а человеком, который только что прошёл проверку на полигоне, но знал, что настоящая битва ещё впереди. Его сердце билось ровно, но в груди пульсировала тень слов мистера Грея: Мы увидим, насколько вы готовы.
Кабинет был тесным, пропитанным запахом старой бумаги, дешёвого табака и слабого аромата кофе, остывшего в металлической кружке на столе. Лампа под потолком мигала, отбрасывая резкие тени на стены, покрытые потёртыми картами и приказами, приколотыми ржавыми булавками. Полковник Филлипс сидел за столом, его сигарета тлела, оставляя в воздухе горький след. Доктор Абрахам Эрскин стоял у окна, его сутулые плечи казались ещё более сгорбленными, а глаза за круглыми очками были полны тревоги. Мистер Грей, как всегда, был здесь — тень в сером костюме, чьё присутствие было холодным, как лезвие, приставленное к горлу. Его глаза следили за Стивом, как будто он искал трещину в его новой броне.
— Смит, — начал Филлипс, его голос был резким, как удар.
— Ты показал, что можешь ломать манекены. Но война — это не игрушки. Нам нужен солдат, а не цирковой силач. Убеди меня, что ты не зря стоишь здесь.
Стив сжал кулаки, чувствуя, как сила гудит в его венах, но его разум был полон вопросов. Он вспомнил слова Эрскина о сердце, о выборе, и понял, что это не просто разговор. Это был ещё один тест — не силы, а духа. Он посмотрел на Филлипса, чьё лицо было непроницаемым, но глаза выдавали скептицизм, смешанный с усталостью. Затем его взгляд скользнул к Эрскину, чьё лицо было бледным, но полным веры. И, наконец, к Грею, чья улыбка была тонкой, как паутина, и такой же цепкой.
— Я не здесь, чтобы быть солдатом, полковник, — сказал Стив, его голос был тихим, но твёрдым, с лёгким бруклинским акцентом, который он никогда не терял.
— Я здесь, чтобы сражаться за тех, кто не может. За тех, кого вы называете слабаками. Я знаю, что такое быть слабым. И я знаю, что сила — это не мускулы. Это выбор.
Филлипс фыркнул, дым от его сигареты заклубился в воздухе, как призрак. Он откинулся на стуле, его глаза сузились.
— Красивые слова, Смит, — сказал он. — Но война не выигрывается речами. Ты думаешь, что можешь остановить "Гидру" своим сердцем? Они раздавят тебя, как муху.
Стив почувствовал, как гнев закипает в груди, но он сдержал его, стиснув зубы. Он вспомнил исповедь Эрскина, символ спрута в его записной книжке, слухи о технологиях, которые не подчинялись законам природы. Он знал, что "Гидра" — это не просто враг, а нечто большее, нечто, что угрожало не только Америке, но и самой реальности.
— Я не собираюсь останавливать "Гидру" в одиночку, — сказал Стив, его голос стал твёрже.
— Но я не буду стоять в стороне, пока они уничтожают всё, за что мы боремся. Если вы думаете, что я не готов, дайте мне шанс доказать обратное.
Эрскин шагнул вперёд, его пальцы нервно теребили край пиджака. Его голос был тихим, но в нём чувствовалась сталь, как будто он говорил не только со Стивом, но и с самим собой.
— Полковник, — сказал он, его немецкий акцент был мягким, но отчётливым.
— Стив — это не просто солдат. Он — доказательство, что мы можем быть лучше. Что наука, которую я создал, может служить добру, а не злу. Он — правильный ответ на вопрос, который я задал себе много лет назад.
Филлипс посмотрел на Эрскина, его брови поднялись, но он ничего не сказал. Вместо этого он перевёл взгляд на Грея, чьё молчание было громче любых слов. Грей шагнул вперёд, его шаги были бесшумными, а улыбка — холодной, как лёд.
— Правильный ответ, доктор? — сказал он, его голос был гладким, но с острым краем.
— Это мы ещё увидим. Мистер Смит, вы приняли силу, но сила — это не дар. Это обязательство. И цена за него будет взыскана. Вопрос в том, готовы ли вы её заплатить?
Стив посмотрел прямо в глаза Грея, чувствуя, как холод пробирается под кожу. Он знал, что этот человек не был просто наблюдателем. Он был частью чего-то большего, чего-то, что связывало "Гидру", сыворотку и его самого. Но он не позволил страху взять верх. Он вспомнил Баки, его ухмылку перед отправкой на фронт: Не делай ничего глупого, Стив. Но глупость была его природой — не безрассудство, а упрямство, которое заставляло его вставать после каждого удара.
— Я готов, — сказал Стив, его голос был твёрд, как клятва.
— Не для вас. Не для "Гидры". Для людей, которые верят в меня. И для тех, кто ещё не знает, что может верить.
Тишина в кабинете стала тяжёлой, как будто воздух сгустился, пропитанный весом его слов. Филлипс выдохнул дым, его глаза сузились, но в них мелькнула тень уважения. Эрскин улыбнулся, его лицо было бледным, но полным гордости. А Грей... Грей просто кивнул, его улыбка стала шире, но в ней не было тепла, только холодное любопытство, как у хищника, изучающего добычу.
— Хорошо, Смит, — сказал Филлипс, туша сигарету в пепельнице.
— Мы дадим тебе шанс. Но если ты облажаешься, это будет на твоей совести. И на совести доктора.
Стив кивнул, его взгляд был устремлён на Эрскина, чьи глаза сияли верой, но и скорбью, как будто он знал, что этот момент — лишь начало. Он вышел из кабинета, чувствуя, как холодный ветер бьёт в лицо, а тени сосен шепчутся, как будто они знают больше, чем он. Его сердце билось ровно, но разум кружился. Я готов, — подумал он, но сомнение, как тень, всё ещё следовало за ним. Он знал: это был правильный ответ, но вопрос, который задал Грей, всё ещё висел в воздухе, как эхо надвигающейся бури.
Ночь в Кэмп Лихай была холодной и глухой, словно мир затаил дыхание под тяжестью надвигающейся бури. Небо над Нью-Джерси было чёрным, без единой звезды, лишь редкие вспышки молний на горизонте отбрасывали резкие тени на грязный плац. Воздух был сырым, пропитанным запахом мокрой земли, угольного дыма и едкого аромата оружейной смазки, который витал над лагерем, как призрак войны. Где-то вдалеке скрипели трамваи, их звук тонул в вое ветра, а из бараков доносились приглушённые голоса новобранцев, чей смех был больше похож на кашель. На стене одного из бараков висел плакат, едва различимый в темноте: "Смелость — твой щит!" — но его края были рваными, а краски выцвели, словно сама идея смелости устала от бесконечных испытаний.
Стив Роджерс стоял у края лагеря, где сосны смыкались в плотную стену, их ветви шептались, как будто хранили секреты. Его новая форма плотно облегала тело, подчёркивая мышцы, которые всё ещё казались ему чужими. Сыворотка дала ему силу, но не избавила от сомнений, которые грызли его изнутри, как ржавчина — старый металл. Его глаза, всё ещё те же, что у худого парня из Бруклина, горели смесью решимости и тревоги. Он чувствовал себя не героем, а человеком, который только что дал клятву в кабинете Филлипса, но знал, что слова — это лишь начало. Его сердце билось ровно, но в груди пульсировала тень слов Грея: Цена будет взыскана.
Скрип гравия под сапогами заставил его обернуться. Это был мистер Грей, человек в сером костюме, чьё присутствие было как холодный ветер, пробирающий до костей. Его лицо было почти неразличимо в полумраке, но глаза блестели, как два осколка стекла, поймавших свет далёкого фонаря. Он держал в руках тонкую папку, перевязанную шнурком, и его движения были плавными, почти нечеловеческими, как будто он скользил, а не шагал.
— Мистер Смит, — сказал Грей, его голос был гладким, но холодным, как лёд, с лёгким акцентом, который Стив не мог распознать.
— Ваши слова в кабинете были... вдохновляющими. Но слова — это тени. А тени исчезают, когда приходит свет.
Стив напрягся, его кулаки сжались инстинктивно. Он не доверял этому человеку, чьи слова были как паутина — тонкие, но цепкие. Он чувствовал, как гнев закипает в груди, но сдержал его, стиснув зубы. Этот человек был не просто наблюдателем. Он был частью чего-то большего, чего-то, что связывало "Гидру", сыворотку и его самого.
— Что вы хотите? — спросил Стив, его голос был тихим, но в нём звенела сталь.
— Я сказал всё, что хотел. Если вы думаете, что можете запугать меня, вы ошибаетесь.
Грей улыбнулся, и эта улыбка была самой пугающей вещью, которую Стив видел за последние дни.
Она была не человеческой — слишком ровной, слишком холодной, как будто маска, натянутая на лицо, которое не знало эмоций. Его глаза не моргали, и в них не было тепла, только холодное любопытство, как у хищника, изучающего добычу.
— Запугать? — переспросил Грей, его голос был почти шёпотом, но в нём чувствовалась угроза, тонкая, как лезвие.
— Нет, мистер Смит. Я не пугаю. Я предлагаю. Вы приняли силу, но сила — это не дар. Это выбор. И каждый выбор имеет цену.
Стив почувствовал, как холод пробирается под кожу. Он вспомнил слова Эрскина о сыворотке, о том, как она усиливает всё — хорошее и плохое. Он вспомнил символ спрута в записной книжке доктора, слухи о Тессеракте, о технологиях, которые не подчинялись законам природы. Но Грей говорил о чём-то большем, о чём-то, что выходило за рамки войны, за рамки науки.
— Я уже сделал свой выбор, — сказал Стив, его голос стал твёрже.
— Я сражаюсь за людей, которые не могут сами. Если вы думаете, что можете заставить меня изменить его, вы не знаете меня.
Грей шагнул ближе, его улыбка стала шире, но в ней появилась трещина, как будто маска дала сбой. Стив почувствовал запах — не табак, не пот, а что-то стерильное, как антисептик, смешанный с древней пылью, как будто Грей принёс с собой эхо заброшенного храма.
— О, я знаю вас, мистер Смит, — сказал Грей, его голос был мягким, но в нём чувствовалась угроза.
— Я знаю ваше сердце. Ваше упрямство. Вашу боль. Но знаете ли вы себя? Сыворотка усиливает всё. Вашу волю. Ваш гнев. Ваш страх. И когда придёт время платить цену, будете ли вы так же уверены в своём выборе?
Стив сжал кулаки, чувствуя, как новая сила гудит в его венах, но его разум был полон вопросов. Он вспомнил лицо Баки, его ухмылку перед отправкой на фронт: Не делай ничего глупого, Стив. Но глупость была его природой — не безрассудство, а упрямство, которое заставляло его вставать после каждого удара. Он посмотрел прямо в глаза Грея, и в этот момент он почувствовал, как его сердце бьётся сильнее, как будто оно знало ответ, которого его разум ещё не нашёл.
— Я не знаю, что вы замышляете, — сказал Стив, его голос был твёрд, как клятва.
— Но я знаю одно: я не позволю вам или "Гидре" решать, кто я. Если цена за мою силу — это борьба с вами, я заплачу её.
Грей замер, его глаза сузились, но в них мелькнула искра — не гнева, а интереса, как будто Стив только что прошёл ещё один тест. Он кивнул, медленно, как будто взвешивал каждое слово.
— Хорошо, — сказал он, его улыбка стала ещё холоднее.
— Мы увидим, мистер Смит. Но помните: тени, с которыми вы сражаетесь, не всегда те, что вы видите. И когда они придут за вами, ваша сила не спасёт вас. Только ваш выбор.
Он повернулся и ушёл, его серый костюм растворился в тенях сосен, как будто он был частью ночи. Стив остался один, его дыхание было тяжёлым, а сердце колотилось, как будто он пробежал милю. Он посмотрел на свои руки, теперь сильные, но всё ещё дрожащие, и почувствовал, как его разум кружится. Что он имел в виду? — спросил внутренний голос, но ответа не было, только чувство, что он только что столкнулся с чем-то большим, чем война, чем сыворотка, чем он сам.
Когда он вернулся к баракам, Эрскин ждал его у входа, его лицо было бледным, но глаза горели верой. Он не спросил, что случилось, но его взгляд говорил: он знал. Знал о тенях, о Греях, о ценах, которые нельзя избежать.
— Вы готовы, Стив? — спросил Эрскин, его голос был мягким, но в нём чувствовалась тяжесть.
Стив кивнул, хотя внутри него бушевал шторм. Он не знал, что ждёт впереди, но знал одно: он не отступит, даже если тени, о которых говорил Грей, окажутся страшнее, чем он мог себе представить.
— Я готов, — сказал он, и его голос был твёрд, как клятва.
Эрскин улыбнулся, но в его улыбке была скорбь, как у человека, который знает, что его время истекает. Он открыл дверь барака, и Стив шагнул внутрь, чувствуя, как воздух становится гуще, пропитанный запахом сырости и металла. Улыбка Грея всё ещё стояла перед его глазами, холодная и пустая, как предупреждение. Но Стив знал: он не позволит этой улыбке определить его. Он выберет свой путь — не ради силы, не ради славы, а ради тех, кто верил в него, и тех, кто ещё не знал, что может.
Часть IV: Подпись Кровью
Рассвет в Кэмп Лихай был холодным и серым, как будто солнце решило не подниматься над горизонтом, оставив мир в сумеречной дымке. Небо над Нью-Джерси было затянуто тяжёлыми тучами, которые нависали над лагерем, словно крышка гроба. Плац был покрыт тонким слоем инея, хрустевшего под сапогами редких патрульных, чьи шаги звучали глухо, как удары молотка по дереву. Воздух пах сыростью, угольным дымом и слабым эхом дешёвого кофе, доносившимся из столовой. Где-то вдалеке гудел мотор грузовика, его кашель смешивался с приглушённым джазом из радиоприёмника в офицерском бараке. На стене ближайшего здания висел плакат, потрёпанный и выцветший: "Твоя страна зовёт!" — но слова казались пустыми, как обещания, произнесённые без веры.
Стив Роджерс сидел на краю деревянной скамьи в тесной комнате для брифингов, его новая форма плотно облегала тело, подчёркивая мышцы, которые всё ещё казались ему чужими. Сыворотка дала ему силу, но не избавила от сомнений, которые грызли его изнутри, как тени, о которых предупреждал Грей. Его глаза, всё ещё те же, что у худого парня из Бруклина, горели смесью решимости и тревоги. Он чувствовал себя не героем, а человеком, который только что дал клятву сражаться за тех, кто не может, но знал, что каждый шаг приближает его к цене, о которой говорил Грей. Его сердце билось ровно, но в груди пульсировала тень слов Эрскина: Сыворотка усиливает всё. Не только тело.
Комната была маленькой, пропитанной запахом старой бумаги, сырого дерева и металлического привкуса чернил. Стены были покрыты картами, утыканными булавками, и пожелтевшими приказами, которые шелестели от сквозняка. На столе перед Стивом лежала анкета — стопка бумаг, перевязанных грубой бечёвкой, с чернильным штампом "Проект Возрождение" в углу. Лампа под потолком гудела, отбрасывая резкие тени на лицо доктора Абрахама Эрскина, который сидел напротив, его пальцы нервно теребили край потёртого пиджака. Полковник Филлипс стоял у двери, его сигарета тлела, оставляя в воздухе горький след. Мистер Грей, как всегда, был здесь — тень в сером костюме, чьё присутствие было холодным, как сталь, прижатая к коже. Его глаза следили за Стивом, как будто искали трещину в его новой броне.
— Смит, — начал Филлипс, его голос был резким, как выстрел.
— Ты прошёл проверки. Ты доказал, что можешь ломать манекены и говорить красивые слова. Но это, — он кивнул на анкету, — это твоя новая жизнь. Подпиши, и ты больше не просто Стив Роджерс. Ты — проект. Ты — оружие. Ты готов к этому?
Стив посмотрел на анкету, его пальцы замерли над бумагой. Он видел своё имя, напечатанное чёрными буквами, но оно казалось чужим, как будто принадлежало кому-то другому. Он вспомнил Бруклин, переулки, где его били, больницы, где он задыхался, Баки, который всегда был рядом. Он вспомнил слова Грея: Каждый выбор имеет цену. И теперь эта цена лежала перед ним — не в словах, а в чернилах и бумаге, которые требовали его подписи.
— Что это значит? — спросил Стив, его голос был тихим, но в нём чувствовалась сталь.
— Что я подписываю? Контракт? Или что-то большее?
Эрскин поднял взгляд, его очки поблёскивали в тусклом свете. Его лицо было бледным, но глаза горели верой, смешанной со скорбью. Он говорил медленно, взвешивая каждое слово, как будто они были последними.
— Это не просто контракт, Стив, — сказал он, его немецкий акцент был мягким, но отчётливым.
— Это обязательство. Не перед армией. Не перед Америкой. Перед самим собой. Сыворотка сделала вас сильнее, но эта анкета... она сделает вас символом. И символы несут тяжесть, которую солдаты не всегда понимают.
Стив почувствовал, как холод пробирается под кожу. Он вспомнил исповедь Эрскина, символ спрута в его записной книжке, слухи о "Гидре" и их технологиях, которые выходили за рамки науки. Он знал, что эта анкета — не просто формальность. Это был момент, когда он перестанет быть просто Стивом Роджерсом. Но кем он станет? Героем? Оружием? Или чем-то большим, чего он ещё не мог понять?
— А если я не подпишу? — спросил он, его голос был почти шёпотом, но в нём чувствовалась решимость.
— Что тогда?
Филлипс фыркнул, дым от его сигареты заклубился в воздухе, как призрак. Он шагнул ближе, его глаза сузились.
— Тогда ты вернёшься в Бруклин, Смит, — сказал он.
— И будешь тем, кем был. Никем. Но не надейся, что мы просто отпустим тебя. Ты — миллион долларов налогоплательщиков. Ты думаешь, что у тебя есть выбор?
Стив сжал кулаки, чувствуя, как гнев закипает в груди. Он вспомнил переулки, где его били, потому что он не сдавался. Он вспомнил Баки, его ухмылку: Не делай ничего глупого, Стив. Но глупость была его природой — не безрассудство, а упрямство, которое заставляло его вставать после каждого удара.
— У меня всегда есть выбор, — сказал он, его голос стал твёрже.
— И я выбираю сражаться. Не за вас. Не за деньги. За людей, которые верят, что мы можем быть лучше.
Эрскин улыбнулся, его лицо было бледным, но полным гордости. Он кивнул, как будто Стив только что подтвердил его веру. Но Грей, стоявший в углу, шагнул вперёд, его улыбка была холодной, как лёд, и такой же острой.
— Выбор, мистер Смит? — сказал он, его голос был гладким, но с острым краем.
— Это похвально. Но выборы — это цепи. Подпишите, и вы свяжете себя с чем-то большим, чем вы можете представить. Откажитесь, и тени найдут вас всё равно. Вопрос в том, готовы ли вы встретить их?
Стив посмотрел прямо в глаза Грея, чувствуя, как его сердце бьётся сильнее, как будто оно знало ответ, которого его разум ещё не нашёл. Он взял перо, лежавшее на столе, и его пальцы замерли над анкетой. Чернила пахли металлом, как кровь, и бумага была холодной, как будто она хранила память о тех, кто подписывал её до него. Он вспомнил слова Эрскина: Символы несут тяжесть. И он знал: эта тяжесть теперь его.
Он подписал своё имя — медленно, чётко, как будто вырезал его в камне. Чернила легли на бумагу, и в этот момент комната стала тише, как будто лагерь затаил дыхание. Филлипс выдохнул дым, его глаза сузились, но в них мелькнула тень уважения. Эрскин кивнул, его лицо было полно гордости, но и скорби, как будто он знал, что этот момент — начало конца. А Грей... Грей просто смотрел, его улыбка стала шире, но в ней не было тепла, только холодное любопытство, как у шахматиста, сделавшего ход.
— Добро пожаловать в войну, Смит, — сказал Филлипс, его голос был резким, но в нём чувствовалась нотка признания.
— Надеюсь, ты знаешь, что делаешь.
Стив встал, его плечи были расправлены, но внутри бушевал шторм. Он знал, что только что подписал не просто анкету, а контракт с судьбой, с тенями, с самим собой. Он вышел из комнаты, чувствуя, как холодный ветер бьёт в лицо, а тени сосен шепчутся, как будто они знают больше, чем он. Его сердце билось ровно, но разум кружился. Я сделал выбор, — подумал он, но вопрос Грея всё ещё висел в воздухе: Готов ли я к цене?
Утро в Кэмп Лихай было сырым и промозглым, словно мир ещё не решил, просыпаться ли ему. Тяжёлые тучи над Нью-Джерси сгущали воздух, пропитывая его запахом мокрой земли, угольного дыма и слабого эха оружейной смазки, витавшего над плацем. Иней покрывал траву тонкой коркой, хрустевшей под сапогами патрульных, чьи шаги звучали как приглушённые удары молотка. Где-то вдалеке гудел грузовик, его мотор кашлял, смешиваясь с далёким джазом из радиоприёмника в офицерской столовой, чьи аккорды казались неуместно живыми в этом сером мире. На стене барака висел плакат, потрёпанный и выцветший: "Сила в единстве!" — но его слова казались пустыми, как эхо лозунгов, в которые никто уже не верил.
Стив Роджерс стоял в тени лабораторного корпуса, его новая форма плотно облегала тело, подчёркивая мышцы, которые всё ещё казались ему чужими. Сыворотка дала ему силу, но не избавила от сомнений, которые грызли его изнутри, как тени, о которых предупреждал Грей. Его глаза, всё ещё те же, что у худого парня из Бруклина, горели смесью решимости и тревоги. Он подписал анкету, дал клятву, но слова Грея всё ещё эхом звучали в его голове: Выборы — это цепи. Он чувствовал себя не героем, а человеком, который только что поставил подпись под контрактом, чьи условия он ещё не понял. Его сердце билось ровно, но в груди пульсировала тень вопроса: Какова цена?
Дверь лаборатории скрипнула, и доктор Абрахам Эрскин вышел наружу, его сутулые плечи казались ещё более сгорбленными под весом невидимого груза. Его очки поблёскивали в тусклом свете, а руки сжимали тонкую папку, перевязанную грубой бечёвкой. Воздух вокруг него был пропитан запахом антисептика и раскалённого металла, как будто лаборатория всё ещё хранила эхо его работы. Он посмотрел на Стива, его глаза были полны веры, но и скорби, как у человека, который знает, что его время истекает.
— Стив, — сказал Эрскин, его голос был тихим, с мягким немецким акцентом, но в нём чувствовалась тяжесть, как будто каждое слово было вырезано из камня.
— Есть кое-что, что вы должны знать. Мелкий шрифт, так сказать.
Стив напрягся, его кулаки сжались инстинктивно. Он чувствовал, как холод пробирается под кожу, не от утреннего мороза, а от предчувствия. Он знал, что Эрскин не стал бы говорить так, если бы это не было важно. Он шагнул ближе, его сапоги хрустнули по инею, и тень сосен упала на его лицо, как вуаль.
— Что за мелкий шрифт, доктор? — спросил Стив, его голос был спокойным, но в нём звенела сталь.
— Вы уже сказали, что сыворотка усиливает всё. Что ещё я должен знать?
Эрскин вздохнул, его взгляд упал на папку в его руках. Он открыл её, и Стив заметил, что страницы были испещрены заметками на немецком, формулами и чертежами, но одна страница выделялась — на ней был тот же символ спрута, что он видел раньше, чьи щупальца казались живыми, извиваясь на бумаге, как будто они могли выползти за её пределы.
— Сыворотка — это не просто наука, Стив, — сказал Эрскин, его голос дрожал, но он говорил медленно, взвешивая каждое слово.
— Это мост. Мост между тем, что мы понимаем, и тем, что нам не дано постичь. Когда я работал на "Гидру"... — Он замолчал, его пальцы сжали папку так сильно, что кожа побелела.
— Я видел вещи. Технологии, которые не принадлежат нашему миру. Тессеракт — это не просто источник энергии. Это ключ. И "Гидра" знает, как его использовать.
Стив почувствовал, как его сердце сжалось. Он вспомнил слова Грея о тенях, о цене, о цепях. Он знал, что "Гидра" — это не просто враг, а нечто большее, нечто, что угрожало не только Америке, но и самой реальности. Он посмотрел на символ спрута, и ему показалось, что щупальца шевельнулись, как будто они смотрели на него в ответ.
— Что они хотят? — спросил Стив, его голос был почти шёпотом.
— Если это не просто война, то за что они сражаются?
Эрскин поднял взгляд, его глаза были полны вины, но и решимости. Он шагнул ближе, его пальцы дрожали, но голос был твёрд.
— Они хотят богов, Стив, — сказал он.
— Не солдат, не сверхлюдей. Они хотят пробудить нечто древнее, нечто, что спит за пределами нашего мира. Тессеракт — это их дверь. А сыворотка... сыворотка была моим грехом. Я думал, что могу использовать её для добра, но теперь я вижу: она — часть их плана. И вы, Стив... вы — их ошибка.
Стив замер, его дыхание стало тяжёлым. Он вспомнил боль в капсуле, ощущение, будто его разрывают изнутри, и понял, что это была не только физическая боль. Это была борьба его души, его выбора. Он посмотрел на свои руки — сильные, без шрамов, но всё ещё дрожащие, как будто они помнили его прежнюю слабость. Я не ошибка, — подумал он, но сомнение, как тень, всё ещё следовало за ним.
— Почему вы не сказали мне раньше? — спросил он, его голос был тихим, но в нём чувствовалась боль.
— Если я часть их плана, почему вы выбрали меня?
Эрскин улыбнулся, но в его улыбке была скорбь, как у человека, который знает, что его время истекает. Он положил руку на плечо Стива, и этот жест был тёплым, почти отцовским, но тяжёлым, как прощание.
— Потому что вы — не их, Стив, — сказал он.
— Вы — мой выбор. Вы — доказательство, что даже в темноте можно найти свет. Но будьте осторожны. "Гидра" знает о вас. И они придут за вами. Не за солдатом. За символом.
Стив сглотнул, чувствуя, как горло пересохло. Он вспомнил улыбку Грея, холодную и пустую, и понял, что этот человек был не просто наблюдателем. Он был частью теней, частью "Гидры", частью того, что Эрскин пытался остановить. Он посмотрел на папку в руках доктора, на символ спрута, и почувствовал, как его разум кружится. Я не их ошибка, — подумал он, но слова звучали как вызов, брошенный в пустоту.
— Что теперь? — спросил он, его голос был твёрд, несмотря на бурю внутри.
— Если они знают обо мне, если они хотят Тессеракт... что я должен делать?
Эрскин закрыл папку, его пальцы дрожали. Он посмотрел на Стива, и в его глазах была смесь надежды и отчаяния.
— Вы должны быть тем, кем я вас видел, — сказал он.
— Не солдатом. Не оружием. Человеком. Человеком, который делает правильный выбор, даже когда всё против него. Но, Стив... — Он замолчал, его взгляд стал серьёзнее.
— Читайте мелкий шрифт. Всегда читайте мелкий шрифт.
Тишина между ними стала тяжёлой, как будто воздух сгустился, пропитанный весом слов Эрскина. Стив почувствовал, как его сердце сжимается. Он знал, что это не просто предупреждение. Это был последний урок, который Эрскин мог ему дать. Он посмотрел на доктора, чьё лицо было бледным, но решительным, и понял: Эрскин не просто учёный. Он был человеком, который поставил всё на него — на худого парня из Бруклина, который теперь нёс его надежду.
— Я не подведу вас, — сказал Стив, его голос был тихим, но в нём звенела клятва.
— Что бы ни случилось.
Эрскин кивнул, его глаза смягчились, но в них мелькнула тень — не сомнение, а скорбь, как будто он уже видел, что ждёт впереди. Он повернулся и ушёл в лабораторию, его шаги были почти неслышны, как будто он растворялся в тенях. Стив остался один, чувствуя, как холодный ветер бьёт в лицо, а тени сосен шепчутся, как будто они знают больше, чем он. Его сердце билось ровно, но разум кружился. Мелкий шрифт, — подумал он, и этот вопрос повис в воздухе, как эхо надвигающейся войны.
Полдень в Кэмп Лихай был серым и удушливым, словно мир задыхался под тяжестью надвигающейся войны. Небо над Нью-Джерси было затянуто низкими тучами, которые давили на лагерь, как крышка котла, готового взорваться. Плац был покрыт грязью, чавкающей под сапогами новобранцев, чьи голоса звучали приглушённо, как будто они боялись нарушить тишину, пропитанную напряжением. Воздух был сырым, пах мокрой землёй, дешёвым табаком и слабым эхом антисептика, доносившимся из лабораторного корпуса. Где-то вдалеке гудел мотор грузовика, его кашель смешивался с ритмичным стуком молотков из мастерской. На стене барака висел плакат, потрёпанный и выцветший: "Служи с гордостью!" — но слова казались пустыми, как эхо приказов, которые никто не хотел выполнять.
Стив Роджерс стоял в центре тесного кабинета для брифингов, его новая форма плотно облегала тело, подчёркивая мышцы, которые всё ещё казались ему чужими. Сыворотка дала ему силу, но не избавила от сомнений, которые грызли его изнутри, как ржавчина — старый металл. Его глаза, всё ещё те же, что у худого парня из Бруклина, горели смесью решимости и тревоги. Он подписал анкету, узнал о "Гидре" и её планах, но слова Эрскина о мелком шрифте всё ещё эхом звучали в его голове: Всегда читайте мелкий шрифт. Он чувствовал себя не героем, а человеком, который только что стал частью системы, чьи правила он ещё не понял. Его сердце билось ровно, но в груди пульсировала тень вопроса: Кто я теперь?
