| Предыдущая глава |
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
| Следующая глава |
Покои, отведенные Дихинь, Тавир видел лишь один раз и мельком, едва освещенные масляными лампами служанок. Теперь же их было не узнать. Его встретил стойкий дух розового масла и сандала, мягкий блеск шелка на стенах и окнах, цветы в глиняных сосудах, груды подушек, низкие резные столики. Ноги утопали в пышном ковре, с потолка свисали две медные лампы, сверкающие почти как золотые. На одном из столиков был накрыт ужин, там же стояли серебряные кувшины с напитками.
Нехотя Тавир признал, что убранство пускай и богатое, но без излишеств, а запах благовоний не бьет в нос до одури. И все равно ему сделалось душно от всей этой роскоши, столь обожаемой женщинами и всякими изнеженными любителями наслаждений — вроде бекаба Ширбалаза. «Надеюсь, мы с нею поговорим быстро», — сказал себе Тавир.
Сидящая у накрытого столика Дихинь улыбалась той же улыбкой, что тогда в Валифе, но взор ее казался застывшим. Разглядывать ее наряд и уборы Тавир не стал, хотя заметил, что платье на ней уже другое. На подушке рядом поблескивала красновато-коричневым лаком небольшая лютня — и где только девчонка ее раздобыла?
При виде Тавира Дихинь поднялась и знаком отослала обеих рабынь. Она стояла прямо, но было заметно, как она теребит пальцы под длинными, широкими рукавами верхнего платья.
— Мне передали, — начал Тавир без обиняков, — что ты ждешь меня по вечерам. Зачем?
Глаза Дихинь распахнулись, брови чуть сошлись, будто в недоумении.
— Странный вопрос, — ответила она, — из уст мужчины, который объявил меня своей невольницей. Вот если бы я не ждала тебя, это было бы…
Тавир коротко рассмеялся, отчего она содрогнулась.
— Ты думаешь, я взял тебя в свой дом, потому что пожелал? Ошибаешься. Ты не нужна мне — ни как женщина, ни вообще. Ты живешь здесь лишь потому, что тебе незачем и некуда возвращаться. Особенно теперь, когда ты видела наше убежище.
— Как бы ни было, — голос Дихинь дрожал, — таков мой долг невольницы. Меня учили угождать моему господину, и я буду следовать моему долгу.
— Я видел, чему тебя учили, — усмехнулся Тавир. — Спрятала где-нибудь пистолет?
Дихинь вспыхнула, сделавшись краснее собственного платья, и опустила глаза, но не сдержала смущенной улыбки. Невольно Тавир отметил, что такая улыбка ей гораздо более к лицу, чем недавняя маска вышколенной рабыни.
Смущение Дихинь продлилось недолго. Она обернулась к столику с кушаньями и напитками.
— У меня есть нечто получше, — сказала она. — Служанки старались. Желаешь вина? — Она взялась за чашу и кувшин.
— Нет, — ответил Тавир, резче, чем хотел. — Я не пью вина.
— Как прикажешь. — Дихинь казалась озадаченной. — Здесь есть вода, прохладная, и шербет на соке пальмовых орехов…
Тавир качнул головой.
— Ты так стараешься напоить меня чем-нибудь, — сказал он. — Хочешь отравить?
Чаша выпала из руки Дихинь и со звоном покатилась по полу.
— Что? — Девчонка вытаращилась на него. — Как? Где бы я достала яд?
— Достала бы, если бы захотела, — отрезал Тавир. — Женщины хитры и коварны. Я хорошо знаю это.
Дихинь не нашлась с ответом, вновь смутившись, хотя в глазах ее мелькнуло нечто, неприятно резанувшее Тавира. Сам же он отчего-то не спешил переходить к задуманной беседе. Да и зачем: девчонка, судя по ее словам и делам, вполне смирилась со своей участью и не желала менять ее.
— Быть может, ты желаешь есть? — спросила наконец Дихинь. — Правда, пища совсем простая: тушеное мясо, лепешки, овощи и кислое молоко с пряными травами. Прошу, отведай. В следующий раз я постараюсь…
— Нет, — ответил Тавир. — Я не стану есть с тобой.
— Но почему? — осмелела девчонка, даже шагнула вперед, сжав руки под рукавами. — Или ты правда… опасаешься яда?
Тавир молча нахмурился, угадав, что она хотела сказать. Но она продолжила:
— Я могу кликнуть рабыню или евнуха, чтобы они отведали все кушанья. Или могу отведать сама.
