↓
 ↑
Регистрация
Имя/email

Пароль

 
Войти при помощи
Временно не работает,
как войти читайте здесь!
Размер шрифта
14px
Ширина текста
100%
Выравнивание
     
Цвет текста
Цвет фона

Показывать иллюстрации
  • Большие
  • Маленькие
  • Без иллюстраций

Илья (джен)



Фандом:
Рейтинг:
General
Жанр:
Драма
Размер:
Макси | 429 588 знаков
Статус:
Закончен
Предупреждения:
Смерть персонажа
 
Проверено на грамотность
Роман по мотивам русских былин Киевского цикла. Прошло уже более ста лет с тех пор, как Владимир I крестил Русь. Но сто лет - очень маленький срок для жизни народа. Отторгнутое язычество еще живо - и мстит. Илья Муромец, наделенный и силой свыше, от ангелов Господних, и древней силой от богатыря Святогора, стоит на границе двух миров.
QRCode
Предыдущая глава  
↓ Содержание ↓

↑ Свернуть ↑
  Следующая глава

Часть VI

Часть IV

Глава 21

То, чего с тревогой и ощущением нарастающей беспомощности ожидал последние годы князь Владимир, — нашествие половцев на Русь — произошло. Владимир хорошо помнил предыдущее нашествие, случившееся в год его вступления на киевский стол. Тогда один из братьев... Неважно. Ради власти делают очень многое, кому, как не ему, Владимиру, знать это. Но в сговор со степняками он, Владимир, даже власти ради все-таки вступать не стал бы — есть вещи, которых делать нельзя. И если ты хочешь править этой землей и этим народом, им ты и должен быть верен до донышка. И только им. Остальное все простится.

Теперешнее нашествие грозило стать гораздо хуже того, которое им с оставшимися верными братьями удалось отбить. Помощь дружин сыновей и братьев уже идет, но это капля в море.

Половцы смели Дозор, который отчаянно, но безнадежно им сопротивлялся, и, захватывая города, шли к Киеву.


* * *


Половцы смели Дозор... Пали богатыри. Дюка Степановича нашествие застало в одно из малых острожцев вместе с двумя дружинниками под его началом. Они отстреливались, пока степняки не забросали крышу горящими стрелами. Когда дым от горящей крыши лег по степи густым лисьим хвостом, он велел дружинникам уходить под прикрытием этого дыма. И стрелял, прикрывая их отход, пока не рухнули стропила.

Чурило Пленкович, учтивый красавец, на которого заглядывалась, говорят, сама Апраксия, дрался в схватке, где ему чьей-то булавой, крепко пришедшейся по шлему, выбило глаз. Чурило только пошатнулся и продолжал рубку — с окровавленным косым лицом, с глазом, болтавшемся на щеке. Он был так страшен, что враги отшатывались от одного его вида. Потом его все-таки зарубили.

Старый Самсон Колыбанович все сделал, как хотел, — не умер в чьей-то чужой подклети, беспомощный, а погиб в бою, унеся с собой многих врагов.

Тихий Михайло Потык, из-за несчастной любви оставшийся одиноким... Пал в бою, как и многие другие.

Старяпуха Марфа Кузьминична и конюхи Фома и Ерема вывозили раненых на двух телегах. Путь должен был быть свободен, Вольга, рея коршуном, проверял, но небольшой разъезд степняков свернул не туда. На телегах от верховых не уйти, хотя они очень старались. У конюхов не было оружия. Когда расстояние между телегами и преследователями сократилось до прицельного полета стрелы, Фома и Ерема переглянулись, взяли по оглобле и залегли за бугорочками. Раненых стряпуха до Киева довезла.

А глава Дозора, Вольга Святославович, был жив.

В том году в Дозоре было много отроков — для обучения. Вольга надеялся успеть до начала большого нашествия вырастить из них толковых воинов и дозорных. Но надеждам этим не суждено было сбыться, и на руках у Вольги оказалось двадцать два мальчишки, младшему из которых — мрачноватому молчаливому Соколику — на вид было около четырнадцати. Мальчишка пришел к ним недавно, и было видно, что больше ему некуда идти. Впрочем, среди воспитанников Дозора таких было много. Кто-то из них успел чему-то научиться в достаточной мере, чтобы иметь шанс сохранить себе жизнь в настоящем бою, большинство — нет. И когда стало окончательно ясно, что Дозору нашествие не сдержать и даже не замедлить, а основная крепостица оказалась практически в окружении, и волны кипчаков продвинулись вглубь охраняемой ею земли, Вольга собрал мальчишек, чтобы вывести их. Воины Дозора собирались удерживать крепость до последнего — ради того, чтобы он смог сделать это. Потому что он был единственным, кто мог.

Вольга вел молодняк, разведывая путь то лисом, то коршуном. Проводил их в прогалах между тьмами наступавших. Он надеялся, что отряд пройдет незамеченным, но плотность орд была такова, что, несмотря на все его предосторожности, половцы их заметили и стали преследовать.

Уходя от преследования, Вольга поднялся в небо и огляделся. Он делал так много раз, оборотничество было привычно ему, ничего не нарушая в его личности, но в последнее время он не мог отделаться от ощущения, что, превращаясь, он попадает в область чьего-то незримого присутствия.

Он пообещал себе разобраться с этим — потом. Теперь было не до этого. Его мальчишки с конями залегли в небольшой балке, а враги подступали широкой полосой.

Впереди была река — слишком широкая и глубокая, чтобы переплыть. Внезапно он увидел на том берегу что-то вроде полуострова, довольно близко подходящего к берегу этому. Судя по игре солнца на песчаных наплывах на дне, река в этом месте была неглубока, можно было перейти вброд. Или, в крайне случае, вплавь, на конях, — расстояние невелико. А там, за перемычкой, за утесом полуострова, на том берегу начинался лес. Настоящая густая дубрава, где так легко укрыться, уйти от преследования степняков, которые леса боялись и ориентировались в нем плохо, вообще предпочитая не соваться!

Вольга взмахнул крыльями и камнем пошел вниз.

До узкого места, отделяющего полуостров от берега, на котором они находились, доскакали быстро. Полуостров возвышался перед ними, заслоняя то, что было за ним; огромный утес с занесенный песком и щебнем основанием, высокие песчаные отмели, бедная растительность клочками.

Вода и в самом деле была неглубокой: легко перешли вброд, ведя в поводу коней.

"Странно, — пробормотал Соколик, — а куда вода-то девается?"

"Что?" — переспросил Вольга, внутри у него вдруг похолодело. Чего-то он не додумал, что-то упустил.

"Вода, — мальчишка повел рукой вдоль реки, — кругом широко и глубоко, а тут мелко и узко. Куда-то ж она должна деваться? Там точно перемычка?" И, видимо, смутившись, что осмелился усомниться в сказанном наставником, хмуро пояснил: "Я на мельнице работал. Так не бывает, чтобы вода исчезала".

Вольга сверху отчетливо видел перемычку, соединявшую полуостров с утесом с противоположным берегом, но тут засомневался. В самом деле, куда-то же вода должна деваться. Ладно, даже если омут — расстояние невелико, возьмем вплавь.

Она поспешили обойти утес, чтобы скрыться из глаз врага.

И стало понятно, куда девалась вода.

Перемычка была, это и в самом деле был полуостров.

Но на том берегу не было леса. Не было и в помине тех старых дубов, подлеска, полян, которые Вольга так отчетливо видел сверху. Утес, своей гранитной плотиной перекрывая реку, заставлял воду разливаться по низкому берегу — столько тысячелетий, сколько стоял. Весь тот берег, сколько хватало глаз, был болотом — пустынным, заросшим ряской, явно глубоким. Свет заходящего солнца слабо отблескивал на жирной поверхности, не оставляя надежды. Это болото было непроходимым.

Так вот что означало ощущение чужого присутствия, которое Вольга чувствовал, обращаясь! Мир колдовства сузился, уплотнился, или, может быть, стал более связанным, и его, Вольгу, затянули в Обман! Того, что видел он, не существовало, и теперь его воспитанники, приведенные им, стояли между гнавшейся за ними ордой и непроходимым болотом!

Глядя на реку, Вольга вспоминал Дуная Ивановича, с которым дружил. Случайно убив любимую жену, Дунай истек слезами, превратился в реку. Тогда такое было возможно.

Мир меняется, думал Вольга, он еще неустойчив, он то такой, то этакий — в зависимости от веры людей. И если эти двадцать два мальчика будут верить... И если он, Вольга, принадлежащий старому миру, будет продолжать верить, что принадлежит ему...

Но нужно как-то сделать так, чтобы его колдовства не заметили те, что следили за ним, колдующим, и завели сюда. Неизвестно, поможет ли, но попробовать надо.

— Кто-нибудь из вас может отдать мне свой крест? — спросил он. Мальчишки вздрогнули от неожиданности, заколебались, и только Соколик, не раздумывая, торопливо потянул гайтан через голову. Вольгу порадовало, что это оказался он. Вольга выделял Соколика, хотя никогда и никак этого не показывал. Хмурый мальчишка был надежен, но дело было не только в этом. В Соколике, худом, с легкими русыми волосами, в его движениях Вольге временами чудилось что-то очень близкое.

— Здесь есть гать, — сказал он спокойно, твердо и уверенно. — Сейчас, пока не стемнело, вырубите слеги — деревья здесь кривые, но сойдут, не до красоты, лишь бы крепкой была. И ложитесь спать, путь будет трудный. Завтра на рассвете ищите гать и идите по ней — выведет. Меня не ждите — у меня другие дела будут.


* * *


Гать нашли легко — стоило только потыкать слегами у края болота, считай, прямо там, где стояли. Она была лишь слегка, на локоть-полтора, залита болотной жижей, потому и не видна сразу, а так — почти на поверхности. Широкая — коней водить. "Недавно клали, — заметил кто-то, — все бревнышки свежие, ни одного гнилого. И лежат — один к одному".

А как полпоприща прошли, гать и вовсе вышла на поверхность, шли, считай, как по мосткам. В само деле — бревна свежие, ровные, одно к одному. За день дороги, конечно, умаялись, но не так, как могли бы. А вон уже и берег — трава, сосны над желтой песчаной осыпью... Последнее бревнышко в него упирается, совсем сухое, на солнышке-то. Парни как увидели — "ура" закричали, но ума хватило с гати не сходить и коней придержать. Жижа-то болотная — вот она, рядом хлюпает, а у берега самые ямы, это все знали. А как на берег сошли — тут-то и запрыгали, повалились в траву, радуясь избавлению.

Соколик наклонился над последним бревнышком гати — том, что уже на солнышке подсохло. За его край, сбоку, у самой болотной жижи висел, зацепившись гайтаном, крестик. Соколик бережно снял его, надел на шею.

"Мы с тобой, наставник, получается, теперь крестные братья, — сказал беззвучно, глядя на гать. — Тебе не вернуться, я знаю. Но я родства не забуду".

Гать молчала. Да и как ей говорить — гати в неподвижном болоте?

Сосны шумели — те да. И птицы. И все лесные, неясные, говорящие о жизни звуки. А гать молчала.

Глава 22

Мельник и его жена, державшие мельницу для нескольких сел на Москва-реке, в далекой лесной земле заносчивых вятичей, ни разу не пожалели, что приняли к себе беспамятную одноглазую бродяжку со шрамом на лице, неизвестно какими путями к их мельнице вышедшую. Иные бы подумали — да и на порог не пустили. Но мельник живого человека от нечисти или морока всегда отличит, так уж издавна повелось: у мельников с нечистью особые отношения. Кроме того, оба — мельник и его жена — были христианами, а у бродяжки на тонкой шейке болтался крестик. Ну как не пустить? Пропадет.

