Пока Вера Жуковская изо всех сил отрабатывала в постели Щетинина свое право на жизнь, Муня ждала возвращения Распутина из Палестины и боялась выходить из дома. Думала посетить у него на квартире Акилину и поговорить с ней. Да, просто поговорить, задать вопросы, которые лучше задавать, когда Григория Ефимовича нет в столице. Ведь им все равно придётся увидеть друг друга. Рано или поздно. Все равно придётся взглянуть друг другу в глаза. Так уж вышло: желаешь бывать у Распутина — забудь о благочестивых обмороках и стыдливых испугах. А Муне не хотелось оставлять своего духовного наставника: слишком много значимого и важного связывало девушку с ним. Дезертирство же для Головиной было бы мерзко и мелко.
Прошёл месяц. Каждый день Муня вставала утром с твёрдым намерением идти на Гороховую и объясниться с Акилиной. Но каждый раз в последний момент останавливалась и не чувствовала в себе сил. А потом приехал Распутин.
Привез дочек, а дочки тотчас кинулись телефонировать Муне:
-Приезжай, сестрица! Подарочки тятенька привез со Святой Земли. Порадуйся с нами, спой, спляши да на фортепьянах сыграй! Тятеньку проведай. Он нам каждый вечер на ночь о Святой земле рассказывает. Так и заснуть нет никакой возможности: заслушаешься тятеньку дорогого! — в трубке Муня слышала то одну сестру, то другую: девочки поочерёдно кричали в аппарат наперебой.
-Буду, буду непременно, Матренушка! Буду, Варенька!
Но Муня сама себе не верила. Как могла, извинялась перед девочками и все никак не понимала: почему Григорий Ефимович сам не зовёт её? Разлюбил? Позабыл?
Муня отправилась в монастырь на Карповке, где отстояла литургию, исповедовались, причастилась и пошла гулять по весеннему саду. Присела на скамейку, горько вздохнула...
-Что ж ты, деточка, дочкам моим в гости обещалась а все да никак не соберёшься, что ли?
Девушка услышала знакомый голос сверху, подняла голову и радостно воскликнула:
-Григорий Ефимович!!! Дорогой наш отец!
На ветке дерева, как и в их первую встречу, сидел Распутин и покачивал длинными ногами. Он был одет в черную поддевку, черные же щаровары и мягкие высокие сапоги, начищенные до блеска. Муня ждала, что он спрыгнет вниз, как тогда, но Григорий и не думал спускаться на землю.
-Не заходишь ты, деточка, испужалася чего, али изобидел кто, али как?
Муня опустила голову. И всхлипнула.
-Не след те, мила, сырость-то разводить. Али сказать и вовсе боишься?
Муня собралась и тихо прошептала:
-Вы в большой опасности, Григорий Ефимович.
-Эт и без тебя ведаю. Кажный день да напомнят. Вчерась приходили прошатели, вышел я это в ожидальню, гляжу, значит, бабенка молода сидит, в пол очи, за радикюль держится. Я к ей, значит: вынай левольвер-то из радикюля, аха. Она и обмерла. Акилина (при слове "Акилина" Муня вздрогнула) на ее водой прыскат. Платочком эдак помават. Через час очнулась. Пустили ее в дом-то, да радикюль у ее полиция и прибрала. А там и взаправду левольвер. Посадили ее, это, за стол. Ешь, пей, говорю, зачем без почину сидючи, аха. Она мне: прости, значит, Григорий Ефимович, я тя убить восхотела, да жалестно мне эдак в живого-то человека из левольвера палить. Я-то: "А чем же я тя, дуру, дак изобидел, что на эдакое злодейство, на убой посыкнулась?" Она-то: "Ты, говорят да в газетах пишут, царску няню снасильничал, да и вообще все беды в империи от тебя".