Кабинет был пропитан запахом старой бумаги, сигарного дыма и остывшего кофе, который стоял в металлической кружке на столе. Стены были покрыты картами, утыканными булавками, и приказами, пожелтевшими от времени. Лампа под потолком мигала, отбрасывая резкие тени на лицо полковника Честера Филлипса, чьё обветренное лицо казалось высеченным из гранита. Его стальной взгляд был прикован к Стиву, как будто он пытался разглядеть в нём трещину. Рядом стоял доктор Абрахам Эрскин, его сутулые плечи казались ещё более сгорбленными, а глаза за круглыми очками были полны тревоги. Мистер Грей, как всегда, был здесь — тень в сером костюме, чья улыбка была холодной, как лезвие, и чьи глаза следили за Стивом, как за механизмом, который вот-вот сломается.
— Смит, — начал Филлипс, его голос был резким, как удар хлыста.
— Ты подписал бумаги. Ты теперь часть системы. Но система — это не доктор Эрскин с его высокими идеями. Это приказы, дисциплина и результаты. И мне плевать, насколько ты силён. Если ты не можешь следовать правилам, ты — обуза.
Стив сжал кулаки, чувствуя, как новая сила гудит в его венах, но его разум был полон вопросов. Он вспомнил Бруклин, переулки, где его били за то, что он не сдавался, и больницы, где он задыхался, но всё равно вставал. Он вспомнил слова Грея: Выборы — это цепи. И теперь он стоял перед системой, которая требовала от него подчинения, но он знал: подчинение — это не его путь.
— Я здесь, чтобы сражаться, полковник, — сказал Стив, его голос был тихим, но твёрдым, с лёгким бруклинским акцентом, который он никогда не терял.
— Не за приказы. Не за систему. За людей, которые не могут сами. Если система хочет, чтобы я был чем-то другим, она выбрала не того человека.
Филлипс фыркнул, дым от его сигары заклубился в воздухе, как призрак. Он откинулся на стуле, его глаза сузились, но в них мелькнула тень раздражения, смешанного с любопытством.
— Ты думаешь, что можешь переписать правила, Смит? — сказал он, его голос был хриплым, но в нём чувствовалась сила.
— Война — это не твои бруклинские переулки. Здесь нет места для героев. Только для солдат. И если ты не можешь быть солдатом, ты — пустая трата времени.
Эрскин шагнул вперёд, его пальцы нервно теребили край пиджака. Его голос был тихим, но в нём чувствовалась сталь, как будто он говорил не только со Стивом, но и с самим собой.
— Полковник, — сказал он, его немецкий акцент был мягким, но отчётливым.
— Стив — не просто солдат. Он — символ. И символы не подчиняются системе. Они создают её. Вы хотите выиграть войну? Тогда позвольте ему быть тем, кем он должен быть.
Филлипс посмотрел на Эрскина, его брови поднялись, но он ничего не сказал. Вместо этого он перевёл взгляд на Грея, чьё молчание было громче любых слов. Грей шагнул вперёд, его шаги были бесшумными, а улыбка — холодной, как лёд. Он держал в руках тонкую папку, перевязанную шнурком, и его движения были плавными, почти нечеловеческими.
— Система, мистер Смит, — сказал Грей, его голос был гладким, но с острым краем, как лезвие, скрытое в бархате.
— Она больше, чем вы думаете. Она — не только армия, не только война. Она — порядок, который держит мир в равновесии. И вы, с вашей силой, с вашим выбором, теперь часть этого порядка. Но будьте осторожны. Система не любит тех, кто ломает её правила.
Стив почувствовал, как холод пробирается под кожу. Он вспомнил символ спрута в записной книжке Эрскина, слухи о Тессеракте, о "Гидре" и их планах пробудить нечто древнее. Он знал, что Грей говорит не только о лагере, не только об армии. Он говорил о чём-то большем, о тенях, которые скрывали правду о его новой силе, о его новой роли.
— Я не боюсь системы, — сказал Стив, его голос стал твёрже, как клятва.
— И я не боюсь вас. Если правила означают забыть, зачем я здесь, то я буду ломать их. Снова и снова.
Грей улыбнулся, и эта улыбка была самой пугающей вещью в комнате — тонкой, холодной, как будто маска, натянутая на лицо, которое не знало эмоций. Его глаза не моргали, и в них не было тепла, только холодное любопытство, как у хищника, изучающего добычу.
— Похвально, мистер Смит, — сказал он, его голос был почти шёпотом, но в нём чувствовалась угроза.
— Но помните: система не ломается. Она перестраивается. И когда она это сделает, вы можете оказаться не на той стороне.
Тишина в кабинете стала тяжёлой, как будто воздух сгустился, пропитанный весом слов Грея. Стив почувствовал, как гнев закипает в груди, но он сдержал его, стиснув зубы. Он вспомнил Баки, его ухмылку перед отправкой на фронт: Не делай ничего глупого, Стив. Но глупость была его природой — не безрассудство, а упрямство, которое заставляло его вставать после каждого удара.
— Если система хочет, чтобы я был пешкой, она ошибается, — сказал Стив, его голос был твёрд, как клятва.
— Я сражаюсь за людей, а не за правила. И если "Гидра" — часть этой системы, я найду способ её сломать.
Эрскин посмотрел на Стива, его лицо было бледным, но глаза сияли гордостью. Он кивнул, едва заметно, как будто Стив только что подтвердил его веру. Филлипс выдохнул дым, его взгляд был непроницаем, но в нём мелькнула тень уважения. А Грей... Грей просто кивнул, его улыбка стала шире, но в ней не было тепла, только холодное обещание, как будто он уже видел, что ждёт впереди.
— Мы увидим, Смит, — сказал Филлипс, туша сигарету в пепельнице.
— Но запомни: система не прощает. И если ты ошибаешься, это будет не только твоя ошибка.
Стив вышел из кабинета, чувствуя, как холодный ветер бьёт в лицо, а тени сосен шепчутся, как будто они знают больше, чем он. Его сердце билось ровно, но разум кружился. Я не пешка, — подумал он, но слова Грея всё ещё висели в воздухе, как предупреждение: Система перестраивается. И он знал, что эта встреча была лишь началом — не с армией, не с войной, а с чем-то большим, что уже ждало его в тенях.
Сумерки в Кэмп Лихай были густыми и холодными, словно мир погружался в чернильную тьму, из которой нет возврата. Небо над Нью-Джерси было затянуто тяжёлыми тучами, чьи края подсвечивались багровым светом заходящего солнца, как кровоточащая рана. Плац был пуст, лишь грязь под ногами чавкала, отражая шаги одинокого патрульного, чей силуэт растворялся в тенях сосен. Воздух был пропитан сыростью, запахом мокрой хвои и слабым эхом угольного дыма, доносившимся из далёкой столовой. Где-то скрипел трамвай, его звук был приглушён, как будто мир боялся дышать слишком громко. На стене ближайшего барака висел плакат, выцветший и рваный: "Твой долг — твоя честь!" — но слова казались пустыми, как эхо надежд, которые давно угасли.
Стив Роджерс стоял у входа в лабораторный корпус, его новая форма плотно облегала тело, подчёркивая мышцы, которые всё ещё казались ему чужими. Сыворотка дала ему силу, но не избавила от сомнений, которые грызли его изнутри, как тени, о которых предупреждал Грей. Его глаза, всё ещё те же, что у худого парня из Бруклина, горели смесью решимости и тревоги. Он подписал анкету, узнал о "Гидре" и её планах, столкнулся с системой, но слова Эрскина о мелком шрифте всё ещё эхом звучали в его голове: Всегда читайте мелкий шрифт. Он чувствовал себя не героем, а человеком, который стоит на краю пропасти, не зная, что ждёт внизу. Его сердце билось ровно, но в груди пульсировала тень вопроса: Это мой последний шанс?
Дверь лаборатории скрипнула, и доктор Абрахам Эрскин вышел наружу, его сутулые плечи казались ещё более сгорбленными, как будто он нёс на себе не только свои грехи, но и весь мир. Его очки поблёскивали в тусклом свете фонаря, а руки сжимали небольшой кожаный блокнот, испещрённый заметками. Запах антисептика и раскалённого металла окружал его, как призрак его работы, но в воздухе витало ещё что-то — едва уловимый аромат старой бумаги и древней пыли, как будто он принёс с собой эхо прошлого.
— Стив, — сказал Эрскин, его голос был тихим, с мягким немецким акцентом, но в нём чувствовалась тяжесть, как будто каждое слово было последним.
— Сегодня ваш последний шанс. Завтра... завтра всё изменится.
Стив напрягся, его кулаки сжались инстинктивно. Он чувствовал, как холод пробирается под кожу, не от вечернего мороза, а от предчувствия. Он знал, что Эрскин говорит не о тренировках или приказах. Это было что-то большее, что-то, что связывало его с "Гидрой", с Тессерактом, с тенями, которые уже подбирались ближе.
— Последний шанс для чего, доктор? — спросил Стив, его голос был спокойным, но в нём звенела сталь.
— Я уже подписал бумаги. Я уже сказал, что готов. Что ещё вы от меня хотите?
Эрскин посмотрел на него, его глаза были полны вины, но и веры, как у человека, который поставил всё на одну карту. Он открыл блокнот, и Стив заметил, что страницы были испещрены формулами, чертежами и символом спрута, чьи щупальца казались живыми, как будто они шевелились в тусклом свете. Эрскин указал на одну из страниц, где была нарисована капсула — та самая, в которой Стив прошёл трансформацию.
— Это не просто сыворотка, Стив, — сказал Эрскин, его голос дрожал, но он говорил медленно, взвешивая каждое слово.
— Это выбор. Выбор, который я сделал, когда выбрал вас. Но "Гидра"... они знают о вас. Они знают, что вы — не просто солдат. Вы — угроза их планам. И завтра, когда мы начнём следующий этап, они придут. Это ваш последний шанс повернуть назад.
Стив почувствовал, как его сердце сжалось. Он вспомнил боль в капсуле, ощущение, будто его разрывают изнутри, и понял, что это была не только физическая боль. Это была борьба его души, его выбора. Он вспомнил слова Грея: Система перестраивается. И теперь он стоял перед человеком, который дал ему силу, но и предупреждал о цене, которую он ещё не понял.
— Повернуть назад? — переспросил Стив, его голос был почти шёпотом, но в нём чувствовалась боль.
— Доктор, я никогда не поворачивал назад. Не в Бруклине, не в переулках, не в больницах. Почему вы думаете, что я сделаю это сейчас?
Эрскин улыбнулся, но в его улыбке была скорбь, как у человека, который знает, что его время истекает. Он положил руку на плечо Стива, и этот жест был тёплым, почти отцовским, но тяжёлым, как прощание.
— Потому что я знаю, что вас ждёт, — сказал он.
— "Гидра" — это не просто враг. Это тьма, которая старше войны, старше нас. Я видел, что они сделали с Шмидтом. Сыворотка усилила его амбиции, его ненависть, его безумие. И теперь он — их инструмент. Но вы, Стив... вы — их ошибка. И они не позволят этой ошибке жить.
Стив сглотнул, чувствуя, как горло пересохло. Он вспомнил улыбку Грея, холодную и пустую, и понял, что этот человек был не просто наблюдателем. Он был частью теней, частью "Гидры", частью того, что Эрскин пытался остановить. Он посмотрел на блокнот в руках доктора, на символ спрута, и почувствовал, как его разум кружится. Я не ошибка, — подумал он, но слова звучали как вызов, брошенный в пустоту.
— Если это мой последний шанс, — сказал Стив, его голос стал твёрже, — то я выбираю идти вперёд. Не для системы. Не для вас. Для людей, которые верят, что мы можем быть лучше. Для Баки. Для тех, кто ещё не знает, что может верить.
Эрскин кивнул, его глаза смягчились, но в них мелькнула тень — не сомнение, а скорбь, как будто он уже видел, что ждёт впереди. Он закрыл блокнот, его пальцы дрожали, но голос был твёрд.
— Тогда запомните, Стив, — сказал он.
— Завтра вы станете больше, чем солдат. Вы станете символом. Но символы несут тяжесть, которую не каждый может выдержать. И когда придёт время, не позволяйте теням забрать ваше сердце.
Тишина между ними стала тяжёлой, как будто воздух сгустился, пропитанный весом слов Эрскина. Стив почувствовал, как его сердце бьётся сильнее, как будто оно знало ответ, которого его разум ещё не нашёл. Он вспомнил Баки, его ухмылку перед отправкой на фронт: Не делай ничего глупого, Стив. Но глупость была его природой — не безрассудство, а упрямство, которое заставляло его вставать после каждого удара.
— Я не позволю, — сказал Стив, его голос был твёрд, как клятва.
— Что бы ни случилось, я останусь собой.
Эрскин посмотрел на него, его лицо было бледным, но полным гордости. Он кивнул, едва заметно, как будто Стив только что подтвердил его веру. Затем он повернулся и ушёл в лабораторию, его шаги были почти неслышны, как будто он растворялся в тенях. Стив остался один, чувствуя, как холодный ветер бьёт в лицо, а тени сосен шепчутся, как будто они знают больше, чем он. Его сердце билось ровно, но разум кружился. Последний шанс, — подумал он, и этот вопрос повис в воздухе, как эхо надвигающейся бури. Он знал: завтра всё изменится. И он был готов — не к славе, не к войне, а к тому, чтобы остаться человеком, даже если тени придут за ним.
Ночь в Кэмп Лихай была тёмной и тяжёлой, словно мир погрузился в чернильную бездну, где даже звёзды не осмеливались светить. Небо над Нью-Джерси было чёрным, как уголь, с редкими вспышками молний, которые разрывали тьму, отбрасывая резкие тени на грязный плац. Воздух был холодным, пропитанным запахом мокрой земли, оружейной смазки и слабого эха дешёвого табака, витавшего над бараками. Где-то вдалеке гудел грузовик, его мотор кашлял, как больной, а приглушённый джаз из радиоприёмника в офицерской столовой звучал как далёкое воспоминание о жизни, которой больше нет. На стене ближайшего барака висел плакат, едва различимый в темноте: "Ты — надежда Америки!" — но его края были рваными, а слова казались насмешкой над реальностью, которая сжимала лагерь в своих тисках.
Стив Роджерс стоял на краю плаца, у линии сосен, чьи ветви шептались под ветром, как будто хранили секреты, которые он ещё не готов был услышать. Его новая форма плотно облегала тело, подчёркивая мышцы, которые всё ещё казались ему чужими, как доспехи, надетые на другого человека. Сыворотка дала ему силу, но не избавила от сомнений, которые грызли его изнутри, как тени, о которых предупреждал Грей. Его глаза, всё ещё те же, что у худого парня из Бруклина, горели смесью решимости и тревоги. Он подписал анкету, узнал о "Гидре", столкнулся с системой, получил последний шанс от Эрскина, но слова доктора всё ещё эхом звучали в его голове: Не позволяйте теням забрать ваше сердце. Он чувствовал себя не героем, а человеком, который только что шагнул в пропасть, не зная, что ждёт внизу. Его сердце билось ровно, но в груди пульсировала тень вопроса: Кто я теперь?
Скрип гравия под сапогами заставил его обернуться. Это был доктор Абрахам Эрскин, его сутулые плечи казались ещё более сгорбленными в темноте, как будто он нёс на себе не только свои грехи, но и весь мир. Его очки поблёскивали в свете далёкого фонаря, а руки сжимали тот же кожаный блокнот, который Стив видел раньше, испещрённый формулами и символом спрута. Запах антисептика и старой бумаги окружал его, но в воздухе витало ещё что-то — едва уловимый аромат древней пыли, как будто Эрскин принёс с собой эхо прошлого, которое нельзя забыть.
— Стив, — сказал Эрскин, его голос был тихим, с мягким немецким акцентом, но в нём чувствовалась тяжесть, как будто каждое слово было вырезано из камня.
— Завтра вы станете больше, чем человек. Но сегодня... сегодня я должен дать вам нечто большее, чем сыворотку.
Стив напрягся, его кулаки сжались инстинктивно. Он чувствовал, как холод пробирается под кожу, не от ночного мороза, а от предчувствия. Он знал, что Эрскин говорит не о тренировках или приказах. Это было что-то большее, что-то, что связывало его с "Гидрой", с Тессерактом, с тенями, которые уже подбирались ближе.
— Что вы имеете в виду, доктор? — спросил Стив, его голос был спокойным, но в нём звенела сталь, лёгкий бруклинский акцент придавал словам резкость.
— Я уже дал клятву. Я уже выбрал. Что ещё я должен знать?
Эрскин шагнул ближе, его глаза были полны вины, но и веры, как у человека, который знает, что его время истекает. Он открыл блокнот, и Стив заметил, что на одной из страниц была не формула, а рисунок — щит, круглый, с выгравированной звездой в центре. Это был не просто эскиз, а символ, который казался живым, как будто он дышал в тусклом свете.
— Это не просто оружие, Стив, — сказал Эрскин, его голос дрожал, но он говорил медленно, взвешивая каждое слово.
— Это ваш голос. Ваш выбор. Щит — это не для нападения, а для защиты. Для тех, кто не может защитить себя. Завтра вы наденете его, и мир увидит не солдата, а символ. Но символы... они требуют слов. Слов, которые будут жить дольше, чем вы или я.
Стив почувствовал, как его сердце сжалось. Он вспомнил боль в капсуле, ощущение, будто его разрывают изнутри, и понял, что это была не только физическая боль. Это была борьба его души, его выбора. Он вспомнил слова Грея: Система перестраивается. И теперь он стоял перед человеком, который дал ему силу, но и просил его найти слова, которые определят его путь.
— Слова? — переспросил Стив, его голос был почти шёпотом, но в нём чувствовалась боль.
— Доктор, я не поэт. Я не знаю, как говорить красиво. Я знаю, как драться. Как вставать после ударов. Что вы хотите от меня?
Эрскин улыбнулся, но в его улыбке была скорбь, как у человека, который знает, что его время истекает. Он положил руку на плечо Стива, и этот жест был тёплым, почти отцовским, но тяжёлым, как прощание.
— Я хочу, чтобы вы нашли свою коронную фразу, Стив, — сказал он.
— Фразу, которая будет жить в сердцах тех, за кого вы сражаетесь. Фразу, которая напомнит им, почему вы стоите. "Гидра" хочет богов. Система хочет солдат. Но вы... вы должны дать людям надежду. И надежда начинается со слов.
Стив сглотнул, чувствуя, как горло пересохло. Он вспомнил Бруклин, переулки, где его били, больницы, где он задыхался, Баки, который всегда был рядом. Он вспомнил слова Грея: Выборы — это цепи. Но теперь он понял: выборы — это не только цепи, но и свобода. Свобода быть тем, кем он хочет, а не тем, кем его хочет видеть система. Он посмотрел на рисунок щита, и в его голове начали формироваться слова — не громкие, не напыщенные, а простые, как его сердце.
— Я не сражаюсь за себя, — сказал он, его голос был тихим, но твёрдым, как клятва.
— Я сражаюсь за тех, кто не может. За тех, кто верит. За тех, кто ещё не знает, что может. Это моя фраза, доктор. И я буду жить по ней, даже если тени придут за мной.
Эрскин посмотрел на него, его лицо было бледным, но глаза сияли гордостью. Он кивнул, едва заметно, как будто Стив только что подтвердил его веру. Затем он закрыл блокнот, его пальцы дрожали, но голос был твёрд.
— Это хорошая фраза, Стив, — сказал он.
— Она простая. Честная. Как вы. Держитесь её, и она проведёт вас через тьму. Но помните: тени уже близко. И они не простят вам вашего света.
Тишина между ними стала тяжёлой, как будто воздух сгустился, пропитанный весом слов Эрскина. Стив почувствовал, как его сердце бьётся сильнее, как будто оно знало ответ, которого его разум ещё не нашёл. Он вспомнил улыбку Грея, холодную и пустую, и понял, что этот человек был не просто наблюдателем. Он был частью теней, частью "Гидры", частью того, что Эрскин пытался остановить. Но теперь у Стива была фраза — его якорь, его щит.
— Я готов, — сказал Стив, его голос был твёрд, как клятва.
— Пусть приходят. Я не отступлю.
Эрскин кивнул, его глаза смягчились, но в них мелькнула тень — не сомнение, а скорбь, как будто он уже видел, что ждёт впереди. Он повернулся и ушёл в темноту, его шаги были почти неслышны, как будто он растворялся в тенях сосен. Стив остался один, чувствуя, как холодный ветер бьёт в лицо, а тени шепчутся, как будто они знают больше, чем он. Его сердце билось ровно, но разум кружился. За тех, кто не может, — подумал он, и эти слова стали его коронной фразой, его светом в надвигающейся тьме. Он знал: завтра всё изменится. И он был готов — не к славе, не к войне, а к тому, чтобы остаться человеком, даже если тени придут за его сердцем.
Часть I: Последний Вдох Старого Мира
Гул был первым.
Еще до того, как сознание окончательно отцепилось от рваных, лихорадочных обрывков сна, был этот гул. Низкочастотная, утробная молитва, которую не слышишь ушами, а чувствуешь всем телом — вибрация в костях, дрожь в грудной клетке. Молитва богу из стали и меди, чей алтарь находился всего в нескольких метрах, за тонкой бетонной стеной. Стив Роджерс лежал, не двигаясь, и слушал эту механическую литургию, чувствуя, как она резонирует с его собственным хриплым, прерывистым дыханием.
Сон так и не пришел. Он был чужаком в этой стерильной, холодной комнате, гостем, которого не приглашали. Стив лежал под колючей, как наждак, армейской тканью одеяла, которое казалось ему то погребальным саваном, то свинцовой плитой, и смотрел в потолок. Единственная вольфрамовая лампа под проволочным абажуром заливала каморку больнично-желтым, немощным светом, в котором плясали пылинки — мириады крошечных, бессмысленных вселенных. Он чувствовал каждый свой выступающий позвонок, вжимающийся в тонкий матрас. Чувствовал бумажную тонкость кожи, натянутой на ребра, словно на каркас сломанного воздушного змея.
Он пытался запомнить.
Это было странное, почти извращенное занятие. Он вслушивался в привычную, ноющую боль в суставах, которая усиливалась от утренней сырости. Пытался зафиксировать в памяти знакомый свист в легких при каждом чуть более глубоком вдохе — звук старых, изношенных мехов. Он проводил языком по зубам, чувствуя их хрупкость, и думал о том, как легко они крошатся. Он смотрел на свои руки, лежавшие поверх одеяла. В тусклом свете они казались почти прозрачными — бледная кожа, синяя паутина вен, длинные, нескладные пальцы, больше похожие на паучьи лапы, чем на руки мужчины.
Это тело было его тюрьмой. Его проклятием. Его единственным домом на протяжении двадцати с лишним лет. И он пытался запомнить ощущение этой клетки изнутри. Запомнить слабость как константу, хрупкость как аксиому своего существования. Потому что он знал с абсолютной, леденящей душу ясностью: сегодня он либо умрёт, либо предаст это тело, оставив его позади, как змея оставляет старую кожу. И он не знал, что пугало его больше.
Воздух был густым и тяжелым, пропитанным запахами, которые стали для него синонимами этого места. Резкий, чистый запах карболки, въевшийся в стены, пол, в саму ткань его одежды. И под ним — другой, более странный и тревожный аромат. Запах озона, как после близкого удара молнии. Запах наэлектризованного, ионизированного воздуха, сочащийся из-под двери, ведущей в лабораторию. Запах хирургического кабинета и надвигающейся грозы. Запах чуда и смерти.
Гул за стеной был пульсом этого места. Неровным, механическим сердцем, качающим по медным венам-кабелям энергию, достаточную, чтобы осветить целый квартал. Стив закрыл глаза, и гул стал громче, заполнив собой все. Он представил себе машину, которую видел вчера. Не футуристическое чудо из комиксов, а громоздкое, утилитарное чудовище из стали и стекла, похожее на барокамеру, скрещенную с электрическим стулом. Он вспомнил взгляд доктора Эрскина — смесь отцовской заботы, фанатичной веры и глубоко запрятанного страха.
Страх. Да, он был здесь. Холодный, скользкий, он жил где-то под ребрами, рядом с вечно больными легкими. Но поверх него было что-то еще. Что-то более твердое и упрямое. Решимость, выкованная в тысяче унизительных драк в грязных переулках. Решимость, закаленная каждым отказом на призывном пункте, каждым насмешливым взглядом, каждым словом «не годен». Он устал быть слабым. Устал быть тем, кого нужно защищать. Устал смотреть, как другие уходят на войну, чтобы умереть за правое дело, пока он борется за каждый вдох в своей бруклинской конуре.
Он снова открыл глаза и посмотрел на свои руки. На эти беспомощные, тощие придатки. Он сжал их в кулаки так сильно, что костяшки побелели. Он не просил силы, чтобы побеждать. Он просил лишь шанса — шанса встать на ноги после удара и не упасть снова. Шанса стоять в одном строю с такими, как Баки.
В этот момент гул изменился. Его тональность стала выше, вибрация — интенсивнее. Машина просыпалась. Сердце бога из стали и меди забилось чаще, готовясь принять свою жертву. Или сотворить свое дитя.
Стив медленно сел на койке. Холодный бетонный пол обжег ступни. Он сделал вдох, и легкие ответили привычным болезненным спазмом.
Он был готов.
Тяжелая стальная дверь отворилась с глухим, сосущим звуком, словно гигантское существо неохотно делало вдох. Воздух в лаборатории был другим. Если в каморке он был спертым и пах озоном, то здесь он был живым, холодным и вибрирующим. Он ударил в лицо, заставив Стива на миг зажмуриться. Когда он открыл глаза, мир его каморки — маленький, желтый, понятный в своей убогости — исчез.
Он стоял на пороге храма. Или мясницкой.
Помещение было огромным, с высоким потолком, теряющимся во мраке, где путались толстые, как удавы, кабели. Стены из голого бетона были увешаны шкалами, датчиками и осциллографами, чьи зеленые линии вычерчивали нервные, непонятные кардиограммы. Воздух был наполнен симфонией гула: низкое, басовитое пение главных генераторов, шипение гидравлики и высокий, почти неслышимый звон работающих вакуумных трубок.
В центре всего этого, на специальном возвышении, стояла она. Машина.
Но Стив едва смотрел на нее. Его взгляд был прикован к двум фигурам, стоявшим у подножия этого стального алтаря. Они были как два полюса, создающие между собой невидимое поле напряжения.
Полковник Честер Филлипс был высечен из гранита и разочарования. Его идеально отглаженная форма сидела на нем как вторая кожа, каждая складка, каждая медная пуговица были заявлением о порядке и власти. Он стоял, расставив ноги, засунув большой палец за ремень, и смотрел на Стива. Нет, не на Стива. Он смотрел на пространство, которое занимал Стив. Его взгляд был холодным, оценивающим, как у квартирмейстера, осматривающего новую партию винтовок. В уголке его тонких губ тлела сигарета, и серая дымка лениво вилась вокруг его жесткого, обветренного лица, создавая завесу, сквозь которую он изучал мир.
Рядом с ним доктор Абрахам Эрскин казался почти бесплотным. Его белый халат был помят и носил на себе следы бессонных ночей — пятнышко кофе на лацкане, желтизна от химикатов на манжете. Он был ниже полковника, сутулился, словно под тяжестью невидимого груза. Но если Филлипс был воплощением холодной власти, то Эрскин горел. Его бледное лицо было напряжено, а под очками в роговой оправе глаза лихорадочно блестели. Это был взгляд творца, фанатика, отца, стоящего над колыбелью своего дитя, не зная, родится ли оно гением или чудовищем. Его руки, сжимавшие папку с документами, мелко дрожали.
Филлипс выпустил струю дыма в сторону и, не вынимая сигареты изо рта, процедил слова. Голос был низким, скрежещущим, как гравий под армейским ботинком.
«Готов стать подопытным кроликом, сынок?»
Слово «сынок» упало в гулкую тишину между ними, как камень в колодец. Оно было лишено тепла. Это было клеймо — маленькое, незначительное существо, расходный материал. Стив почувствовал, как внутри него что-то сжалось в тугой, знакомый узел. Он инстинктивно выпрямил свои сутулые плечи, пытаясь казаться выше, значительнее. Он открыл рот, чтобы ответить, чтобы сказать что-то дерзкое, что-то, что сказал бы Баки, но его опередили.
«Он готов стать тем, кем должен, полковник».
Голос Эрскина был тихим, с заметным немецким акцентом, но он прорезал гул лаборатории, как скальпель. Он не повышал голоса, но в его словах была сталь, которой не было в голосе полковника. Он сделал полшага вперед, частично заслоняя собой Стива от холодного взгляда Филлипса. Это был едва заметный, но абсолютно ясный жест защиты.
Полковник медленно повернул голову и посмотрел на ученого. На мгновение их взгляды встретились, и Стив почувствовал, как напряжение в воздухе стало почти осязаемым. Это была безмолвная битва двух миров. Мир Филлипса состоял из приказов, уставов и приемлемых потерь. Мир Эрскина — из формул, надежд и веры в одного-единственного хорошего человека.
Филлипс хмыкнул, и уголок его рта скривился в усмешке. Он вынул сигарету, стряхнул пепел на безупречно чистый бетонный пол и снова посмотрел на Стива. На этот раз в его взгляде было что-то новое. Не просто оценка, а холодное, хищное любопытство.
Стив стоял между ними, чувствуя себя песчинкой, зажатой между двумя жерновами. Его ладони вспотели. Он перевел взгляд с гранитной скалы полковника на дрожащие руки доктора.
Один видел в нем оружие. Другой — человека.