Кроме крестика, на шее у девушки — имени своего она не помнила, стали звать прозвищем: Найдена — было ожерелье из речного перламутра; она все время за него держалась, трогала; особенно, когда ее спрашивали, кто она и откуда, как будто надеялась, что ожерелье поможет ей вспомнить. Но не помогало.

Она оказалась работящей и доброй. И как выяснилось недолгое время спустя — беременной.

У мельника и его жены рождались дети, да все умирали в младенчестве. К ребенку, рожденному батрачкой, привязались, особенно жена мельника, с рук не спускала. Ребенка окрестили, нашли в одном из сел попа. Имя при крещении дали ему Иван, но как-то так получилось, что все звали по прозвищу — Соколик.

Старики относились к Найдене скорее как к приемной дочери, чем как к батрачке, но они старели, слабели, и все больше работы приходилось брать на себя Найдене, а позже — и ее подросшему сыну. Десятилетний Соколик знал мельницу, как мельник, — со всеми ее секретами, умел запустить и остановить жернова; открыть переборки в нужное время, и торговаться с привозившими зерно селянами тоже умел.

Все это ему пригодилось.

Найдена, хоть и занятая работой по горло, привязавшаяся к старикам и всей душой любившая сына, втайне не знала покоя, мучительно пытаясь вспомнить себя, свое имя и всю свою прошлую жизнь. Она прислушивалась к снам, но сны о прошлом молчали. В снах были ее малыш, медленное вращение мельничного колеса, какие-то деревни, которых она не узнавала.

Иногда, редко, было страшное. Ее распятое тело, дышащая в лицо зловонная морда...

Неужели ее малыш, ее Соколик?... Она твердо знала — нет. Ее сын не был плодом надругательства, он был желанным и драгоценным с момента зарождения внутри нее. Это чувство не могло быть обманным, оно шло не от памяти, предавшей ее, а из самых глубин ее материнства, которые не могли ни обмануть, ни предать.

Значит, она любила и была любима.

Прошлое было скрыто за плотной завесой, проникнуть за которую ей не помогали никакие усилия.

Но иногда, в лесу... Именно в лесу в завесе как будто мелькали прорехи, и что-то смутно чувствовалось сквозь них.

Небо, синее и высокое в окошке причудливо сплетенных ветвей.

Изогнутый ствол, шершавый и старый, корявый, бугристый, а вдоль — рожденная им веточка, стройная, вся в нежных молодых листочках.

Ветка, сияющая золотом, пушистая в случайно пробившемся луче на фоне непроглядной лесной темноты.

Внезапно увиденное, все это вдруг отдавалось острой болью и радостью в сердце, чувством, что она не одна, что рядом стоит тот, кого она вот-вот вспомнит, потому что любит больше жизни.

Но это быстро проходило, как будто приоткрывшуюся завесу задергивала чья-то проворная и злая рука.

И Найдена продолжала все свободное время, которого у нее было немного, упорно бродить в лесу.

Однажды весной она увидела лесные ирисы, нежнейшие.

Они встречались в лесу ей и раньше, и каждый раз волновали, но, видно, встречались не так.

Освещенная солнцем полянка, бугорок, похожий на клумбу, весь заросший...

— Это тебе!

— Это тебе!

Одновременно.

Это тебе, Илья, любимый! Это тебе, Алена!

Алена! Ее зовут Алена, а его — Илья! Вместе с именами она вспомнила все. Илья! Как же долго она была без него. Где он, что с ним? Воспоминания продолжали накатывать. Он спас ее и мыл в ручье. Она схватилась двумя руками за ожерелье, подаренное им. Старуха, зеркало, обман. Конечно, обман, она же чувствовала: не могли помешать богатырю спасать Русь те, кто ждал и любил дома! Почему она не подумала об этом — тогда? Что за морок заставил ее не думать? И у ангела корчилась маска, а что за ней скрывалось?

Что ты наделала, Алена, со своей и его судьбой?

Она бежала к дому, к мельнице, не разбирая дороги. Скорее, скорее, сказать Соколику, кто его отец! Они найдут Илью, найдут вместе, не может быть, чтобы он перестал любить ее!

Она с разбегу провалилась в яму, наполненную по-весеннему ледяной водой. Выбралась, не задумываясь, побежала дальше, не замечая дрожи, ветра от холодной, открывшейся по пути к мельнице реки.

Когда прибежала, мокрая, в ознобе, мельничиха заохала, стала кутать, отпаивать отваром травок, да поздно было. К вечеру Алена металась в жару, никого не узнавая. До этого успела сказать, что она — Алена, сын ее — сын Ильи Муромца, и к утру сгорела.

(Илья в своей яме в эту ночь только железо не грыз от невыносимой, непонятно откуда накатившей тоски. Бился о стены, стонал сквозь зубы от невыносимой душевной боли. К утру вдруг разом отпустило. А потом пришла она — Алена. Он не видел ее, но знал, что она здесь. Побыла, наполняя всё невидимым светом и любовью, и ушла, простившись. Только теперь Илья знал, что они встретятся. Не потеряют друг друга. Алена сказала.

"Ты бы хоть по ночам на воздух выходил, дядько Илья, — сказала, придя навестить через несколько дней, Наталья, с жалостью сердечной его разглядывая. — Заморишь себя тут в духоте". Он улыбнулся грустно и ласково: "Не расстраивайся, дитя. Выйду в нужный срок, ничего со мной не станется".)

В глухой стороне, вдалеке от больших дорог и больших событий, где вырос Соколик, мало знали о Киеве и богатырях, хранивших на границе с половцами русскую землю. Свои были досады в этом лесном краю и свои беды. Имя Ильи Муромца если и мелькало в рассказах редких в тех местах странников, то до одиноко стоявшей мельницы доходило только слабым эхом. Так... слышали, что есть вроде такой человек. Но кем бы ни был его отец, Соколик твердо решил разыскать его. Не в родство напрашиваться — узнать о матери. Как и где жила, где глаз потеряла и почему, беспамятная и одинокая, оказалась здесь. Спросить об этом у того, кто должен был знать — отца, и с него спросить, если понадобится.

Он бы отправился сразу, но как бросить стариков? Без него им с мельницей не справиться. Ответ подождет — вон сколько времени ждал, а дедушке с бабушкой (а Соколик так называл их, и это привязывало еще больше) он сейчас нужен.

Так и жил, вот только после смерти Алены старики надолго на свете не задержались. Мельник надорвался, поднимая привычный до недавнего мешок с мукой, а вслед за ним ушла и мельничиха. Пришли поп со старостой, приехали братья покойного мельника: разбираться с имуществом. Оказалось, мельничиха после смерти мужа ходила и к попу, и к старосте: просила оставить после нее мельницу Соколику. Русская Правда до этих мест еще не дошла, да и не знали толком в селе, под какого князя рукой живут, поэтому судили по обычаю. Поп (из греков) настаивал на исполнении воли покойницы, староста — на том, что из рода статное уходить не должно. Соколик не дослушал. Собрал котомку, поклонился могилам, простился с живыми и ушел.


* * *


Соколик вспоминал об этом со стыдом и болью, вспоминал много раз, и каждый раз стыд жег сердце. Мама говорила об отце, ее стянутое лихорадкой лицо светилось нежностью и любовью. А Соколик ревновал. Он всегда был единственным, на кого была обращена вся мамина нежность, а теперь придется делить ее с кем-то, кого Соколик даже не знал. С отцом. Соколик отвернулся, сердитый и обиженный, а мама позвала его. Совсем тихо. А он не отозвался.

Он и подумать не мог, что она умрет. Он ревновал и не хотел этого скрывать.

Мама больше не звала — она впала в беспамятство. Никого не узнавала, но иногда шептала — о нем, Соколике, как будто он совсем маленький, и об ирисах поздней весны. Он стоял рядом, держал ее за руку, но она так не пришла в себя, не увидела, что он больше не отворачивался.

Мельничиха обняла его и заплакала, а мельник закрыл маме глаз. Единственный, синий. Второй был закрыт всегда.

Маму похоронили, ее больше не было, а он все не понимал, что больше им не поговорить, и дурацкая ревность, и то, что он отвернулся, — последнее, что между ними было.

Все время казалось, что это она возится на кухне с печкой, гремит ведрами, и можно подойти и потереться лицом о ее рукав — чтобы она знала, что ревность его была глупая.

А когда понял — стало совсем худо.

Нужно было привыкать к тому, что ее голос не раздастся с утра на кухне, что она не брякнет ведрами в сенях, что ее вообще больше нет. Была пустота, через которую надо было пройти, — он знал это.

И тогда он стал злиться. Он злился на то, что она все вспомнила. Не случись этого, она была бы жива. Ему не нужно было ничего, что он знал теперь о себе и о ней, — ему нужна была мама. Он ненавидел сказанное ею и не хотел этого знать, потому что из-за этого он потерял ее.

Но однажды Соколик как будто проснулся и понял, что предает маму. Это она, его мама, звалась Аленой, любила мужчину по имени Илья (и продолжала любить в свой смертный час) и родила от этого мужчины его, Соколика. Отказываясь знать все это, он отказывался от того, что было большой частью жизни его мамы, важной для нее, — а значит, и для него. Отказывался от мамы.

Он начал учиться принимать в себя то, что раньше отталкивал.

Жена мельника, которую Соколик звал бабушкой, учила его, когда он был маленьким, молиться за маму: "Господи Иисусе, спаси и помилуй рабу Твою Найдену, имя Ты вем". Теперь он молился за Алену. Сначала это имя казалось чужим, и он не чувствовал, что молится за маму, но умом знал, что там, где она есть, она носит это имя.

И он учился. Учился связывать то, что хранилось драгоценным в его памяти: мамины руки, улыбки, шепот: "Солнышко ты мое, сыночек мой!" — с этим именем. Алена. Его маму звали Алена. И там, откуда никогда не приходит вестей, она должна была услышать его.

Его маму звали Алена, а отца — Илья.

Это тоже нужно было принять. С рождения привыкший к тому, что мама не помнила своего прошлого, он привык и к тому, что у него нет отца. Иногда он воображал, что его отец — самый великий богатырь и когда-нибудь приедет за ним и мамой, но всегда понимал, что это бессильные выдумки безотцовщины. Да и не особенно нужен был ему этот отец: с матерью и названными бабкой с дедом жилось ему на мельнице хорошо и привольно.

А оказалось, что его отец — и в самом деле самый великий богатырь. Это было как в сказке, которые придумывал для себя маленький Ваня Соколик.

Он привыкал к тому, что он сын Ильи Муромца, которого в тех местах, по которым он шел, далеко уйдя с мельницы, знали, чтили и оплакивали.

Да, оплакивали. Соколик узнал, что он круглый сирота, тогда же, когда узнал, что он сын знаментого богатыря.

Чувства потери не было. Соколик не знал своего отца, только имя и сказку. И сказка была невеселой, с плохим концом. Мама умерла, и отец-богатырь никогда не приедет за ним, потому что он тоже умер.

Из сбивчивых последних слов матери Соколик понял, что отец, по крайней мере, их не бросал. Мама, обманутая какой-то злой силой, сама ушла от него. Но почему не нашел, пока жив был? Не смог, не успел или и вовсе не хотел искать?

Однажды на ночевке в чьей-то гостеприимной избе Соколик увидел сон. В этом сне он стрелял из лука в спящего Илью, целясь в сердце. Он хотел убить, но стрела ударилась в нательный крестик и отскочила. И Соколик плакал от радости, что у него не получилось убить Илью, и в этих слезах проснулся.

Соколик для себя решил: будет богатырем. Силушка была, не зря же с двенадцати лет мешки с мукой таскал, впору взрослому мужику. Но проситься в дружину к князю, который убил его отца, не хотел. Судить князя не торопился: мало ли что между ними там было. Русь восхваляла Илью Муромца за подвиги и добрые дела, но ничего не знала об одноглазой женщине, забывшей свое имя. Может, и еще чего не знала. Будет время — он разберется со всем, если надо — и с князем. Но идти на службу к нему не хотел, и все.