— Хватит суетиться, — отмахнулся Тавир и все же пояснил: — У нас есть обычай — если ты разделил трапезу с мужчиной, ты не можешь быть его врагом, ты становишься его другом; если же ты разделил трапезу с женщиной…
Тавир умолк. Дихинь, по-прежнему теребя пальцы под рукавами, терпеливо ждала, что он договорит, сама же не решалась спросить — видимо, уже поняла, что он не терпит пустых вопросов. И все же глаза ее горели почти детским любопытством, хотя в нем таилась некая настороженность.
— Как тебе угодно, — сказала она. — Тогда я могла бы не есть с тобой, а просто прислуживать тебе за трапезой. Но если ты не желаешь… Чем мне тогда развлечь тебя? Не подобает мужчине скучать, когда он приходит к невольнице. — Дихинь задумалась на миг, огляделась, и взор ее остановился на лютне. — Быть может, спеть тебе что-нибудь?
Тавир вновь усмехнулся. Музыки и пения он давно не терпел, но незатейливые, порой грубоватые песни товарищей-пиратов, за работой или в часы торжества, хотя бы не раздирали его душу, без того истерзанную. А что может спеть юная дурочка из гарема?
— Про любовь? — бросил Тавир, не тая отвращения.
— Могу другое, — ответила Дихинь, пока усаживалась на подушке и ногтями проверяла строй лютни. — Я знаю много песен, даже сама их складываю.
Нехотя Тавир уселся на соседней подушке, скрестив ноги по здешнему обычаю. Мельком он удивлялся сам себе: кто заставляет его слушать девчонку? Уйти прямо сейчас и не приходить больше никогда, а ее отдать кому угодно. И все же он не ушел, а остался сидеть и ждать — невесть чего.
Струны зазвенели. Нехотя Тавир отметил, что девчонка играет хорошо — даже не играет, а заставляет лютню петь, заливаться, словно птицы по весне там, в давно покинутом и забытом краю по ту сторону моря. А потом запела она сама:
Мой господин, ты спросил, отчего я печальна,
Отчего на щеках и в глазах следы слез горько-сладких.
Это горькие слезы тоски, одиночества, горя.
Это сладкие слезы от грез, красоты, дум о прошлом.
Я скажу, это дом, что оставить пришлось против воли…
Мой господин, ты спросил, отчего не по нраву мне здесь.
Здесь я телом, душой же в лесах возле дома.
Утопаю в траве, вдыхаю цветов ароматы,
Слышу пение птиц и шум моря, что бьется о скалы.
Я скажу, это дом, что оставить пришлось против воли…
Мой господин, ты спросил, почему не утешусь я песней.
Я пою в этот миг для тебя и сама вся дрожу, вспоминаю
То, какими словами и музыкой дом мой богат был.
Так сжимается сердце, тех песен мне больше не слушать.
Я скажу, это дом, что оставить пришлось против воли…
Мой господин, ты спросил, неужели не стал ты отрадой.
Но по-прежнему в сердце любовь к тем, кто дома.
Слышу голос отца, поцелуи от матери в щеки я помню.
Те, кто любят и верят в нас, гости души нашей вечно.
Я скажу, это дом, что оставить пришлось…
— Замолчи!
Дихинь вскрикнула и умолкла, вжала голову в плечи, вцепившись в лютню так, словно надеялась спрятаться за нею. Тавир резко поднялся на ноги.
— Нашла что петь, — бросил он, скрипнув зубами. — Уж лучше бы выла про любовь.
— Я подумала… — Дихинь затеребила гриф лютни и отложила ее на место. — Ты ведь не здешний, это видно… Может быть, ты тоскуешь по родной земле… Я сама тоже тоскую, хотя почти не помню родины, мне было всего пять лет, когда мы уехали…
Тавир взглянул на нее с усмешкой — «Она подумала, надо же!» Но прерывать не стал, и она продолжила:
— Я говорила, что моих отца и мать убили пираты, а меня забрали и отправили на рынок, где меня купил Рининах. Но я смутно помню наш дом, помню город, там, в Эмессе, на берегу широкой реки. Мы жили спокойно и счастливо, а потом вдруг пришлось уехать. — Дихинь умолкла на миг, сглотнула, словно у нее пересохло в горле. — Теперь я понимаю, что мы бежали, спасались от чьей-то угрозы. Нам это не помогло… — Она поникла. — Я свыклась с новой жизнью, но я помню прежнюю, и мне бывает порой тоскливо…
Дихинь замолчала — возможно, ждала ответа. Молчал и Тавир, погруженный в размышления, которые обычно старался гнать прочь.