Ну, значит, я ей и говорю:
-Ты-то сама да порассуди, дура. Коли я бы истинно ту няньку снасильничал, нешто о том бы узнал кто? Да она бы у меня по самый гроб молчала, аки рыба. Да только на кой ляд мне ее, дуру, силой брать? Прадед мой, грю, истинным колдуном был, у него было две жены, а иных каких бабенок и не считал вовсе. Нешто, думашь, и я того не возмогу? Да коли бы восхотел, легла бы нянька твоя, аки изуроченная, чисто трава под серп, да не таков я человек. Как есть блудный, да ни одной бабы ни силой ни мороком не взял, да и не надо мне. Сама вишь, не красавец, пушшай иные с совестью своею сговариваются, а мне и жены довольно. У меня, грю, сын старше тя будет, кабы не был он мужик, ты б ему и в невесты сгодилась.
-Нешто, грит, и блюдешь себя? — сама глядит эдак лукаво, а за столом тамо Аннушка, да дочки мои, да иные кто из высокопоставленных.
-Ково? — грю, это, — всяко случатца, да пошто тебе, дуре, про то и говорить? Нешто ты поп, батюшка, иеромонах, али полиция кака? А беды в Рассеи — нешто от меня? Али силу имею, на беды-то да на власть, а пошто не в усадьбе, а на квартирке да обретаюсь? Али, думашь, хороню, богатство-то? Ну, сходи, поишши, коли найдешь — половину тебе, дуре, отдам, на приданое, что ли.
Тута я ей в глаза и глянул:
-Ты, дура-дурой, от мужа пошто сбегла? В Распутина-мужика стрелять? Поди-найди ешше другова супружника себе: кто возьмет?
Она и в слезы. Не реви, грю, дура. Молода ешше, помирать не завтра. Люби, значит, Бог простит.
И обнял ее эдак, как дочку свою. Варька с Матрехой аж приобиделись, опосля и грят, пошто, мол, тятя, убивицу обымашь, а нас не обымашь? Ну я с ими возиться: вы, грю, деточки мои родные, чистые духом и телом, а она бесприютная, никто ее не приголубит да не пожалет. Варька с Матрехой как начали меня щекотать — чуть стол не перевернули, аха. Тятя, тятя, не обымай никого, мы твои любимые, мы твои хорошие. Скучат они по тебе, Мунюшка.
-Я тоже очень скучаю, Григорий Ефимович... Господи... если бы только могла, если бы только рассказать...
-А ты не гри ничего, аха. Дай-ка спрыгну я к тебе, что ли, да в очи гляну. А ты яви пред очами то, о чем думашь.
Муня вздрогнула. Распутин это заметил.
-Не боись, мила. Я по Сибири да по Рассее тако видал, тебе, любонька, и не приснится.
-Не может быть. Такое... такое и придумать-вообразить трудно! Боже... Ужас... умоляю, не говорите никому, и мне не говорите...
-Гляди в очи, что ли! — крикнул на Муню Распутин и она тотчас повиновалась.
Муня вспомнила кощунственную литургию. Вспрмнила то, что увидала лишь мельком и от чего потом ее долго рвало на крыльце Юсупова.
-Знаю я про то, — начал Распутин, словно в диапроектор, глядя в Мунины глаза. — Сама Килина и созналась. Изурочили ее, бедну. Да и я в долгу не остался. Не боись, деточка, а что сбегла, так то Господь тебе милостив, не попустил оскверниться.
-А тем... Тем попустил?
-А те, милонька, супротив Господа аки супротив рожна поперли. Он их увещевал — так они и не послухались.
-Даже она? Ну... вы видите ее? Жуковская... она бывает с нами... на Гороховой...
-А эта сама несчастна из всех. Умна, мудра, красива из себя, да гордынюшка ее борет, аха. Хочет, чтоб все на свете ее да любили и почестей ишшет, а так не быват. Самого Спасителя гнали, куда уж ей, Пчелке-дурочке. Потому и неприкаянна, трется около сволочи всякой, а вовек ей не соскочить: гордынюшка не попустит, спокою не даст.
Муня не выдержала и заплакала:
-Я не хотела... мне велели... сказали, что если не явлюсь, убьют вас, и Матрешу, и Варю...