Тут-то он и услышал про Дозор. Дозор, который вроде бы подчинялся князю киевскому, но на деле был независим, охраняя Русь под началом Вольги-оборотня.

Придя в Дозор, Соколик сказал только, что сирота, про родителей говорить не стал, его и не спрашивали. Не один он такой там был. Вольга знал отца; мог знать и мать. Соколику хотелось узнать правду, а не то, что захотят сказать сыну брошенной матери.

Но от Вольги он не узнал ничего.

Случалось, того спрашивали про Илью Муромца; не только отроки, но и взрослые воины. Но Вольга только мрачнел и отсылал спросившего с каким-нибудь поручением.

Глава 23

Владимир метался по горнице. Враг стоял у стен Киева, и сил, чтобы сдержать, его было мало, слишком мало. Где-то там были Добрыня и Алеша со своими дружинами — живы ли еще? Воины, защищавшие стены, были каждый на счету — не до того, чтобы посылать гонцов. Чудом оставшийся в живых, едва вставший после ранения Василий Игнатович, дозорный, привезенный на телеге стряпухой, бывший знаменитый пьяница, вел поредевшие киевские полки.

Князь встал у окна.

— Русь бежит, — проговорил он с глубокой тоской. Апраксия поднялась со своего места и молча встала рядом с ним. — Они не верят, что я могу защитить их, и не сопротивляются. Просто снимаются селами и бегут. Ты знаешь, что такое "харизма"? — неожиданно резко спросил он, обернувшись к дочери.

Наталья неопределенно пожала плечами.

— Был бы Илья Муромец, — все с той же тоской сказал Владимир.

— Ты же сам его в яму замуровал, — напомнила дочь.

— Да! Сам! Замуровал! — взорвался князь. — И любой бы замуровал! Власть, она, знаешь...

Он помолчал. Усталый немолодой человек, только теперь понявший до конца, до донышка самое главное в себе.

— Но Русь важнее. И если бы сейчас можно было его воскресить, я бы сказал: на! Все возьми — бармы, власть, княжество. Жизнь мою. Только Русь спаси... — закончил он упавшим голосом

— Он не возьмет, — спокойно сказала Наталья. — Бармы, власть — ему ничего этого не нужно. Тем более твоя жизнь.

— Что?!

— Пойдем. Пойдем-пойдем, батюшка, только знаешь... обещай не ругать, ладно?


* * *


Илья ничего не знал о происходящем на Руси. Когда стало понятно, что это не набег, а большое нашествие, Владимир запретил своим домашним выходить из дворца. Кони дворцовых конюшен, в том числе и брыкливый любимец Натальи, были отданы дружинникам, терявшим в схватках коней. (Хорошо, что ход в подземелье был замаскирован! Впрочем, конюхи, выводившие свирепого жеребца, по сторонам не смотрели). Так что у Натальи не было никакой возможности навестить Илью, не привлекая внимания всего дворца. Поликарп продолжал тайком ночами ходить к Илье, но и он ничего не сказал о нашествии. Поликарп боялся. Он боялся, что Илья, узнав о постигшей Русь беде, не выдержит и выйдет на волю, а тогда все откроется. Наталье-то, дочери любимой, ничего не будет, а вот ему, Поликарпу, княжеского гнева не миновать и головы не сносить. Поэтому и молчал, сказав только, что жеребец занемог, его забрали из конюшни, потому, мол, и Наталья приходить пока не может.


* * *


Когда Владимир с Натальей вошли в подземелье, Илья читал за столом при свече. Он поднял голову и чуть отодвинул свечу, чтобы лучше видеть лицо Владимира.

Князь огляделся.

— Неплохо для мертвеца, — и, повернувшись к дочери, раздельно и зло спросил:

— Кого еще ты впутала?

Наталья мотнула головой.

— Не лги. Ведь не ты же выносила отхожее ведро. А, конюх. Рабочие — все это нужно было сделать. Больше никого?

— Конюха я заставила, — быстро проговорила Наталья. — Обещала сделать так, чтобы ему голову отрубили, если не согласится. Рабочие были нездешние, не знали, что делают, сразу уехали, я так распорядилась.

— Конюху ничего не будет, не мучайся и не ври, — поморщился князь. — И с рабочими ты не ошиблась, раз до сих пор, за столько лет, до меня не дошли слухи. В общем, молодец. Моя дочь. Если бы я тогда не горячился, а подумал, сделал бы то же, что сделала ты.

Он повернулся к Илье, который внимательно вглядывался в него своими узкими, как будто всегда прищуренными глазами.

— Что-то случилось, княже? — тихо спросил Илья.

Владимир, ожидавший упрямства, требований извинений, готовый, с яростью в сердце и с искренним, несмотря на эту ярость, раскаянием, извиняться и унижаться, на колени готовый встать, даже растерялся.

— Русь в беде, — ответил он так же тихо, — половцы у стен Киева.

Илья встал.


* * *


— Илья Муромец! Воскрес!

— Воскрес! Воскрес!

— Илья здесь!

Это потом, когда все выйдет наружу, о доброй хитрости Натальи, княжьей дочери, будут слагать песни, и даже когда имя ее забудется — все равно будут, а сейчас было нужно чудо.

И чудо пришло.

Те, кто рубился недалеко от Ильи, рассказывали еще об одном чуде. Меч Ильи, казалось, был длиной в версту, косил толпившихся вокруг врагов разом, как будто смерть широкой полосой шла. Взмахнет мечом — улица, повернется — переулочек.

Пошли вперед дружины на флангах, да так, что не удержать.

Подняли опущенные было мечи дружины малых князей, гнали врага от своих городов.

Селяне встречали половцев топорами и дрекольем, и хорошо вооруженные воины в кольчугах бежали от селян.


* * *


Это было последнее сражение, остатки половецких орд, сопротивляясь, отступали в степь. Илья вырвался далеко вперед, оторвался от дружины, подгоняя отступавших. Его одного было достаточно, чтобы те, кто был перед ним, бежали.

Илья вдруг заметил странное. Половцы впереди разворачивали лошадей. Они бежали, бежали в панике, но не там, не от него. Он опустил меч и приблизился к пыльному облаку, внутри которого мчались, настегивая коней, отступавшие.

"Дэв! Дэв!" — кричали они тем, кто еще медлил.

Дэв возник на вершине небольшого холма внезапно. Только что его там не было.

Видимо, ему чем-то помешали последние убегавшие мимо холма половцы. Может быть, крики раздражали или поднятая ими пыль не позволяла рассмотреть Илью.

Дэв дохнул на убегавших дымом. Они попадали разом — и кони, и люди. Илья видел, как они подергивались в агонии, затихая. "Своих?!" — не поверил Илья.

Дэва было хорошо видно. На нем были только кожаная жилетка и короткие обтягивающие кожаные штаны, и выглядел он, как человек, пораженный ужасной болезнью: члены и лицо его были раздуты, как при водянке, и вся кожа покрыта какими-то наростами. Голова была совершенно лысой, и наросты на ней смотрелись как рожки. "Еще бы хвост — и готовый черт". — подумал Илья. Хвоста у дэва видно не было.

И еще, насколько мог видеть Илья, не было мужского срама.

Какое-то время они рассматривали друг друга. Глаза у дэва были мертвые; Илье даже подумалось, что он слеп.

Но тот, закончив осмотр, удовлетворенно кивнул. В голове у Ильи зашумело, перед глазами замелькало: дэв говорил с ним. Говорил не словами, не раскрывая уродливого рта, но Илья понимал.

"Слушай... прими... и ты будешь..." Бессмертие, могущество, больше не человек...

— Нет уж, спасибо, — пробормотал Илья, разворачивая коня боком. Тут ему не надо было думать. За крупом коня руки сами делали привычное.

Дэв засмеялся. От этого морда его смялась и пошла складками; в пасти открылись крупные, но дурные и редкие зубы.

"Ты уже... меня слышишь... если способности проявились, их не..." Это сила, сила, данная Илье, изменила его, человека Илью. Его движения, ток его крови, его ум.

— Я человек, — ответил Илья, — такой же, как все. Сила дана мне взаймы, чтобы я мог сделать то, что нужно. Что нужно для людей.

"Прими... ты больше не будешь...." Одиночество. Ты одинок, Илья. Ты страшно одинок. Ты лепишься к людям, к их теплым домам, к их артельным котлам, они готовно подвигаются и дают тебе место, ложку и ломоть своего хлеба, но из любого дома, из любой артели ты должен уйти...

Ну и пускай. Может быть, они — не мои, но я — их. Их.

— Ведь это же вы натравили кипчаков на Русь, — сказал Илья вслух. — Зачем?

"Мешает... может помешать... когда-нибудь... убрать..." Светлые линии, сети светлых линий, освещенная дорога вдаль...

Мешает, значит, Русь. Убрать.

Руки сделали свое дело. Тетива распрямилась, и стрела попала дэву в левый глаз. Он взвыл и повалился, покатился вниз, к трупам людей и лошадей. Но когда Илья подъехал, его там не было. Илья смотрел на уже чуть занесенных пылью мертвых кипчаков. Их лица были оскалены, глаза выпучены. Они умерли быстро, но смерть их не была легкой.

Глава 24

— Женюсь. Женюсь... — Алеша поник золотой головой.

— Так тебе и надо, — с простодушным лукавством подначил Илья.

Они сидели втроем в той самой харчевне, которую когда-то — жизнь назад! — Добрыня показал едва приехавшему Илье. За эти долгие годы, изменившие их, харчевня изменилась мало. Те же дубовые столы, тот же состав посетителей — мелкие торговцы и охранники торговых караванов, — даже, казалось, лица те же. И мед, и греческое вино, которое предпочитали Добрыня с Алешей, были все так же хороши. И пока Алеша не заговорил о своей грядущей женитьбе, Илья чувствовал себя счастливым. Сидеть вместе с этими двумя в уголке за кубком, чувствовать их рядом с собой, слушать разговоры, смотреть в их лица... Еще бы с Вольгой повидаться до отъезда, но никто не знал, где он и что с ним. Говорили, что он вывел отроков из окружения, сказал им, что у него другие дела, и исчез. Надо непременно заехать в Дозор.

После войны Илья поклонился Владимиру, просил отпустить его погулять по Руси и был милостиво отпущен. Сейчас он прощался с друзьями перед дальней дорогой, но вот алешкина женитьба... Когда-то, еще до отъезда Добрыни с Алешей, до ямы, он пытался урезонивать Поповича, не пропускавшего ни одного девичьего окошка, но Алеша в этом был неисправим.

— Девушка не мила? — тихо спросил Добрыня, который при этом разговоре чувствовал себя неловко. Он знал, да и все знали, отчего собрался жениться Алеша. Братья Петровичи, Лука и Матвей, подали челобитную князю Владимиру: убереги-де от позора, позволь воздать обидчику, похитителю чести сестры нашей, Настасьи Петровны, злонравному Алеше Поповичу. Самое смешное и досадное здесь было то, что Алеша сам проболтался с хмельной головы братьям Петровичам, что любится с их сестрой: уж очень братья на пиру похвалялись тем, как строго ее берегут. История развернулась на глазах у всех пирующих и грозила Алеше гораздо худшим, чем женитьба. Добрыня первый понял это и громко предложил себя в сваты, в чем тут же был поддержан Ильей, тоже сообразившим, что челобитная-то — о поруганной чести семейной, а это означало кровную месть.

Это потом, вспоминая о неудавшейся попытке Алеши жениться на его, Добрыни, жене, Добрыня стал чувствовать неловкость: выглядело так, что Добрыня старался женить Алешу, памятуя прошлое. Иные злые языки могли предположить (и предполагали), что не так уж, видно, Добрыня был уверен в жене. И Поповича окрутить торопился в своих интересах. Но в тот момент, за столом, Добрыня думал только о том, как сохранить алешкину кудрявую голову на богатырских его плечах.