И Стив еще не знал, кто из них окажется прав.
Эрскин мягко коснулся его плеча, и этот жест вырвал Стива из безмолвного противостояния с полковником. Ученый кивнул в сторону центра лаборатории, и Стив, сделав глубокий, свистящий вдох, пошел за ним. Каждый шаг по холодному бетону отдавался в его костях. Он чувствовал на своей спине тяжелый, изучающий взгляд Филлипса, и ему казалось, что полковник мысленно измеряет его рост, вес и потенциальную убойную силу.
И вот тогда он увидел ее по-настоящему.
Это не было футуристическое чудо из журналов «Популярная механика». Не было в ней ни элегантности, ни изящества. Машина была уродливой, громоздкой и абсолютно честной в своей брутальной функциональности. Она была инструментом. Орудием. И она не пыталась это скрыть.
Конструкция напоминала гибрид средневекового пыточного устройства и двигателя подводной лодки. В центре, на массивном стальном основании, покоилась горизонтальная капсула, похожая на саркофаг из полированной стали и толстого, чуть мутноватого стекла. Ее створки были подняты, обнажая ложе, утыканное датчиками и обильно снабженное широкими кожаными ремнями с тяжелыми стальными пряжками. Это было ложе для жертвы. Или для перерождения. Стив невольно подумал о «железной деве», о которой читал в какой-то книге, и почувствовал, как по спине пробежал холодок.
От капсулы во все стороны, словно гигантские металлические сухожилия, тянулись медные шины и пучки толстых, изолированных черной резиной кабелей. Они змеились по полу, уползая к стенам, где подключались к рядам гудящих, как рассерженные ульи, генераторов. Эти генераторы были сердцем зверя, и их низкочастотная вибрация пронизывала все вокруг, заставляя дрожать пол и воздух. Стив чувствовал эту дрожь в подошвах своих стоптанных ботинок, и она поднималась вверх по ногам, заставляя мелко трястись колени.
Он остановился в нескольких шагах от конструкции, завороженный ее уродливым величием. Она пахла горячим металлом, машинным маслом и озоном. Она была живой. Она дышала электричеством и ждала.
Рядом с капсулой, на маленьком столике из нержавеющей стали, стояло то, что заставило его сердце замереть. На стерильной белой салфетке была аккуратно разложена стойка с дюжиной больших стеклянных шприцев. Они были наполнены жидкостью. Густой, вязкой, она светилась изнутри мягким, неземным, сапфирово-синим светом. Это было похоже на пойманный в стекло свет далекой звезды. Это была кровь нового бога. Эликсир, который обещал силу.
Стив смотрел на эти шприцы, и его горло мгновенно пересохло. Он сглотнул, но во рту не было слюны. Вся его решимость, все его упрямство, выкованное в бруклинских переулках, вдруг показалось ему хрупким и детским перед лицом этой светящейся синевы. Это было не просто лекарство. Это была сама Судьба, разлитая по дозам. Он чувствовал ее притяжение — обещание мира без боли, без хрипов в груди, без унижения.
И одновременно он чувствовал первобытный, животный ужас перед ней. Перед неизвестностью, которая скрывалась в каждой светящейся капле.
Он оторвал взгляд от шприцев и снова посмотрел на капсулу. На это стальное ложе с ремнями. Он представил, как ляжет туда, как створки закроются над ним, отрезая его от мира. Как иглы войдут в его вены, и эта синяя кровь хлынет в его тело, сжигая старого Стива Роджерса дотла, чтобы на его пепелище построить что-то новое.
Или не построить ничего.
Он стоял перед алтарем, и бог из стали и электричества ждал свою жертву.
Вокруг него кипел упорядоченный хаос. Люди в белых халатах двигались с выверенной, почти балетной точностью, их приглушенные голоса были частью общей механической симфонии. Они были жрецами этой новой религии, и их бог из стали и меди ждал своего причастия. Стив стоял там, где его оставили, чувствуя себя не участником, а экспонатом. Предметом, который осматривают, готовят и вот-вот поместят под стекло.
Именно в этот момент доктор Эрскин отделился от орбиты машины. Он подошел к Стиву, и в его движении не было ничего от той деловитой суеты, что царила вокруг. Он шел медленно, словно каждый шаг требовал от него усилий. Он остановился перед Стивом и на мгновение просто смотрел на него. Его лицо под резким светом лабораторных ламп было картой усталости и надежды. Глубокие морщины у глаз, бледная, почти пергаментная кожа, но сами глаза за стеклами очков горели тихим, упрямым огнем.
Он повел Стива в сторону, в небольшую нишу между гудящим шкафом с электроникой и стеной. Здесь гул был глуше, и они оказались в крошечном, условном островке тишины.
«Они готовят последние расчеты», — сказал Эрскин. Его голос был тихим, почти интимным. Он не смотрел на Стива, его взгляд был устремлен на машину, на ее холодный, равнодушный блеск. «Скоро все начнется».
Стив кивнул. Слов в горле не было.
Эрскин наконец повернулся к нему. «Что бы ни случилось, Стив», — начал он, и его голос дрогнул, — «оставайся собой». Он сделал паузу, подбирая слова, словно взвешивая каждое из них. «Не солдатом, которого они хотят. Не оружием, которое они увидят. А тем хорошим человеком, которого я выбрал».
Он замолчал, и в этой тишине Стив услышал невысказанное. Услышал страх ученого перед собственным творением. Услышал мольбу.
Затем Эрскин сделал то, что окончательно выбило эту сцену из ряда научного эксперимента и превратило ее в нечто глубоко личное. Он полез во внутренний карман своего помятого халата и извлек оттуда маленькую, потертую серебряную фляжку. Она была старой, с вмятинами по бокам — вещь, у которой была своя история.
Он протянул ее Стиву.
«Немного шнапса», — сказал он с кривой, печальной улыбкой. — «Для храбрости. Родом из тех мест, откуда мне пришлось бежать».
Стив посмотрел на фляжку, потом на Эрскина. Этот простой, человеческий жест в этом стерильном, нечеловеческом месте казался чудом.
«Мы выпьем после», — добавил Эрскин, и его голос снова стал твердым. Он смотрел Стиву прямо в глаза, и в его взгляде было обещание. Обещание будущего, которое могло и не наступить.
Стив медленно протянул руку и взял фляжку. Холодный металл был шоком для его влажной от пота ладони. Фляжка была тяжелой. Реальной. Она была якорем в этом море гудящей стали и пугающей неизвестности. Он сжал ее в своем тонком, слабом кулаке.
«После», — эхом повторил он. Слово прозвучало хрипло.
Эрскин кивнул, и на его лице на мгновение отразилось облегчение. Он положил руку Стиву на плечо, и его хватка была на удивление сильной. Это было последнее благословение. Последнее напутствие.
Затем он отпустил его, развернулся и пошел обратно к машине, снова становясь частью механического ритуала.
А Стив остался стоять в нише, один на один с гулом генераторов и холодным весом обещания в своей руке.
Кивок Эрскина был почти незаметен, но для Стива он прозвучал громче выстрела. Это был сигнал. Точка невозврата.
Он медленно, почти неохотно, потянулся к пуговицам своей поношенной рубашки. Пальцы, онемевшие от напряжения, плохо слушались, цепляясь за грубую ткань. Каждый щелчок пуговицы, выходящей из петли, отдавался в гулкой тишине лаборатории. Наконец, рубашка была расстегнута. Он стянул ее с плеч, и на мгновение холодный, кондиционированный воздух обжег его кожу, заставив покрыться гусиной кожей.
Под резким, безжалостным светом ламп его тело было картой хрупкости. Не просто худоба — это была анатомия борьбы. Каждое ребро четко очерчивалось под бледной, почти прозрачной кожей, словно остов голодающего корабля. Его плечи были узкими и покатыми, ключицы выступали острыми углами. Это было тело, которое всю жизнь проигрывало войну с болезнями, с гравитацией, с самим существованием.
На фоне брутальной геометрии машины, ее полированной стали и незыблемой мощи, эта фигура из бледной плоти и хрупких костей казалась жалким, неуместным анахронизмом. Ошибкой природы, которую вот-вот исправят при помощи электричества и химии.
Стив сделал шаг к капсуле. Холодный бетон впился в его босые ступни. Он чувствовал на себе взгляды. Не только Эрскина и Филлипса. Он поднял голову и посмотрел на стену напротив.
Там, за толстым, пуленепробиваемым стеклом, была комната для наблюдений. Галерея. И в ней были лица, темные силуэты на фоне более тусклого света. Зрители, пришедшие на премьеру.
Он лег. Холодный шок металла пронзил его спину. Ассистент в белом халате, с лицом, лишенным всякого выражения, начал затягивать на его руках и ногах широкие кожаные ремни. Мягкий щелчок пряжки прозвучал оглушительно. Теперь он был частью машины.
Ее органическим компонентом.
И отсюда, со своего стального ложа, он снова посмотрел на них. На наблюдателей.
Он увидел нескольких мужчин в дорогих костюмах, с лицами, раскрасневшимися от виски и важности. Сенаторы. Политики. Они пришли посмотреть на чудо-оружие, на инвестицию, которая должна была окупиться кровью немцев. В их глазах была смесь жадного любопытства и нетерпения.
Чуть поодаль стоял Говард Старк. Он облокотился на панель управления, и на его лице играла тонкая, самодовольная улыбка. В его взгляде не было ни сочувствия, ни беспокойства. Только хищный блеск гения, наблюдающего за работой своего творения. Он смотрел не на Стива. Он смотрел на показатели датчиков, на свою машину, которая вот-вот докажет его правоту всему миру. Стив был для него лишь переменной в уравнении. Самой ненадежной его частью.
И среди них он увидел ее. Пегги Картер. Она стояла прямо, ее военная форма сидела безупречно, но эта выправка была обманом. Ее лицо было маской напряжения, губы плотно сжаты, а костяшки пальцев, которыми она вцепилась в край стола, были белыми. И она, единственная из всех, смотрела не на машину. Она смотрела на него. Прямо ему в глаза. И в ее взгляде не было ни любопытства, ни высокомерия. Только яростная, отчаянная надежда. И страх.
Он видел их всех — политиков, ученого, солдата. И он понял, что для каждого из них он был чем-то своим: оружием, экспериментом, надеждой. Но ни для кого из них он не был просто Стивом Роджерсом из Бруклина.
В этот последний момент, на пороге новой жизни, старое, знакомое чувство унижения поднялось в нем, горькое, как желчь.
«Они смотрят на меня, как на циркового уродца», — пронеслось в его голове. — «Даже сейчас».
Раздалось шипение пневматики. Тяжелая стеклянная крышка капсулы начала опускаться, отрезая его от мира. Лица за стеклом исказились, поплыли. Гул лаборатории стал глухим, далеким.
Последнее, что он увидел перед тем, как створки с глухим стуком встали на место, было его собственное отражение. Искаженное, бледное лицо. И широко раскрытые от ужаса глаза.
Часть II: Симфония Боли
От первого лица Стива
Я лежу, и ремни впиваются в кожу.
Мир сузился до этого стального гроба. Гул лаборатории стал далеким, утробным, как будто я опустился на дно океана. Единственный звук, который я слышу отчетливо, — это стук собственного сердца. Оно колотится о ребра, как пойманная птица, отчаянно и бессмысленно. Холодный металл подо мной высасывает остатки тепла из моего тела. Я чувствую каждый свой позвонок.
Надо мной — лицо.
Лицо доктора Эрскина, искаженное и увеличенное толстым стеклом капсулы. Его глаза за линзами очков — два огромных, влажных мира, в которых плещутся надежда и ужас. Он смотрит на меня, и я вижу, что ему так же страшно, как и мне. Может, даже больше.
В его руке — шприц. Он поднимает его, и синяя жидкость внутри ловит свет ламп, вспыхивая неземным огнем. Эта синева не принадлежит этому миру. Она холодная, древняя.
Он наклоняется ближе. Его голос, приглушенный стеклом, доносится до меня, как шепот призрака.
«Сейчас будет немного больно, Стив».
Он делает паузу, и я вижу, как дрожит уголок его губ.
«Немного».
Он лжет. Мы оба это знаем. Он лжет из доброты, а я делаю вид, что верю, из упрямства. Я коротко киваю, и это движение кажется мне титаническим усилием.
Я чувствую прикосновение ватки, смоченной в спирте, к моему плечу. Резкий, чистый холод. А затем — острая, тонкая боль, когда игла протыкает мою тонкую кожу. Я стискиваю зубы.
И тут начинается.
Не боль. Холод.
Это не просто холод. Это абсолютное отсутствие тепла. Жидкость, холодная, как жидкий азот, начинает течь по моим венам. Я чувствую ее. Я чувствую, как она ползет по артерии в моей руке, ледяная змея, убивающая все на своем пути. Мои мышцы деревенеют. Кожа покрывается инеем изнутри. Холод добирается до моей груди, и на мгновение мне кажется, что мое сердце сейчас остановится, превратившись в кусок льда.
Я хочу закричать, но легкие свело спазмом. Я могу только хрипеть.
А потом холод сменяется жаром.
Это происходит мгновенно. Ледяная река в моих венах вспыхивает. Это не тепло. Это огонь. Чистый, белый огонь, который бежит по фитилю моих нервов. Он взрывается в моей груди и расходится волнами по всему телу. Каждая клетка моего организма кричит.
Я чувствую, как моя кровь закипает. Буквально. Я чувствую, как она пузырится, превращаясь в пар.
Боль. О, теперь я знаю, что такое боль. Это не боль от удара или пореза. Это боль сотворения мира. Боль звезды, рождающейся из хаоса.
И это было только начало.
Сквозь мутную пелену боли я вижу, как Эрскин кивает кому-то за пределами моего поля зрения. Я слышу его голос, искаженный и далекий: «Говард, сейчас!»
И мир исчезает.
Нет, не так. Мир не исчезает. Он обрушивается на меня.
Сначала — звук. Гул, который я слышал раньше, был колыбельной по сравнению с этим.
Это рев. Рев тысяч разгневанных богов, рев самой материи, разрываемой на части. Он бьет по мне, проникает сквозь стекло, сквозь металл, сквозь мою плоть, заставляя вибрировать каждую кость, каждый орган. Мое сердце, которое только что колотилось, как молот, теперь пытается перекричать этот рев, и я боюсь, что оно просто разорвется.
Затем — щелчок. Громкий, металлический, как будто взвели курок гигантского револьвера.
И в мое тело ударяет молния.
Это не просто боль. Слово «боль» — жалкое, ничтожное, оно не способно описать это. Это… перестройка. Это демонтаж. Это ощущение, будто невидимые руки гиганта схватили меня и начали ломать, как игрушку.
Я слышу треск.
Громкий, сухой, отвратительно-влажный звук, как будто кто-то ломает через колено охапку сухих веток. Звук разносится не снаружи. Он рождается внутри меня. В моих ногах. В моих руках. В моей грудной клетке.
И я с животным, первобытным ужасом понимаю, что это — мои кости.
Они ломаются. Не одна, не две — все сразу. Мой скелет, мой хрупкий, несовершенный каркас, рассыпается в прах под действием какой-то чудовищной, нечеловеческой силы. Я чувствую, как острые обломки рвут мои мышцы изнутри. Я чувствую, как мой позвоночник изгибается под неестественным углом, и каждый позвонок кричит от агонии.
Но самое страшное не это. Самое страшное, что за треском перелома тут же следует другой звук. Скрежет. Влажный, тошнотворный звук, как будто кто-то пытается соединить два куска мокрого камня. Это мои кости срастаются. Они срастаются заново, но по-другому. Они становятся толще, плотнее, длиннее. Я чувствую, как они растут, растягивая мою кожу, раздвигая мои органы. Я чувствую, как меня перекраивают на живом верстаке.
Я кричу.
По крайней мере, я думаю, что кричу. Крик рождается где-то в глубине моих горящих легких, он рвется из моей груди, раздирая горло. Но я не слышу его. Я не слышу ничего, кроме оглушающего рева машины и отвратительного хруста моего собственного тела.
Я — всего лишь крик, запертый в стальном гробу. И этот кошмар только начинается.
Я думал, что треск костей — это предел. Что хуже быть не может.
Я ошибался.
Боль становится невыносимой. Нет, это не то слово. Она выходит за рамки этого понятия. Она становится вселенной. Единственной реальностью. Рев машины, вибрация, холод металла под спиной — все это исчезает, тонет в этом всепоглощающем океане агонии.
Это не боль от удара. Не боль от раны. Это боль каждой отдельной клетки моего тела, которая кричит в унисон. Это миллиарды крошечных, микроскопических смертей и рождений, происходящих одновременно. Я чувствую, как меня разбирают на атомы и собирают заново по новому, чужому чертежу.
Мои мышцы. Боже, мои мышцы. Я чувствую, как они рвутся. Не как при растяжении. Я чувствую, как каждое мышечное волокно, тонкое, как паутина, лопается с микроскопическим щелчком. Они рвутся, превращаясь в кровавую кашу, и в то же самое мгновение, в том же самом месте, из этой каши сплетаются новые. Более толстые, более плотные, более прочные. Это похоже на работу безумного ткача, который рвет старую ткань и тут же ткет новую, и все это происходит внутри меня, на живую. Мое тело — это его станок.
Моя кровь кипит.
Это не метафора. Я чувствую это. Я чувствую, как она пузырится в моих венах и артериях, как вода в перегретом котле. Синяя сыворотка — это топливо, а таинственные лучи, пронизывающие меня, — это огонь. Мои сосуды превратились в адскую топку. Жар такой, что мне кажется, будто моя кожа сейчас обуглится и осыплется пеплом.
И я начинаю чувствовать запах.
Сначала — резкий, стерильный запах озона, который проникает даже сквозь герметичную капсулу. Но под ним появляется другой. Сладковатый, тошнотворный, до ужаса знакомый. Запах подгоревшего на сковородке мяса.
Я с ужасом понимаю, что это — запах моей плоти. Моей собственной плоти, которая горит изнутри.
Я больше не Стив Роджерс. Я — кусок мяса на раскаленной жаровне. Я — кусок руды в доменной печи, из которой выжигают все примеси, чтобы выплавить чистую сталь.
И я молюсь. Не Богу. Я молюсь о том, чтобы потерять сознание. Чтобы умереть. Чтобы этот кошмар просто закончился.
Но я не теряю сознание. Я не умираю. Я остаюсь здесь, в этом аду, и чувствую все. Каждую секунду. Каждое разорванное волокно. Каждую вскипевшую каплю крови.
Это и есть цена. Цена, которую я плачу за силу. И я понимаю, что она бесконечна.
За толстым, звуконепроницаемым стеклом мир превратился в безмолвный балет ужаса. Рев машины, оглушающий в самой лаборатории, здесь, в комнате наблюдения, превратился в глухой, сотрясающий внутренности гул, который чувствовался скорее костями, чем ушами. Он был фоном, саундтреком к вивисекции, разворачивающейся на их глазах.
Пегги Картер стояла, вцепившись в край стальной консоли так, что костяшки ее пальцев побелели. Она не смотрела на капсулу. Она смотрела на приборы. Ее взгляд, натренированный на чтение карт и шифровок, теперь пожирал данные, которые выплевывали на экраны осциллографы и датчики.
И эти данные были криком.
Чистая зеленая синусоида электрокардиограммы превратилась в неистовую, зазубренную пилу из чистого красного цвета. Цифры, показывающие пульс, были бессмысленны, они менялись так быстро, что сливались в одно пятно: 220, 230, 245… Температура тела — 45 градусов по Цельсию, 46… Давление — за пределами любой шкалы. Каждый циферблат, каждый индикатор, каждый цифровой дисплей кричал об одном и том же: о катастрофическом отказе. О смерти. Ее военная подготовка вопила, что человек на том столе уже мертв. Просто его тело еще не поняло этого.
«Боже мой…» — прошептал рядом сенатор Брандт. Его лицо, еще недавно румяное и самодовольное, стало пепельно-серым. Он смотрел на саму капсулу, которая мелко, яростно вибрировала на своем основании, словно пытаясь сбросить с себя невыносимое напряжение. «Что происходит? Почему он так трясется?»
Никто не ответил. Говард Старк, стоявший чуть поодаль, подался вперед, прижавшись почти вплотную к стеклу. На его лице не было страха. Только хищное, нечеловеческое любопытство ученого, наблюдающего за тем, как его творение раздвигает границы возможного.
«Прекратите!» — вдруг взвизгнул сенатор, и его голос сорвался на паническую, почти женскую ноту. Он ткнул дрожащим пальцем в сторону стекла.
«Вы его убиваете! Выключите эту чертову штуку!»
Полковник Филлипс, до этого стоявший неподвижно, как статуя, медленно вынул изо рта сигарету. Она выпала из его пальцев и упала на пол, где он раздавил ее каблуком своего начищенного до блеска ботинка. Его лицо было непроницаемой маской, но в его глазах, сузившихся до двух ледяных щелок, отражалось пламя. Он сделал два шага к панели связи и схватил микрофон. Его голос, усиленный динамиками, был тверд, как сталь.
«Эрскин, выключай!»
На мгновение в динамиках раздался лишь треск статики и далекий рев машины. Затем сквозь них прорвался голос Эрскина. Искаженный, задыхающийся, полный пота и агонии.
«Нет!»
Филлипс сжал микрофон так, что тот затрещал.
«Это приказ, доктор! Эксперимент провален!»
«Нет! Ещё немного!» — донеслось в ответ. На мониторе, транслирующем изображение из лаборатории, было видно лицо Эрскина. Оно было мокрым от пота, глаза безумно горели за стеклами очков. Он смотрел на капсулу, как жрец на своего бога, приносимого в жертву. «Он выдержит! Клетки ещё не стабилизировались! Если мы остановим сейчас, он умрет!»
«Он и так умирает!» — рявкнул Филлипс.
Но Эрскин его уже не слушал. Он смотрел на стальной гроб, в котором человек горел заживо, и шептал, то ли в микрофон, то ли самому себе, как молитву:
«Он выдержит… Он должен выдержать…»
А в комнате наблюдения повисла тишина, нарушаемая лишь паническим дыханием сенатора и глухим, всепроникающим гулом машины, которая продолжала свою чудовищную работу.
Я на грани.
Вселенная боли, в которой я нахожусь, начинает терять свои очертания. Рев машины, треск моих костей, огонь в венах — все это сливается в один монотонный, белый шум агонии. Я больше не чувствую своего тела. Я — это просто боль. Чистая, дистиллированная, бесконечная.
И я начинаю уплывать.
Передо мной разверзается темнота. Но это не страшная, холодная пустота. Нет. Она теплая. Спокойная. Она манит меня, обещает покой. Она шепчет мне, что все закончится. Никакой боли. Никакого страха. Никакой борьбы. Просто тишина. Прохладная, бархатная тишина, в которой можно утонуть и наконец-то отдохнуть.
Я так устал. Всю свою жизнь я боролся. С болезнями, с хулиганами, с собственным телом. И вот он, выход. Легкий, простой. Нужно просто отпустить. Просто позволить этой теплой темноте забрать меня.
Я уже почти сдался. Я уже делаю шаг в эту тихую гавань.
Но сквозь рев и скрежет, сквозь белый шум агонии, я слышу его.
Это не голос Эрскина. Не крики сенаторов. Это что-то другое. Чистый, ясный звук, пробивающийся сквозь бурю, как свет маяка.
Голос Баки.
Это не галлюцинация. Это воспоминание. Такое яркое, что я почти чувствую запах соленой воды и креозота с пирса. Я вижу его лицо, его наглую ухмылку, когда он стоял в своей новенькой форме перед отправкой. Он хлопнул меня по моему тощему плечу, и я чуть не упал.
«Постарайся не умереть, пока меня не будет, коротышка».
Эти слова. Не приказ. Не мольба. Просто шутка. Насмешливая забота лучшего друга. Обещание, которое я дал ему, просто кивнув.
И эта мысль, этот голос, становится якорем.
Темнота отступает. Она все еще здесь, манит, обещает, но теперь у меня есть за что держаться. Я цепляюсь за этот голос, за это воспоминание, как утопающий цепляется за обломок мачты. Баки там, на войне, он сражается по-настоящему. А я лежу здесь и умираю в банке. Нет. Я не могу умереть. Не сейчас. Не так.
Я вгрызаюсь в боль зубами. Я принимаю ее. Я позволяю ей течь сквозь меня, но я больше не тону в ней. Я стою посреди этой бури, и голос Баки — это мой щит.
Я сжимаю кулаки.
Это инстинктивное движение. Движение, которое я делал сотни раз в драках, которые всегда проигрывал. Я сжимаю пальцы, фокусируя всю свою волю, все свое упрямство, всю свою боль в этом одном-единственном действии.
И я чувствую, как что-то поддается.
Это не кость. Это металл. Широкий кожаный ремень с металлической основой, который держит мое запястье. Я чувствую, как он начинает гнуться под давлением моих пальцев. Он не ломается. Он медленно, неохотно, как густая патока, изгибается.
Я в шоке. Но этот шок дает мне силы.
Боль все еще здесь. Она никуда не делась. Она все так же разрывает меня на части. Но теперь у меня есть ответ.
Я могу…
Она накатывает новой волной, пытаясь сломать меня.
…делать это…
Я сжимаю кулаки еще сильнее. Металл стонет.
…весь день…
Часть III: Первый Вдох Нового Мира
Это случилось внезапно. Без предупреждения. Без постепенного затухания.
Рев просто оборвался.
Словно кто-то одним щелчком выключил звук у всего мира. Гул, который сотрясал стены, пол и кости, исчез. Вибрация, ставшая привычной, как собственное сердцебиение, прекратилась. В лаборатории наступила тишина.
И эта тишина была оглушительной.
Она была густой, тяжелой, почти осязаемой. Она давила на барабанные перепонки сильнее, чем рев до этого. В этой тишине каждый звук — скрип ботинка, сдавленный вздох, шорох одежды — казался кощунственным, как крик в соборе.
В комнате наблюдения все замерли. Сенатор Брандт, который секунду назад был готов впасть в истерику, застыл с полуоткрытым ртом. Полковник Филлипс, чья рука все еще сжимала микрофон, окаменел, превратившись в гранитное изваяние. Говард Старк оторвался от стекла, и на его лице впервые за все это время промелькнуло что-то похожее на удивление.
Пегги Картер не дышала. Ее взгляд был прикован к мониторам.
И там, на экранах, происходило чудо.
Красные, рваные линии, кричавшие о смерти, начали успокаиваться. Они опадали, как волны после шторма, и медленно, неуверенно, выравнивались в спокойную, ритмичную зеленую синусоиду. Цифры, которые были бессмысленным пятном, замерли и обрели смысл: пульс — 80, температура — 36.6, давление — 120 на 80. Идеальные показатели. Показатели здорового, спящего человека.
Все датчики, до единого, вернулись в зеленую зону.
Но никто не радовался. Никто не выдыхал с облегчением. Потому что тишина, исходящая от стальной капсулы в центре лаборатории, была тишиной не жизни, а могилы.
Капсула стояла неподвижно, окутанная клубами белого, шипящего пара, вырывающегося из предохранительных клапанов. Она была похожа на саркофаг, только что извлеченный из кипящего гейзера. Сквозь мутное от конденсата стекло ничего не было видно. Она хранила свою тайну.
Все взгляды были прикованы к ней. Все ждали. Боялись дышать. Боялись моргнуть. Что там внутри? Живой человек или идеально функционирующий труп?
В лаборатории, внизу, доктор Эрскин стоял, как громом пораженный. Его лицо было бледным, мокрым от пота, на лбу блестели капли. Он смотрел на свое творение, и в его глазах был священный ужас. Он медленно, как во сне, сделал один шаг к капсуле. Потом еще один. Его ноги дрожали, он едва не споткнулся о кабель, лежавший на полу.
Он подошел к стальному гробу и остановился. Он не решался прикоснуться. Он просто стоял и смотрел на него, и в этой оглушающей, звенящей тишине все в комнате наблюдения слышали, как бешено колотится их собственное сердце.
Эрскин протянул дрожащую руку и нажал на кнопку на панели управления капсулы.
Раздалось громкое шипение, похожее на вздох гигантского существа. Пневматические замки с щелчком освободились, и тяжелая стеклянная крышка медленно, с величественной грацией, поползла вверх.
Из открывшегося нутра саркофага хлынул густой, белый пар. Он вырвался наружу, как джинн из бутылки, клубясь и расползаясь по полу лаборатории, скрывая капсулу и все вокруг нее в молочном тумане. На мгновение все исчезло. Остался только звук — шипение выходящего под давлением газа и оглушающая тишина ожидания.
В комнате наблюдения никто не двигался. Они подались вперед, их лица почти касались холодного стекла, пытаясь разглядеть хоть что-то в этом белом мареве.
Пар начал медленно рассеиваться. Он истончался, поднимался к потолку, и из него, как статуя из-под покрывала скульптора, начала проступать фигура.
И все, кто смотрел, коллективно затаили дыхание.
Это был Стив. Но это был не тот Стив, который вошел в эту капсулу час назад. Тот Стив был эскизом, наброском, сделанным карандашом на тонкой бумаге. Этот был законченным шедевром, высеченным из мрамора.
Он не просто вырос. Он изменился. Он был переписан на клеточном уровне.
Его тело, некогда тощее, болезненное, с выступающими ребрами и впалой грудью, теперь было идеальным воплощением человеческой мощи. Не гора мускулов, как у циркового силача. Нет. Это была гармония. Каждая мышца была на своем месте, четко очерченная, рельефная, но не чрезмерная. Широкие плечи, мощная грудная клетка, узкая талия — его пропорции были безупречны, словно их выверял сам Леонардо. Его кожа, раньше бледная и тонкая, теперь была здорового, золотистого оттенка, гладкая и натянутая на стальных мускулах.