-Девок моих не тронут! — лицо Распутина вмиг стало грозным и страшным: глаза побелели, а губы сделались бледными задрожали, — а меня, мила, однова решат, да в сей час, не пришел ешше срок помирать мне, аха. Да ты не пужайся, не пужайся, глупенька, — принялся он увещевать насмерть перепуганную Муню, — да только тебе одной и поведаю: ты, деточка, погибель мою за собой на ниточке приведешь, а того и не уразумешь. На то, слышь, воля, Божья — не моя да не твоя. Ты расскажи лучше, как там в Покровке-то? Полюбилась ты Митьке моему?
-Думаю, полюбилась, Григорий Ефимович, — Муня заулыбалась, — а мне вот... другой запомнился... ах, как же жаль, что не судьба.
-Отчего? Не любит он тебя, что ли?
-Охотник он, Григорий Ефимович. Молодой совсем, красивый, высокий такой. Язычник он. Манси.
Распутин нахмурился.
-Манси? Вогул, по-нашему? А подумай-ка о ем. Может, и увижу чего.
Муня пристально посмотрела Распутину в глаза. Вспомнила Тобольск, торговую площадь, юношу с длинными волосами цвета морского песка.
Григорий видел в глазах девушки, как сквозь тусклое стекло, лишь силуэт, овеянный теплом, но движения юноши и походка показались ему знакомыми. Вот сидит высокий и стройный парень на стуле, нога на ногу, плечи назад, руки вразлет, словно крылья, свободный мысок по полу дорожки чертит. Вот он встал, лихо и плавно взял Муню под руку, голова назад пошла, походка частая, неслышная, мыски чуть врозь. Все движения словно ветром подбиты. Пальцы на руках беспокойные. Слишком знакомо, слишком...
Но он не смог узнать того, кого до этого никогда не видел, просто глядя в помыслы. Догадка о родстве мелькнула — и растаяла.
Дмитрий, законный сын Распутинa, был мастер танца, и дрался, как петух. Но его движения были иными. Дочки выросли проворные: бегали, плавали, по деревьям лазали, а уж танцевали как — вся деревня глядела с завистью.
Вряд ли сам Пера-тун узнал бы своего праправнука вот так, по одному лишь силуэту. Да еще и не наяву.
Григорию было ясно, что не получится никакого счастья у Муни с молодым охотником. Даже мимолетного, даже случайного. Барышни-дворянки за тобольских язычников не выходят, а те среди барышень невест не ищут. В конце концов, как бы не было княгине Шаховской хорошо с Распутиным, хоть в беседе, хоть за столом, хоть в совместной молитве, хоть в постели, хоть просто рядом сидеть и в пол глядеть — никогда бы она его, селянина, мужика-деревенщину не полюбила. Как бы не жалась к нему, не хохотала за стаканом мадеры, не выпевала сладкую песню-стон на скрипучей железной кровати — все равно.
Сам же он продолжал любить своих жен: законную и тайную, венчанную и лесную, Пашеньку и Лебедушку.
Пашенька, Пашенька... С тех пор, как она отдалилась от мужа, до смерти испугавшись попа и Тобольской консистории, отношения между супругами так и не изменились. Всякий раз, встречая мужа в Покровском, несчастная женщина только и могла, что виновато заглядывать ему в глаза, будто спрашивая: может, надо чего. Григория это злило, но все, что он мог — громко стукнуть кулаком по столу и уйти в лес, на заветную опушку. Все его попытки хотя бы поцеловать супругу в уста заканчивались ее причитаниями и плачем. После поездки на Святую Землю снова захотел обнять Параскеву, взял ее за руку, косы с плеч убрал, а она вдруг начала всхлипывать:
-Донесут на нас, Гришенька, от причастия навек отлучат. Да и знаю я, что ты в Питере с бабами живешь, аха. Неверный ты, Гришенька, необстоятельный.