Уловка сработала. Общество оживилось, князь проявил благосклонность, и братья Петровичи, настроенные поначалу весьма свирепо, сообразили, что так, как оно разворачивается, получается даже лучше.

В общем, не прошло и нескольких дней, как Алеша был обручен по всем правилам, и шла подготовка к свадьбе.

— Девушка-то хорошая, — отозвался Алеша довольно уныло, — я бы, может, и сам... Да наверняка. Но вот так — как будто по принуждению. И ей обидно, и мне.

Он вглянул на Илью. Тот больше не улыбался. Илье было больно за Алешу, и за девушку больно: он догадывался, что Алеша и в самом деле, скорее всего, и по собственному выбору посватался бы к ней. Потому что ее звали Настасьей.

Илье было больно, но как помочь, он не знал. Все уже было решено, и хорошо решилось, лучше, чем могло бы быть, но так хочется, чтобы было хорошо по-настоящему...

— Буду твоей невесте посаженным отцом, — решил он.


* * *


Илья вел Настасью Петровну к алтарю. Он вел ее по проходу между тесно набившимися в храм людьми — к ожидавшему жениху, священнику, венцам и сиянию многих свечей — так бережно, с такой осторожной и теплой заботой, как будто не статная девица шла рядом с ним, а девочка, которую хочется погладить по голове. И смотревшему на них Алеше показалось, что он разглядел вдруг Настеньку, девочку, смеявшуюся под синим небом в веночке из ромашек, девушку, которой хочется счастья, — Настеньку, которая стесняется и боится, но идет в надежде и страхе. Настеньку, которая отныне будет доверена ему — с памятью о ромашках и синем небе, поцарапанных коленках, надеждах под окошком в лунную ночь, всем прекрасным, что есть в человеке.

"Не предам, — подумал Алеша, — не знаю, буду ли любить, но не предам и не обижу".


* * *


Свежий частокол, заботливо и на совесть обтесанный, сверкал на солнце и был виден издалека. Богатыри Дозора восстанавливали сожженную крепостицу. Когда Илья подъехал, отроки Дозора, многие из которых за эту войну ставшие признанными богатырями, как раз заканчивали устанавливать и подгонять ворота. Они работали в распахнутых по жаре рубахах, многие — обнаженными по пояс. Опыт богатырства, войны и потерь лег на их лица, а тела оставались юношескими, худыми и жилистыми.

Илью узнали, верно, кто-нибудь видел — в бою ли, после. Юноши, выведенные Вольгой из окружения, участвовали в битвах. Илье хотелось знать, все ли остались живы, и было страшно услышать, что нет.

Оказалось — все. Взрослые ли старались их беречь или так сложилось по какой-то иной причине, но все двадцать два человека выжили и вернулись в Дозор.

Где сейчас Вольга, они не знали, но подробно рассказали, как с ним расстались. Как наставник велел им рубить с вечера слеги, а с утра искать гать. И как она сразу нашлась, хотя ни тропинки, ни дороги к ней не было. Совсем новая, ровная, ни одного гнилого бревнышка, будто вчера положенная.

От частокола щекочуще и горько пахло свежеобтесанной древесиной. Новая гать, бревнышко к бревнышку, там, где никто не ездит. Велел искать лишь наутро. Наставник, выводивший мальчишек и оставивший их одних переходить болото. Друг мой Вольга, встанешь ли, есть ли на то волшебство какое, старое или новое, увидимся ли снова?

Илья уже знал, что нет.

Мальчишки ничего не понимали.

— Может, Соколик знает, куда Вольга Святославич поехал? — неуверенно предположил кто-то. — Наставник его выделял.

— Это потому, что самый младший, — торопливо пояснил еще один: испугался, как бы не подумал Илья, что у Вольги водились любимчики.

Все согласно закивали.

— Ой, а Соколик-то уехал, — спохватились. — В Киев уехал, тебя, Илья Иваныч, хотел хоть одним глазком повидать.

Разъехались, значит. Доведется встретиться — расспрошу.

Но вряд ли младший из дозорных отроков знал больше, чем другие.


* * *


От основной дороги уже ответвлялась еще мало накатанная, новая, но вполне уже заметная дорожка. Видно, удобным показалось людям не в обход болот ездить и ходить, а срезАть путь по гати.

Сивка без труда перешел вброд к утесу, выдвинувшемуся в реку, — Илья даже сапог не замочил. Начало гати было уже кем-то отмечено врытыми столбиками. И дальше то там, то здесь торчали воткнутые слеги — для удобства, чтоб каждый шаг не прощупывать.

Илья на гать не пошел. Присел, опустил руку в жижу болотную, нащупал бревнышко, другое, огладил, подержал руку, прощаясь. Затем и приезжал: попрощаться.

И в еще одно место непременно нужно было заехать — за этим же.

В Карачарово, к заросшим травой холмикам под крестами на тамошнем кладбище. "Благословите, батюшка с матушкой. Еду искать великого боя. А в какую сторону — не ведаю".

Глава 25

Теперь зигзаги, по которым они ходили, становились все короче, и все чаще замыкались; как будто кружили они у одной какой-то точки; промахиваясь, искали ее. Амадео слабел, держался за голову и часто плакал: голоса в его голове кричали, гремели, разрывая ее, и ничего нельзя было понять. Сервлию было тесно и душно; ему казалось, что от этих безнадежных поворотов он тоже начинает сходить с ума.

— Пойдем, — на очередном повороте Сервлий решительно потянул Амадео за рукав в другую сторону — к воле, простору, дальним перелескам.

— Пойдем, — неожиданно покорно согласился Амадео. Он послушно шел за греком, и тому уже казалось, что они вырвались из заколдованного проклятого круга, как вдруг Амадео развернулся и молча заковылял назад.

Сервлий стоял в растерянности. С одной стороны у него были свобода, простор, Русь и с вьющимися облаками бездонное небо над ней, с другой — маленькая фигурка нелепого спутника его нелепых и необъяснимых странствий, спотыкающаяся, обреченная.

Сервлий плюнул себе под ноги, крепко плюнул, со словцом, и пошел догонять Амадео.


* * *


Заночевали они в каком-то овине, кажется, брошенном, среди сопревшей соломы. Выбирать не приходилось: других строений вблизи не было, а между тем темнело быстро — надвигалась гроза. Впрочем, овин — это было не так уж плохо: случались у них ночевки куда хуже. Сервлий стал устраивать из соломы гнездо, чтоб потеплее было спать, да и помягче.

Амадео обессиленно прислонился к косяку, едва лишь вошли, там и оставался.

— Спрячься, — вдруг сказал он ясным твердым голосом.

Сервлий распрямился, недоуменно поглядел на него. Амадео обращался именно к нему, и лицо у него было осмысленным.

— Прячься быстрее, — повторил он требовательно. — Они не должны тебя увидеть.

"Всё, теперь не только голоса, но и видения", — успел подумать Сервлий, но тут же услышал снаружи сначала конский топот, потом шаги и негромкие голоса. Кто бы ни были "они", от которых Амадео стремился его скрыть, они были реальны.

Сервлий торопливо зарылся с головой в солому в глубине овина, оставив лишь малую щель, чтобы видеть происходящее. Амадео остался на месте.

Дождь рухнул внезапно, настойчиво и громко зашуршав по крыше овина. Вдалеке загремело.

В свете зарницы отряхиваясь и ругаясь, в овин вошли трое. Один из вошедших затеплил фонарь.

— Осторожно, — предупредил другой, — тут кругом солома.

Говорили они на той дурной латыни, которая была в ходу в западной церкви.

— Тут кругом вода, — огрызнулся тот, что был с фонарем. Крыша овина и в самом деле была дырявой; совсем рядом с говорившим текла тонкая струйка. Он огляделся, кивнул на прижавшегося к косяку Амадео. — Вот он.

— Беглый монах, — заговорил третий из пришедших. При звуках его голоса Амадео вздрогнул и неловко встал на колени.

— Ваше пре...

— Молчи, — прервал его тот, — встань и отвечай на вопросы. С тобой был спутник. Где он сейчас?

— Он ушел сегодня, — бесцветно ответил Амадео. — Ему надоело... ходить по кругу. Он звал меня с собой. Я хотел... но не смог.

— Хотел, но не смог, — задумчиво повторил вопрошавший. — Интересно.

Двое других, между тем, споро собирали солому; распаковав один из тюков, принесенный снаружи, где, видимо, под небольшим навесом, помнившемся Сервлию, привязали лошадей, соорудили из соломы нечто вроде кресла, накрыв кожаной попоной. Тот, что разговаривал с Амадео и, похоже, был ему знаком ("Ваше преосвященство", хотел сказать Амадео. Епископ?), опустился в это кресло; ему подали бокал. Лица его Сервлию не было видно, но он догадывался, что епископ не сводил при этом глаз с Амадео.

— Ты впал в гордыню, монах, вообразив, что обрести Чашу предназначено тебе.

Амадео поник головой. "Меа кульпа", — прошептал он.

— Карта у тебя? — резко спросил епископ.

* * *

В побеге монаха из монастыря, в общем-то, не было ничего примечательного. Время от времени такое случалось. Бежали из-за женщин; бежали, не выдержав скудной монотонности монастырской жизни, усомнившись в призвании. Бежали просто так, особенно молодые и особенно весной. Если был ясно, что это побег, а не, скажем, исчезновение монаха, требовавшее расследования, и не было при этом кражи монастырского имущества или иного тяжкого проступка, их не преследовали.

Поэтому и на бегство Амадео, ничего, кроме сбереженного с трапез хлеба, с собой не прихватившего, собравшего дозволенные пожитки и прибравшего за собой келью, поначалу никто внимания не обратил.

Когда Морано, никогда не упускавший из виду ничего, что могло заинтересовать тех, кто платил ему за информацию, сообщил о появлении в Киеве бенедиктинского монаха, заинтересованных лиц это насторожило, тем более, что выяснилось: бежал монах из того самого монастыря, где происходила встреча, к бенедиктинскому служению отношения не имевшая. И бежал он вскоре после возвращения в монастырь останков тех, кто был встречавшимися послан на Русь. Что делать беглому бенедиктинцу на Руси? Слишком много было совпадений, чтобы оставить эти сведения без внимания. Естественно было предположить, что монах подслушал нечто, для его ушей не предназначавшееся. Слишком многого он услышать не мог, поэтому заинтересованные лица не слишком обеспокоились, но попросили Морано за братом Амадео присматривать и все сведения о нем сообщать.

Однако монах канул в безбрежность Руси, и за многие годы предупрежденные люди Морано видели его всего лишь пару раз в разных концах этой безумной страны. С ним был спутник: судя по описанию, один и тот же. Казалось, о брате Амадео можно забыть; но те, кто давал поручения Морано и щедро платил за их выполнение, не забывали никогда и ничего. Они потребовали, чтобы при следующей встрече люди Морано добыли клок волос беглого монаха; это было исполнено.

В последние годы, как ни странно, количество сообщений от тех, кто видел монаха, не сошло на нет, как можно было ожидать, а участилось. В сообщениях упоминались одни и те же названия деревень, городов, монастырей. Монах и его спутник ходили по кругу, то сужающемуся, то расширяющемуся, как будто бы искали что-то и не могли найти.

Это походило на блуждания вокруг запертого дома, что стало особенно ясно, когда смерть проницательного казначея Фомы Евсеича и беспечная жадность его наследников позволили возобновить поиски Ключа и найти его — без карты.


* * *


— У меня нет никакой карты, — тем же покаянным голосом ответил Амадео, — меня вели.

— Кто?