Он медленно, очень медленно сел.
В его движении не было ни слабости, ни дезориентации. Оно было плавным, текучим, полным скрытой, контролируемой силы. Как будто пантера просыпается после сна. Он опустил ноги на пол, и даже это простое действие было исполнено грации.
Он тяжело дышал, и облачка пара вырывались из его легких. Но это было не хриплое, свистящее дыхание больного астмой. Это было глубокое, мощное дыхание атлета после стометрового забега. Дыхание человека, чьи легкие работают на полную мощность.
Он поднял руки и посмотрел на них.
Они больше не были тонкими, слабыми придатками с длинными, нескладными пальцами. Это были руки мужчины. Сильные, с широкими ладонями, развитыми предплечьями и уверенными, крепкими пальцами. Он медленно сжал их в кулаки и разжал, и в его глазах, которые теперь казались ярче, голубее, чем раньше, отразился шок.
Чистый, абсолютный шок и удивление. Он смотрел на свои руки, как будто видел их впервые. Как будто они принадлежали кому-то другому.
Он был незнакомцем в собственном теле.
А в комнате наблюдения Говард Старк медленно откинулся от стекла, и на его лице расцвела широкая, торжествующая улыбка. Полковник Филлипс просто стоял, забыв про сигарету, и в его глазах впервые появилось что-то, похожее на благоговение.
А Пегги Картер прижала руку ко рту, и по ее щеке медленно скатилась одна-единственная слеза.
Тишину, густую и тяжелую, как ртуть, нарушил звук одиноких, шаркающих шагов.
Доктор Эрскин, его творец, медленно, словно идя по тонкому льду, подошел к капсуле. Он остановился перед Стивом, и в его глазах, увеличенных линзами очков, стояли слезы. Это не были слезы радости. Это была прорвавшаяся плотина ужаса, надежды и невыносимого облегчения. Он смотрел на Стива не как на солдата, а как на сына, вернувшегося с того света.
«Стив?» — его голос был дрожащим шепотом, едва слышным в огромной лаборатории. — «Как… как ты себя чувствуешь?»
Стив медленно поднял голову. Его взгляд был расфокусирован, он смотрел сквозь Эрскина, словно пытался осознать новые размеры комнаты, новые цвета, новые звуки, которые теперь обрушивались на него. Он открыл рот, чтобы ответить, и звук, который родился в его груди, удивил его самого. Это был не его прежний, неуверенный голос. Это был глубокий, спокойный баритон, который, казалось, резонировал с самим полом.
«Выше», — сказал он, и слово повисло в воздухе. — «Я чувствую себя… выше».
В этом не было триумфа. Только чистое, незамутненное удивление. Дезориентация существа, которое только что родилось в чужом, незнакомом теле.
И в этот момент хрупкое чудо затвердело в факт.
Раздался один резкий хлопок. Это сенатор Брандт, его лицо раскраснелось от восторга, ударил в ладоши. Этот звук прорвал оцепенение. Лаборатория взорвалась эйфорией. Ассистенты, до этого бледные и напряженные, начали обниматься. Говард Старк издал торжествующий вопль и вскинул кулак. Даже полковник Филлипс позволил себе слабую, кривую улыбку, достав из кармана новую сигарету. Они победили. Они создали своего бога войны.
И в этот самый момент триумфа, когда все взгляды были прикованы к новому Адонису, сидевшему на краю своего стального кокона, один из «наблюдателей», стоявший в тени у дальней стены, сделал плавное, выверенное движение.
Это был не громкий выстрел. Не оглушительный хлопок.
Это был тихий, влажный шлепок, звук, который издает пистолет с глушителем. Звук, который почти утонул в радостных возгласах.
Но он не утонул.
Время, казалось, растянулось и истончилось. Взгляд Стива метнулся в сторону звука. Взгляд Пегги из комнаты наблюдения метнулся туда же.
Но было уже поздно.
На лице доктора Эрскина, который с отцовской улыбкой смотрел на Стива, отразилось удивление. Не боль. Не страх. Просто легкое, детское недоумение. Он моргнул. Затем его взгляд скользнул вниз, на собственный белый халат.
Там, прямо над сердцем, появилось маленькое, темное пятно. Оно было не больше монеты. А затем оно начало расплываться. Расти. Расцветать, как единственный, непристойный алый цветок на снежном поле.
Он снова поднял глаза на Стива. Его губы приоткрылись, словно он хотел что-то сказать, задать какой-то вопрос. Но вместо слов изо рта вырвался лишь тихий, булькающий вздох. Его колени подогнулись. Он начал падать. Медленно, как подрубленное дерево.
Для Стива мир не замедлился. Он взорвался, сжавшись в одну точку с terrifying clarity.
Он видел все.
Он видел человека в костюме, который теперь держал в руке дымящийся пистолет. Видел, как тот бросает на пол маленький металлический цилиндр. Видел, как тот разворачивается и одним ударом локтя разбивает толстое армированное окно лаборатории.
Стив не думал. Он не принимал решения. Его новое тело, его новые инстинкты сделали все за него.
Он вскочил. Движение было таким резким, таким быстрым, что казалось, будто он телепортировался из сидячего положения в стоячее. Мир, который только что обрел форму, снова рухнул, превратившись в хаос из дыма, криков и запаха пороха. Из цилиндра, брошенного шпионом, с шипением повалил густой, едкий дым, мгновенно заполняя пространство.
Но Стив уже не смотрел на убийцу. Он бросился к падающему телу. Он подхватил Эрскина прежде, чем тот ударился о бетонный пол, и осторожно опустил его, опустившись на одно колено.
«Доктор! Доктор Эрскин!»
Человек, который поверил в него, который стал ему почти отцом, умирал у него на руках. Кровь заливала белый халат, пропитывая ткань на коленях Стива. Эрскин задыхался, его глаза искали лицо Стива в клубах дыма.
Он поднял дрожащую руку, его пальцы оставили липкий, теплый кровавый след на щеке Стива.
Он попытался что-то сказать. Из его горла вырвался лишь хрип. Он сделал еще одну, последнюю отчаянную попытку.
«Не меня…» — прошептал он, и кровавая пена выступила на его губах. — «…его… сыворотка…»
Его глаза потеряли фокус. Рука безвольно упала.
И свет в них погас.
Часть IV: Крещение Огнём
Горе — это роскошь. Осознание — привилегия. У Стива не было ни того, ни другого.
В тот момент, когда жизнь покинула тело доктора Эрскина, что-то внутри Стива щелкнуло. Древний, первобытный переключатель, о существовании которого он и не подозревал. Разум, тот самый разум, который всю жизнь анализировал, сомневался и боялся, отключился. Он уступил место чему-то другому.
Инстинкту.
Он не думал. Он действовал.
Его голова вскинулась. Сквозь клубы едкого дыма, застилающего лабораторию, его новые, обостренные глаза увидели движение. Темный силуэт убийцы, уже наполовину вылезший в разбитое окно.
И тело Стива взорвалось движением.
Он не встал. Он выстрелил собой с колен, как пружина. Один толчок, и он уже на ногах. Еще один, и он пересекает лабораторию, заставленную дорогим оборудованием. Он не оббегает столы. Он перепрыгивает через них. Движение легкое, инстинктивное, как у оленя, перескакивающего через ручей.
Крики, хаос, дым — все это стало фоновым шумом. Существовал только один вектор. Одна цель. Убегающий силуэт.
Он достиг разбитого окна. На улице, внизу, убийца уже бежал по тротуару, толкая прохожих. Это был второй этаж. Пятнадцать футов до твердого асфальта. Старый Стив остановился бы. Старый Стив начал бы искать лестницу.
Новый Стив не остановился.
Он даже не замедлил шаг. Он просто выпрыгнул.
Босой, в одних армейских штанах, он вылетел в разбитый оконный проем, осколки стекла брызнули во все стороны, как капли дождя. На одно короткое, бесконечное мгновение он завис в воздухе. Под ним — улица, желтые такси, удивленные лица людей, задранные вверх.
А затем гравитация взяла свое.
Он падал. И даже в этот момент его тело знало, что делать. Оно сгруппировалось, ноги чуть согнулись в коленях, руки выставились вперед для баланса.
Приземление.
Это не был глухой, костоломный удар, которого он ожидал. Это было мягкое, упругое касание. Его босые ступни коснулись асфальта, колени согнулись, амортизируя удар, и он замер в низкой, хищной стойке, как пантера, спрыгнувшая с дерева.
Никакой боли. Никакого шока. Ни единого вывихнутого сустава.
Он выпрямился. И только тогда до его отключенного разума дошло, что он только что сделал. Он посмотрел на свои босые ноги, стоящие на грязном бруклинском асфальте.
Посмотрел на разбитое окно второго этажа, из которого он только что выпрыгнул.
И его самого пронзил шок.
Но на это не было времени. Впереди, в конце улицы, убийца садился в черный автомобиль.
И инстинкт снова взял верх. Стив рванул с места, и асфальт под его ногами, казалось, начал плавиться.
Первый шаг был толчком. Мощным, как удар поршня. Асфальт под его босой ступней, казалось, прогнулся. Второй шаг — и он уже набрал скорость. Третий — и мир начал меняться.
Стив бежал. Но это был не тот бег, который он знал. Не жалкая, задыхающаяся трусца, когда легкие горят, а в боку колет. Это был полет. Его ноги двигались с невероятной скоростью, пожирая тротуар, но он не чувствовал усталости. Он чувствовал только мощь. Чистую, первобытную, пьянящую мощь, текущую по его новым мышцам.
И тогда он понял. Мир вокруг него замедлился.
Это было странное, сюрреалистичное ощущение. Желтые такси, которые раньше казались ему скоростными снарядами, теперь ползли, как сонные черепахи. Пешеходы застыли в нелепых позах: женщина с авоськой, из которой медленно, как во сне, выкатывался апельсин; мужчина, замерший с поднесенной ко рту сигаретой; дети, играющие в классики, их прыжки растянулись на целую вечность.
А он двигался сквозь этот застывший мир, как пуля.
Он видел все. Каждую деталь. Каждую трещинку на асфальте. Каждое испуганное, искаженное изумлением лицо, обращенное к нему. Он видел, как расширяются их зрачки, как открываются в безмолвном крике рты. Для них он был вспышкой. Размытым пятном из плоти, пронесшимся мимо.
Он — аномалия. Монстр, вторгшийся в их обычный, предсказуемый мир.
Черный седан убийцы выехал на перекресток, и Стив понял, что не успевает. Машина уже набирала скорость. Тогда его тело снова сделало то, чего разум не успел даже помыслить.
Он свернул с тротуара. Прямо на проезжую часть.
Раздался оглушительный визг тормозов. Водитель грузовика, перевозившего овощи, вывернул руль, и его машина пошла юзом. Ящики с помидорами посыпались на дорогу, превращаясь в красное месиво. Но Стив уже был не там.
Он не пытался обежать грузовик. Он пробежал под ним.
В одно плавное, текучее движение он ушел в подкат, проскользнув на спине по асфальту в узком пространстве между колесами. На мгновение над ним пронесся ревущий, грохочущий мир из ржавого металла и вращающихся осей. А затем он вылетел с другой стороны, вскочил на ноги, не потеряв ни доли секунды, и продолжил бег.
Он перепрыгнул через капот такси, оттолкнувшись от него руками. Металл под его ладонями прогнулся, как фольга. Он перемахнул через газетный киоск, легко, как через гимнастического коня. Его тело само знало, что делать. Оно было идеальным инструментом, созданным для движения, для погони, для насилия.
А впереди, всего в квартале от него, черный седан застрял в пробке.
Стив прибавил скорость. Его легкие работали, как кузнечные мехи. Его сердце стучало, как барабан. Но это была не боль. Это была музыка. Музыка его нового, совершенного тела.
И в этой музыке был только один мотив.
Месть.
Шпион понял, что бежать бесполезно.
Застрявший в пробке черный седан был ловушкой. Убийца выскочил из машины, его лицо было искажено смесью ярости и паники. Он увидел несущуюся на него фигуру — полуголого гиганта, который двигался с нечеловеческой скоростью — и его рука метнулась под пиджак.
Стив был уже близко. Пятьдесят ярдов. Сорок. Он бежал по прямой, по крышам застывших в пробке машин, перепрыгивая с одной на другую.
И тогда шпион начал стрелять.
Первая пуля просвистела мимо уха Стива, и он инстинктивно пригнулся. Вторая выбила искры из крыши желтого такси, на которое он только что приземлился. Он оказался на открытом пространстве. Голая мишень. Укрыться было негде.
Старый Стив умер бы здесь. Он бы упал, сраженный свинцом, и его история закончилась бы на грязной крыше бруклинского такси.
Но инстинкты нового Стива работали быстрее.
Шпион, чтобы расчистить себе путь к отступлению, бросил на дорогу небольшую гранату. Раздался оглушительный взрыв. Он был несильным, скорее светошумовым, но его хватило, чтобы подбросить в воздух ближайшую машину. Желтое такси подпрыгнуло, и его пассажирская дверь, сорванная с петель взрывной волной, взлетела в воздух, вращаясь, как гигантский, неуклюжий фрисби.
И Стив увидел ее.
Его разум не успел сформировать план. Его тело просто отреагировало. В тот момент, когда дверь, описав дугу, начала падать, он прыгнул. Он поймал ее в воздухе обеими руками, и в этот момент третья пуля ударила в металл.
ДЗИННН!
Звук был оглушительным. Резким, как удар колокола. Дверь в его руках содрогнулась, и вибрация прошла по его рукам до самых плеч. Он почувствовал удар. Тупой, мощный толчок, который должен был выбить дверь у него из рук, сломать ему запястья.
Но этого не произошло.
Он устоял. Его новые, невероятно сильные мышцы легко поглотили импульс. Он посмотрел на дверь. На желтом металле, прямо по центру, красовалась уродливая вмятина, от которой лучами расходились трещинки краски.
Шпион выстрелил снова. И снова.
ДЗИНН! ДЗИНН!
Пули с визгом рикошетили от импровизированного щита, высекая снопы искр. Они били в металл, как молот по наковальне, но не могли его пробить. Стив стоял посреди улицы, прикрываясь сорванной дверью от такси, и чувствовал каждый удар. Он чувствовал их как глухие, настойчивые тычки. Неприятно, но не более. Они не причиняли ему вреда.
И в этот момент, под градом пуль, под визг рикошетов, до него дошло.
Он не просто сильный. Он не просто быстрый.
Он — почти неуязвимый.
Он опустил взгляд на свои босые ноги, стоящие на асфальте, на свои руки, сжимающие помятую, простреленную дверь. Он был оружием. Но теперь у него был и щит.
Он поднял голову и посмотрел на шпиона. И в его глазах больше не было ни шока, ни удивления.
Только холодная, ледяная ярость. Он сделал шаг вперед. Потом еще один. Медленно, неотвратимо, как сама судьба.
Погоня закончилась там, где Бруклин встречается с океаном.
Шпион бежал по скрипучим, просоленным доскам старого пирса, его дорогие кожаные туфли скользили на мокром дереве. Он бежал, задыхаясь, оглядываясь через плечо, и в его глазах плескался животный ужас. За ним, неотвратимо сокращая дистанцию, двигался его преследователь. Не бежал — шагал. Широким, уверенным, размеренным шагом, держа в руке помятую, изрешеченную пулями дверь от такси, как какой-то первобытный щит.
Впереди был только тупик. Край пирса, за которым простиралась серая, неспокойная вода залива. Шпион добежал до самого конца и развернулся, как загнанный в угол крыса.
Он был в ловушке. С одной стороны — безжалостный охотник, с другой — холодная, темная вода.
Он поднял пистолет, его рука заметно дрожала.
Сирены были сначала далеким, плачущим обещанием. Теперь они стали ревущей реальностью. Они приближались, их вой отражался от кирпичных стен зданий, смешиваясь с криками прохожих и далеким гудком парома. Мир возвращался. Хаос, который Стив оставил за спиной, догонял его.
Но здесь, на краю пирса, было тихо.
Стив стоял над сломанной фигурой у своих ног. Ветер трепал его волосы, холодил разгоряченную кожу, но он этого не чувствовал. Он смотрел на безжизненное тело, на застывшую на лице фанатичную улыбку, и не чувствовал ничего. Ни удовлетворения. Ни злости. Только пустоту. Холодную, гулкую, как заброшенный склад.
Он опустил взгляд на свои руки.
Они все еще сжимали помятую, изрешеченную пулями дверь от такси. Желтая краска была исцарапана, металл — изуродован. Этот абсурдный, уродливый предмет казался ему сейчас продолжением его самого. Частью нового, чужого тела.
Он пробежал несколько миль по улицам Бруклина. Он выдержал выстрелы из пистолета. Он поймал убийцу. Он сделал все то, о чем всегда мечтал, лежа в своей постели и задыхаясь от очередного приступа астмы. Он стал сильным. Он смог дать сдачи. Он победил.
Но триумфа не было.
Была только горечь, густая и едкая, как дым, который все еще, казалось, стоял у него в горле. Горечь от осознания, что эта победа была оплачена не его потом. Она была оплачена кровью. Кровью доброго, старого человека, который поверил в него.
«Я получил силу», — пронеслось в его голове. Мысль была холодной и острой, как осколок стекла. — «Но какой ценой? Ценой его жизни. Ценой… всего».
Его пальцы разжались.
Дверь от такси с оглушительным лязгом упала на деревянный настил пирса. Звук был резким, непристойным в этой странной тишине. Он прозвучал как точка. Конец чего-то.
Стив сделал несколько шагов к самому краю, подальше от тела, подальше от этого уродливого желтого металла. Он остановился там, где доски пирса уступали место черной, маслянистой воде. Он посмотрел вниз.
В темной, подрагивающей поверхности залива, искаженное рябью, он увидел свое отражение. Приближающиеся огни полицейских машин раскрашивали его лицо всполохами красного и синего, крови и льда.
Он увидел лицо незнакомца.
Оно было его, но в то же время чужое. Более жесткое, более угловатое. Глаза, которые он видел в отражении, были холодными, сосредоточенными. Это были глаза хищника. Глаза солдата.
Он смотрел на себя, и он не видел героя.
Он видел оружие. Оружие, которое только что впервые выстрелило. Оружие, которое только что доказало свою смертоносную эффективность.
И впервые с тех пор, как огонь вошел в его вены, Стив Роджерс почувствовал настоящий, леденящий душу страх.

Блок I: Ковка Иконы
Вспышка была первым.
Не свет. Не звук. А именно вспышка. Удар раскаленной иглой прямо в центр зрения, выжигающий мир добела. За ней, с опозданием на долю секунды, следовал сухой, механический щелчок. А потом — тьма. Пурпурное, пляшущее пятно послеобраза, отпечатавшееся на его сетчатке, как клеймо.
Щелчок. Снова.
Стив сидел, не двигаясь. Он не знал, как долго. Час? День? Вечность? Время потеряло свою форму, превратившись в вязкую, тягучую субстанцию, измеряемую не минутами, а вспышками. Он сидел на жестком металлическом стуле, который впивался в его бедра, и смотрел прямо перед собой. В белизну.
Комната была белой. Стены, потолок, пол, стол — все было выкрашено в один и тот же стерильный, безжалостный цвет, цвет больницы и бойни. Единственным темным пятном в этом молочном небытии был он сам, одетый в новую, колючую военную форму, которая казалась ему чужой кожей. Над головой гудела лампа дневного света. Гудела неровно, с дребезжанием, и этот звук был единственным якорем, удерживающим его от полного растворения в белом шуме, который заполнил его голову. Звук был похож на назойливую муху, застрявшую в банке его черепа.
Щелчок.
Напротив него за столом сидели люди. Он не видел их лиц. Они были просто расфокусированными силуэтами, темными кляксами на белом фоне. Один из них, тот, что слева, держал в руках черный, хищный предмет, который и порождал вспышки. Фотограф. Другие двое что-то говорили. Их голоса доносились до Стива, как будто он слушал их со дна бассейна — искаженные, булькающие, лишенные смысла.
«…помните, Роджерс?..»
«…ваши ощущения в тот момент?..»
«…сила… как вы ее?..»
Слова были просто вибрациями в воздухе. Они бились о его барабанные перепонки, но не проникали внутрь. Его разум был занят другим. Он снова и снова прокручивал одну и ту же пленку, заевшую на самом страшном кадре.
Удивление на лице Эрскина. Не боль, нет. Просто легкое, детское недоумение. Маленькое темное пятно на белом халате, которое расцветает, как чудовищный, непристойный цветок. Тепло его руки на щеке Стива. И шепот, утонувший в бульканье крови: «…не меня… его… сыворотка…»
Он все еще чувствовал на щеке фантомное тепло. Липкое. Кровь.
Он моргнул, и на мгновение вспышка превратила комнату в негатив. Белые стены стали черными, а темные силуэты людей напротив — призрачно-белыми. Они были похожи на скелеты, на рентгеновские снимки, и их беззвучно шевелящиеся челюсти казались еще более гротескными.
«Стивен, вы нас слышите?» — один из голосов прорвался сквозь пелену. Он был мягким, вкрадчивым. Психолог.
Стив медленно кивнул. Движение потребовало от него титанических усилий. Его новое тело было невероятно послушным, но оно не было его. Оно было слишком большим, слишком тяжелым, слишком… эффективным. Он чувствовал, как под кожей перекатываются стальные мышцы. Слышал, как глубоко и ровно работает его сердце, как мощные легкие втягивают стерильный воздух. Это тело не было его домом. Это был трофей, который ему вручили на могиле единственного человека, видевшего в нем нечто большее, чем просто трофей.
«Мы просто пытаемся понять, что вы пережили», — продолжил мягкий голос. — «Это важно для науки. Для страны».
Наука. Страна. Пустые слова. Он посмотрел на свои руки, лежавшие на столе. Они были огромными, сильными, покрыты сетью вздувшихся вен. Он медленно сжал их в кулаки.
Ногти впились в ладони, но он не почувствовал боли. Он вообще почти ничего не чувствовал, кроме этой всепоглощающей пустоты и гула лампы. Он был артефактом. Редким экземпляром, который только что извлекли из-под земли и теперь изучают со всех сторон, прежде чем поместить под стекло в музее.
«Еще один снимок, сынок», — проскрипел голос фотографа. — «Только один. Посмотри прямо в объектив. Дай нам героя».
Герой. Слово ударило его, как пощечина. Он медленно, очень медленно поднял голову. До этого он смотрел сквозь них, сквозь стены, сквозь саму реальность. Но теперь он посмотрел на них.
Его новые глаза, которые могли разглядеть пылинку на другом конце комнаты, сфокусировались. Впервые за этот бесконечный час он по-настоящему увидел их. Увидел усталого фотографа с пятнами пота под мышками. Увидел психолога с фальшивой, сочувствующей улыбкой. Увидел военного с блокнотом, чьи глаза были холодными и оценивающими, как у торговца скотом.
Они не хотели понять. Они хотели использовать. Упаковать. Продать.
И в этот момент что-то внутри Стива, старое, упрямое, то, что заставляло его подниматься после каждого удара в грязных бруклинских переулках, сказало «нет».
Он не произнес ни слова. Он не пошевелился. Он просто посмотрел. Прямо в черный, бездушный зрачок объектива. В его взгляде не было гнева. Не было ненависти. Была лишь бездонная, ледяная скорбь и твердость гранита. Взгляд человека, который только что заглянул в ад и вернулся обратно, и которого больше не напугать вспышкой магния.
Фотограф замер с поднятой камерой. Его палец завис над кнопкой. Мягкий голос психолога оборвался на полуслове. Даже военный с блокнотом перестал писать и поднял голову, встревоженный внезапной, звенящей тишиной, которая нарушалась лишь гудением лампы.
Вспышки больше не было.
Они смотрели на него — на идеальный образец, на чудо-оружие, на живое знамя нации. А он смотрел на них. И впервые они увидели не плакат. Они увидели человека. Сломанного, скорбящего, но не сломленного.
И им стало не по себе.
Он остался один. В оглушающей тишине. В слепящей пустоте.
Кабинет полковника Филлипса был полной противоположностью белой комнаты, из которой только что вывели Стива. Там был вакуум. Здесь — мир. Мир старый, уверенный в себе, пропитанный запахами власти. Воздух был густым, почти съедобным. Он пах дорогим виргинским табаком, чей сладковатый дым лениво вился под высоким потолком, полированным красным деревом, которое впитывало свет и возвращало его глубоким, кровавым отблеском, и старой кожей кресел, скрипевших, как кости старика. Это был запах мужчин, которые двигают на картах флажки, обозначающие жизни и смерти других мужчин.
Стив стоял посреди комнаты и чувствовал себя неуместным. Его новое, огромное тело казалось слишком большим для этого пространства, его солдатская форма — слишком грубой на фоне персидских ковров. Он чувствовал себя быком в посудной лавке. Или, скорее, призовым быком, которого привели на смотрины перед продажей.
Полковник Филлипс сидел за своим массивным, как саркофаг, столом. Он не смотрел на Стива. Он методично набивал трубку, его обветренное, высеченное из гранита лицо было непроницаемым. Он был частью этого кабинета, его естественным продолжением. В углу, в глубоком кожаном кресле, сидел еще один человек. И именно он был центром гравитации в этой комнате.
Сенатор Брандт.
Он не сидел. Он возлежал, закинув ногу на ногу так, что натянувшаяся ткань его идеально скроенного костюма из акульей кожи не создала ни единой лишней складки. В его руке был стакан с янтарной жидкостью, в которой лениво покачивался один-единственный кубик льда. Все в нем было безупречно: платиновые запонки, белоснежная, как оскал, улыбка, седина на висках, которая казалась не признаком возраста, а знаком отличия. Но глаза…
Глаза жили отдельной жизнью. Они были теплыми, отеческими, они лучились заботой и пониманием. Но если присмотреться, то за этим теплым фасадом можно было разглядеть холодный, хищный блеск. Блеск глаз торговца, который уже подсчитал свою прибыль.
«Стивен», — произнес сенатор, и его голос был именно таким, каким и должен был быть: бархатным, обволакивающим, как дорогой кашемир. Он не повышал его, но тот заполнил собой всю комнату. — «Присаживайся, сынок. Не стой в дверях. Ты выглядишь как статуя героя, но даже статуям нужен отдых».
Он указал на кресло напротив себя. Стив медленно, почти неохотно, сел. Кожа протестующе скрипнула под его весом.
Брандт сделал маленький глоток, отставил стакан и подался вперед, сложив руки на колене. Он излучал искренность. Она была так хорошо отрепетирована, что казалась почти настоящей.
«Стивен, я хочу, чтобы ты знал… вся нация скорбит вместе с тобой. Доктор Эрскин был великим человеком. Патриотом. Его жертва не будет забыта».
Стив молчал. Слово «жертва» повисло в воздухе, фальшивое и уродливое. Эрскин не
жертвовал собой. Его убили. Убили из-за того, во что они превратили Стива.
«Но его наследие…» — Брандт сделал драматическую паузу, его голос понизился до заговорщицкого шепота. — «…оно живет. В тебе, сынок. Ты — его величайшее творение. Великий опус. И теперь наш долг, долг всей Америки, — показать миру это чудо».
Стив наконец поднял голову. «Я солдат, сэр», — его голос прозвучал хрипло, непривычно даже для него самого. — «Я просил дать мне силу, чтобы сражаться. Отправьте меня на фронт».
Улыбка Брандта не дрогнула. Она стала еще шире, еще отечески-понимающей.
«Сражаться? Конечно, ты будешь сражаться. Но войны выигрываются не только в окопах, Стивен. Они выигрываются здесь», — он постучал себя пальцем по виску. — «В умах и сердцах. Нация напугана. Наши мальчики гибнут тысячами в европейской грязи. Людям нужна… надежда. Им нужен символ. Что-то, во что они могут поверить. Что-то большее, чем просто очередной генерал, обещающий скорую победу».
Он встал и начал ходить по кабинету. Его движения были плавными, как у хищника. Он не говорил. Он вещал.
«Представь себе, Стивен. Мальчишка в Огайо, который боится за своего отца на фронте, открывает комикс и видит тебя. Видит, как ты одним ударом сокрушаешь танк. Представь себе работницу на заводе в Детройте, которая валится с ног от усталости после двенадцатичасовой смены. Она идет в кино и видит кинохронику, где ты, живое воплощение американского духа, улыбаешься и говоришь ей, что ее труд не напрасен. Представь себе солдата в ледяном окопе, который готов сдаться, но потом вспоминает о тебе, о Капитане Америке, и находит в себе силы продержаться еще один день».
Он остановился перед Стивом и положил ему руку на плечо. Хватка была мягкой, но под ней чувствовалась сталь.
«Мы не просто отправим тебя в турне, сынок. Мы создадим легенду. Мы дадим этой стране маяк в самой темной ночи. Ты будешь не просто солдатом. Ты будешь душой нации».
Стив почувствовал, как его затягивает в эту паутину из красивых, пафосных слов. Он пытался вырваться.
«Но это… это не по-настоящему», — пробормотал он. — «Комиксы, кино… это же просто… шоу. Я должен быть там. С Баки. С остальными ребятами».
Брандт вздохнул. Это был вздох мудрого, терпеливого отца, объясняющего упрямому ребенку прописные истины.
«Сынок, любой дурак может нести винтовку. Их у нас миллионы. Но нести знамя целой нации… для этого нужен герой. А героев у нас нет. Поэтому мы его из тебя сделаем».
Он отошел к столу и взял папку. Он бросил ее на стол перед Стивом. На обложке был яркий, кричащий рисунок: мускулистый человек в синем трико и маске со звездой на лбу бьет по лицу карикатурного Гитлера.