-Истинно так, — отвечал ей муж, — да не могу я в монахи-то. Дочки ешше малесеньки, да и царям я нужон. А ну как сама да порассуди: каков из меня монах? Да и нет в монастыре тишины, нет спасения, один грех да насилие над людьми. Унижение. Консистории она, дура Пашенька, испужалась. А тот поп уж и забыл про тебя, аха. Вот только прости меня, любушка, сама знашь, на что силу имею. А изуроченну тя не возьму. Все одно, что мертвую.
-Я, Гришенька, уж и понести не могу. А все люблю тебя, милой, белоглазонькой. Дай хоть спою те нашу-то, мордовску, да про лес. Лес твой дом истинный, а ,значит, и мой. Тамо, в лесу и спасемся. Как не молися, да не крестися, а все мы с тобой нерусь: ты зырянин весь, я полумордовка, идольники, значит, инородцы, по-русски-то.
-Ты моя любушка, я-то по-вашему не разумею. Весь уж русский, только рожа зырянска, да и не жить мне без лесу-то. Тяга-то, тяга истинно и осталась. Сын наш Мишенька, покойник, помнишь, как бегал да по-чужому выкликал?
-Помню, Гришенька, да уж нет Мишеньки-то, бедного. Прокараулили, что ли. А что выкликал-то?
-А то выкликал: кашташиньяс! кашташиньяс! Это он по-нашему, по-зырянски цветики-ромашки звал. Прапрадед его... знатным ведуном был. А ты, мила, — Григорий ласково глядел на жену и его глаза становились совсем белыми, а голос — гулким, — а ты, мусаэй менам, спой, что ли.Не телом, так сердцем, душой обыми. Холодно мне, теперь-то, аха. А хошь, милонька, дусенька моя, хошь я тебе так сотворю, что понести возможеши, аха? Ну, как понесешь? Али...
-Не надо мне, Гришенька, любонький, знаю я, что ты... — она хотела сказать "колдун", но осеклась, — знаю я, что могешь, да не возмогу я ешше одно дитятко схоронить. Лучше спою тебе.
-Да уж спой, что ли. — глаза Григория побелели: лес позвал и он, сам того не ведая, перешел на язык предков. — Спой, зарниёй, мусаёй менам, Пашенька.
Параскева услышала зырянское "мусаэй" -" любимая" и тотчас прижалась к мужу. Вспомнила, как в первую же ночь кинула в огонь матушкину дощечку, как тешились они, молодые, как любила она, словно котенок, расстегнуть мужу рубаху и тереться щекой о редкие рыжеватые волоски на груди, как ели они пьяные ягоды изо рта друг друга. Как сидели у костра на болотах среди клюквы и камышей. Как вплетала в косы белые и желтые кувшинки, все для него, для супруга любимого. А до чего красивой бывала ночами... Будто чудо сам он, великий государь Лес, вирь по-мордовски, яг по-зырянски с ней и сотворил. Светлячки садились на косы, будто самоцветы, переливались. А летом раз ходили с супругом папоротник собирать, да истинно Параскева цветок заветный нашла. Совлекла с себя рубаху, а Григорий на жену дивился: его ли это Пашенька, стыдливая, скромная, что у костра нагая мордовские песни выпевает?
Как однажды дал ей муж попробовать жареного мухоморного ушка, так всю ночь прохохотала Параскева, словно ручеек — тихим, веселым, заливистым смехом, как плясала она вокруг костра, распустив косы, нагая, стройная, легкая, в искрых и мотыльках. И все глядела на супруга молодого, безбородого, с короткими волосами. Помнила, как нашли они в лесу с Григорием олененка с перебитой ногой. Плакала над ним Параскева, а Григорий взял его на руки, прошептал что-то на непонятном языке, олененок вырвался и побежал, словно и не болел вовсе. А пуще всего помнила то, срамное, заветное, что бывало меж ними ночами, и чего так испугался Дмитрий Печеркин, читая протоколы допроса в Тобольской консистории. Параскева млела, улыбалась и, глотая слезы, пела мужу песню:
Вирев молян
Чувто керян
Сока теян,
Пакся сокан,
Касть мон видян,
Панар викшнян...