— Раньше я думал, что Бог или ангелы его, — ответид Амадео и добавил совсем тихо, — теперь же я думаю, что наоборот. Я грешен, падре, очень грешен.

— Данной мне властью отпускаю тебе твои грехи, сын мой, тем более, что мне это ничего не стоит, — отмахнулся его собеседник. Потом задумался.

— Тебя вели. Ты слышал голос?

— Да. Сначала один голос. Теперь их много.

— Что ж, доверимся голосам. Ты возьмешь ключ, войдешь, если сможешь войти, возьмешь Чашу и отдашь ее мне.

Амадео молчал.

— Ты услышал меня, монах?

— Да, — тихо отозвался Амадео. Он был маленьким и скрюченным, и, казалось, едва мог говорить, но Сервлий чувствовал — что-то изменилось в нем. — Я не сделаю этого.

— Вот как! Так велят тебе твои голоса?

— Нет. Они говорят, как вы, — взять Чашу и отдать вам.

— Так в чем же дело, черт возьми?!

— Теперь, когда я раскаялся в гордыне, они не скрывают, кто они, — и Амадео жалко, криво усмехнулся.

Один из спутников епископа дернулся к нему, схватившись за плеть, висевшую у пояса, но епископ остановил его движением руки.

— Друг мой Амадео, — заговорил он мягким, вкрадчивым голосом, — ты бродишь не первый год по этой безумной стране, где люди в одночасье сбросили в реку богов, но разговаривают с русалками и воюют с крылатыми змеями, — и все еще веришь в бесов?

— Да, — разлепил губы Амадео. — Мой грех впустил их в мою душу.

Он уже не мог стоять. Привалившись к стене, двумя руками держался за голову, сдерживая стон, а может быть, и крик. Епископ рассматривал его.

— А зачем же тебе была нужна Чаша? — спросил он вдруг голосом почти сочувственным.

— Не мне... Всем... Христос... — прохрипел монах.

— Понятно, — ересиарх улыбнулся. — Ты гнался за легендой, мой друг. Иосиф Аримафейский не собирал кровь Христа в чашу — да и кто б его подпустил! — а если даже и собирал, дальнейшая судьба сего предмета неведома. Его попросту спутали с другим, легенды о котором смутно звучали у разных народов. Грааль гораздо, гораздо древнеее и создан народом, от которого не осталось даже имени. Он способен на многое, но главное: тот, кто им владеет, управляет творческой энергией всех детей Плеромы. Вместо всех ваших богов и русалок — один бог на земле, бессмертный, чьей воле подчинено все творчество всех, кто способен творить.

— То есть ты, епископ Падуанский?

— Ты слишком мало обо мне знаешь. Собор в Падуе, кстати, разрушен. Землетрясение, понимаешь ли, случилось.

Он кивнул двум своим спутникам, те приблизились, взяли Амадео за плечи, встряхнули, как мешок, и потащили, безвольного, наружу, где бушевала гроза. Епископ, накинув капюшон, последовал за ними.

Чуть выждав, выскочил Сервлий.

Глава 26

Место, куда держал свой путь Илья Муромец, было издавна известно всем на Руси — и избегать его старались тоже все. Не всем это удавалось, но некоторые даже возвращались. И совсем немногие возвращались теми же, кем ушли.

Илья ехал сияющими березовыми рощицами, где иван-да-марья, колокольчики и мелкие ромашки путались в высокой склонившейся траве, звонкими сосновыми лесами со сладко пахнущими малинниками по берегам ручьев, влажными, сумрачными смешанными лесами, где почти нет света. Ехал долго, останавливаясь на ночлег, ведя Сивку в поводу в трудных местах, где только и смотри, чтобы конь не сломал ногу; набирал походя горсти лесных ягод.

Пошел ельник, древний, запутанный, темный и мшистый, полный ядовитых грибов, бледных, с оборчатыми ножками. Сначала грибы попадались то тут, то там, и лишь потом сложились в два ряда, бледно светясь в вечном полумраке ельника и указывая дорогу.

Илья ехал этой дорогой.

Изба открылась внезапно: за огромной елью, за поворотом ядовитой дороги. Она казалась древнее леса — да, наверное, и была.

Бревна такой толщины рубить — это какой же топор нужен? Но пни враскоряку, на которых изба стояла, чтобы уберечься от мшистой сырости, были еще толще. Пожалуй, трех таких, как Илья, нужно, чтобы обхватить такой пень, — двоих не хватит.

— Избушка-избушка, повернись ко мне передом, к лесу задом, — негромко, как положено, произнес Илья.

Он ожидал, что огромные корневатые пни стронутся с места, но этого не случилось. Просто воздух заколебался, как в жару над степью, пошел волнами — и Илья увидел дверь с замшелыми каменными ступеньками к ней.

Постучался, вошел учтиво — с поклоном, с пожеланием здоровья хозяйке.

Изба освещалась зеленоватым светом не то грибов, не то гнилушек, — а может, множеством слепившихся под потолком на стенах светлячков, Илья не разобрал, не до того было.

Старуха сидела за столом, перебирая какие-то корешки и палочки. Здоровенный черный кот глянул изумрудными глазами, прижмурился и тоненько мелодично засвистел. В голове у Ильи потяжелело, потянуло в сон. "Уймись", — резко сказала коту хозяйка. Кот (Баюн, догадался Илья) замолчал, обиженно мотнув толстым пушистым хвостом. Тонкое лицо старухи было испещрено таким множеством сухих мелких морщинок, что казалось почти гладким. Только неживым.

— Баню сам топи, — сказала она сварливо, — служанок тебе тут нет. Помоешься, переоденешься — приходи, сготовишь что-нибудь. Да побыстрее иди, сколько ехал — сам мужик ядреный, да и конь твой не деревянный — воняешь, не продохнуть с вашего пота в избе-то.


* * *


Дров наколоть, баньку растопить, а вода-то уже здесь — с ручейка да в бочку, — одно удовольствие. Ход в банный дворик у старухи был прямо из избы, сбоку, странно только, что снаружи Илья его не приметил. Видать, потому, что бревнами обнесен. И нужник тут же. Дворик весь в крапиве, как бабка сама-то ходит, не обжигается? Солнечный лучик, крапива, лопухи, сладкий березовый пар... Илья так размяк от удовольствия, что чуть не позабыл, где он.

Крупы бабка показала, ткнув птичьей своей лапой в угол. Илья особо мудрить не стал, того, другого — и задышала каша в чугуне.

— Чему лыбишься? — спросила вдруг Яга. Илья пожал плечами. Он и не заметил, что улыбался — чистому телу, чугунку, каше...

— Жалоб, поди, от всяких наслушался, — она не отрывала от стола черных пронзительных глаз, скрюченные лапки все перебирали изогнутые корешки. — Ждешь, что и я на новые времена жаловаться стану. А ты не жди, я всяких новых времен дюжину видала.

Она вдруг задумалась. Подняла голову, руки застыли над столом, глаза смотрели невидяще.

— Эти-то хорошие, — сказала тихо, — вот наоборот — там да...

Она обратила на него черные печальные глаза.

— Ты не думай, Илюшка, что я, когда вам худо, радуюсь. Не радуюсь. Просто не мое это дело.

Илья поставил перед ней полную мису, положил ложку. Хлеба в избе не нашел — решил, и так сойдет.


* * *


— Хорошо поесть, когда не ты готовишь, — повеселевшая бабка отложила добросовестно облизанную ложку, придвинула чашу с ягодным взваром. — Так ты, Илюша, чего хотел-то?

— Мне бы, бабушка, узнать, как с Обманом справиться.

Яга оторопело уставилась на него.

— С Обманом? А зачем с ним справляться?

Потом вдруг захохотала, да так, что только руками отмахивалась, да рот беззубый ими прикрывала.

— Это, значит, ты ко мне, нечистой, понимаешь, силе, пришел узнавать... ой, не могу. Чего ж попы-то ваши тебе ничего не сказали? Али не спрашивал?

— Спрашивал, — Илья понурился. — Не знают они. Говорят: все по Божьей воле устроено.

— Правильно говорят, — серьезно ответила Яга. — То, что вы называете Обманом, — одна из сторон вашего мира, а сторон у него много, и все разные. Обман — сторона беспорядка, там все вперемешку, мысли с делами, прошлое с будущим, причины с последствиями. Не будет хаоса — не будет и порядка. Или ты мир сгубить вздумал?

— Говорят, Обман на Руси расширяется, всю Русь захватить может.

— Может, если позволите. Он всегда расширяется, когда великие перемены идут, и с миром людей сближается впритирочку, потому что мысли ваши в беспорядке. А как все успокоится — снова вглубь уйдет.

Илья подумал, что Вольга рассказывал ему об Обмане иное, но и в том, что говорила бабка, был резон.

— Мне б самому посмотреть...

— А это можно, — оживилась Яга, — это вот как раз сейчас запросто.

Она ткнула пальцем в разложенные рядом с мисой корешки:

— Тут вот как раз и нагадалось.

Корешки вяло сдвинулись.

Откуда-то из-под накидки извлекла клубок белой пряжи.

— Иди за клубочком — он куда надо и приведет.

— Спасибо, бабушка, — поклонился Илья. Яга мелко захихикала, и так, хихикая, указала ему на дверь, мотнула головой: иди, мол.

На пороге Илья приостановился, оглянулся. Еще один вопрос не давал ему покоя.

— Бабушка, — спросил он, — нечисти ведь нужно согласие, чтобы с христианином что-то сделать? А Соловей и твой кот...

Кот внятно хихикнул.

— Они другие, — непонятно объяснила Яга, — они не колдуют.

Подумав, неохотно добавила:

— Но на твердое "нет" и у них нет власти. Ты вот Соловья слышал, а не покорился. По-своему делал.

Илья вспомнил, как катился по степному пригорку, твердя: "Нет, нет, нет!" — и кивнул. Бабка и кот смотрели на него с затаенным язвительным выжиданием, как будто гадали — сообразит ли?

А что тут соображать? Еще когда он направил коня сюда, в это место, которое знали все на Руси и которое избегать тоже старались все, он понимал, что дает нечисти власть над собой. А уж взяв у бабки клубок — и подавно.

Глава 27

На ночь клубок и не подумал останавливаться, Илье тоже пришлось обойтись без привала; он только боялся потерять в темноте клубок из виду. Особенно когда началась гроза, пряжа намокла, и потемневший грязный комочек стал почти неразличим. Илья напрягал глаза, чтобы не спутать его с комьями земли и к тому же не направить коня в какую-нибудь скрытую водой и темнотой яму, а вредный клубочек как будто нарочно наподдал скорости. Илья несся сквозь грозу, молясь и благословляя умного Сивку, в сполохах молний стараясь запомнить побольше увиденного.

Внезапно клубок остановился. Илья натянул поводья, встал, огляделся. Они были в поле. Невдалеке темнело какое-то строение, то ли овин, то ли сарай, а на стоявшем рядом с ним кривом раскидистом дереве двое вешали третьего. Что-то их бледно освещало, а потом длинная ветвистая молния отчетливо высветила возящиеся под деревом фигуры и веревку, перекинутую через толстый нижний сук. В нее-то Илья и выстрелил, выхватив и наложив стрелу, пока еще громыхающее сияние не погасло окончательно. Потом какое-то мгновение не было видно ничего, и в полном мраке сорванный голос, показавшийся почему-то знакомым, отчаянно выкрикнул: "... могите!" Илья двинулся на голос, и в лицо ему ударил свет скрытого до этого потайного фонаря. Ударил и тут же погас; Илья не столько увидел, сколько почувствовал, что тот, с фонарем, отбежал в сторону, чтобы не дать выстрелить в себя по направлению. Илья соскочил с коня, толчком послав Сивку в сторону: конь — слишком крупная мишень, если начнут стрелять, не промахнутся. Вовремя: совсем рядом с его плечом со знакомым свистом пролетел брошенный нож. "Ах, вот как!" — выхватив меч и быстро вращая им, Илья бросился вперед. Навстречу ему выплыли из кромешной темноты двое — тоже вращая мечами. Это им не помогло: вооруженная схватка развязала Илье руки, он больше не колебался, и одним плавным движением разрубил обоих вместе с мечами.