«Добро пожаловать в армию, Капитан Америка», — сказал Брандт, и его улыбка наконец-то стала честной. Это была улыбка владельца, который только что приобрел самый дорогой и самый породистый скакун на аукционе.
Стив смотрел на рисунок. На этого нелепого, цветастого клоуна. А потом он перевел взгляд на полковника Филлипса, который все это время молча сидел за своим столом, раскуривая трубку. Он искал в его глазах поддержки. Понимания. Хоть чего-то.
Филлипс медленно выпустил кольцо дыма, посмотрел на Стива поверх чаши трубки, и в его глазах Стив не увидел ничего, кроме холодного, безразличного, почти скучающего цинизма. Он не был ни за, ни против. Для него это был просто еще один приказ, который нужно выполнить. Еще одна фигура на шахматной доске.
И в этот момент Стив Роджерс понял.
Он был один. Совершенно один. Он был самым сильным человеком на планете, и он был абсолютно бессилен. Его только что купили, упаковали и выставили на продажу. И он даже не мог назвать цену.
Пошивочная мастерская была миром, сотканным из упорядоченного хаоса и запаха горячего утюга. Воздух был плотным от меловой пыли, которая танцевала в золотых столбах света, пробивающихся сквозь высокие окна. Повсюду громоздились рулоны тканей — кричаще-красный атлас, глубокий, как полночь, бархат, ослепительно-белый сатин. На стенах, как снятая кожа экзотических животных, висели эскизы: размашистые, уверенные наброски будущих побед и парадов. В углу без умолку стрекотали швейные машинки, их монотонная песня смешивалась с шелестом ткани и щелканьем ножниц, похожим на клекот голодных птиц.
В центре всего этого, на небольшом подиуме, стоял Стив. Неподвижный, как статуя.
Вокруг него, словно стая суетливых, ярко раскрашенных воробьев, порхали дизайнеры. Двое мужчин с томными глазами и гибкими, как у фокусников, пальцами, и женщина с волосами цвета воронова крыла и алыми, как кровь, губами. Они не видели его. Они видели холст. Идеальный, безупречный холст, о котором любой художник мог только мечтать.
«Плечи! Боже, посмотри на эти плечи, Марти!» — ворковал один, проводя сантиметровой лентой по спине Стива. Его прикосновение было легким, почти невесомым, но Стив чувствовал его как клеймо. — «Это же просто греческая скульптура! Никаких подкладок не нужно!»
«Талия узкая, бедра мощные…» — вторила ему женщина, впиваясь в бок Стива булавками, чтобы подогнать ткань. — «Он сложен как бог. Цвета будут смотреться на нем божественно».
Они говорили о нем так, будто его здесь не было. Он был объектом, манекеном, куском мрамора. Он стоял, расставив руки в стороны, пока они кружили вокруг, что-то бормоча про «драпировку», «линию силуэта» и «патриотическую палитру». Он чувствовал их быстрые, деловитые прикосновения по всему телу, и каждое из них было маленьким унижением. Он, обладавший силой согнуть стальной прут, стоял и позволял этим людям обкалывать себя булавками, потому что таков был приказ.
Наконец, они отступили, любуясь своей работой. «Повернись к зеркалу, дорогой», — пропела женщина.
Стив медленно повернулся. И увидел.
Из огромного, в полный рост, зеркала в позолоченной раме на него смотрел кто-то другой. Кто-то чужой и до боли нелепый.
Это не была форма. Это не была броня. Это был костюм. Костюм для клоуна.
Ярко-синее трико обтягивало его мощные ноги и торс, подчеркивая каждый мускул, каждую вену. Оно было сшито из блестящей, дешевой на вид ткани, которая ловила свет и переливалась, как чешуя тропической рыбы. На груди, прямо на солнечном сплетении, красовалась белая звезда. Красные перчатки и сапоги довершали этот карнавальный образ. Это было не одеяние солдата. Это было одеяние мальчика из комиксов.
Он чувствовал, как эта синтетическая ткань липнет к коже, как грубые внутренние швы натирают там, где их не должно быть. Он чувствовал себя не защищенным, а голым. Выставленным напоказ. Уязвимым так, как он не чувствовал себя даже тогда, когда был хилым заморышем весом в девяносто фунтов.
«А теперь — финальный штрих!» — воскликнул один из дизайнеров и протянул ему маску.
Стив взял ее. Она была сделана из той же синей ткани. На лбу была вышита большая белая буква «А». А по бокам, на уровне висков, были пришиты два маленьких, белых, абсолютно идиотских крылышка из плотного фетра. Они торчали в стороны, как уши у эльфа-переростка.
Он медленно надел ее. Крылышки нелепо топорщились.
Он снова посмотрел в зеркало. На этого ряженого идиота. На этот ходячий флаг. На эту пародию. Контраст между телом полубога, которое он видел под тканью, и нелепостью самого наряда был настолько вопиющим, что вызывал тошноту.
Он медленно сжал кулак. Ткань на его предплечье натянулась до предела, затрещав по швам. На мгновение ему захотелось просто напрячь мышцы, разорвать эту постыдную вторую кожу в клочья, разнести эту мастерскую и уйти. Уйти на войну. На настоящую войну.
Но он разжал кулак. Он был солдатом. А солдаты выполняют приказы. Даже если приказ — стать посмешищем.
Из мира ткани и лжи его бросили в мир металла и полуправды. Мастерская Говарда Старка была пещерой современного Вулкана. Пахло озоном, раскаленным металлом и машинным маслом. Воздух вибрировал от гула трансформаторов и шипения сварочных аппаратов. Повсюду валялись детали каких-то немыслимых механизмов, чертежи, прототипы. Это был мир, где идеи обретали плоть из стали и меди.
Говард Старк стоял посреди этого хаоса, одетый в дорогой костюм, лишь слегка прикрытый рабочим фартуком. На его лице играла самодовольная улыбка гения, который только что решил неразрешимую задачу. Рядом с ним, скрестив руки на груди, стояла Пегги Картер. Ее лицо, в отличие от лица Старка, было непроницаемой маской.
«А вот и наш звездный мальчик!» — воскликнул Старк, увидев Стива. «Как раз вовремя. Я как раз закончил твою новую игрушку. Та-да!»
Он сдернул брезент с круглого предмета, стоявшего на верстаке. Это был щит. Круглый, идеально отполированный, раскрашенный в цвета американского флага с большой белой звездой в центре. Он выглядел точь-в-точь как на том дурацком рисунке в папке сенатора.
Стив подошел ближе. В этом мире грубой, функциональной стали щит казался чем-то настоящим. Он протянул руку и взял его.
И чуть не выронил от неожиданности.
Он был почти невесомым.
Его тело, его мышцы, настроенные на то, чтобы поднимать сотни фунтов, ожидали сопротивления, тяжести, плотности. А щит взлетел в его руке, как крышка от кастрюли. Он был сделан из тонкого, полого алюминиевого сплава. Это был не щит. Это был реквизит.
Еще одна деталь карнавального костюма.
«Красавец, правда?» — с гордостью сказал Старк, не замечая ничего. — «Идеально для сцены. Почти ничего не весит! Можешь махать им хоть весь день, рука не устанет».
Стив провел пальцем по гладкой, холодной поверхности. Он посмотрел на Старка, и в его голосе прозвучала последняя, отчаянная нотка надежды.
«А он… выдержит пули?» — тихо спросил он.
Старк расхохотался. Громко, искренне, беззлобно. Это был смех человека, которому задали самый глупый вопрос на свете.
«Сынок», — сказал он, вытирая выступившую от смеха слезу. — «Единственные пули, которые ты увидишь, будут холостыми».
Надежда умерла.
Стив опустил щит. Он почувствовал на себе взгляд Пегги. Он поднял на нее глаза, и на одно короткое мгновение их взгляды встретились. В ее глазах он не увидел ни жалости, ни насмешки. Он увидел понимание. И разделенное с ним разочарование. Она знала. Она все знала. И это было хуже всего.
Зал для пресс-конференций был адом, сотканным из света и шума. Сотни фотовспышек взрывались одновременно, превращая воздух в слепящее, пульсирующее месиво. Жара от прожекторов была почти невыносимой, она заставляла потеть под синтетическим костюмом.
Густой, многоголосый рев репортеров, выкрикивающих вопросы, сливался в один неразборчивый, животный вой.
Стив стоял на подиуме, за деревянной трибуной, и чувствовал себя животным в клетке, на которое со всех сторон направлены раскаленные прутья. Он сжимал в левой руке свой фальшивый, легкий как перышко щит, а правой — листок с речью, который ему вручили пять минут назад. Его ладони были мокрыми.
Рядом с ним, как кукловод рядом со своей лучшей марионеткой, стоял сенатор Брандт. Он купался в этом хаосе. Он улыбался своей белоснежной улыбкой, махал рукой, по-отечески хлопал Стива по плечу. Он был дирижером этого безумного оркестра.
«Дамы и господа! Тише! Пожалуйста, тише!» — прогремел голос Брандта в микрофоны, и шум немного утих. — «Сегодня… сегодня великий день для Америки! Сегодня мы представляем вам не просто солдата. Мы представляем вам ответ на тиранию! Воплощение нашей воли к победе! Я даю вам… Капитана Америку!»
Вспышки стали еще яростнее. Стив зажмурился.
Он подошел к микрофону. Он посмотрел в зал. Он не видел лиц. Он видел лишь голодную, безликую толпу. Море открытых ртов и блестящих, хищных глаз. Они жаждали зрелищ. Они жаждали героя.
Он развернул листок. Слова были чужими, пафосными, выверенными каким-то безымянным копирайтером в Вашингтоне. Он сделал вдох. Воздух был спертым, пах потом и дешевыми сигарами.
И он начал говорить.
Он говорил о «чести». Говорил о «долге». Говорил о «несокрушимом духе американского народа». Его собственный голос, усиленный динамиками, казался ему чужим, механическим. Он был просто ретранслятором.
«…и я призываю каждого из вас внести свой вклад в нашу общую победу! Покупайте военные облигации! Каждый купленный вами бонд — это пуля в сердце тирании!»
Он закончил. На мгновение повисла тишина. А затем зал взорвался аплодисментами и новыми криками.
Стив стоял, ослепленный, оглушенный, и смотрел на эту ревущую толпу. Он смотрел на свой нелепый костюм, сжимал в руке свой картонный щит, и в его голове с холодной, убийственной ясностью пронеслась мысль.
Они не хотели солдата. Они хотели плакат. И я стал им.
Вспышка. Щелчок. И его улыбающееся, пустое лицо навсегда застыло на первой полосе завтрашней газеты.
Блок II: Путешествующий Цирк
Закулисье театра в Чикаго пахло вековой пылью, мышиным пометом и несбывшимися мечтами. Воздух был густым и теплым, пропитанным запахом пота, который въелся в бархатные кулисы, дешевой пудры, висевшей в воздухе сладковатым облаком, и пролитого пива, чей кисловатый дух поднимался из щелей в рассохшихся половицах. Это был мир теней и скрипучих механизмов, мир, где магия, которую видели зрители, рождалась из пота, ругани и наспех залатанного реквизита.
Стив стоял в самом темном углу, прислонившись плечом к холодной кирпичной стене, и пытался стать невидимым. Тщетно. В своем кричащем, нелепом костюме он был похож на экзотическую птицу, случайно залетевшую в курятник. Он был единственным ярким пятном в этом царстве полумрака, и это притягивало взгляды.
Рядом с ним, готовясь к выходу, разминалась труппа кордебалета. Дюжина девушек в откровенных, расшитых блестками нарядах, которые едва прикрывали то, что должны были прикрывать. Они тянули ноги, поправляли чулки, красили губы в хищный алый цвет и постоянно, не переставая, хихикали. Их смех, легкий и беззаботный, рикошетил от стен и бил Стива по ушам, как град. Они бросали на него быстрые, оценивающие взгляды, шептались за его спиной, и он чувствовал себя не героем, а куском мяса на ярмарке. Он слышал обрывки их фраз: «…ты только посмотри на его руки…», «…интересно, а он весь такой?..», «…говорят, он может поднять автомобиль…».
Он сжимал в руках свой легкий, пустой щит и смотрел в пол. Он чувствовал себя так, как не чувствовал никогда в жизни. Даже когда его избивали в переулках, в этом была какая-то честность. Была боль, было унижение, но была и реальность. Здесь же все было фальшивым. Фальшивые улыбки, фальшивый смех, фальшивый героизм.
Из-за тяжелой бархатной кулисы, отделявшей его от зала, доносился гул. Гул тысяч людей, собравшихся в предвкушении зрелища. Этот звук был похож на рев далекого, голодного зверя. И Стив знал, что скоро его бросят в клетку к этому зверю.
Внезапно гул стих, и сквозь ткань кулисы прорвался громкий, маслянистый голос конферансье.
«Дамы и господа! Мальчики и девочки! Патриоты Америки!» — голос был пропитан таким количеством пафоса, что, казалось, вот-вот закапает со сцены. — «В этот тяжелый час, когда силы тьмы пытаются поставить на колени свободный мир, наша нация рождает героев! Людей из стали и гранита! Людей, чьи сердца бьются в унисон с сердцем Америки!»
Стив поморщился. Ему стало физически дурно. Желчь подкатила к горлу.
«Сегодня у нас на сцене не просто герой! Сегодня у нас — живая легенда! Человек, который одним своим видом заставляет дрожать тиранов! Он — наша надежда! Он — наш щит! Он — наш кулак, который обрушится на усатую морду Адольфа Гитлера!»
Толпа в зале взревела. Рев был оглушительным, первобытным. Это был рев толпы, жаждущей крови и чуда.
Помощник режиссера, маленький, потный человечек с гарнитурой на голове, подбежал к Стиву. «Пять секунд, Кэп! Пять секунд!» — прошипел он, и в его глазах плескался панический восторг.
Девушки из кордебалета выстроились по обе стороны от выхода, образовав живой коридор. Они улыбались ему своими алыми, хищными улыбками. Одна из них, самая смелая, подмигнула и послала ему воздушный поцелуй.
«…Он прошел через огонь и воду! Он — само воплощение американской мощи! Встречайте! Единственный и неповторимый… Ка-пи-тан А-ме-ри-ка-а-а!»
Оркестр в яме взорвался бравурным, оглушительным маршем. Кулиса перед Стивом резко поползла в сторону, и его ударил свет.
Слепящий, белый, безжалостный свет софитов. Он выжег все тени, превратив зал в бездонную, ревущую тьму, из которой на него были направлены тысячи невидимых глаз.
Он сделал шаг. Потом еще один. Он вышел на авансцену, и рев толпы стал почти физически осязаемым. Он бил в грудь, заставляя вибрировать ребра. Он чувствовал себя гладиатором, вышедшим на арену Колизея.
Он должен был произнести речь. Он должен был улыбаться. Он должен был быть символом.
Но все, о чем он мог думать, — это о Баки. О том, где он сейчас. В каком холодном, грязном окопе он сидит, слушая не бравурный марш, а свист настоящих пуль.
Он поднял свой фальшивый щит, как ему велели. Он заставил свои губы растянуться в подобие улыбки.
А потом из-за кулис выскочил актер. Невысокий, пухлый, одетый в нелепую пародию на нацистскую форму, с приклеенными усиками и челкой. Он начал кривляться, выкрикивая что-то на псевдонемецком. Это был «Гитлер».
Стив должен был подбежать и картинно, одним ударом, отправить его в нокаут. «Ударить Гитлера по зубам», как сказал ему помощник режиссера.
Он смотрел на этого жалкого, потного актера. Он смотрел в ревущую, жаждущую крови тьму зала. Он чувствовал на себе липкий, синтетический костюм.
И ему захотелось умереть. Прямо здесь, на этой сцене, под светом софитов. Это было бы честнее.
Время потеряло свои привычные очертания. Оно больше не делилось на дни и ночи, на будни и выходные. Оно делилось на города. Филадельфия. Бостон. Кливленд. Детройт. Сент-Луис. Города сливались в одно бесконечное, размытое пятно за окном поезда, в одну бесконечную череду одинаковых вокзалов, одинаковых отелей и одинаковых театров. Жизнь превратилась в петлю, в заевшую пластинку, которая снова и снова проигрывала одну и ту же фальшивую, бравурную мелодию.
Вспышка.
Стук колес поезда. Стив сидит у окна, глядя на проносящиеся мимо поля, фабрики, маленькие городки. Он в своем нелепом костюме, только без маски. Люди в вагоне-ресторане делают вид, что не смотрят на него, но он чувствует их взгляды — смесь любопытства, благоговения и жалости. Он пытается читать газету, но буквы расплываются. Он видит только заголовки: «ТЯЖЕЛЫЕ БОИ В ИТАЛИИ», «ПОТЕРИ 101-Й ДИВИЗИИ», «КАПИТАН АМЕРИКА ПРОДАЛ ОБЛИГАЦИЙ НА МИЛЛИОН ДОЛЛАРОВ». Он комкает газету и смотрит на свое отражение в темном стекле. На него смотрит уставший незнакомец в костюме клоуна.
Вспышка.
Роскошный номер в отеле. Позолота, бархат, хрусталь. На подносе — нетронутый ужин: стейк, омары, шампанское. Стив стоит у огромного панорамного окна и смотрит на огни ночного города. Он должен чувствовать себя королем. Но он чувствует себя узником в самой дорогой тюрьме мира. Он сжимает кулаки. Он мог бы пробить эту стену одним ударом. Мог бы выпрыгнуть из этого окна и приземлиться на асфальт без единой царапины. Но он не может. Его клетка сделана не из стали и бетона. Она сделана из приказов, ожиданий и улыбок.
Вспышка.
Закулисье. Тот же запах пыли и пота. Тот же помощник режиссера, шипящий ему в ухо: «Тридцать секунд, Кэп!». Те же девушки из кордебалета, чьи улыбки стали такими же механическими, как и его собственная. Он надевает маску с дурацкими крылышками. Она пахнет его собственным потом и отчаянием.
Вспышка.
Сцена. Свет софитов. Рев толпы. И песня. Боже, эта песня.
«Who's strong and brave, here to save the American Way?Who vows to fight like a man for what's right night and day?»«Кто здесь сильный и храбрый, чтобы сохранить американский образ жизни?Кто клянется сражаться как мужчина за правое дело днем и ночью?»
Оркестр гремит. Девушки танцуют, высоко вскидывая ноги в чулках. Их движения отточены до автоматизма. Их улыбки приклеены к лицам. Они — такие же марионетки, как и он.
«Who'll hang a noose on the goose-stepping goons from Berlin?Who will redeem head the U.S. of A., who'll condemn?The Star-Spangled Man with a Plan!»«Кто повесит петлю на головорезов из Берлина, которые ходят гусиным шагом?Кто искупит вину главы Соединенных Штатов Америки, кто осудит?Человек в звездах, у которого есть план!»
Он выходит на сцену. Он произносит свою речь. Слова вылетают изо рта сами по себе. Он больше не думает о них. Он мог бы произнести их во сне. Он говорит о долге, о чести, о свободе. А думает о том, что сегодня на ужин снова будет стейк, который он не сможет съесть.
Он «дерется» с «Гитлером». Актер, играющий фюрера, каждый раз новый. Но они все одинаковые. Все уставшие, потные мужчины, мечтающие о другой жизни. Их постановочные удары свистят в воздухе. Стив уворачивается, делает вид, что ему больно. А потом наносит свой, финальный, «сокрушительный» удар. Он едва касается актера, но тот с преувеличенным воплем падает на сцену. Толпа взрывается восторгом.
Вспышка.
Очередь за автографами. Бесконечная река лиц. Восторженные дети, плачущие от счастья женщины, серьезные мужчины, которые крепко жмут ему руку и говорят: «Спасибо, сынок. За все». Он улыбается. Он подписывает плакаты, фотографии, обложки комиксов. Его подпись, «Капитан Америка», становится бессмысленным росчерком, механическим движением кисти. Лица меняются — Бостон, Филадельфия, Лос-Анджелес, — но выражение на них остается прежним. Обожание. Слепая, отчаянная вера в символ. Они смотрят на него, но не видят. Они видят то, что хотят видеть. Плакат. Мечту.
Вспышка.
Прием после шоу. Политики, бизнесмены, кинозвезды. Все хотят сфотографироваться с ним. Все хотят пожать ему руку. Женщины в вечерних платьях оставляют на его щеке следы ярко-красной помады. Он чувствует их запах — смесь дорогих духов и алкоголя. Мужчины в смокингах хлопают его по спине и говорят о войне так, будто это игра в поло. Он улыбается. Он кивает. Он чувствует себя экспонатом в музее, который можно потрогать.
Его собственная улыбка стала частью костюма. Он научился включать ее по щелчку пальцев. Мышцы на его лице двигались сами по себе, создавая идеальную, пустую, одобренную правительством маску героя. Но его глаза… В глазах умирал свет. Если бы кто-то присмотрелся, он бы увидел в них лишь бесконечную, серую усталость. Усталость человека, который каждый день проживает один и тот же день. День сурка.
Вспышка.
Снова поезд. Снова стук колес. Снова размытый пейзаж за окном. Он смотрит на свое отражение. И ему кажется, что с каждым городом, с каждым шоу, с каждым автографом он становится все более прозрачным. А плакат, нарисованный на его костюме, — все более ярким.
Человек по имени Стив Роджерс медленно исчезал. А Капитан Америка, продукт, бренд, торговая марка, занимал его место. И это было страшнее любой битвы.
Он нашел его по запаху.
Не пота или пыли, которыми, казалось, пропитаны сами стены театра. А по запаху дешевого, едкого табачного дыма, который тонкой, сизой струйкой выползал из-под двери тесной гримерки в самом конце коридора. Дверь была приоткрыта, и из щели лился тусклый, желтый свет, похожий на свет больного глаза. Движимый необъяснимым импульсом, Стив толкнул дверь.
Гримерка была не больше чулана. Стены, когда-то выкрашенные в оптимистичный розовый, теперь облупились, обнажив под собой слои серой штукатурки. Единственная голая лампочка, окруженная дюжиной потухших ламп поменьше вокруг заляпанного зеркала, заливала все мертвенным, немощным светом. В воздухе висела густая, удушливая смесь из запахов табака, сладковатой пудры и чего-то еще — кисловатого, человеческого. Запаха усталости.
За гримерным столиком, заваленным грязными салфетками, баночками с гримом и недоеденным сэндвичем, сидел человек. Он был в одних брюках и майке, которая когда-то была белой. Его спина была ссутулена, плечи опущены. На вешалке рядом с ним, как снятая кожа, безвольно висел пародийный нацистский мундир.
Это был «Гитлер».
Точнее, то, что от него осталось. Мужчина сидел спиной к Стиву, но в зеркале отражалось его лицо. Невысокий, с мягким, оплывшим подбородком и блестящей лысиной, которую обрамлял редкий венец темных волос. Он медленно, методично стирал с лица белый грим грязной тряпкой, и под ним проступала бледная, измученная кожа. Черные, нарисованные усики размазывались под носом, превращаясь в уродливое, грязное пятно. Но страшнее всего были глаза. В зеркале Стив видел их отражение — большие, карие, полные такой глубокой, вселенской тоски, что ему на мгновение стало трудно дышать. Это были глаза человека, который давным-давно проиграл свою личную войну.
Мужчина затянулся дешевой сигаретой, зажатой в углу рта, и выпустил облако вонючего дыма, которое смешалось с пылью в свете лампы. Он заметил Стива в отражении, но даже не вздрогнул. Он просто смотрел на него несколько секунд, а потом медленно повернулся на скрипучем стуле.
«Пришел добить?» — его голос был хриплым, с нотками горькой иронии. Он говорил без акцента. Обычный, усталый голос обычного американца.
Стив не знал, что сказать. Он чувствовал себя нелепо в своем ярком костюме, возвышаясь над этим маленьким, печальным человеком. «Я… просто хотел…» — начал он и замолчал. А что он, собственно, хотел?
Мужчина криво усмехнулся, обнажив желтоватые зубы. «Расслабься, Кэп. Я не кусаюсь. Только на сцене, и то за отдельную плату». Он снова затянулся и указал подбородком на единственный свободный ящик в углу. «Присаживайся, если не боишься замарать свои звездно-полосатые штаны».
Стив сел. Ящик протестующе заскрипел.
«Лео Кесслер», — представился мужчина, протягивая руку, испачканную гримом. Стив пожал ее. Ладонь Лео была мягкой и влажной.
«Стив Роджерс».
«Я знаю, кто ты», — Лео снова усмехнулся. — «Вся страна знает. Ты — тот парень, который каждый вечер бьет меня по зубам». Он стряхнул пепел на пол. «Хороший у тебя удар, кстати. Почти не чувствуется».
Они помолчали. Тишину нарушало лишь шипение сигареты и далекий, приглушенный гул убирающей сцену команды.
«Я получил сегодня письмо», — вдруг сказал Лео, глядя куда-то в стену. — «От племянника. Джимми. Ему девятнадцать. Он в сто седьмом пехотном. В Италии». Он сделал паузу, и его грустные глаза стали еще печальнее. «Пишет, что холодно. И что они видели кинохронику с тобой. Говорит, это здорово подняло им боевой дух».
Эта фраза ударила Стива под дых. Он представил себе Баки, представил Джимми, сидящих в ледяной грязи и смотрящих на него, на этого ряженого клоуна, улыбающегося с экрана. Тошнота снова подкатила к горлу.
«Я… мне жаль», — выдавил из себя Стив.
«За что тебе жаль?» — Лео посмотрел на него. — «За то, что ты делаешь свою работу? Я вот свою ненавижу». Он горько усмехнулся. «Знаешь, я ведь учился в Джульярдской школе. Мечтал играть Гамлета. Короля Лира. А стал… главным пугалом Америки. Каждый вечер выхожу на сцену, чтобы целая тысяча человек могла меня возненавидеть. Чтобы они могли кричать, свистеть, желать мне смерти».
Он потушил сигарету о подошву своего ботинка и тут же достал новую.
«Но знаешь, что самое паршивое?» — он зажег спичку, и ее пламя на мгновение осветило его усталое лицо. — «Это работает. Людям это нужно. Им нужен кто-то простой и понятный, кого можно ненавидеть. Им не нужен сложный враг с экономической политикой и геополитическими амбициями. Им нужен усатый идиот, который смешно кричит. Чтобы они могли выплеснуть свой страх, свою ярость. Чтобы им было не так страшно за своих Джимми, которые сидят в окопах».
Он глубоко затянулся.
«Так что я выхожу и кривляюсь. А ты выходишь и спасаешь положение. Ты — их надежда. Я — их ненависть. Две стороны одной фальшивой монеты».
Он посмотрел на Стива, и в его глазах больше не было иронии. Только тихое, печальное понимание.
«Забавно, да? Ты — герой, я — злодей. А на самом деле мы оба просто клоуны в цирке дядюшки Сэма».
Стив молчал. Он смотрел на этого маленького, лысеющего человека с грустными глазами, и впервые за все это бесконечное турне он почувствовал, что он не один. Он смотрел на Лео Кесслера, актера, мечтавшего играть Шекспира, и видел в нем свое собственное отражение. Такого же заложника. Такую же марионетку, которая танцует под музыку, которую не выбирала.
Лео, заметив его молчание, протянул ему пачку сигарет. «Хочешь?»
Стив покачал головой.
«Нет, спасибо. Я не курю».
«Правильно», — кивнул Лео и убрал пачку. — «Береги здоровье, Кэп. Оно тебе еще понадобится. В этом цирке долгий сезон».
Он отвернулся к зеркалу и снова взялся за тряпку, стирая с лица последние следы самого ненавистного человека в мире. А Стив сидел на скрипучем ящике и смотрел на него, и чувствовал, как стены его позолоченной клетки становятся чуть шире.
Очередь за автографами была похожа на медленно ползущую, многоголовую гусеницу. Она извивалась по всему фойе театра, выползала на улицу и терялась где-то за углом. Стив сидел за длинным столом, покрытым красным бархатом, и механически выполнял свою работу. Его улыбка застыла на лице, превратившись в маску. Его рука двигалась сама по себе, выводя на глянцевых плакатах размашистую, чужую подпись: «Капитан Америка».
Он перестал видеть лица. Они слились в одно размытое пятно — восторженные, благоговейные, жадные. Он слышал их голоса, но не вслушивался в слова. «Вы мой герой!»,
«Спасибо за все, что вы делаете!», «Мой сын хочет быть таким же, как вы!». Слова бились о него, как волны о скалу, не оставляя следа. Он был здесь, но в то же время его не было. Он был пустой оболочкой, красивым сувениром, который каждый хотел унести с собой.
И тут конвейер остановился.
Он поднял глаза от очередного плаката и увидел его. Мальчика. Ему было лет восемь, не больше. Худенький, веснушчатый, с вихром непослушных рыжих волос. Он сидел в инвалидной коляске, старой, скрипучей, явно видавшей виды. Одна штанина его коротких брюк была аккуратно заправлена и приколота булавкой там, где должна была быть левая нога.
Мальчик не говорил ни слова. Он просто смотрел.
И в его взгляде Стив не увидел ни жадности, ни пустого восторга. Он увидел то, чего не видел уже очень давно. Чистую, безграничную, почти религиозную веру. В его больших, серьезных глазах Капитан Америка был не актером в трико. Он был настоящим. Он был всем тем, о чем кричали с плакатов. Он был надеждой.
Стив почувствовал, как его застывшая улыбка дрогнула и растаяла. Он опустил ручку.
«Привет», — сказал он, и его собственный голос показался ему непривычно тихим и человечным. — «Как тебя зовут?»