В тот вечер к несказанной радости обоих супругов они, все же, поцеловались. Долго тешились, словно дети, словно жених с невестой. Нацеловавшись всласть уснула Параскева на лавке, упав головой на колени мужу .
Григорий осторожно отнес жену в горницу, сам же долго стоял на коленях возле нее, спящей, молился и плакал.
Пашенька-белоглазонька да белокосынька, телом тоненькая, легкая, так и осталась гибкая, словно лоза. Один только животик у самого лона чистого: округлый, материнский, теплый и любимый. Так и обнимать бы тело любимое, и стан тонкий, и чрево родное, мягкое, ласковое ладонью греть да устами тешить, а все равно не подпустит жена любимая, законная, венчанная — на веки вечные поп-паскуда от Причастия отлучить грозился. Так и исполнил бы он. Из зависти вечной, хоть и было уже попу тому лет под семьдесят, а Параскеве — сорок восемь и понести она больше не могла.
"Хочешь, сотворю тако... понесешь..." Григорий знал, вернее, чувствовал, что мог бы вернуть жене чадородие, но только ценой собственной жизни. Отняв ладонь от ее живота упал бы замертво. К тому же Распутин не был язычником и хорошо понимал: если Господь попустил Параскеве стать неплодной, значит так было надо, так было правильно. А спорить с Богом — безумие.
Но все это было в Покровском. А сейчас перед ним стояла наивная и искренняя Муня, лучшая из его учеников, попавшая в беду а еще, судя по всему, безответно влюбленная. Надо было что-то делать.
-Пошли со мной, деточка, — приказал ей Распутин, строго глядя в глаза. — на извозчике прямо до Гороховой долетим. Ты Акулину не пужай и сама не пужайся: нынче будет чего, а она не виноватая. Дочки мои скучают, подарок тебе промыслили, аха. С самой Святой Земли.
Через час Муня в компании Матреши и Вари примеряла синее покрывало, посылку от спасенной Григорием хайфской еврейки Ханы Толедано-Лурии.
-Гляди, Мунюшка! — обращалась к ней Варя, красуясь перед зеркалом и пританцовывая, — теперь я совсем невеста! И Матрешка тоже! Все кавалеры наши, все они мои!
Пока Муня и Варя красовались у зеркала в синих накидках, Матреша принесла из гостиной газету. Заголовок неожиданно бросился в глаза:
"Глава хлыстовской секты "Черный Израиль" Алексей Щетинин найден мертвым в собственной квартире".
Муня чуть было не вскрикнула. Успела только выхватить у Матреши газету и тотчас впилась глазами в текст. Сообщалось, что Щетинин был обнаружен повесившимся на ручке двери, при нем не обнаружили предсмертной записки, зато была опрошена свидетельница некто Вера Жуковская, бывшая с ним в момент гибели. Женщина утверждала, что являлась сожительницей покойного. Они почти всегда проводили вечера вместе, но в тот вечер Щетинин приехал на квартиру крайне возбужденный, в панике и отчаянии. Он велел Вере взять ванну, как она подумала, готовясь к предстоящей ночи, однако, выйдя из ванной комнаты женщина обнаружила сожителя мертвым, висящим на ручке двери. Кроме них двоих в квартире никого не было, пока Вера брала ванну, никто не заходил, сама она к веревке не прикасалась, что подтвердил и криминалист, исследовавший место несчастного случая. Вера также дала показания, что причины самоубийства Щетинина ей неизвестны, врагов у него было много, но никто не решался на него открыто нападать. Следствие по делу, как писали в газете, продолжается.
Муня не знала, что ей думать, а, главное, как себя вести: плакать, скорбеть, радоваться? Она пулей бросилась в гостиную, где Распутин пил вино с какими-то полицейскими агентами:
-Обожди, деточка. — велел он Муне и полицейские тотчас вышли за дверь.