Под ноги ему бросился кто-то, хрипло, придушенно бормоча, и Илья едва успел удержать руку: это был тот, кого собирались вешать, кто кричал: "Помогите!" — но кто же лезет в схватке под руку, да еще в темноте! Не выпуская меча, Илья схватил его за грудки левой рукой, поднял белое перекошенное лицо к своему: "Ты кто есть?" — и тут же узнал кто.

— Мануил! Ты? Разбойникам попался? Еще есть?

— Там... чернокнижник... останови...

— Веди.

Мануил не столько шел, сколько полз по грязи: ноги не держали его. Но он торопился, поднимаясь и снова падая, очень торопился. Очередная молния высветила на пригорке высокого человека в капюшоне. У его ног неподвижно лежало что-то бесформенное.


* * *


Сервлий не понял, как получилось, что его схватили. Только что двое выволокли то ли ослабевшего, то ли не желавшего идти Амадео, Сервлий скользнул следом — и вот уже он в грубой хватке с завернутой назад рукой. Не отпуская руки, согнутого, его куда-то гнали в темноте; по ощущениям — куда-то вверх. Когда позволили распрямиться, он стоял, удерживаемый уже двоими, а перед ним при свете фонаря: епископ (какой епископ! еретик и колдун, предавшийся Сатане!) и Амадео, в лицо которому был направлен свет. Амадео молился на латыни; его глаза были совсем слепыми.

— Это твой якобы ушедший приятель? Можешь не отвечать: все ясно. Его жизнь в твоих руках. Если ты не сделаешь того, что я требую от тебя, он умрет. Сейчас и здесь, на твоих глазах, мучительно. И ты будешь повинен в этой смерти.

Амадео, казалось, не услышал. Только чуть покачнулся, продолжая бомотать: "В руки Твои предаю себя, Господи..."

— Амадео, не отдавай им, — сказал Сервлий, и сам удивился, как спокойно и твердо прозвучал его голос. — Что бы это ни было, не отдавай. Нельзя.

Монах как будто снова не услышал. Он продолжал бормотать, потом медленно повалился на землю и затих.

Один их тех, что держали Севлия, отпустил его, шагнул вперед и наклонился над Амадео.

— Мертв, — сказал он чуть удивленно, поднимая голову.

Епископ стремительно шагнул к Амадео. Простер над ним руки. Низкая кашляющая речь на неведомом Сервлию языке, пассы, чернота, свернувшаяся в обвившую тело змею. Сервлия вырвало.

— Надо же, — сказал епископ, — действительно, ушел. Кто бы мог подумать — столько лет наш и все-таки ушел. Впрочем, неважно, место мы теперь знаем. Он и нужен-то был только потому, что его направляли, а значит, Чашу взял бы. Теперь придется самим.

Обернулся, кивнул на Сервлия:

— Этого повесить.


* * *


Колдун заметил их. Повернувшись, он вытянул вперед руку. Илья, схватив за шкирку, забросил грека себе за спину, быстро пошел вперед. Идти было трудно: какой-то черный ветер, обжигая лицо, дул навстречу, сбивая с ног. Голова стала тяжелой, захотелось спать. Так сильно захотелось, что Илья готов был лечь и заснуть прямо тут же, и только усилием воли удерживал себя. За спиной молился грек. Илья тоже стал повторять слова молитвы. В голове чуть прояснилось. Перекрестье меча слегка засветилось белым. Колдун хотел шагнуть вперед, но споткнулся о лежащее под ногами тело Амадео и покатился с пригорка.

И меч Ильи Муромца обрушился на него.


* * *


Гроза давно закончилась, и стало светлеть. Упал туман, такой, что руки потянутой не видно. Зато стало понятно, больше на ощупь, что через холм идет дорога. Вот там, у дороги, чтобы путникам было видно, они и выкопали яму.

— Жалко, мы не знаем, как по его вере за него помолиться.

— Я знаю.

Они похоронили Амадео, и Сервлий прочел молитвы на латыни. В тумане непонятные слова звучали глухо и веско, не разносясь, а словно падая на свежую могилу.Потом грек наклонился и поднял с дороги тяжелый медальон с непонятными символами на нем. Передал Илье:

— Это, видимо, и есть тот самый ключ, с помощью которого они требовали от Амадео войти куда-то и принести им Чашу.

— Чашу? Ту самую? Зачем?

— Колдун верил, что с ее помощью можно подчинить творчество всех людей.

— Ты в это веришь?

— Нет. Господь дал людям силу творить, и только Он может управлять ею.

В рассеивающемся тумане Сервлий увидел, что Илья кивнул. И сделал шаг вперед, по дороге.

Посреди дороги стоял камень. Сервлий готов был поклясться, что только что его не было. Они тут много бродили наощупь, пока готовили могилу.

— Илья! Это путь туда!

Илья снова кивнул. Его лицо было осунувшимся и строгим.

— Мне не нужна Чаша, но я должен пойти туда. Это, наверное, и есть то место, которое я искал.

Сервлий хотел сказать: "Я пойду с тобой", — но понял, что не может. Ему совсем не хотелось идти туда, куда собрался Илья. Мысль шагнуть за камень внушала отвращение. Илья вдруг улыбнулся — понимающе и почему-то смущенно — и положил руку ему на плечо. Сказал твердо:

— Не жди меня.

Солнце вставало, освещая Русь. В перелесках и изгибах холмов еще прятался туман, поднимаясь от невидимой в зарослях реки. Видно было так далеко, что замирало сердце, и взгляд тянулся туда, где дальний, казавшийся крошечной полоской, лес обнимал горизонт.

За камнем дорога растраивалась. Три пути вели в неясное, невнятное, лежали среди сухой травы.

Илья свистнул, подзывая коня. Сивка подбежал и встал рядом с Ильей и Сервлием, читавшими надпись на камне.

"Прямо пойдешь — смерть свою найдешь. Направо пойдешь — женатым будешь. Налево пойдешь..." "Тут не разобрать, — сказал Сервлий, водя пальцем по влажному известняку. — То ли "богатым", то ли "богом" будешь".

"Это, наверно, про ту чашу, — буднично заметил Илья, разбирая поводья. — Ну ее. Что богом, что богатым — не для меня. Да и жениться поздновато, — продолжал он рассуждать, садясь на коня и поудобнее ухватывая поводья. — Поеду прямо".

Звук копыт по мягкой дороге звучал, удаляясь. Сервлий стоял спиной к камню, смотрел в дальний простор, почему-то боясь оглянуться. А когда оглянулся — камня не было, и дорога была одна. Сервлий сел на обочине, подстелив плащ, положив рядом котомку. Илья сказал его не ждать, но просто так взять и уйти Сервлий не мог. У него в котомке еще был кой-какой запас; он просто посидит здесь. Немного.

Глава 28

Илья ехал скучным, пустынным местом; по краям дороги вяли чахлые кусты. Не было ничего, что насторожило бы, хотя Сивка не хотел было объезжать камень, упрямился. Но теперь шел спокойно. Смерть, чем бы она ни была, не торопилась. Тень всадника и коня двигалась по пыльной дороге перед ними, иногда, однако, отставая и плетясь сзади. Потом снова ложилась впереди. Пыль под копытами взлетала и замирала тонкими извилистыми струйками.

Вдруг дерево, небольшое, пожухлое, рухнуло перел ними , перегораживая дорогу.

— Кошелек или жизнь! — услышал Илья.

Его разом окружили фигуры с огромными блестящими ножами, которыми они размахивали. У некоторых было по два ножа, и они со скрежетом их скрещивали.

Разбойники были в личинах. Иные личины изображали морды зверей или птиц, на других были просто кусочки черной ткани с прорезями для глаз. Одеты разбойники были разнообразно и странно, так странно, что больше походили на скоморохов, чем на разбойников. Один в черной маске был в таком же черном бархатном плаще, подвязанном у горла огромным голубым бантом в белый горошек. Другой, в дырявых синих портах, красовался в рубахе без ворота, на которой что-то было написано не по-русски и нарисован в подробностях мужской срам. На ногах у него были валенки. Он схватил лошадь под узцы.

Все они прыгали вокруг Ильи, тыча в воздух своими ножами, но не нападая.

— Кошелек или жизнь? Кошелек или жизнь? — шелестело и визжало.

Илья положил руку на меч и слегка выдвинул его из ножен.

— У него оружие! — заорал истошно кто-то над самым ухом. Илья, стараясь не терять из виду остальных, обернулся. Орал карлик в пестрых лохмотьях, сидевший на плечах у верзилы в маске зайца. Указывая на меч, он скатился с верзилы и, продолжая размахивать ножом, шустро покатился в заросли. Верзила оглянулся и побежал за ним.

Илья вынул меч и плавно повел им. Разбойники убегали сломя голову, при этом не убирая ножей, спотыкаясь и, кажется, раня себя, подолжая выкрикивать: "Кошелек или жизнь?".

Через минуту на дороге было пусто. Кусты не шевелились, только где-то уже далеко продолжали едва слышно трещать ветки и раздаваться голоса. Потом и они стихли.

Сивка спокойно перешагнул поваленный ствол; Илья, только удивившийся этому странному нападению, собирался продолжить свой путь.

Но оказалось, что ехать дальше некуда. За поваленным деревом дорога заканчивалась. Истоптанная полянка, кустарник — и все.

"На обратном пути, наверное", — решил Илья. Он прошел через слишком много сражений, чтобы забыть, что смерть так просто не отпускает и наносит удар именно тогда, когда человек перестает этого ожидать. Он был собран и внимателен. Он хотел проникнуть в смысл Обмана, но не умереть.

Однако вот уже показался камень, и на обочине — вскочвший на ноги Мануил. Он смотрел на Илью круглыми глазами, а когда тот спрыгнул с Сивки, вдруг по-детски его обнял.

Илья засмеялся и тоже обнял Мануила. Отстранился, сказал, что теперь поедет направо — жениться. Вот только перекусить бы надо. Смерть не покормила.

Мануил кинулся к котомке, стал разбирать.

А Илья думал о том, что нелепые разбойники не нападали. Ножи у них были настоящие, грабителей было много, и справиться с такой ордой, если бы они напали все сразу, было бы непросто даже ему. Но они не пускали оружие в ход. Может и пустили бы — если бы он испугался. Если здесь и была смерть, то только от страха.

Он достал нож и выцарапал глубоко на мягком известняке камня: "Прямо ездил — смерти не нашел".

У Ильи были в седельной сумке полкаравая и бутыль кваса, Мануил выложил на расстеленной тряпице то, чем их с покойным Амадео снабдили на последнем среди людей привале: помятые вареные вкрутую яйца, огурцы, полпирога с зайчатиной. Поели знатно. Илья рассказывал, Мануил слушал. Про грабителей согласился: пугали, и испугайся он — все было бы иначе. Неизвестно как, но иначе и плохо.

Сервлий испытывал стыд: он отсиделся у камня, пока Илья ездил за смертью, и в то же время знал, что, несмотря на этот стыд, не пойдет с Ильей и в следующий раз. И еще он знал, что будет сидеть и ждать. А потом, лишь бы Илья вернулся, пойдет по Руси и будет рассказывать, как ездил Илья за камень, за которым было три дороги. Лишь бы вернулся.


* * *


— Пора, пожалуй, — решил Илья, вставая, — посмотрим, что там у них за невеста.

Здесь кустарник был гуще и пышнее. Дорога, поначалу обычная, земляная, постепенно становлась мощеной: сначала то там, то здесь проступали обтесанные камни, пока не сложились в гладкую, хорошо уложеную мостовую.