«Тимми», — прошептал мальчик, не отрывая от него взгляда. Он сжимал в руках свернутый в трубку плакат так сильно, что костяшки его пальцев побелели.
«Рад познакомиться, Тимми», — Стив слегка наклонился вперед, чтобы быть с ним на одном уровне. — «Это ты для меня принес?»
Мальчик кивнул и протянул ему плакат. Стив осторожно взял его и развернул. Это был тот самый, самый популярный плакат: Капитан Америка, сжав кулаки, стоит на фоне развевающегося флага. Подпись гласила: «СИЛА СВОБОДЫ!»
«Я… я работаю на заводе после школы», — вдруг сказал Тимми, и его голос, хоть и был тихим, звучал на удивление твердо. — «Мы делаем снаряды. Для наших ребят». Он посмотрел на свою пустую штанину. «Был несчастный случай. Станок…»
Он не договорил. Ему и не нужно было.
Стив почувствовал, как в груди что-то сжалось. Холодное, острое. Это была совесть. Он, здоровый, сильный, самый сильный человек в мире, разыгрывает спектакли на сцене, пока этот маленький мальчик, настоящий солдат тыла, теряет ногу, делая настоящую работу.
«Но я не плакал», — продолжил Тимми, и в его голосе зазвенела гордость. — «Ни разу. Потому что я думал о вас. Я видел вас в кино. Вы никогда не сдаетесь. И я тоже не буду».
Он посмотрел Стиву прямо в глаза. «Спасибо, Кэп. За то, что вы есть».
И в этот момент мир для Стива перевернулся.
Вся эта ложь. Весь этот фарс. Этот нелепый костюм, фальшивый щит, заученные речи. Все это было отвратительной, унизительной подделкой. Но вера в глазах этого ребенка… она была настоящей. Эта ложь, эта постановка, дала этому маленькому, покалеченному войной мальчику настоящую силу. Силу не сдаваться.
Стив взял ручку. Его рука слегка дрожала. Он не мог просто написать «Капитан Америка». Это было бы предательством. Он долго смотрел на плакат, а потом медленно, очень аккуратно, вывел под своим изображением:
«Тимми, настоящие герои — это такие, как ты. Никогда не сдавайся. Твой друг, Стив Роджерс».
Он протянул плакат мальчику. Тимми прочитал надпись, и его глаза расширились от удивления, а потом наполнились слезами. Он крепко прижал плакат к груди, как величайшее сокровище.
«Спасибо… Стив», — прошептал он.
Мать мальчика, стоявшая позади, со слезами на глазах откатила коляску. А Стив остался сидеть, глядя им вслед. Он чувствовал себя последним из мерзавцев. И одновременно… он впервые почувствовал, что, возможно, во всем этом безумии есть хоть какой-то смысл.
Его внутренний конфликт больше не был простым. Это была не просто борьба правды и лжи. Это была борьба между его личной честью и той реальной, осязаемой пользой, которую приносила эта ложь. И он не знал, что было правильным.
Он поднял голову и посмотрел на бесконечную очередь. Он снова взял ручку. И снова
надел свою маску. Но теперь она казалась ему в сто раз тяжелее.
Поздняя ночь. Номер в отеле был гробницей из шелка и позолоты. Стив сидел в кресле у окна, все еще в своей военной форме, но уже без ярких, клоунских деталей. Он смотрел на город, который лежал под ним, как россыпь бриллиантов на черном бархате, но не видел его. Он снова и снова прокручивал в голове лицо Тимми.
Раздался тихий, деликатный стук в дверь.
Стив не пошевелился. Он не хотел никого видеть. Не хотел больше улыбаться, говорить, притворяться.
Стук повторился. Более настойчиво.
«Стив? Это я, Пегги. Открой».
Он медленно встал и подошел к двери. Он открыл.
Пегги Картер стояла в коридоре. Она была в своей строгой военной форме, но без кителя. Ее волосы были слегка растрепаны, а под глазами залегли тени усталости. В ее руках был старый, потертый металлический термос.
Она не стала ждать приглашения. Она просто вошла, закрыла за собой дверь и прошла к столу. Она взяла две фарфоровые чашки с гостиничного подноса, брезгливо вылила из них воду и наполнила их из термоса.
Комнату наполнил густой, горьковатый, божественный аромат. Аромат настоящего, крепко заваренного кофе. Не той коричневой бурды, которую подавали в отеле, а настоящего, солдатского топлива.
Она протянула ему чашку. Он взял ее. Их пальцы на мгновение соприкоснулись.
Они сидели в тишине. Неловкости не было. Это была тишина двух людей, которые понимают друг друга без слов. Она не спрашивала его о шоу. Не говорила комплиментов. Не пыталась его подбодрить. Она просто сидела рядом, и ее присутствие было якорем в этом море фальши.
«Плохой день?» — наконец спросила она, глядя в свою чашку.
«Они все такие», — тихо ответил он.
Пегги кивнула. Она сделала глоток. «Я сегодня получила сводку из Северной Африки. Без цензуры».
И она начала говорить. Она говорила не о победах и парадах. Она говорила о нехватке боеприпасов. О песчаных бурях, которые забивают моторы танков. О дизентерии, которая косит солдат сильнее, чем немецкие пули. О молодом лейтенанте, который повел своих людей в самоубийственную атаку и взял высоту, потому что другого выхода не было.
Она говорила с ним не как с иконой. Она говорила с ним как с равным. Как с солдатом. Она возвращала его в реальность. В ту суровую, жестокую, но честную реальность, по которой он так тосковал.
Он слушал, и ему казалось, что он дышит впервые за много недель. Стены его позолоченной клетки медленно растворялись.
Когда она закончила, они снова помолчали.
«Спасибо», — сказал он. И в этом простом слове было все: его благодарность, его усталость, его отчаяние.
Пегги посмотрела на него. Ее взгляд был серьезным, прямым, без тени жалости.
«Не позволяй им превратить тебя в один из своих сувениров, Стив», — сказала она, и ее голос был тверд, как сталь. — «Они будут лепить из тебя то, что им выгодно. Плакат.
Игрушку. Бога. Неважно. Но ты должен помнить, кто ты на самом деле под этим костюмом».
Она встала. «Мне пора. Завтра ранний подъем».
Она подошла к двери, но на пороге обернулась.
«И помни, Стив», — добавила она, и в ее глазах на мгновение промелькнула теплая, почти нежная улыбка. — «Даже плакаты иногда могут выиграть войну».
Она ушла.
А Стив остался сидеть в тишине, держа в руках остывающую чашку. Он чувствовал на языке горечь настоящего кофе и сладость настоящей дружбы. И впервые за долгое время он не чувствовал себя одиноким.
Блок III: Трещины в Клетке
Личный вагон сенатора Брандта был не просто вагоном. Это была капсула. Герметичный кокон из полированного красного дерева, бордового бархата и латуни, летящий сквозь разрываемую войной страну, но совершенно не соприкасающийся с ней. Сквозь толстые, идеально чистые стекла окон проносился унылый, серый пейзаж: чадящие трубы заводов, убогие лачуги на окраинах, лица людей на перронах, отмеченные печатью усталости и тревоги. Но внутри вагона ничего этого не существовало.
Здесь царил покой. Воздух был теплым и пах дорогим виски и кубинскими сигарами. Мягкий персидский ковер глушил все звуки, кроме убаюкивающего, ритмичного стука колес и тихого звона льда в хрустальном стакане. Это был островок довоенного мира, роскошный и непристойный в своем спокойствии.
Стив стоял посреди этого островка, и его решимость таяла с каждой секундой. Он чувствовал себя здесь чужим, грубым, неуместным. Его солдатские ботинки казались кощунством на этом ковре.
Сенатор Брандт сидел в глубоком, обитом кожей кресле, закинув ногу на ногу. Он не читал и не работал. Он просто смотрел в окно на проносящуюся мимо серую Америку с выражением лица человека, разглядывающего абстрактную картину в музее. Он был хозяином этого мира, его создателем и единственным обитателем.
«А, вот и человек-легенда», — произнес Брандт, даже не повернув головы. Он увидел отражение Стива в стекле. — «Проходи, сынок. Налей себе выпить. Скотч отменный».
«Я не пить пришел, сенатор», — голос Стива прозвучал громче и резче, чем он рассчитывал.
Брандт медленно повернулся. На его лице не было и тени раздражения. Только легкое, снисходительное любопытство, как у энтомолога, разглядывающего особо крупного жука.
«Что так, сынок? Устал от славы?» — он сделал маленький глоток. — «Привыкай. Это только начало».
«Я устал от этого цирка», — выпалил Стив. Слова, которые он так долго держал в себе, наконец-то вырвались наружу. — «От этих шоу, от фальшивых драк, от комиксов. Это все… фарс. Я солдат. Мое место на фронте. Я требую, чтобы вы отправили меня в Европу».
Он сказал это. Он бросил вызов. Он ожидал чего угодно: гнева, угроз, крика.
Но Брандт лишь улыбнулся. Это была тихая, печальная, почти отеческая улыбка. Улыбка человека, который смотрит на наивного, глупого ребенка.
«Сядь, Стив», — сказал он мягко.
«Я постою».
«Как хочешь». Брандт пожал плечами и отпил еще виски. «Ты думаешь, я не понимаю тебя? Думаешь, я не вижу огня в твоих глазах? Ты хочешь рвать нацистов голыми руками. Хочешь быть героем. Это похвально. Очень патриотично».
Он сделал паузу, давая словам впитаться.
«Но ты мыслишь как солдат. А война, сынок, — это не только работа для солдат. Это бизнес. Огромный, дорогой, кровавый бизнес. И чтобы этот бизнес работал, ему нужно топливо. Деньги. Много денег».
Он лениво махнул рукой в сторону своего стола из красного дерева. На нем лежали не карты и не сводки. На нем лежали графики. Диаграммы. Столбцы цифр.
«Подойди. Посмотри».
Стив нехотя подошел. Он посмотрел на бумаги. Он ничего в них не понимал, но видел свое лицо. Свое лицо с плакатов, из газет, с обложек комиксов. И рядом с каждым его изображением были цифры. С большим количеством нулей.
«Это», — Брандт постучал ногтем по одному из графиков, — «показатели продаж военных облигаций в тех городах, где ты выступал. Видишь этот скачок? Это ты. Это не речи президента. Не сводки с фронта. Это ты, сынок, в своем синем трико».
Он откинулся в кресле, и его глаза хищно блеснули в мягком свете лампы.
«Ты за один месяц продал больше военных облигаций, чем целый полк морпехов взял высот на Гуадалканале. Ты, мой мальчик, в одиночку профинансировал строительство двух эсминцев и целой эскадрильи «Летающих крепостей». Твоя улыбка на плакате — это патроны в винтовках наших парней. Твой постановочный удар по роже актера-недотепы — это снаряды для гаубиц».
Он замолчал, давая Стиву осознать услышанное. Стив стоял, как громом пораженный. Он пришел сюда говорить о чести, о долге, о товарищах. А ему говорили о деньгах. О графиках.
О рентабельности.
«Ты не понимаешь, Стив», — голос Брандта стал тихим, почти интимным. — «Ты — самое мощное оружие, которое у нас есть. Не потому, что ты можешь поднять танк. А потому, что ты можешь заставить миллионы людей отдать свои последние сбережения на то, чтобы построить этот танк. Отправить тебя на передовую — это все равно что забивать микроскопом гвозди. Глупо. Расточительно. И очень, очень плохой бизнес».
Он посмотрел на Стива, и в его взгляде больше не было снисхождения. Только холодный, трезвый расчет владельца.
«Ты — мой самый ценный актив, Стивен. Моя лучшая инвестиция. И я не собираюсь рисковать ею в какой-то грязной траншее».
И в этот момент Стив все понял.
Он посмотрел на этого человека в дорогом костюме, попивающего виски в своем роскошном вагоне. Он посмотрел на графики, на цифры, на свое собственное тиражированное лицо.
Он пришел сюда как солдат, чтобы поговорить с командиром. А оказалось, что он — товар, который разговаривает со своим хозяином.
Он не сказал больше ни слова. Он просто развернулся и пошел к двери. Он чувствовал на своей спине холодный, оценивающий взгляд Брандта.
Когда он вышел в тамбур, его ударил холодный ветер и лязг сцепки вагонов. Он глубоко вдохнул воздух, пахнущий углем и дождем. Настоящий воздух.
Он был не героем. Он был собственностью. И его клетка только что стала намного меньше, а ее прутья — намного прочнее.
Письмо ждало его на серебряном подносе, рядом с бутылкой шампанского и вазой с экзотическими фруктами. Оно выглядело чужеродным в этом мире показной роскоши. Тонкий, помятый конверт из дешевой серой бумаги, перепачканный чем-то темным — грязью или машинным маслом. Адрес был написан неровным, карандашным почерком. На конверте стоял жирный, фиолетовый штамп военной цензуры.
Стив взял его в руки. Конверт был почти невесомым, но в его ладони он ощущался тяжелее свинца. Это было не от Баки. Баки бы никогда не стал писать ему сюда, в этот цирк. Он знал отправителя по почерку. Арни Зигель. Маленький, шустрый паренек из его квартала, который работал в лавке у отца и мечтал стать бейсболистом. Он ушел на фронт в одной из первых волн, вместе с Баки. В сто седьмой пехотный.
Стив сидел на краю огромной кровати. На нем был тяжелый шелковый халат, который отель предоставлял своим лучшим гостям. Его босые ноги утопали в густом, белоснежном ворсе ковра. За окном раскинулся ночной город, сияющий миллионами огней, обещающий удовольствия и забвение. А в его руках был этот маленький, грязный клочок бумаги. Весточка из другого мира. Из ада.
Он медленно, почти со страхом, вскрыл конверт. Внутри был один-единственный, сложенный вчетверо листок, вырванный из блокнота. Он развернул его.
Текст был коротким. Многие слова и целые предложения были жирно вымараны черной тушью цензора, оставляя после себя уродливые, зияющие дыры в повествовании. Но то, что осталось, говорило громче любых слов.
«Привет, Стиви.
Надеюсь, у тебя все в порядке. У нас тут… нормально. Погода дрянь. Дождь не прекращается уже неделю. Все превратилось в грязь. Мы спим в ней, едим в ней, деремся в ней. Иногда мне кажется, что я и сам скоро превращусь в грязь.
Помнишь Дэнни Махоуни? Тот рыжий, который всегда смеялся? Его больше нет. На прошлой неделе, когда мы брали [УДАЛЕНО ЦЕНЗУРОЙ], его накрыло минометным огнем. От него почти ничего не осталось. Мы похоронили то, что смогли собрать. Баки сказал, что [УДАЛЕНО ЦЕНЗУРОЙ]. Он стал совсем другим, Стиви. Почти не говорит. Только смотрит. У него такой взгляд, будто он уже умер, а тело просто забыло об этом.
Еды не хватает. Сигарет тоже. А холод… Боже, Стиви, я никогда не думал, что бывает так холодно. Холод пробирается под одежду, в кости, в самую душу. Мы жжем все, что горит, чтобы хоть немного согреться. Вчера ночью [УДАЛЕНО ЦЕНЗУРОЙ].
Но знаешь, что самое смешное?
На днях нам привезли кинопередвижку. Показывали новости из дома. И там был ты. В этом своем костюме. Ты улыбался, махал рукой, а потом врезал Гитлеру по роже. Мы все смотрели, открыв рты. Даже Баки. А потом кто-то начал смеяться, потом другой, и вот уже вся наша рота, грязная, голодная, замерзшая, хохочет до слез, глядя на тебя.
Это здорово подняло нам боевой дух. Серьезно. Спасибо тебе за это, дружище. Ты наша единственная надежда.
Береги себя.
Твой друг, Арни».
Стив дочитал. Он сидел неподвижно, глядя на письмо. Буквы расплывались у него перед глазами.
«Это здорово подняло нам боевой дух».
Эта фраза. Эта простая, искренняя, благодарная фраза ударила его, как кулаком под дых. С такой силой, что он согнулся пополам, едва не выронив письмо.
Он сидел в своем шелковом халате. На своей кровати с белоснежными, хрустящими простынями. В своем номере с видом на миллион огней. А его друзья, его ребята, парни, с которыми он вырос, спали в ледяной, вонючей грязи, умирали, сходили с ума, теряли все человеческое. И единственное, что у них было, — это его ложь. Его фальшивая улыбка. Его постановочный удар. Его цирк.
Он был их надеждой. Он, который спал в тепле. Он, который ел досыта. Он, который ни разу не слышал свиста настоящей пули.
Он почувствовал, как к горлу подкатывает тошнота. Острая, жгучая. Он вскочил, бросил письмо на кровать и кинулся в ванную. Он склонился над унитазом из сверкающего фаянса и его вырвало. Его рвало долго, мучительно, до спазмов в желудке. Но выходило не шампанское и не омары. Выходила вся та ложь, все то унижение, вся та фальшь, которой его кормили последние недели.
Когда приступ закончился, он остался стоять на коленях на холодном, мраморном полу, тяжело дыша. Он посмотрел на свое отражение в хромированном кране. Он увидел искаженное, бледное лицо с запавшими глазами. Лицо предателя.
Он поднялся, шатаясь. Он подошел к раковине и плеснул себе в лицо ледяной водой. А потом он посмотрел на себя в огромное, чистое зеркало.
Он смотрел на свое идеальное, сильное тело. На широкие плечи, на стальные мышцы. На тело героя.
И он его возненавидел.
Он сжал кулак. Костяшки пальцев побелели. На мгновение ему захотелось ударить. Ударить в это зеркало, в это лживое отражение. Разнести эту ванную, этот номер, этот отель. Разнести весь этот фальшивый, позолоченный мир.
Но он не ударил. Он разжал кулак.
Потому что гнев прошел. А на его месте осталось что-то другое. Холодное. Тяжелое. Твердое, как сталь.
Решимость.
Он больше не мог быть плакатом. Он больше не мог быть надеждой на экране.
Он должен был быть там. В грязи. В холоде. Рядом с ними.
Даже если для этого ему придется пойти против всех.
Сон был непозволительной роскошью. Он приходил к Стиву рваными, лихорадочными обрывками, и в каждом из них была грязь, холод и глаза Баки, смотрящие на него с немым укором. Он ворочался на шелковых простынях, которые казались ему раскаленными углями, пока наконец не сдался. Тело гудело. Мышцы, не знавшие настоящей нагрузки уже несколько недель, ныли и требовали работы. Внутри него, под кожей, клокотала энергия, похожая на запертую в клетке молнию.
Он встал. Было три часа ночи. Город за окном спал, укрывшись бархатной тьмой. Стив сбросил с себя шелковый халат, как змеиную кожу, и остался в одних армейских штанах. Он подошел к зеркалу. В тусклом свете ночника его тело казалось высеченным из мрамора, идеальным, безупречным. И чужим. Он посмотрел в глаза своему отражению и увидел в них ярость.
Он вышел из номера, бесшумно ступая босыми ногами по толстому ковру коридора. Он спустился на лифте в цокольный этаж, где, как он выяснил, находился спортзал для гостей отеля.
Зал был пуст. Темный, прохладный, он пах резиной, металлом и хлоркой из соседнего бассейна. Единственным источником света была луна, чей бледный, призрачный свет пробивался сквозь высокие окна, выхватывая из мрака ряды тренажеров, похожих на средневековые орудия пыток.
Стив вошел в центр зала. Он сделал глубокий вдох. И позволил ярости выйти.
Это была не тренировка. Это был бунт.
Он подошел к стойке со штангами. Он не стал навешивать блины. Он просто взял гриф. Толстый, стальной, весом в сорок пять фунтов. Он сжал его в руках. Металл был холодным, твердым, настоящим. Он посмотрел на него, а потом, с глухим, утробным рыком, который вырвался из самой глубины его легких, он начал его гнуть.
Металл не поддавался. Он сопротивлялся, дрожал, стонал. Мышцы на руках и спине Стива вздулись, превратившись в каменные канаты. Вены на висках запульсировали. Он вложил в это движение все: все свое унижение, все свое бессилие, всю свою вину. Он видел не стальной гриф. Он видел прутья своей позолоченной клетки.
С оглушительным, жалобным скрежетом сталь сдалась. Гриф изогнулся в его руках, превратившись в уродливую, бесполезную дугу. Стив отбросил его в сторону. Искалеченный металл с грохотом ударился о пол, и этот звук, громкий и жестокий, показался ему музыкой.
Но этого было мало.
Он увидел в углу боксерскую грушу. Большой, тяжелый мешок из толстой кожи, набитый песком, он висел на массивных цепях, прикованных к потолку. Он был рассчитан на то, чтобы выдерживать удары чемпионов.
Стив подошел к нему. Он не стал бинтовать руки. Он не стал принимать стойку. Он просто ударил.
Первый удар был как выстрел. Костяшки его пальцев с хрустом врезались в кожу. Мешок, весивший триста фунтов, подлетел вверх, как футбольный мяч, и с силой ударился о потолок. Цепи яростно зазвенели.
Стив не дал ему опуститься. Он нанес второй удар. Третий. Четвертый. Он превратился в размытое пятно, в машину, наносящую удары с чудовищной скоростью и силой. Каждый удар был словом, которое он не мог произнести. «Лжец!» — БАМ! «Трус!» — БАМ! «Предатель!» — БАМ!
Кожа на мешке начала трескаться. Швы — расходиться. Из прорех посыпался мелкий, серый песок. Но Стив не останавливался. Он бил, пока костяшки его пальцев не превратились в кровавое месиво. Он не чувствовал боли. Он чувствовал только очищение.
Он вложил всю свою оставшуюся ярость в последний, сокрушительный удар.
Его кулак пробил кожу насквозь и утонул в песке. Мешок издал звук, похожий на предсмертный хрип. А потом случилось то, чего не ожидал даже Стив.
Крепление, вмурованное в бетонный потолок, не выдержало. С оглушительным треском, вырвав кусок бетона, оно лопнуло. Цепи со звоном оборвались. И трехсотфунтовая боксерская груша, как снаряд, выпущенный из катапульты, пролетела через весь зал и с грохотом врезалась в стену.
Штукатурка осыпалась. В стене осталась огромная вмятина.
Стив стоял посреди зала, тяжело дыша. Его грудь вздымалась. С разбитых костяшек на пол капала кровь. В зале повисла тишина, нарушаемая лишь его собственным дыханием.
Он тренировался не для шоу. Он тренировался для войны, на которую его не пускали. И он был готов.
Военная база была миром порядка и дисциплины. Все было выкрашено в защитный зеленый цвет, все двигалось по расписанию, все подчинялось уставу. Здесь, в отличие от театра, Стив чувствовал себя почти на своем месте. Он был в своей обычной солдатской форме, и никто не обращал на него внимания. Он был просто еще одним солдатом среди
тысяч.
Он нашел полковника Филлипса на стрельбище. Старый вояка стоял, расставив ноги, и методично, без эмоций, расстреливал мишень из своего «Кольта». Он стрелял хорошо.
Очень хорошо.
Стив подождал, пока он отстреляет последнюю обойму. Филлипс с щелчком вынул пустой магазин, положил пистолет на столик и только тогда повернулся к Стиву. В его глазах не было ни удивления, ни раздражения. Только усталость.
«Что тебе нужно, Роджерс?» — его голос был сухим и резким, как выстрел.
«Я хочу на фронт, сэр», — сказал Стив. Без предисловий. Без жалоб. — «Я больше не могу участвовать в этом… представлении».
Филлипс достал из кармана сигарету, прикурил от зажигалки и глубоко затянулся. Он долго смотрел на Стива сквозь облако дыма. В его взгляде не было ни снисхождения Брандта, ни цинизма. Он смотрел на него как солдат на солдата.
«Ты думаешь, мне нравится этот цирк?» — наконец сказал он, и в его голосе прозвучала неожиданная горечь. — «Думаешь, мне доставляет удовольствие смотреть, как мое лучшее оружие танцует на сцене с девицами в перьях?»
Он покачал головой. «Но он работает, Роджерс. Черт возьми, он работает».
Он подошел к Стиву ближе. Запах табака и пороха окутал их.
«Я получаю рапорты. Каждую неделю. Мои ребята в Европе, те, что еще живы, смотрят твою кинохронику. Они вырезают твои фотографии из газет и вешают их в своих землянках. Они верят в тебя. Они верят в этот дурацкий плакат. И эта вера помогает им не сойти с ума, когда их друзей разрывает на куски у них на глазах. Эта вера заставляет их идти в атаку, когда им хочется просто лечь и умереть».
Он посмотрел Стиву прямо в глаза, и в его взгляде была суровая, жестокая правда.
«Твоя работа здесь, Роджерс. Нравится тебе это или нет. Ты нужен им здесь. Живой. Улыбающийся. Непобедимый. Ты — символ. А символы не умирают в грязи».
Этот разговор был в тысячу раз больнее, чем беседа с Брандтом. Потому что в словах Филлипса не было лжи. Была лишь суровая, солдатская логика. Логика, против которой у
Стива не было аргументов.
«Война — это не только стрельба, Роджерс», — сказал Филлипс, отворачиваясь и снова беря в руки пистолет. — «Иногда самая важная битва — это битва за умы. И ты — наше главное орудие в этой битве».
Он вставил новый магазин. Щелчок затвора прозвучал как точка в их разговоре.
Стив стоял, чувствуя себя опустошенным. Он пришел сюда за свободой, а получил новый, еще более прочный ошейник. Ошейник долга.
Кинозал на базе был набит до отказа. Пахло потом, дешевым табаком и страхом. Стив сидел в последнем ряду, в темноте, надвинув на глаза пилотку. Вокруг него сидели солдаты.
Совсем мальчишки. Стриженые затылки, неуверенные движения, бравада в голосах, которая не могла скрыть ужаса в глазах. Через несколько дней их отправят в Европу. В мясорубку.
Свет погас. На экране замелькали кадры кинохроники.
Сначала — настоящая война. Зернистая, черно-белая, снятая дрожащей камерой. Взрывы, превращающие землю в лунный пейзаж. Танки, горящие, как факелы. Лица солдат — измазанные грязью, искаженные криком, или пустые, безжизненные. Раненые, которых тащат с поля боя. Тела, лежащие в неудобных, неестественных позах.
Солдаты в зале затихли. Смешки и разговоры смолкли. Они смотрели на экран, и в их глазах отражалось их собственное будущее.
А затем, без перехода, без предупреждения, кадры ада сменились чем-то другим.
Экран взорвался цветом. Загремела бравурная музыка. И на экране появился он. Капитан Америка. Улыбающийся, сияющий, безупречный. Он махал рукой, стоя на фоне нарисованного Белого дома. Девушки в блестках танцевали вокруг него. Он произносил свою речь о покупке военных облигаций.
Стык.
Стык двух реальностей был настолько резким, настолько чудовищным, что у Стива перехватило дыхание. Кровь и грязь — и тут же блестки и улыбки. Смерть — и тут же реклама.
Он посмотрел на солдат вокруг. Они смотрели на экран, на его улыбающееся лицо, и на их юных, напряженных лицах появлялась надежда. Они верили. Они хотели верить.
И в этот момент Стива затопила волна такого омерзения к самому себе, что он едва не закричал.
Он не мог здесь находиться. Не мог быть частью этой чудовищной лжи.
Он встал. Он протиснулся мимо рядов, не обращая внимания на недовольные взгляды. Он
вышел из зала, толкнув дверь.
Он оказался в тускло освещенном коридоре. Из-за двери все еще доносился его собственный, фальшивый, бодрый голос, призывающий покупать облигации.
Он прислонился к холодной стене и закрыл глаза.
Его тошнило. Но на этот раз не от еды. Его тошнило от самого себя.
Блок IV: Побег из Клетки
Музыка гремела. Свет софитов бил в глаза. Рев толпы был похож на шум прибоя, накатывающего и отступающего. Все было как всегда. Та же сцена, тот же запах, тот же ритуал. Но что-то изменилось. Воздух стал плотнее, тяжелее, он звенел от невысказанного напряжения.
Стив стоял в центре сцены. Он только что в очередной раз «победил» Гитлера. Актер Лео лежал у его ног, картинно раскинув руки, а девушки из кордебалета застыли вокруг в финальной, победной позе, их приклеенные улыбки сияли в свете прожекторов. Это была кульминация. Момент триумфа. Момент, ради которого все и затевалось.
Он подошел к микрофону. В зале воцарилась выжидательная тишина. Тысячи лиц, бледных пятен в темноте, были обращены к нему. Они ждали. Ждали коронную фразу. Ждали призыва, который оправдает их присутствие здесь, который позволит им почувствовать себя частью чего-то великого.
Стив посмотрел в эту ревущую, жаждущую тьму. Но он видел не их.
Он видел лица солдат из кинозала. Юные, испуганные, обреченные. Он видел лицо Арни Зигеля, каким он его запомнил, — маленького, шустрого, полного жизни. Он видел лицо Баки, которое становилось все более жестким и чужим с каждой весточкой с фронта. Он видел лицо Лео Кесслера, лежащего у его ног, — уставшего клоуна в костюме монстра.
Он видел их всех. И он не мог.
Он открыл рот. Микрофон уловил его дыхание, и оно пронеслось по залу гулким, тревожным эхом. Он должен был сказать: «Покупайте военные облигации, и вместе мы победим!». Слова были на кончике языка. Простые. Привычные. Лживые.
Но они застряли в горле.
Он стоял и молчал. Секунда растянулась в вечность. Оркестр, готовый взорваться
финальным аккордом, замер. Девушки, застывшие в своих улыбках, начали растерянно переглядываться. Толпа, до этого ревевшая, теперь недоуменно гудела.