Муня схватила газету с огромной фотографией Щетинина:
-Это он. Он... Акилину...
-Знаю, деточка, все знаю. Упокой, Господи, душу раба Твоего. Хоть и сволочь был, хоть и самоубивец, а всяко человек.
-Нельзя молиться за самоубийц, Григорий Ефимович, — назидательно заметила Муня.
-Я, деточка, так мыслю: ежели мы во зле дерзновенны, а в добре не дерзновенны, да на всяко льзя-нельзя полагамся, так про то говорил Спаситель: "Не так ли поступают и язычники?" Да и кому, как не мне, за него молиться если это я, Распутин, колдун сибирский, Щетинина попутал да изурочил?
Муня закрыла рот руками, чтобы не закричать от ужаса.
-Не боись, не боись, дурочка, в петлю он по собственному почину влез. А то, что давеча Акилина домой воротилась, да греха на душу не взяла, то я на его страху и навел. Не попустил над святым Причастием да надругаться. Единый раз в жизни человека изурочил. Ну да так: изурочил — а тут-то его и попустило. Иное что уж без меня было, а то нет во мне силы такой, чтоб живого человека да в петлю кинуть.
-Значит, колдун Вы, Григорий Ефимович, хоть и добрый...
-Не, Мунюшка. То не я колдун. То прадед мой колдуном был зырянским, да две жены имел. Попустил ему Господь, он мне силушки послал на Щетинина-то, а опосля я и сам чуть Богу душу не отдал. Дочки мои про свово прапрадеда кажный вечер меня рассказать им просили, аха, любо им, что колдовские они, да не колдовские вовсе. Я им колико раз про его речи вел... пушше сказок полюбилось Варе да Матрешке.
-Прадед ваш разве некрещеный был?
-Истинно идольник. Жил в Палевицах, от Покровки далече. Дед рассказывал, да дед уже по русской вере был.
-А как же он крестился, будучи сыном колдуна?
-А так и крестился, деточка, что прадед мой, как пришло ему время, лег на лавку, сложил руки и помер сорока семи лет от роду. Захотел помереть — и помер. А дети его в Тобольску губернию подались, да там и крестились. Дед ешше помнил, а отец уже весь русский, да и мы с сестрой. Деда Яков звали, но это крещено имячко, а по рождению был он Одег. Сестра моя за русского замуж пошла. Орлова она, Феодосья Ефимовна. А дочки их белоглазые. Только ликом круглолички, потому русские все, а однова белоглазоньки. Как Варька моя с Матрехой, да Митяй ешше.
-А у Феодосьи Ефимовны... тоже... дар?
-А почем знашь, что у меня есть? Не мое оно, прадеда. Так он благословил. Думаю, Варька с Матрехой тож за русских пойдут. В деревне нашей вся молодежь русска. Переженятся, детей народят. А все меня лес зовет. Зовет да выкликат: люби меня, мол, как я тебя люблю. Меня люди не понимат, меня лес понимат.
-По имени зовет лес? — Муне стало совсем интересно.
-Не любит он имен человеческих. Так просто зовет. А мы с лесом братики родные. Тебя Митяй на заветну опушку не водил?
-Случилось.
-Вот там и молюсь. За всех и за вся, да и ты молись, когда еще в Покровке будешь. В церкву ходи, да и в лесу молись. Лес он и есть церква нерукотворна, в нем Христос прибывает да на всякой веточке, во всяком озерце. Так и спасешься.
-И все? Неужели так просто спастись?
-А не нам ли с тобой рек Спаситель: иго мое приятно и бремя мое легко? Пошто огород городить-то? Тя Господь так благодатью напитат, что будешь у него в миру спасенна. Без того всяко одно-едино: ходи путями, туда да сюда, а все наощупь, аха.
Муня не знала и не могла знать, что Щетинин, в ужасе сбежавший из дворца Юсупова во время так и не состоявшейся кощунственной литургии тотчас по приезду домой телефонировал Жуковской.
-Чтоб через час подле меня была, подстилка распутинская.