Тени не было совсем.

За очередным поворотом стало видно, что дорога упирается в резные ворота нарядного большого терема. Когда Илья подъехал, ворота гостеприимно отворились. Стоявшие у створок фигуры кланялись. Одеты они были как слуги из богатого дома, но лиц Илья не мог рассмотреть совсем, хотя, пока он въезжал на широкий мощеный двор, привратники поворачивались, чтобы все время быть к нему лицом. В какой-то момент ему показалось, что они плоские, будто из бересты вырезанные.

К нему уже спешили конюхи, усыпанные соломой, с соломой, торчащей вместо волос. Они приняли коня, и Сивка не возразил, потянулся к этой соломе губами.

Но Илье уже не до того было, чтобы их разглядывать: на крыльце терема стояла Алена.

Он знал, что Алены — нет. Он почувствовал это и понял тогда, в яме, куда засадил его Владимир. Алена приходила прощаться с ним, и это прощание он хранил в сердце, не выпуская, дыша им, как потаенной и счастливой надеждой.

И он не пошатнулся умом: он чувствовал, что жив, и знал, что на тот свет не попадают по мощеной дороге, даже если на ней нет тени.

Илья понимал, что перед ним обман. Но сердцу его и уму так хотелось в этот обман поверить, так жадно и горячо хотелось, что это желание уже подменяло мысли, и он уже думал: "А кто знает, как попадают на тот свет? Может, именно так?" И еще думал: "А может, ошибкой было все, что я напридумывал тогда, в яме? И Алена жива, и вот она, наконец, передо мной, и улыбается мне?" И еще: "Я там, где происходит невозможное. Оно и произошло, неважно, как, я звал, все время звал сердцем — и вот она сумела прийти, кто знает, чего ей это стоило, она сумела прийти ко мне, а я предаю ее своим сомнением — предаю, и преданная мною, она уйдет сейчас".

Он одновременно был трезв и безумен. Безумен этими мыслями, от которых не хотел отказаться, которым хотел верить больше, чем правде, которую знал, — и трезв, потому что в улыбке — душа человека, а эта Алена улыбалась не так. Он это видел и понимал. И не так ждала его на крыльце, и не так обняла своими тонкими руками, но нежность, жившая в его сердце, уже вырвалась наружу и затопила все вокруг, и все стало нежностью, и все уже стало неважно, кроме того единственного, чего он жаждал: сказать: "Алена!" — не в пустоту.

Илья повторял: "Алена!", упиваясь этой нежностью, а она вела его в спальню, к пышной постели, к распахнутым перинам, к кружевным взбитым подушкам и, подталкивая его к ним, говорила умильно: "Вот ложе, достойное нас с тобой. Здесь предадимся мы утехам любви".

— Ты не Алена!

Слова, произнесенные ею, чужие, не ее, эти подталкивания, в которых не ощущалось Алены, а только чья-то чужая, не ее телу свойственная, быстрая деловитость, вдруг сделали все ясным и холодно понятным. И лицо женщины исказилось, подернулось, изменившись на мгновение, — это было незнакомое лицо.

— Ты не Алена, — повторил он твердо и убежденно.

Повеяло холодом и злобой, дохнуло в спину.

Она вернула маску на лицо, но это была маска, кощунственная и невыносимая. Чтобы не видеть ее, Илья подхватил женщину и бросил лицом в мягкие подушки.

Кровать под тяжестью ее тела бесшумно повернулась на оси, став торчком. Женщина с криком провалилась в открывшуюся яму. Илья подошел, заглянул. Под кроватью — ловушкой, сбрасывавшей вниз всякого, кто тяжестью своего тела стронет ее, — открылся дохнувший плесенью и гнилью глубокий колодец. Он искал глазами в темноте женщину, чтобы помочь ей выбраться или спуститься за ней, если она разбилась, — колодец был глубок — (несмотря ни на что, он не хотел убивать ее), но сколько ни всматривался — не увидел. Зато увидел кости — скорченные скелеты многих людей, быть может, до него приведенных к пышному, соблазнительному ложу.

Он вышел из спальни. Терем опадал: призрачными становились роскошные покои, рассыпались прахом мощные бревенчатые стены.

Двора не было, но мощеная площадка сохранилась. Посреди нее стоял Сивка, теребя пук соломы. Увидев хозяина, вскинул голову, коротко, приветно заржал. Однако, когда Илья подошел к нему, заволновался; Илья с трудом успокоил его.

Он ехал обратно, трудясь душой, отделяя, отщепляя образ Алены, ее слова, ее руки, лицо, улыбку от страшного обмана, отравившего его душу. И возвращаясь памятью к той нежности, которая обманом не была, к нежности, пережитой только что. И напоминая себе, что был обман. Слезы путались в бороде. Сивка волновался.

Илья подъехал к камню и даже удивился, не увидев Мануила. Но, оглядевшись (и быстро продрогнув), понял, что едва ли тот был нетерпелив. Илья уезжал летом. Теперь же была весна: река разлилась, голые деревья торчали из воды, земля чернела, готовясь родить новые травы.

Илья достал нож, наклонился к камню и выцарапал: "Направо ездил — не женился".


* * *


Голод и холод вынудили проверить, как работает медальон-ключ. Если Илья отходил от камня, в обратную сторону от трех расходившихся за ним дорог, — камень исчезал, и через холм вела одна обычная сельская дорога, сейчас, по весне, размытая. Если приближался, держа медальон в кармане, не беря в руку, — камень не появлялся. Чтобы выйти к камню, надо было подойти к заветному месту с медальоном, зажатым в руке. Тогда перед ним оказывался камень, с надписями — теми, что были, и нацарапанными Ильей — как будто и не исчезал.

Выяснив это, Илья поехал вперед по обычной дороге. Он не собирался отступаться, но нужно было поесть, накормить коня, согреться и, пожалуй даже, прикупить какой-нибудь зипунишко — весна-то стояла ранняя.

Глава 29

В харчевне было тепло и людно. Через деревню проходила большая дорога — не та, по которой приехал Илья. Ранняя и бурная распутица задержала в деревне запоздалых торговцев и прочий странствующий люд. Местные заходили вечерами послушать россказни бывалых путников. Пел лирник.

Илья отогревался у печи, прихлебывая мед. Здесь, среди рассказывавших и слушавших, проехавших много верст и только что вышедших из-под крыш, где плакали и смеялись дети, его горе и мука уходили в глубину. Он слушал, смотрел, улыбался раскрасневшимся лицам, каверзным вопросам, лукавству, доверчивости, всему теплому и настоящему человеческому миру. Ему нравилось смотреть, как недавно приехавший крепыш с аппетитом поглощает третью мису густой тюри. Светлый его чубчик потемнел от пота и прилип к выпуклому лбу, но усердия не поубавилось.

А прижимистый селянин, пришедший только ради общества, присел в уголочек потемней, чтобы не попасться на глаза забегавшемуся хозяину и ничего не заказывать. Тяжелые, темные, со вздувшимися венами руки селянин уложил на коленях устало и как-то по-детски послушно. Молодой коробейник с шустрым взглядом, нацелившийся было к нему подсесть, посмотрел, передумал и стал продвигаться поближе к краснощекому молодцу, рассказывавшему всем и каждому, что едет к невесте, которая ему люба. Илья одобительно кивнул выбору торговца. И в самом деле: уже через пять минут парень рылся в платках и бусах, разложенных коробейником. Илье очень хотелось, чтобы парню попалось что-нибудь необычное, нарядное, чтобы невеста его была горда и довольна, чтобы было ей к лицу. Ожерелья из речного перламутра там не будет...

— Крепко ты, видать, замерз, — кивнул ему хозяин, подавая жаркое, — все никак не согреешься. Ну да ничего, печь у меня хорошая, даже Мануил-сирый, когда по зиме пришел, отогрелся, хвори не схватил.

— По зиме пришел? Мануил?

— Ну да, был у нас тут с лета божий человек, у дороги на Березино сидел, молился. Там вообще-то мало ездят, когда его наши увидели, он уж отощал — смотреть страшно. Но с места не уходил, зарок, видно, дал. Так бабы ему стали таскать — у кого какой кусочек лишний окажется. А он молился, кто о чем попросит. Часто помогало, особенно против хворей в пути. До морозов держался, ну, а уж как морозы ударили — не выдержал, ушел. Или зарок выполнил.

— Выполнил, — прошептал Илья, хотя знал, что это не так. Мануил ждал его дольше, чем может ждать человек, но не сумел дождаться. Поэтому никому ничего и не сказал, уходя.

Лирник запел песню о победе Добрыни Никитича над Змеем, и Илья стал слушать. В песне вместо Змея была Змея, деточек которой, малых змеенышей, Добрыня постоянно приезжал топтать копытами своего коня. Змея умоляла его пожалеть змеенышей, и матушка добрынина просила о том же. Но Добрыня не слушал. Поэтому и унесла Змея любимую племянницу князя Забаву Путятишну. Добрыня сразился со Змеей, в полоне у которой было много русских людей, убил ее и спас полонян русских, сидевших у Змеи в пещерах. Илье, знавшему от самого Добрыни, как все было на самом деле, песня неожиданно понравилась. Это была совсем другая история, но в ней не было лжи: она просто была другая, и страха в ней не было, и в какой-то момент слушателям было жалко Змею, которая слезно умоляла не трогать ее змеенышей. Но русских полонян нужно было спасать, и богатырь, убивший Змею, был прав. Это была горькая, но правдивая история, хотя на самом деле все было не так.

Какой-то время Илья, согреваясь, думал о песнях: иные из них наполнены страхом и обессиливают того, кто слушает. В других страха нет, хотя может быть печаль и неправота героя, но те, кто слушает, это понимают и становятся сильнее.

Песня отвлекла, но не надолго. Слишком близок был образ Алены, обманный, предательский, но ее образ. Кости в колодце... Скольких эта обманная тварь заманила на погибель образами любимых, желанных, утраченных? И не нашлось богатыря, который спас бы их, вывел из подземелья, как песенный Добрыня вывел русских полонян. Может быть, они гибли сразу: каменный колодец был глубоким, а может, мучились долго, переломанные. Если у песни есть власть менять мир, почему они не дождались Ильи живыми? Если у мысли и надежды есть сила, почему ему ничего не осталось от Алены, как будто ее и не было вовсе? Только память и нежность, которые так легко превратить в обман...

Дверь хлопнула. В харчевню вошли два воина: крепкий мужчина в летах и юноша, почти мальчик.

Глава 30

Соколик пришел в Дозор в поисках той правды, что должна была связать всё воедино: маму, отца; его, Соколика, собственное место в этом мире и дальнейший его путь на земле. Другие мальчишки, набранные Вольгой в ученики, случалось, ворчали на суровость учебы; Соколика она только радовала: тяжкая учеба глушила тяжкие мысли. Глава Дозора редко занимался с мальчиками сам, чаще это делали другие воины; уроки Вольги были самыми трудными и безжалостными. Рассказывали, что жесткий и язвительный полунелюдь был другом Ильи Муромца. Соколик вглядывался в него, пытаясь увидеть след этой дружбы, понять ее, и через нее — отца. Единственное, что он понял: сам он был бы счастлив иметь такого друга, как Вольга.

Он понял это задолго до того, как снял с последнего бревнышка гати свой чуть покачивавшийся крестик.

Вольга не успел узнать, что друг его, Илья, — жив. Что сказка, которую шепотом рассказывали друг другу люди по всей Руси, сбылась.

Это узнал Соколик, и как только закончилась война, поехал в Киев, к отцу. Он уже слишком хорошо знал, как внезапно и неожиданно пропадают из жизни люди, поэтому торопился, отбросив сомнения, не приняв никакого решения.

И все-таки опоздал.