Он посмотрел за кулисы. Он увидел лицо сенатора Брандта. Тот стоял, и его отеческая улыбка сменилась гримасой недоумения, а затем — ярости. Он делал Стиву знаки, шипел, беззвучно шевеля губами: «Говори! Говори, черт тебя подери!».
Стив снова посмотрел в зал. Он увидел их всех — солдат, актеров, политиков, зрителей. Всех заложников этого огромного, кровавого цирка. И он понял, что больше не может быть его частью. Он не мог произнести эту ложь. Не этим людям. Не сегодня.
Он сделал шаг назад от микрофона.
А потом он просто развернулся.
И ушел.
Он шел по сцене, и каждый его шаг гулко отдавался в наступившей, оглушающей тишине. Он прошел мимо ошеломленного Лео, который приподнялся на локте, глядя ему вслед. Он прошел сквозь строй застывших, как статуи, танцовщиц. Он ушел из-под слепящего света софитов в спасительную, честную тень кулис.
За его спиной тишина в зале взорвалась. Но это был не рев восторга. Это был гул недоумения, разочарования и зарождающегося гнева.
Песня оборвалась.
Закулисье встретило его не тишиной, а бурей.
Сенатор Брандт налетел на него, как коршун. Его лицо, еще недавно сиявшее отеческой заботой, превратилось в багровую, искаженную яростью маску. Белоснежная улыбка исчезла, обнажив стиснутые зубы.
«Что это было, Роджерс?!» — прошипел он, и его бархатный голос стал резким и скрежещущим, как битое стекло. Он ткнул пальцем Стиву в грудь. Палец был твердым, как стальной прут. — «Ты хоть понимаешь, что ты наделал?! Ты унизил меня! Ты унизил армию! Ты унизил всю страну!»
Стив стоял и молчал. Он смотрел на сенатора, и впервые он видел его по-настоящему. Не как начальника, не как представителя власти. А просто как испуганного, разъяренного человека, у которого только что сломалась его самая дорогая игрушка.
«Я плачу тебе не за то, чтобы ты устраивал свои молчаливые протесты!» — Брандт почти кричал, брызгая слюной. Помощники и актеры, столпившиеся вокруг, испуганно жались к стенам. — «Ты — государственная собственность, ты понял меня?! Ты — инвестиция в тринадцать миллионов долларов! Ты принадлежишь мне! Ты принадлежишь этой стране! И ты будешь делать то, что тебе говорят!»
Он снова ткнул Стива в грудь.
И в этот момент что-то изменилось. Стив медленно, очень медленно опустил взгляд на палец сенатора, упирающийся ему в грудь. А потом он поднял глаза и посмотрел Брандту прямо в лицо.
В его взгляде не было ни страха, ни раскаяния. Только холодное, спокойное, как поверхность замерзшего озера, презрение. Он не был больше испуганным мальчиком из Бруклина. Он не был растерянным артефактом. Он был солдатом. И он смотрел на врага.
Он не повышал голоса. Ему и не нужно было. Его тихий, спокойный голос прорезал яростный визг сенатора, как скальпель.
«Вы можете владеть костюмом, сенатор».
Он сделал паузу, и в этой паузе повисла угроза.
«Мной вы не владеете».
Он не оттолкнул руку Брандта. Он просто сделал шаг вперед. И сенатор, этот могущественный, влиятельный человек, невольно отступил. Он отступил перед тихой, несокрушимой силой, которая исходила от Стива.
Стив прошел мимо него, не удостоив его больше ни единым взглядом. Он шел по коридору, и расступавшиеся перед ним люди смотрели на него с новым выражением. Не с обожанием.
А со страхом и уважением.
Он больше не был марионеткой. Он только что обрезал свои нити.
Гримерка встретила его тишиной. Той самой, что была в гримерке Лео Кесслера, — тишиной усталости и разочарования. За стеной все еще слышался недовольный, растревоженный гул толпы, но сюда он доносился глухо, как шум далекого моря. Здесь, в этом маленьком, заваленном хламом мирке, царил покой.
Стив закрыл за собой дверь, отрезая себя от хаоса. Он прислонился к ней спиной и на мгновение закрыл глаза, тяжело дыша. Он сделал это. Он оборвал нити. И теперь он был в свободном падении, не зная, что ждет его внизу — твердая земля или пропасть.
Он открыл глаза. Его взгляд упал на безголовый манекен, стоявший в углу. На нем висела его обычная солдатская форма. А рядом, на стуле, лежал он. Костюм.
Он подошел к нему. В тусклом свете единственной лампы блестящая, синтетическая ткань казалась особенно дешевой и фальшивой. Он смотрел на этот яркий, кричащий наряд, и видел в нем не символ надежды, а свою собственную тюрьму. Свою клетку из сатина и спандекса.
Он начал раздеваться. Медленно, методично, как будто совершая ритуал.
Сначала — перчатки. Он стянул их с рук, и его кожа, освободившись, вздохнула с облегчением. Потом — сапоги. Он расстегнул их и поставил на пол. Затем — маска. Он снял ее с головы и долго смотрел на белую букву «А», на эти нелепые, дурацкие крылышки. Он положил ее на гримерный столик.
Наконец, он взялся за молнию на спине трико. Она с шипением поползла вниз, и костюм, потеряв форму, начал соскальзывать с его плеч. Он стянул его с себя. Потная, липкая ткань неохотно отделилась от его кожи.
Он остался стоять в одних армейских штанах, босой, посреди комнаты. Он чувствовал себя… свободным. Легким. Настоящим.
Он держал в руках этот цветастый, безвольный комок ткани. Он мог бы сжечь его. Разорвать в клочья. Выбросить в мусорное ведро. Это было бы легко. Это было бы правильно.
Но он этого не сделал.
Он подошел к другому манекену, пустому. И очень аккуратно, почти с нежностью, он надел на него костюм. Он расправил складки. Поправил звезду на груди. Он водрузил на безликую голову манекена маску.
И отступил на шаг.
Теперь он стоял перед ним. Капитан Америка. Идеальный, безмолвный, послушный. Плакат. Игрушка. Символ. Он смотрел на эту пустую оболочку, на эту сброшенную змеиную кожу, и не чувствовал ненависти. Только тихую, холодную грусть. Это было прощание. Прощание с тем, кем он так и не смог стать. И с тем, кем он больше никогда не будет.
В этот момент дверь тихо открылась.
Стив обернулся. На пороге стояла Пегги Картер.
Она вошла и закрыла за собой дверь. Она не выглядела удивленной или рассерженной.
Она выглядела так, будто ожидала увидеть именно эту картину. Она окинула взглядом Стива, стоящего полуголым посреди комнаты, потом перевела взгляд на манекен, одетый в костюм. На ее губах промелькнула тень улыбки — горькой, понимающей.
Она видела все. И она не пыталась его отговорить.
Она молча подошла к столу и положила на него тонкую картонную папку. Звук, с которым папка коснулась столешницы, был единственным звуком в комнате. Громким. Окончательным.
«Я знала, что этот день настанет», — сказала она. Ее голос был ровным, деловым, но Стив услышал в нем нотки… облегчения. — «Я просто не думала, что он настанет так скоро».
Она посмотрела на него. Прямо. Без осуждения. Без жалости. Как равная.
«Брандт в ярости. Он уже звонит в Вашингтон, требует твоего ареста. Трибунал, государственная измена, дезертирство — он перебрал все возможные статьи».
Стив молчал. Он был готов к этому.
«Но у него есть проблема», — продолжила Пегги, и в ее глазах блеснул холодный, стальной огонек. — «Ты — Капитан Америка. Ты — его самое успешное творение. Отдать тебя под трибунал — значит признать, что его проект провалился. Его эго этого не выдержит. Так что пока он будет решать, что для него важнее — месть или карьера, — у нас есть окно. Небольшое. Но оно есть».
Она кончиком пальца подтолкнула к нему папку.
«Это не приказ, Стив. Это информация. Выбор за тобой».
Он подошел к столу и открыл папку.
Внутри были не графики и не речи. Внутри была война.
Карта северной Италии, испещренная пометками. Несколько зернистых аэрофотоснимков. И отчет. Короткий, сухой, безжалостный в своей лаконичности.
«…сто седьмой пехотный полк… попал в засаду в районе [НАЗВАНИЕ УДАЛЕНО]… разбит… выжившие, предположительно, взяты в плен и переправлены на секретный объект «Гидры» в Австрийских Альпах… объект сильно укреплен… спасательная операция признана нецелесообразной… потери среди личного состава считаются стопроцентными…»
Под отчетом лежал список. Список имен. Пропавших без вести. И третьим в этом списке было имя: «Сержант Джеймс Б. Барнс».
Баки.
Стив поднял глаза от папки. Мир сузился до лица Пегги. Она смотрела на него, и в ее взгляде он прочитал все. Она не давала ему приказ. Она не просила его о помощи.
Она давала ему цель.
Она давала ему шанс. Шанс перестать быть плакатом и снова стать солдатом. Шанс перестать быть символом надежды для миллионов и стать надеждой для одного-единственного друга.
Он закрыл папку.
«Где этот объект?» — спросил он. Его голос был спокоен. Но в этой спокойной воде скрывалась глубина, которой раньше не было.
Пегги улыбнулась. Настоящей, живой улыбкой.
«Я рада, что ты спросил».
Когда дверь за Пегги закрылась, тишина в комнате изменила свою природу. Она перестала быть гнетущей. Она стала плотной, наэлектризованной, полной смысла. Стив стоял посреди гримерки, и ему казалось, что он стоит на перекрестке всего мира.
Он был точкой равновесия между двумя вселенными.
Слева от него, на безголовом манекене, висел Капитан Америка. В тусклом свете единственной лампы его костюм казался особенно кричащим, почти пошлым. Блестящая, дешевая ткань ловила свет, переливаясь фальшивым, леденцовым блеском. Белая звезда на груди была слепым, пустым глазом. Маска с нелепыми крылышками венчала эту пародию, как корона на голове шута. Это была одна жизнь. Жизнь из вспышек фотокамер, рева толпы, шелковых простыней и горького привкуса лжи во рту. Жизнь в позолоченной клетке.
Справа от него, на другом манекене, висела форма, которую принесла Пегги. Простая, грубая солдатская куртка цвета оливы. Прочные штаны из плотного хлопка. Тяжелые, стоптанные ботинки. Никакого блеска. Никакого пафоса. Только суровая, честная функциональность. Форма пахла нафталином и чем-то еще — едва уловимым запахом оружейного масла. Это была другая жизнь. Жизнь из грязи, холода, страха и товарищества. Жизнь, в которой каждый рассвет нужно было отвоевывать.
А между ними стоял он. Стив Роджерс. В одних армейских штанах, босой на холодном полу. И в его руках была папка.
Он опустил взгляд. Он не открывал ее снова. Ему не нужно было. Он видел перед глазами выведенное на бумаге имя: Джеймс Б. Барнс. Баки. Его друг. Его брат. Единственный человек в мире, который знал его до. До сыворотки, до мышц, до этого цирка. Человек, который вытаскивал его из драк, которые он не мог выиграть.
Одна жизнь была ложью, которая, возможно, спасала других.
Другая — правдой, которая могла спасти одного.
Он медленно поднял голову. Он снова посмотрел на два манекена. На два пути. На две судьбы.
И выбор, который казался ему таким сложным, таким невозможным, вдруг стал до смешного простым. Он всегда был простым. Он просто боялся его сделать.
Он закрыл глаза. На одно короткое мгновение. И в этой темноте он увидел не ревущую толпу и не вспышки камер. Он увидел ухмылку Баки, когда тот стоял в своей новенькой форме перед отправкой. «Постарайся не умереть, пока меня не будет, коротышка».
Он открыл глаза.
И все изменилось.
Из его взгляда ушло все лишнее. Ушли сомнения. Ушло унижение. Ушла боль. Осталось только одно. Чистая, холодная, несокрушимая, как сталь его нового тела, решимость. Взгляд солдата, который только что получил свою миссию.
Он больше не смотрел на костюм. Тот перестал для него существовать. Он был просто цветастой тряпкой в углу.
Он медленно, без спешки, протянул руку.
Его пальцы коснулись грубой, шершавой ткани солдатской куртки. Он почувствовал ее вес, ее честность. Он сжал ее в кулаке.
Это было не просто прикосновение. Это была клятва.
История мальчика из Бруклина закончилась.
Начиналась история солдата.
Часть I: Два Пророка, Две Веры
Тишина в «Архиве-Бездне» была абсолютной. Не той тишиной, что живет между звуками, а той, что их пожирает. Это была тишина геологическая, спрессованная тремя милями камня и бетона над головой, отфильтрованная вакуумными шлюзами и заглушенная свинцовыми плитами. Единственным звуком, нарушавшим это первозданное небытие, был гул. Низкочастотная, утробная вибрация, которую агент Каито Танака чувствовал не ушами, а грудной клеткой. Это была механическая литургия, бесконечная молитва сотен тысяч серверов, чьи системы охлаждения выдыхали воздух, холодный, как дыхание мертвеца.
Танака сидел в центре этого цифрового мавзолея, единственный живой организм в радиусе полумили. Его рабочее место было островком порядка в океане тьмы — минималистичная консоль из черного композита, окруженная невидимым полем. Единственным источником света служил трехмерный голографический интерфейс, паривший в воздухе перед ним. Его холодный, сапфировый свет выхватывал из мрака лишь самое необходимое: острые скулы Танаки, тонкую паутину морщин у глаз, идеально выглаженный воротник его белоснежной рубашки и пар, поднимающийся от кружки с остывшим кофе.
Было три часа ночи. Для Танаки это не имело значения. Время в «Бездне» было не более чем переменной в уравнении. Он был аналитиком 4-го уровня, что на бюрократическом языке Щ.И.Т. означало «археолог мертвых данных». Его специализацией были призраки.
Он раскапывал цифровые могилы, препарировал давно забытые протоколы и заставлял говорить тени, застрявшие в янтаре устаревших кодировок. И эта работа выгравировала на его лице вечную, глубинную усталость гения, вынужденного вечно смотреть в прошлое.
Его пальцы, длинные и тонкие, как у хирурга, порхали над проекцией клавиатуры, их движения были экономными и смертельно точными. Он заканчивал отчет по аномальной активности в секторе «Гамма» — рутинная работа, не требующая больше десяти процентов его внимания. Остальные девяносто были заняты анализом вкуса пережженного кофе и размышлениями о том, почему человечество с таким упорством наступает на одни и те же грабли, просто меняя их материал с дерева на углепластик.
Внезапно рутина была нарушена.
Это не было звуковым сигналом или всплывающим окном. Это было вторжение. В центре голографического поля, растолкав его рабочие файлы, расцвел алый глиф. Он не светился. Он горел, пульсируя, как рана. Это был маркер высшего уровня допуска, «ОМЕГА-ЧЕРНЫЙ», безмолвный крик в потоке данных, который заставил бы любого другого аналитика покрыться холодным потом. Танака лишь медленно моргнул.
Над глифом вспыхнуло одно слово. Кодовый ключ.
ТРИНИТИ
Танака замер. Его пальцы зависли над клавиатурой. Он почувствовал, как холод в помещении стал более концентрированным, более личным. «Тринити». Кодовое имя, которое не использовали десятилетиями. Имя, пахнущее озоном, радиацией и рождением нового, страшного мира. Он поднес кружку к губам, сделал глоток ледяного кофе и поставил ее на место с едва слышным стуком.
Система требовала подтверждения. Он поднес правую руку к сканеру. Луч света пробежал по его ладони, считывая узор вен. Затем он посмотрел в окуляр. Изумрудная сетка легла на его радужку, анализируя уникальный рисунок. Наконец, он произнес в тишину кодовую фразу, и его голос, спокойный и лишенный эмоций, показался неуместным в этой механической гробнице.
«Подтверждаю. Танака, Каито. Альфа-семь-один-восемь».
Алый глиф исчез. На его месте возник текст приказа. Сухой, безличный, лишенный всякой поэзии.
ЗАДАЧА: Скомпилировать и провести корреляционный анализ всех имеющихся данных по проектам «ВОЗРОЖДЕНИЕ» (SSR, США, 1940-1945) и «АНЕНЕРБЕ/ЗМЕЙ» (ГИДРА, ТРЕТИЙ РЕЙХ, 1938-1945).
ЦЕЛЬ: Выявить точки соприкосновения, скрытые протоколы, долгосрочные последствия.
ПРИОРИТЕТ: АБСОЛЮТНЫЙ.
Танака медленно выдохнул. Он знал эти названия. Это были не просто проекты. Это были мифы. Истории о сотворении, которые рассказывали шепотом в коридорах академии Щ.И.Т. Сказания о рождении богов и чудовищ в эпоху, когда мир горел.
Он взмахом руки очистил рабочее поле. В пустоте перед ним материализовались две папки. Два цифровых артефакта, извлеченных из самых глубоких и пыльных склепов «Бездны».
Первая светилась чистым, почти наивным синим цветом. Ее иконкой был стилизованный орел, раскинувший крылья в обещании славы и защиты. Под ним горела надпись:
ПРОЕКТ: ВОЗРОЖДЕНИЕ.
Вторая папка источала больной, гангренозный зеленый свет. Ее украшал гротескный символ — череп, обвитый извивающимися щупальцами, которые, казалось, медленно пульсировали в такт гулу серверов. Надпись гласила: ПРОЕКТ: АНЕНЕРБЕ.
Они висели в воздухе, как две противоположные идеологии, две судьбы, две версии будущего, которое так и не наступило. Или, наоборот, которое определило все.
Танака потянулся к ящику консоли и извлек оттуда пару перчаток. Это была не просто периферия. Это был его основной инструмент, его скальпель и лопата. Вторая кожа из серебристой микросетки и оптоволокна, которая подключала его нервную систему напрямую к архиву. Он медленно, с привычной точностью, натянул их. Холодные контакты впились в его запястья и кончики пальцев.
Он поднял руки, и голографическое поле вокруг них ожило, замерцало, откликаясь на его присутствие. Он был готов начать раскопки. Готов снова спуститься в могилы прошлого и потревожить покой мертвецов.
Он посмотрел на две иконки, синюю и зеленую, и в его голове пронеслась мысль, холодная и острая, как осколок льда.
«Они ищут призраков в старых машинах. Проблема в том, что я всегда их нахожу».
Его пальцы дрогнули и коснулись синей иконки. Мир вокруг исчез, сменившись потоком пожелтевших документов, зернистых фотографий и треском архивных аудиозаписей.
Погружение началось.
Первым документом, который Танака извлек из зеленого склепа «Аненербе», была не схема, не отчет и не приказ. Это была страница из дневника.
Голограмма материализовалась в воздухе перед ним, дрожа и искажаясь, словно пытаясь прорваться сквозь десятилетия помех. Изображение стабилизировалось, и Танака увидел скан. Это был не просто лист бумаги. Это был плотный, желтый, почти животный пергамент с неровными, обтрепанными краями. Он был испещрен готическим, каллиграфическим почерком, каждая буква выведена с фанатичной точностью. Но под этой точностью скрывалась ярость. Нажим был таким сильным, что перо, казалось, царапало, рвало волокна пергамента. Чернила имели странный, металлический блеск и неоднородный, бурый оттенок. Танака инстинктивно активировал спектральный анализ. Результат вспыхнул в углу его поля зрения: «Fe: 85%. Гемоглобин: подтвержден». Он писал кровью.
Танака начал читать, и гул серверов в «Бездне» сменился ревом грозы, бьющей в гранитные стены древнего замка.
14 ноября 1942 года.
Снова гроза. Она бьется в окна моей башни, как слепой великан, ищет вход. Глупая. Она не понимает, что истинная буря — здесь, внутри. В этой комнате. В моих руках.
Зола и его людишки снова приходили с отчетами. Они лепетали о «квантовых флуктуациях», «стабилизации матрицы» и прочей научной ереси. Я слушал их, кивал, даже хвалил их усердие. Они ушли, гордые, как павлины, уверенные в своем жалком, ограниченном мирке из цифр и формул. Слепые подмастерья. Они стоят на пороге нового творения и думают, что это они его создают. Они не понимают, что они — всего лишь инструменты. Кисти в руке истинного художника. Их наука — это лепет ребенка, пытающегося описать солнце, называя его «желтеньким кружочком».
Они не слышат. Но я — слышу.
Оно лежит на бархате в центре моего стола. Сердце. Мое Сердце. Они называют его «артефактом», «источником энергии». Я же знаю его истинное имя, то, которое оно шепчет мне в тишине, когда уходят последние лаборанты. Оно — Сердце Змея. Того, что спал под ледниками, когда жалкие предки этих арийцев еще ползали на четвереньках и поклонялись деревьям. Того, что видел, как рождаются и умирают звезды.
Шепот. Сначала он был едва различим. Как треск статики на дальней радиоволне. Но с каждой ночью он становится громче. Чище. Он говорит со мной не словами. Он говорит образами, которые вскипают в моем мозгу, стоит мне лишь протянуть руку и коснуться его холодной, неземной поверхности.
Я закрываю глаза, и стены моего кабинета растворяются. Я вижу их. Города. Города из черного, маслянистого камня, чьи шпили пронзают небеса под чужими, безумными созвездиями. Я вижу циклопические мосты, перекинутые через бездны, в которых клубится фиолетовый туман. Я вижу улицы, по которым скользят тени, чьи формы свели бы с ума любого здравомыслящего человека. И я не чувствую страха. Я чувствую… возвращение домой.
Я вижу океаны. Не воды, нет. Океаны крови, алой и густой, в которых, как левиафаны, плавают континенты из костей. Я слышу хор — миллиарды голосов, сливающихся в единый гимн боли и восторга. И я понимаю, что это — будущее. Прекрасное, чистое, истинное будущее, которое мы принесем в этот прогнивший, слабый мир.
Они думают, что мы создаем сверхсолдата. Улучшенную версию человека. Какая пошлость. Какое убожество мысли. Мы не улучшаем. Мы — замещаем. Мы создаем не солдата. Мы создаем аватара. Икону. Сосуд, достойный принять хотя бы каплю той силы, что дремлет в Сердце. Мы создадим существо из плоти, но его воля будет волей Змея. Его глазами на мир будет смотреть сама вечность. И когда он явится миру, этот мир сгорит в очищающем пламени его славы.
Фюрер хочет армию сверхлюдей. Глупец. Он все еще мыслит категориями батальонов и дивизий. Он не видит истинной картины. Я дам ему одного сверхбога, и эта армия сама падет перед ним на колени. И не только она. Весь мир падет. Они будут молить о быстрой смерти, и это будет единственная милость, в которой им будет отказано.
Гроза усиливается. Молния ударила где-то совсем рядом, и на мгновение свет в замке погас. Сердце на моем столе вспыхнуло изнутри синим, ледяным огнем, залив комнату призрачным светом. В этом свете я увидел свое отражение в оконном стекле. И я улыбнулся. Потому что я увидел не свое лицо. Я увидел лик грядущего.
Голограмма погасла.
Танака сидел неподвижно, его пальцы застыли в нейроперчатках. В «Бездне» снова воцарилась абсолютная, мертвая тишина, но в его ушах все еще стоял рев грозы и безумный, торжествующий шепот. Он медленно снял перчатки. Его руки слегка дрожали. Он посмотрел на свои пальцы, потом на пустую тьму вокруг.
Он пришел сюда искать данные. А нашел Евангелие. Евангелие от нового, страшного бога.
И понял, что эта война была проиграна и выиграна задолго до того, как на поля сражений упала первая бомба. Она велась в темных замках и секретных лабораториях. И полем битвы были не города. А души.
Танака отвел взгляд от кровавого откровения Шмидта и жестом вызвал следующий файл. Контраст был подобен удару. Безумный зеленый свет иконки «Аненербе» сменился спокойным, деловым синим цветом папки «Возрождение». Голограмма, материализовавшаяся перед ним, была не древним пергаментом, а обычным, почти банальным документом.
Это был скан официального бланка Стратегического Научного Резерва. Вверху гордо красовался орел, сжимающий в когтях молнии. Текст был напечатан на машинке, и Танака мог почти слышать ее сухое, деловитое стрекотание. Буквы плясали, некоторые были бледнее других, то и дело встречались опечатки, небрежно зачеркнутые и исправленные от руки тонким, нервным почерком. В углу расплылось бледное, коричневое пятно — призрак давно остывшей чашки кофе, свидетель долгой, бессонной ночи.
Этот документ был не пророчеством. Это был спор. Отчаянный, страстный спор одного человека со всей военной машиной.
КОМУ: Полковнику Честеру Филлипсу, Командующему SSR
ОТ КОГО: Д-ра Абрахама Эрскина, Руководителя проекта «Возрождение»
ДАТА: 28 октября 1942 г.
ТЕМА: О выборе кандидата и фундаментальной природе проекта
Полковник,
я пишу Вам этот меморандум в ответ на Ваше утреннее распоряжение, в котором Вы в ультимативной форме требуете ускорить процесс отбора и представить Вам «лучшего солдата» из имеющихся кандидатов не позднее конца недели. Позвольте мне ответить Вам
с той же прямотой: я не могу и не буду этого делать.
Выражаясь яснее: я отказываюсь превращать этот проект в соревнование по поднятию тяжестей.
С каждым днем я все больше убеждаюсь, что Вы, при всем моем уважении к Вашему званию и опыту, фундаментально не понимаете природы нашей работы. Вы видите в моей сыворотке лишь инструмент для создания более эффективного оружия. Вы хотите взять самого сильного, самого быстрого, самого агрессивного солдата и сделать его еще сильнее, быстрее и агрессивнее. Вы хотите построить дубину побольше, чтобы ударить ею врага посильнее.
И именно поэтому я не могу доверить Вам выбор.
Сила — это не добродетель, полковник. Это искушение. И моя сыворотка — не просто химическая формула. Это усилитель. Усилитель всего, что уже есть в человеке. Она берет то, что внутри — хорошее или плохое — и выкручивает громкость на максимум. Она не создает качеств. Она их обнажает.
Дайте молоток скульптору, и он создаст шедевр. Дайте его безумцу, и он раскроит Вам череп. Сыворотка — это просто молоток, полковник. И Вы хотите вручить его самому большому безумцу на игровой площадке, просто потому что у него самые большие мускулы.
Вы не были в Германии в тридцать восьмом. Вы не видели, во что превратился Иоганн Шмидт. А я видел. Я видел, как мои ранние, несовершенные работы, мои теории, украденные и извращенные им, превратили амбициозного офицера в чудовище. Я видел, как сила, не сдерживаемая состраданием, не уравновешенная сомнением, превращается в раковую опухоль, пожирающую своего носителя и все вокруг. Эта вина — моя. И я пронесу ее до самой могилы.
И именно поэтому я клянусь Вам, полковник, и клянусь Богом, если он еще слышит нас в этом обезумевшем мире, что я не повторю этой ошибки. То, что мы создаем здесь, в этой тесной, заваленной книгами бруклинской лаборатории, — это не будет очередное оружие в
Вашем арсенале.
Это будет обещание.
Обещание того, что даже в самые темные времена доброта может стать силой. Что сострадание — это не слабость, а щит. Что скромность и честь весят больше, чем батальон танков. Мы должны дать эту силу не тому, кто жаждет ее, а тому, кто ее никогда не искал.
Тому, кто понимает ее истинную цену. Тому, кто знает, что такое быть слабым, униженным, сбитым с ног. Потому что только такой человек никогда не поднимет кулак на того, кто уже лежит на земле.
Вы ищете идеального солдата. Я же ищу просто хорошего человека. И в этом, полковник, наша главная сила и ваше главное заблуждение.
С уважением,
Д-р А. Эрскин
Танака откинулся в кресле. Голограмма погасла, но слова, напечатанные на старой машинке, все еще висели в воздухе «Бездны». Они были тихим, но упрямым голосом разума, пытающимся перекричать рев надвигающейся бури.
С одной стороны — мессианский бред, написанный кровью, обещающий рождение бога из огня и ужаса. С другой — отчаянная, почти наивная вера в человека, нацарапанная впопыхах под тусклым светом лампы.
Это была не гонка вооружений. Это была война за душу будущего.
И Танака, сидевший в своем холодном цифровом склепе почти сто лет спустя, с леденящей душу ясностью понял, что эта война все еще не окончена. Она просто ушла в тень.
Часть II: Гонка Вооружений и Человеческий Фактор
Следующий документ был совсем другим. Танака вызвал его из архивов британской разведки, куда он был передан из SSR. Это была не философия, не наука. Это был страх, переданный через сотни миль эфира, искаженный помехами и отчаянием.
Голограмма мерцала, имитируя нестабильность сигнала. Текст появлялся на экране неровными, дергаными строчками, как будто его выстукивал телеграфист с дрожащими руками. Вверху жирным красным штампом стояла пометка: «СРОЧНО. УРОВЕНЬ
"АЛЬФА". ТОЛЬКО ДЛЯ ГЛАЗ АГЕНТА КАРТЕР».
Танака почувствовал, как холод в «Бездне» стал еще на один градус ниже. Он читал не отчет. Он слушал голос призрака с замерзшего норвежского фьорда.
РАСШИФРОВКА ПЕРЕДАЧИ
ИСТОЧНИК: Агент «Воробей» (Tønsberg, Норвегия)
ЧАСТОТА: 4.5 МГц (коротковолновая)
ДАТА: 16 марта 1942 г.
ВРЕМЯ: 02:40 (по Гринвичу)
ОПЕРАТОР: Сержант Э. Прайс
(Начало передачи)
ЛОНДОН: Воробей, это Голубятня. Слышимость три из пяти. Докладывайте. Прием.
ВОРОБЕЙ: (…голос тихий, прерывистый, сильные атмосферные помехи…) Голубятня, это Воробей. Слышу вас… (…треск…) …плохо. Что-то странное. Здесь… (…помехи…) …очень странное. Прием.