Вера, прибывшая домой чуть раньше Щетинина, надела свое самое красивое платье. Она чувствовала себя победительницей, ведь литургия не состоялась, а ересиарх все еще нуждался в ней. На "подстилку распутинскую" она не обиделась, скорее, наоборот. Вера знала, что Щетинина необыкновенно заводили мысли о том, что его любовница была "из-под Сатаны" . Он даже просил ее в интимные моменты рассказывать все то, что скрывала от посторонних глаз маленькая спальня с железной кроватью на Гороховой. И Вера рассказывала, а Щетинин весь заходился в экстазе. Даже про то, как умоляла Распутина дать ей по лицу кулаком во время близости, а тот не захотел — побоялся, что убьет нечаянно.
-А я бы убил... — повторял Щетинин, жадно хрипя над распростертой любовницей, — я бы убил... убил..
В такие минуты Вера, сжимая зубы от боли и позора, торжествовала, ибо понимала: страшный черный ересиарх сам безумно хочет быть Распутиным, но никогда им не станет. Как хотел, но не смог им стать сумасшедший монах Илиодор, как хотел, но не смог им стать известный поэт-содомит Клюев из бывших не то сектантов, не то старообрядцев.
Всю жизнь в страшных и кощунственных обрядах желал Щетинин одного: изменить свою природу, стать диким, лесным, колдовским, но даже среди самых дремучих и изуверских сектантов не знал он подобных людей. Пока в Петербурге не встретил Распутина. И возненавидел его всем сердцем за то, что он, Щетинин, столько лет, столько сил положил на то, чтобы заполучить хоть часть той дикой, изначальной, хтонической природы... в которой Распутин просто жил и дышал. И если бы знать ересиарху, что не колдовство, не инородчество, не языческая кровь и не прадед-шаман были тому причиной. А просто искренняя любовь к Богу и Его храму: рукотворному и нерукотворному. Распутин мог быть каким угодно грешником, пьяницей, дебоширом, блудником и скандалистом, но он всегда знал, куда необходимо вернуться, дабы очиститься и вновь восстать после падения. А Щетинин всю жизнь ломился в открытую дверь, делая простое сложным, а чистое и святое — кровавым и страшным.
Вера приехала к Щетинину на квартиру и он тотчас велел ей раздеться. Жуковская подчинилась. Дождавшись, когда на Вере совершенно не осталось одежды ересиарх хотел было по обыкновению кинуть свою любовницу на кровать, словно вещь, но что-то его остановило. Вместо этого он схватил Веру за плечи и с силой встряхнул:
-Давай, рассказывай, шкура. Чему еще он тебя научил?
-Да больше и рассказывать нечего... — смущенно залепетала Жуковская, — все уже знаете...
-Ну, тогда расскажи еще раз... ну, то самое. Срамное, чего по деревням не ведают, да и в Питере стыдятся, и чего ты, курва, особенно любишь.
Вера вновь принялась рассказывать то, чего и вслух произнести почти не смела. Обычно Щетинину безумно нравилось, когда Жуковская краснела и давилась словами, описывая свои постельные приключения на Гороховой. Но в этот раз ересиарх сидел мрачный и злой.
-Поди в ванную, тварь. — приказал он Жуковской.
Пробыв в ванной около четверти часа, Вера вышла в спальню, завернутая в полотенце. Но в спальне никого не было. Тогда женщина направилась в гостиную, однако зайти так и не смогла: на двери с вывалившимся языком висел мертвый ересиарх, нелепо раскачиваясь взад-вперед. Жуковская громко закричала, схватила одежду и, полуголая, выбежала из дома.
![]() |
|
Слэш пейринг
|
![]() |
Черная Йекутиэльавтор
|
Вадим Медяновский
а он есть? |
![]() |
|
Черная Йекутиэль
Григорий Распутин/Феликс Юсупов |
![]() |
Черная Йекутиэльавтор
|
Вадим Медяновский
а хотела их просто перечислить(( теперь не знаю, как исправить. |