Неведомо чем слова девушки задели его. Пока она пела, а потом рассказывала, он невольно вспомнил собственное прошлое — вспомнил, проклиная себя, ибо считал это слабостью. Сами собой ожили в памяти мраморные и каменные дома, колонны и сверкающие на солнце статуи, училища, запруженные народом площади, мощный мост через реку Элесну и порт, где тесно от кораблей со всего Канаварского моря. В этом городе, чье имя Тавир предал забвению и проклятью, его постигло разочарование в жизни, в людях, в любви, в узах дружбы и крови — во всем, что он знал и ценил прежде. Юный восторг сменился ненавистью, некогда открытое широкое сердце захлопнулось, съежилось и окаменело. Но камень по-прежнему болел, когда его шевелили.
Тавир резко зашагал туда-сюда по комнате, отшвырнув подвернувшуюся под ноги подушку. Говорить не хотелось, да и о чем говорить с девчонкой? Молчание же непривычно тяготило, и бежать от него было некуда. «Напрасно я пришел, напрасно остался, слушал ее… Или нет? Она показала мне, что броня моя не безупречна, что я не в силах владеть собой так, как должен… Проклятье, чтобы какая-то зеленая девка…»
В ярости Тавир замер на месте, впился взглядом в Дихинь. Она так и сидела, точно изваяние, обхватив себя руками, и молчала, будто не смела заговорить — или думала, что сказать. Ее ответный взгляд слегка притушил пламя ярости, хотя она не казалась ни напуганной, ни умоляющей. Она походила на ребенка, что пытается разгадать трудную загадку.
Так же молча Тавир выдохнул и, махнув рукой, зашагал к двери. Вслед ему полетел голос Дихинь:
— Если желаешь, я буду петь тебе другие песни.
Он резко обернулся, так, что бусы-обереги сбились на плечо. А она продолжила:
— Скажи, какие тебе нравятся, и я напишу. Я люблю слагать стихи и класть их на музыку…
Тавир усмехнулся беззлобно — впервые за весь вечер.
— Посмотрим, — бросил он и вышел.
Ноги сами понесли его на вершину скалы. С радостью Тавир заметил, что темное небо заволокли облака, ветер усилился, а грохот волн мог бы сравниться с залпом десяти пушек. Он жестко усмехнулся: несомненно, это знак перемен, сулящих долгожданные битвы и гибель врагов. Ему же гибель не страшна, как бы ни ярились ни люди, ни даже небеса.
Из-за облаков показалась стареющая луна. Ветер ударил в лицо, словно унося прочь недавнюю злобу, — осталась только чистая, понятная любому воину и моряку жажда борьбы, жажда сражений и побед. В этой жажде не было места женским песням и не должно было быть. И все же Тавир задумался.
Придется вновь идти к Дихинь — хотя бы ради своих людей. Для них он — вождь, образец, лучший и сильнейший; и всем было известно, что он давно не знается с женщинами. Теперь же, раз он завел себе невольницу и поселил в своем доме, он должен ею пользоваться — или хотя бы просто навещать, иначе начнут болтать рабы, как ни грози. И тогда любой из его товарищей будет вправе сказать: «Раз ты пренебрегаешь своей женщиной, давай разыграем ее или продадим, а если никто ее не пожелает, зачем ей даром есть наш хлеб?»
День или два назад Тавир бы поморщился на эти слова и охотно поддержал их. Теперь же ему казалось, что девчонка не так уж заслуживает смерти, как прочие люди. «Все равно жизнь ее никчемна, — сказал он себе. — Буду приходить: пусть видит, что она способна быть полезной. Быть может, это научит ее чему-нибудь».
В таких думах Тавир вернулся в дом, отослал Хошро и уснул — и впервые за много дней и лет черная тоска и столь же черная ненависть, что вечно терзали его во снах, пускай не исчезли, но слегка поблекли.
На следующий же день стражи-евнухи доложили ему, что Дихинь почти всю ночь сидела со своей лютней, пером и пергаментом, писала, играла и пела что-то.





| Предыдущая глава |
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
| Следующая глава |