ЛОНДОН: Воробей, уточните. Что за активность? Повторяю, что за активность? Прием.
ВОРОБЕЙ: Они прибыли три дня назад. Не Вермахт. Другие. Черная форма… (…треск…) …череп на рукавах. Местные боятся их больше, чем гестапо. Ими командует… (…длинная пауза, слышно тяжелое дыхание…) …сам Шмидт. Я видел его. Он… он не похож на человека. Прием.
ЛОНДОН: Воробей, мы знаем о прибытии отряда «Гидры». Нас интересует их цель. Что они ищут? Оружие? Ресурсы? Прием.
ВОРОБЕЙ: Не знаю. Они оцепили старую церковь у фьорда. Та, что стоит на кургане. Местные говорят… (…голос становится еще тише, почти шепотом…) …говорят, что под ней похоронен… (…треск…) …древний король. Что-то из саг. Старики крестятся, когда говорят об этом месте. Говорят, там спит древнее зло. Прием.
ЛОНДОН: Воробей, нам нужны факты, а не фольклор. Что происходит в церкви? Прием.
ВОРОБЕЙ: Я подобрался прошлой ночью. Близко. Лежал в снегу несколько часов. Оттуда… (…пауза…) …оттуда идет свет. Не электрический. Другой. Синий. Холодный. Он пробивается сквозь щели в досках, которыми они заколотили окна. И он… (…треск…) …он пульсирует. Как сердце. Медленно. Раз в несколько секунд. Весь снег вокруг церкви светится этим синим светом. Прием.
ЛОНДОН: Свечение? Воробей, вы уверены? Может, это работа генераторов? Прием.
ВОРОБЕЙ: Нет. Нет. Генераторы шумят. А здесь… здесь тишина. Мертвая. Только этот свет. И… и еще кое-что. Они привезли с собой ученых, инженеров. Но они почти ничего не делают. Они просто стоят и смотрят. А солдаты… Боже, я не знаю, как это сказать…
ЛОНДОН: Говорите, Воробей. Что солдаты? Прием.
ВОРОБЕЙ: Они не копают. Они… молятся.
(Длинная пауза. В эфире только треск помех.)
ЛОНДОН: Воробей, повторите последнее сообщение. Вы сказали «молятся»? Прием.
ВОРОБЕЙ: Да. Да, молятся. Они стоят на коленях в снегу вокруг церкви. Лицом к ней. Часами. Не двигаются. Как статуи. Шмидт стоит перед входом и что-то говорит на языке… (…треск…) …не немецкий. Древний. Гортанный. И когда он говорит… этот свет… он становится ярче. И мне кажется… мне кажется…
ЛОНДОН: Что вам кажется, Воробей? Докладывайте! Прием!
ВОРОБЕЙ: (…голос срывается на панический шепот…) Мне кажется, что-то им отвечает. СТОП.
(Конец передачи. Попытки восстановить связь не увенчались успехом.)
Текст исчез.
Танака сидел в оглушающей тишине «Бездны». Он смотрел на пустое место, где только что висела расшифровка. Он представил себе этого «Воробья» — норвежского рыбака или фермера, завербованного из-за знания местности, лежащего в ледяном снегу, сжимая в замерзших руках микрофон рации. Человека, который столкнулся с чем-то, для чего в его языке, в его мире, просто не было слов.
Это было первое подтверждение. Первая точка на карте, где наука встретилась с безумием. Где поиски технологий превратились в оккультный ритуал.
И Танака, глядя в темноту, впервые за эту ночь почувствовал настоящий, первобытный холод. Холод, который не имел никакого отношения к системам охлаждения «Архива-Бездны».
От страха, застывшего в эфире, Танака перешел к холодной, стерильной жестокости. Следующий документ из архива «Гидры» был полной противоположностью мистическому дневнику Шмидта. Это была наука. Наука, лишенная души, сострадания и каких-либо моральных ориентиров.
Голограмма вывела скан документа, напечатанного на немецкой машинке «Олимпия». Текст был идеален. Ни одной опечатки, ни одного исправления. Абзацы выровнены с математической точностью. Это был язык порядка, язык эффективности, язык, на котором пишут инструкции к механизмам.
Сбоку, прикрепленная виртуальной скрепкой, висела фотография. Размытая, зернистая, черно-белая. На ней был запечатлен операционный стол под яркой лампой. На столе лежало то, что когда-то было человеком. Тело было вскрыто от горла до паха, грудная клетка разворочена, обнажая месиво из неузнаваемых органов. Танака увеличил изображение. Он видел достаточно ужасов в архивах Щ.И.Т., но это было иным. Это была не жестокость битвы. Это было любопытство исследователя.
Он заставил себя отвести взгляд от фотографии и сосредоточиться на тексте. Голос, который зазвучал в его голове, был голосом Арнима Золы — спокойным, бесцветным, с легким швейцарским акцентом. Голосом мясника, описывающего разделку туши.
ПРОТОКОЛ ИССЛЕДОВАНИЯ
ОБЪЕКТ: Образец 7-B (мужчина, европеоид, возраст ~30 лет, норвежский партизан)
ДАТА: 21 апреля 1942 г.
ИССЛЕДОВАТЕЛЬ: Д-р Арним Зола
ПРЕДМЕТ ИССЛЕДОВАНИЯ: Анализ последствий введения нестабильного катализатора (Формула V.2.1) в живой организм.
ХОД ЭКСПЕРИМЕНТА:
Объекту, предварительно обездвиженному, была произведена внутривенная инъекция 10 мл сыворотки. Реакция наступила в течение 0.8 секунды. Первичные симптомы: генерализованные мышечные спазмы, тахикардия, гипертермия. В течение последующих 15 секунд наблюдался неконтролируемый клеточный рост, видимый невооруженным глазом.
НАБЛЮДЕНИЯ:Мышечная масса объекта увеличилась приблизительно на 200% в течение первой минуты, что привело к множественным разрывам кожных покровов и подкожной клетчатки. Костная структура не выдержала нагрузки: зафиксированы сложные переломы всех длинных костей конечностей.
Наиболее интересный феномен наблюдался на клеточном уровне. Сыворотка, вместо стимуляции регенерации, запустила процесс неконтролируемой, хаотичной мутации. Начался каскадный клеточный некроз: ткани отмирали и тут же замещались аномальными образованиями. В частности, легочная ткань начала спонтанно оссифицироваться (окостеневать), превращаясь в пористую, хрупкую структуру, напоминающую пемзу. Печень подверглась процессу, который можно описать лишь как стремительное окаменение.
ПРИЧИНА ПРЕКРАЩЕНИЯ ЖИЗНЕДЕЯТЕЛЬНОСТИ:Прекращение жизнедеятельности объекта наступило на 4-й минуте эксперимента. Причиной послужил разрыв грудной клетки. Вскрытие показало, что сердечная мышца, подвергшись неконтролируемому росту, увеличилась в размерах в семь раз, достигнув массы 2.1 кг. Давление, оказанное этим мутировавшим органом, буквально взорвало грудную клетку объекта изнутри, сломав ребра и грудину.
ЗАКЛЮЧЕНИЕ:Формула V.2.1 в ее текущем виде непригодна для создания стабильного сверхсолдата. Катализатор слишком агрессивен, он разрушает клеточную структуру быстрее, чем тело успевает к ней адаптироваться. Однако, полученные данные бесценны. Мы зафиксировали точный порог, за которым рост становится неконтролируемым.
РЕКОМЕНДАЦИИ:Необходимо внести корректировки в стабилизирующую последовательность, возможно, с использованием излучения низкой интенсивности для контроля над процессом. Также следует отметить низкое качество исходного биологического материала. Объект был истощен, имел следы недоедания и старых травм. Для чистоты эксперимента настоятельно рекомендую в дальнейшем предоставлять для исследований более здоровые, физически развитые образцы. Это позволит получить более точные и релевантные данные.
Неудача — это тоже результат. Мы стали на один шаг ближе к пониманию того, как не надо строить бога.
Танака закрыл файл.
Он сидел в тишине, глядя на свои руки в нейроперчатках. Он представил себе Золу, маленького человека в очках, который с интересом энтомолога наблюдал, как человек разрывается на части на его столе. Для него не было ни боли, ни ужаса, ни трагедии. Были только переменные. Только данные. Только чистое, холодное, безжалостное уравнение, на одной стороне которого была несовершенная плоть, а на другой — божественное совершенство.
И Танака понял, что безумие Шмидта, возможно, было не самым страшным, что породила «Гидра». Самым страшным был этот спокойный, методичный, научный подход к созданию ада на Земле.
От клинического ужаса лаборатории Золы Танака перенесся в совершенно иной мир — мир гениальной небрежности и высокомерного блеска. Следующий документ в архиве SSR был помечен как «Техническая записка», но это была ложь. То, что материализовалось перед Танакой, было сканом дешевой бумажной салфетки из бара.
Голограмма передавала каждую деталь с почти болезненной точностью: жирное пятно от сэндвича в левом углу, расплывчатые круги от мокрого стакана, кляксы от перьевой ручки, которая явно протекала. И посреди всего этого хаоса — россыпь формул, чертежей и заметок, набросанных стремительным, размашистым почерком. Это был не документ. Это была зафиксированная на бумаге вспышка озарения. Момент, когда хаос превращается в порядок.
Танака узнал почерк. Говард Старк. Даже не читая, он мог почувствовать энергию, исходящую от этих строк — смесь виски, джаза и чистого, незамутненного эго.
(Текст нацарапан поперек салфетки, местами почти неразборчиво)
ПРОБЛЕМА: Нестабильность мощности. Скачки напряжения. Эрскин и его команда топчутся на месте уже месяц. Их подход — это детский лепет. Они пытаются «аккуратно» подвести энергию к органическому реактору. Как будто пытаются напоить кошку молоком из пипетки. Идиоты.
(Ниже — сложная диаграмма, изображающая что-то вроде фокусирующей линзы, окруженной катушками индуктивности. Все перечеркнуто жирным крестом.)
НЕПРАВИЛЬНО!
Они думают о лучах как о потоке. Но это не поток. Это ИМПУЛЬС.
Ключ не в том, чтобы стабилизировать энергию. Ключ в том, чтобы СИНХРОНИЗИРОВАТЬ ее с клеточным метаболизмом объекта.
(Сбоку — серия быстрых расчетов, обведенных в кружок.)
Нужно не просто «облучать» тело. Нужно ПРОПИТАТЬ его. Представьте себе губку. Вы не можете наполнить ее, просто поливая сверху. Вы должны погрузить ее в воду.
Мы не можем просто «включить» Вита-лучи. Нам нужен каскадный запуск. Серия микросекундных импульсов с нарастающей частотой, которая войдет в резонанс с сывороткой в крови. Мы не будем заряжать батарейку. Мы ЗАСТАВИМ батарейку зарядить саму себя, используя собственную химическую реакцию как стартер.
(В центре салфетки, рядом с жирным пятном, нарисована новая, более изящная схема. Под ней — несколько раз подчеркнутая фраза.)
РЕЗОНАНСНЫЙ КАСКАТОР! ЭВРИКА!
Это так просто. Так очевидно. Почему никто из этих болванов не додумался до этого раньше? Они смотрят на человека и видят плоть и кровь. Я смотрю на него и вижу органический реактор, который нужно правильно запустить. Дайте мне неделю, и я соберу эту штуку из тостера и пары старых радиоприемников.
(В самом низу, почти сваливаясь с края салфетки, написана последняя фраза. Почерк здесь более уверенный, почти издевательский.)
Эрскин хочет сотворить чудо. Я просто дам ему розетку достаточно большого размера.
Танака смотрел на эту записку, на этот артефакт гениальности и высокомерия, и почти физически ощущал контраст. Эрскин писал о душе. Шмидт — о богах. Зола — о плоти.
А Говард Старк — о механизмах.
Для него не было ни добра, ни зла. Была только проблема и ее элегантное решение. Человек, Стив Роджерс, в этом уравнении был лишь переменной. Самой ненадежной, самой непредсказуемой его частью. Просто органический компонент, который нужно было правильно подключить к его великой машине.
Танака закрыл файл. Три человека. Три взгляда на одну и ту же идею. И каждый из них, по-своему, был слеп. Он снова потянулся к остывшей кружке с кофе. Работа только начиналась, а он уже чувствовал, как призраки прошлого начинают дышать ему в затылок.
После высокомерной искры гения Старка, Танака открыл документ, который показался ему глотком свежего воздуха в затхлой атмосфере «Бездны». Это была не служебная записка и не технический чертеж. Это была личная запись. Голос человека, а не ученого или инженера.
Голограмма показала скан страницы из простого, потрепанного блокнота в кожаном переплете. Бумага была линованной, пожелтевшей по краям. Почерк, выведенный чернилами, был аккуратным, но явно уставшим. Буквы слегка наклонялись вправо, словно под тяжестью долгого дня. Это была запись, сделанная не для отчета, а для себя. Попытка зафиксировать момент надежды в мире, который, казалось, ее полностью лишился.
12 июня 1943 года.
Сегодня я его нашел.
Я пишу эти строки, и сам не до конца верю в них. После месяцев разочарований, после десятков кандидатов, отобранных полковником Филлипсом — ходячих гор мускулов с пустотой в глазах, — я почти потерял веру. Я начал думать, что, возможно, Филлипс прав. Что я ищу единорога в мире, где остались только волки. Но сегодня я его увидел.
Его зовут Стив Роджерс. И он — полная противоположность всему, что ищет армия. Его физические данные, мягко говоря, плачевны. Список его болезней длиннее, чем список моих научных публикаций. Он худ, слаб, и его дыхание звучит, как работа старых, ржавых мехов. На призывной комиссии его бы не взяли даже в качестве мишени для стрельбы.
Я наблюдал за ним издалека, на выставке Говарда. Он пытался снова записаться в армию, подделав документы. Пятая попытка, как я выяснил позже. Пятый отказ. Я видел унижение в его глазах, когда очередной сержант смерил его презрительным взглядом. А потом я увидел, как он пошел за кинотеатр, в грязный, вонючий переулок.
Там его ждал какой-то громила, который громко потешался над новостями с фронта. Роджерс сделал ему замечание. Тихое, но твердое. И, конечно же, получил удар. Он упал. Громила был вдвое выше и втрое шире его. Любой другой на его месте остался бы лежать. Любой другой позвал бы на помощь. Но не он.
Он поднялся. Пошатываясь, вытирая кровь с разбитой губы. Он поднял кулаки, которые дрожали от слабости, и сказал: «Я могу делать это весь день». И он снова получил удар. И снова упал. И снова поднялся.
Именно в этот момент, глядя на этого упрямого, хрупкого мальчика, который отказывался оставаться на земле, я все понял. Я смотрел не на его тело. Я смотрел в его глаза. В них не было ненависти. Не было злобы. Было только упрямство. Не желание победить, а нежелание сдаваться. Нежелание позволить злу, большому или маленькому, одержать верх без боя.
Я искал силу, но я искал ее не в тех местах. Я искал ее в мышцах, в рефлексах, в выносливости. Каким же я был глупцом. Истинная сила — это то, что заставляет тебя подняться, когда все твое тело кричит тебе, что нужно остаться лежать. Это то, что не позволяет тебе ударить человека, который уже упал.
Шмидт был сильным. Он был лучшим солдатом Германии. И посмотрите, во что он превратился. Потому что в его сердце была лишь жажда власти. В сердце этого мальчика из Бруклина — лишь жажда справедливости. Он не хочет убивать. Он просто не любит задир.
Он знает, что такое быть слабым. Он знает цену силы, потому что у него ее никогда не было. Он не будет злоупотреблять ею. Он не будет упиваться ею. Для него она будет не даром, а ответственностью. Бременем.
Сегодня я встретил человека, который всю жизнь получал удары от мира, но так и не научился бить в ответ лежачего. Я нашел его. Я нашел единственного, кому можно доверить огонь.
Танака закрыл файл. Тишина в «Бездне» больше не казалась ему мертвой. В ней появилось эхо. Эхо голоса старого, уставшего ученого, который в самый темный час истории человечества поставил все не на силу, не на технологии и не на богов.
Он поставил все на хорошего человека.
И Танака, циник и археолог мертвых данных, впервые за долгое время почувствовал что-то, похожее на надежду. И это ощущение напугало его больше, чем все дневники Шмидта и протоколы Золы вместе взятые.
Часть III: Столкновение Неизбежно
Надежда Эрскина была чистой, почти детской. Но война — не место для чистоты. Следующий документ, который Танака вызвал из архива, был холодным душем профессионализма и плохого предчувствия. Это был голос не ученого, а шпиона.
Голограмма показала скан рапорта, напечатанного на той же машинке, что и записка Эрскина, но текст был совершенно другим. Никаких опечаток. Никаких исправлений. Каждое слово стояло на своем месте, как солдат в строю. Вверху страницы стоял гриф «СОВЕРШЕННО СЕКРЕТНО», а под ним — дата: 21 июня 1943 года. За день до эксперимента.
Танака узнал этот стиль. Четкий, лаконичный, безэмоциональный. Но между строк он мог прочитать то, что не было напечатано: тревогу, настойчивость и с трудом сдерживаемое разочарование. Это был голос Пегги Картер.
РАПОРТ
КОМУ: Полковнику Честеру Филлипсу
ОТ КОГО: Агента Маргарет Картер
ДАТА: 21.06.1943
ТЕМА: Оценка рисков безопасности перед проведением финальной фазы проекта «Возрождение»
Полковник,
в соответствии с Вашим приказом, я провела финальную проверку протоколов безопасности, разработанных для завтрашнего эксперимента. Мое заключение: меры безопасности являются неадекватными и не соответствуют уровню секретности и важности данного проекта.
Во-первых, периметр охраны объекта «Антикварная лавка» имеет несколько уязвимостей, в частности, со стороны смежных зданий. Мои люди доложили о возможности проникновения через крышу или подвальные коммуникации. Запрос на дополнительное патрулирование был отклонен Вашим адъютантом по причине «нехватки личного состава».
Во-вторых, и это вызывает у меня наибольшее беспокойство, — список наблюдателей. Он был утвержден Вами без консультации со мной или моей службой. Я провела поверхностную проверку биографий и обнаружила несколько тревожных несоответствий. В частности, представитель Государственного департамента, мистер Фредерик Крюгер, имеет несколько «белых пятен» в своей биографии за период с 1936 по 1938 год, предположительно проведенный в Швейцарии. Мои источники пока не могут подтвердить его легенду. Запрос на отстранение Крюгера от наблюдения до окончания проверки был отклонен.
Помимо него, еще как минимум двое гражданских лиц в списке имеют связи, которые требуют более тщательного изучения. Мы работаем в условиях тотальной войны, полковник. «Гидра» уже доказала, что ее агенты способны проникать на самые высокие уровни. Игнорировать подобные риски — это не просто халатность. Это приглашение к катастрофе.
И, наконец, я хотела бы поднять вопрос, выходящий за рамки моей прямой компетенции, но который я, тем не менее, считаю своим долгом озвучить. Это касается психологического состояния кандидата, Стива Роджерса.
Последние 48 часов он провел фактически в одиночной камере, контактируя только с доктором Эрскином. Он не получает достаточной информации о процедуре, его держат в неведении относительно многих аспектов того, что с ним произойдет. Я понимаю необходимость соблюдения секретности, но мы имеем дело не с лабораторной крысой, а с человеком, который добровольно согласился пожертвовать собой. Он напуган. Он дезориентирован. И он одинок.
Мой опыт подсказывает, что в критической ситуации именно психологическая устойчивость, а не физическая сила, определяет исход. Мы подвергаем этого человека немыслимому физическому и ментальному стрессу. Наш долг — оказать ему всю возможную поддержку, а не относиться к нему как к еще одной детали в машине Говарда Старка.
Полковник, мы собираемся вручить молнию в руки человека. Мой долг — напомнить вам, что человек этот сделан не из стали, а из плоти и крови. И он может сгореть.
Настаиваю на немедленном пересмотре протоколов безопасности и списка наблюдателей.
С уважением,Агент М. Картер
Танака закрыл файл. Он откинулся в кресле и потер виски. Холодный, профессиональный рапорт. Идеальный образец шпионской работы. Картер увидела все. Она предсказала все. Дыры в охране. Подозрительный наблюдатель. Психологическое давление на кандидата. Она разложила перед Филлипсом всю картину грядущей катастрофы.
И ее проигнорировали.
Танака посмотрел на пустой экран. Он знал, что произошло дальше. Он читал отчеты. Но сейчас, прочитав это последнее, отчаянное предупреждение, он почувствовал трагедию того дня с новой, острой силой. Это была не просто неудача. Это была трагедия, которой можно было избежать.
Он снова надел перчатки. Оставалось еще два документа. Два последних эха из прошлого. И он знал, что они будут самыми громкими.
Предпоследний документ был эхом, долетевшим через Атлантику. Танака открыл файл из архива «Гидры», и перед ним возникла расшифровка радиограммы. Текст был на немецком, но система мгновенно вывела рядом перевод. Стиль был сухим, военным, но информация, которую он содержал, была взрывоопасной.
Вверху страницы стоял гриф, от которого у Танаки по спине пробежал холодок: «VALKYRIE-PRIORITY». Приоритет «Валькирия». Это означало, что донесение предназначалось для глаз одного человека. Иоганна Шмидта.
РАСШИФРОВКА ДОНЕСЕНИЯ
ИСТОЧНИК: Ячейка «Кронос», Нью-ЙоркАДРЕСАТ: Командование «Аненербе» (для передачи лично Рейхсфюреру Шмидту)ДАТА: 22 июня 1943 г.
ТЕМА: Результаты операции «Горнило» (проект «Возрождение», США)
Операция по саботажу и изъятию сыворотки провалена.
Агент «Крюгер» успешно проник на объект и ликвидировал главную цель — доктора Абрахама Эрскина. Однако изъять образцы сыворотки не удалось. Агент был перехвачен и ликвидирован в ходе преследования.
Причина провала: успешное завершение американского эксперимента.
Кандидат, Стивен Роджерс, не только выжил в процессе трансформации, но и продемонстрировал физические показатели, превосходящие все наши прогнозы.
По свидетельствам наших наблюдателей и последующему анализу докладов полиции, объект продемонстрировал:
Сверхчеловеческую скорость: Преодолел дистанцию в три мили по пересеченной городской местности менее чем за пять минут.
Сверхчеловеческую силу: Продемонстрировал способность деформировать сталь голыми руками и прыгать на высоту, превышающую 15 футов.
Сверхчеловеческую выносливость и стойкость: Выдержал множественные попадания из пистолета калибра 9 мм без видимых повреждений, используя в качестве щита сорванную автомобильную дверь.
Американцы добились успеха. Они создали своего сверхсолдата. Пропагандистская машина уже начала работать, ему дали кодовое имя — «Капитан Америка».
Запрашиваем дальнейших инструкций. Конец донесения.
Текст заканчивался здесь. Сухой, деловой, констатирующий катастрофу. Танака ожидал увидеть на полях пометки, выражающие ярость, приказы об устранении, угрозы. Но то, что он увидел, заставило его замереть.
Сбоку, на широком поле документа, была сделана приписка. Почерк был тем же, что и в дневнике — яростным, каллиграфическим, выведенным кровью. Это был комментарий самого Шмидта. И в нем не было ни капли гнева.
В нем был чистый, незамутненный восторг.
(Приписка на полях)
Они создали своего чемпиона. Своего ангела из пробирки. Своего позолоченного идола, одетого в цветастый флаг.
Прекрасно.
Они думают, что это их победа. Они не понимают, что они лишь расставили фигуры на доске для моей игры. Они создали ложного бога, чтобы дать своим жалким, умирающим солдатам надежду. Они не ведают, что истинная вера рождается не из надежды, а из ужаса.
Пусть их «Капитан» марширует по улицам. Пусть его лицо печатают в газетах. Пусть дети играют в куклы с его изображением. Чем ярче будет сиять их свеча, тем гуще будет тень, которую она отбросит. И в этой тени явлюсь я.
Война перестала быть войной наций. Теперь это война икон. Священная война. И я преподам им последний, самый жестокий урок теологии.
Они создали своего чемпиона. Прекрасно. Теперь у нашего Бога будет достойный череп, чтобы поставить на него ногу.
Танака смотрел на эти строки, и его пронзило понимание. Для Шмидта это не было поражением. Это было исполнением пророчества. Рождением Антихриста, которое оправдывало и требовало явления истинного Мессии.
Война перестала быть просто войной. Она стала его личным крестовым походом. И Стив Роджерс, мальчик из Бруклина, сам того не зная, только что был назначен на роль главного мученика в этой кровавой опере.
Ночь в «Бездне» медленно умирала. Танака не видел рассвета — сюда, на глубину трех миль, не проникал ни один фотон солнечного света, — но он чувствовал его. Чувствовал, как меняется нагрузка на энергосеть наверху, как миллионы людей просыпаются и начинают свой день, не подозревая о цифровой гробнице под их ногами. Он провел в архивах почти шесть часов. Шесть часов в компании призраков.
Он медленно стянул нейроперчатки. Его пальцы одеревенели, а в глазах стоял туман от долгой концентрации. Он потер лицо ладонями, чувствуя жесткую щетину и глубокую, костяную усталость. Работа была сделана. Данные скомпилированы.
Он сделал пасс рукой в воздухе, и перед ним развернулась финальная голограмма. Это была не страница из дневника и не рапорт. Это была схема. Сложная, многоуровневая паутина связей, которую его система выстроила на основе проанализированных документов.
В центре схемы, как две противоборствующие звезды, сияли два имени: ЭРСКИН и ШМИДТ. От них расходились линии, сплетаясь в тугой узел под названием СЫВОРОТКА. Этот узел, в свою очередь, порождал два совершенно разных результата: сияющего КАПИТАНА АМЕРИКУ и зловещий КРАСНЫЙ ЧЕРЕП. Все это было связано с древним артефактом, ТЕССЕРАКТОМ, который, в свою очередь, был сердцем культа под названием ГИДРА.
История была ясна. Проста. Почти мифологична. Битва двух пророков, двух чемпионов, двух идеологий. Но Танака был не историком. Он был аналитиком. Его работа заключалась не в том, чтобы смотреть на то, что есть, а в том, чтобы видеть то, что скрыто.
Его пальцы, уже без перчаток, снова затанцевали над проекцией клавиатуры. Он начал добавлять новые линии. Пунктирные. Предположения, основанные на других, более поздних и более засекреченных файлах, которые он изучал годами.
Первая пунктирная линия потянулась от иконки Капитана Америки. От пометки «ПРОПАЛ БЕЗ ВЕСТИ, 1945». Линия пересекла десятилетия, переползла через Железный занавес и вонзилась в темный, почти непроницаемый архив советской разведки. Там она соединилась с папкой, помеченной кириллицей. Система Танаки мгновенно перевела: ПРОЕКТ «ЗИМНИЙ СОЛДАТ».
Призрак героя не умер во льдах. Он просто сменил хозяина.
Затем Танака потянулся к другой части схемы. К иконке «Гидры». К пометке «ЛИКВИДИРОВАНА, 1945». Он усмехнулся. Это была самая большая ложь в истории Щ.И.Т.
Его пальцы снова забегали. От черепа с щупальцами потянулась новая линия. Но она не была прямой. Она была похожа на корневую систему. На раковую опухоль. Ее тонкие, почти невидимые волокна начали прорастать сквозь всю схему, проникая в послевоенные правительственные программы, в научные институты, в финансовые корпорации.
И, наконец, самое страшное. Самое главное. Одна толстая, уродливая ветвь этой опухоли потянулась вверх и обвила собой другую иконку. Большую, сияющую, знакомую каждому агенту. Логотип Щ.И.Т.
На мгновение, всего на одно биение сердца, голограмма моргнула. Изображение орла на логотипе Щ.И.Т. исказилось, и под ним, как череп под кожей, проступил зловещий силуэт — череп, обвитый щупальцами.
Танака замер, глядя на свое творение. Картина была полной. И она была ужасна.
Он открыл финальный файл отчета. Раздел «Выводы». Его пальцы легли на клавиатуру, и он начал печатать. Медленно, чеканя каждое слово, как будто высекая его на граните.
ЗАПРОС «ТРИНИТИ». ЗАКЛЮЧЕНИЕ.
АНАЛИЗ: Проекты «Возрождение» и «Аненербе» не были параллельными программами по созданию супероружия. Они были двумя сторонами одной идеологической войны, начатой задолго до первого выстрела Второй мировой. Это была война между концепцией «сверхчеловека» и концепцией «хорошего человека».
ПОСЛЕДСТВИЯ: Война породила двух аватаров этих идеологий — Капитана Америку и Красного Черепа. Их физическое столкновение завершилось в 1945 году. Однако идеологическая война не закончилась. Она лишь изменила форму.
ВЫВОД: Проект «Возрождение» официально завершился в 1945 году. Его наследие — это миф, символ, который был заморожен во льдах, а затем превращен в оружие другими силами.
Проект «Аненербе» не завершился. Он ушел в подполье. Он отбросил свою оккультную мишуру и мутировал в нечто более опасное: в идеологию, в вирус, который десятилетиями проникал в самые основы мирового порядка. Он просто сменил название.
Он закончил печатать и откинулся в кресле. Гул серверов казался ему теперь зловещим шепотом. Шепотом Змея, который никуда не исчез. Он просто сбросил старую кожу и ждал своего часа.
Танака отправил отчет. Он знал, что его прочитает лишь один человек. И он не завидовал этому человеку. Потому что знать — это нести бремя. А он только что взвалил на плечи своего начальника всю тяжесть проклятого двадцатого века.





|
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
|