Потом, окольными путями, Соколик выяснил, что перед своим таинственным отъездом Илья повидался со всеми, с кем дружил или даже просто приятельствовал. Отпросившись у нового главы Дозора Василия Игнатьевича, Соколик, уже не отрок, а настоящий дозорный, съездил в Карачарово, где были похоронены его родные дед и бабка. Он никому не сказался там, кто он, но могилам поклонился и узнал, что не так давно за тем же приезжал Илья.

Перед тем, как исчезнуть бесследно, потому что по всей Руси не было больше слухов об Илье, подвигах его или просто о том, что его где-то видели.

Это очень походило на прощание.

Что же такое затеял отец, куда поехал, простившись со всеми?

Соколик понимал, что не может ответить на этот вопрос, как и на многие другие важные для него вопросы, потому что совсем не знал этого человека, Илью Муромца. Только легенды, песни, разговоры людей, которые тоже его не знали.

И снова, как и тогда, когда отца все считали мертвым, нельзя было прийти и увидеть, спросить и понять.

И Соколик решил: все равно узнает. Охотник, идущий по следу зверя, узнаёт, каков тот, еще не видя. Наставника в боевых искусствах узнают по тому, как дерутся его ученики, по руке их, по взгляду, по приемам.

Вокруг были люди, которые знали Илью. Делили с ним хлеб, сражались рядом, разговаривали. Их было много. И если очень постараться, если сложить все рассказы, все дела этих людей вместе, может быть, можно узнать человека — по следу, что он оставил?

Так думал Соколик — ведь ничего другого ему и не оставалось.

И он старался. Находил знакомых Ильи, о каких знал и с какими еще не был знаком: от конюха до приближенного к князю высокого вельможи Добрыни Никитича. Он разыскал бывшую стряпуху Дозора Марфу Кузьминишну. Она не вернулась в крепостицу: пошла мириться к сестре, с которой в ссоре была много лет, и застала ту обезноженной, одинокой, в грязи и голоде. Осталась с ней — ухаживать. Родная сестра, кому ж еще-то? И что с того, что в давней ссоре сестра была неправа и даже сильно недобра к молодой Марфе. И что с того, что и теперь, случалось, терпежу с ней никакого не было и сладу. Родная сестра.

Все эти люди нравились Соколику. Во всех в них было что-то, что как будто освещало, — в ком-то больше, в ком-то меньше. Он думал, что отец умел окружать себя такими людьми, пока конюх Поликарп как-то в приливе доверительности не рассказал ему, что, когда его деревня сгорела, подался в разбойники — да еще попал в шайку злую и лютую, убивавшую не задумываясь. Кровь людскую лили, как воду. Поликашка порой думал, что их атаман и не человек вовсе. Ослушаться его не смел никто, но Поликашка убивать не любил, старался вид делать, промахиваться. Рисковал. Но в тот раз, когда они грабили обоз в своем кровавом обычае, и одинокий богатырь, вывернувшийся откуда-то неожиданно, порубил всю шайку, Поликашку миновал меч Ильи Муромца. Миновал меч, но не взгляд. Горький и вопросительный.

И почему-то этого взгляда Поликарп забыть не мог. Помаялся, пришел, упал на колени: возьми служить, хоть кем. Хочу при тебе быть. Илья подумал, не спуская с него внимательного взгляда, спросил про лошадей. Поликарп воспрянул: коняшек он любил, понимал, и они его понимали. Лошадок обихаживать — да ничего милей нет. Пока в деревне жил, конюшня на нем была. Так и стал конюхом при ильевом Сивке, с другими лошадьми тоже конюхи к нему обращались, если, скажем, вылечить или успокоить — тут Поликарп первый был.

Соколик никому не говорил, что он сын Ильи: хотел знать правду. Поэтому и напрямую о нем не спрашивал. И люди, с которыми он разговаривал, рассказов об Илье не вели, как будто боялись суеверно что-то спугнуть. Вот уже год, как о богатыре не было ни слуху, ни духу, но все хотели верить, что он жив. Не рассказывали, но поминали часто, хотя и вскользь. Примерно так: "И вот я мучился с этим коленом, года два мучился, сил уже не было никаких, вдруг посыльный с зельем: Илья где-то знахаря встретил, который такое лечит. И поверишь — прошло, и не помню даже".

Или: "Невестка мне — как дочь, даже лучше, но если бы не Илья Муромец — не поладили бы, наверно. Она с характером, да и я — ого-го. А он приходил, посидит, посмотрит на нас двоих так ласково, как будто бы мы семья. А мы и сами уже..."

"Поглядел на всё, помянул мужа-покойника добрым словом и ушел. А наутро — телегу двое пригнали, мешки с мукой, соленья в бочках. Говорят: Муромец прислал, будто должен он Евстафию был. Да какой там долг! Откуда? Только без этой телеги мы с детьми до весны бы, верно, не дотянули..."

И чем дальше, тем больше Соколика завораживал образ человека, представавшего перед ним из этих случайных упоминаний. Уже не мальчишеская гордость отцом — непобедимым и знаменитым богатырем, а что-то большее росло в нем — вместе с пониманием, что он прикасается к тайне — трепетной и более значительной, чем богатырство. Он уже готов был, как Поликарп, упасть на колени и просить: "Хочу быть при тебе, хоть кем".

Он не сомневался, что дело, ради которого Илья уехал, простившись со всеми, было делом, стоившим того, чтобы посвятить ему жизнь и, если надо, — отдать.

Но как же такой человек не уберег мать? Не любил? Всем, вдовам дружинников, конюхам, стряпухам доставались его любовь и забота, а ей — нет?

Мучительны были мысли Соколика, и любовь его к невстреченному отцу была мучительна.


* * *


Жена Добрыни была в тягости — как и жена Алеши Поповича. Но Настасья Микулишна была уже не так молода, носила тяжело, часто бывала грустна и раздражительна. Добрыня старался порадовать жену, и ласковым словом, и каким-никаким подарочком. На рынок заезжал часто: бусы-платки посмотреть. В этот раз выбрал душегрейку, тонко вышитую, соболем отделанную. Просили много, выторговал чуть, но взял: очень уж глаз радовала. В который раз вспомнил Илью: вот кто умел торговаться! По-деревенски серьезно, уважительно и необидно. Даже иноземные купцы, знать не знавшие, кто таков Илья Муромец, уступали: как не уступить понимающему человеку! Эх, Илья, где ты сейчас...

В который раз вспоминая, как ходили за сапогами, первыми в жизни богатыря Ильи Муромца, проезжал сапожный ряд. И вдруг зашлось сердце узнаванием, как будто повтором. Перед сапожником стоял юноша с легкими русыми волосами и деловито, серьезно гнул подошву. Потом, при колотящемся сердце, пришло различение: Соколик это, из вольговых воспитанников. И хотя с Ильей Добрыня познакомился, когда тот был уже взрослым мужчиной, а фигура Соколика была еще юношеская, несложившаяся, сходство, ударившее в сердце, не отпускало.

Да нет, не может быть. Илья много лет жил монахом, с тех пор, как исчезла его Алена... Алена. Соколику на вид лет пятнадцать, все совпадало. Неужели?

— Здрав будь, Соколик! Как сапоги, годные? — Добрыня, жестами отгоняя лезущих под копыта торговцев всякой мелочью, подъехал к юноше. Сердце колотилось. Спросить?

— Здравствуй, Добрыня Никитич! — Соколик поклонился. Ответил на вопрос: — Неплохие, но подошва слабовата. Похожу, посмотрю еще.

— Ищи-ищи, весь день ищи, все равно ко мне вернешься! — бурно вмешался продавец. — Смотри только — опоздаешь. Такие сапоги не залеживаются!

Добрыня слез с коня, взял под уздцы.

— Ну-ка, отойдем, вьюнош, — отведя в сторонку, негромко посоветовал: — У этого не бери. В сапогах я не знаток, это бы у Ильи спрашивать, но в людских хитростях разбираюсь. Крутит, неладно что-то с его товаром.

Соколик кивнул.

Так похоже кивнул...

Спросить?

Ну, например: "Ты на днях у моей матушки, Амельфы Тимофеевны, в гостях был, сказывала. А как твою величали, я и не ведаю".

Да, посол. С таким медвежьим изяществом только мешки ворочать, а не разговоры вести. Вон, мальчишка напрягся. Что с тобой, Добрыня? Ведь знаешь же ты давно этого Соколика, видел много раз, разговаривал с ним, с чего же вдруг сейчас тебе на ум невесть что пришло?

Добрыня обладал ясным, трезвым умом, всегда был логичен и холодноват, что и делало его отличным советником и послом. Но сейчас он сам себя не узнавал: метался и надеялся, не имея никаких к тому оснований, кроме неуловимого сходства, да и не сходства даже, а откликнувшейся вдруг памяти и проснувшейся тоски.

Добрыня не решился спросить, а Соколик, который ждал вопроса, не знал, ответил ли он бы на него. Это было то, что касалось Ильи, его жизни дело, и от него оба хотели получить свои ответы. И оба боязливо и страстно надеялись, что будет им у кого спросить.

Но в одном Добрыня себе не отказал: он ходил с русоголовым мальчишкой по рынку, пока они, наконец, не выбрали Соколику подходящие крепкие сапоги. Вдвоем.


* * *


Князя давно интересовали лесные глухие земли на востоке русской земли, за Окой. Богатырь Иван Годинович, тот, что убил жену за измену и никак не мог найти себе покоя, вызвался разведать те края да заодно и развеяться. В спутники ему Владимир предложил Соколика, который сам был родом из тех мест и мог служить провожатым. Соколик не спорил. На месте не сиделось.

Они странствовали берегами реки Москвы, пробираясь малохожеными путями, и Иван Годинович, который сам был из Волыни, удивлялся тому, насколько русские люди, живущие так далеко от его родных мест, в неведомой глуши, близки и понятны. Чуть иной выговор, чуть иные дома и узоры на рубахах — ну так они и в Ростове, и в Суздале, дорога в которые была наезжена и привычна, были другие. Соколик улыбался его удивлению. Он узнал, что Русь едина, в четырнадцать лет, когда ушел с мельницы искать отца. На мельницу ту, кстати, они с Иваном Годиновичем свернули, когда проезжали большое село, рядом с которым вырос Соколик. Там уже жили и работали люди совсем незнакомые: родня прежнего мельника не справилась с мудреным ремеслом и продала мельницу. Соколик обиходил могилы матери, названых бабушки и деда. Была ранняя осень, и юноша жалел, что среди ярких цветов, принесенных им матери, не было и не могло быть ирисов, о которых шептала она, умирая. Он пообещал себе однажды вернуться весной. Тут, у могилы матери, Русь не казалась ему непреодолимо огромной. Он уже пересек ее дважды.

Обратно двигались по зимнику. Весенняя распутица, начавшаяся в тот год рано, сделала их передвижение медленным и трудным. Посоветовавшись, они решили добраться (благо, немного осталось) до ближайшей к реке, которую им нужно было пересечь, деревни и там обосноваться на постоялом дворе в ожидании пути.

Глава 31

— Илья! — заорал Иван Годинович, не веря своим глазам. Юноша, пришедший с ним, вздрогнул, заметался глазами, ища Илью в дымном, полном людей помещении, нашел и больше уже не отпускал. Смотрел не отрываясь. Годинович двинулся к поднявшемуся из-за стола Илье, расталкивая попадавшихся на пути, а его спутник не двинулся с места. Так и стоял у косяка в неловкой позе застигнутого врасплох.

Илья торопливо двинулся навстречу, обнялся с Иваном, хлопнул его по спине, сказав: "Садись вон там, я скоро" — и пошел дальше. Он всем сердцем чувствовал, что мальчику у двери он сейчас намного, намного нужнее, чем Годиновичу. И торопился.

Когда он подошел, юноша, все так же не отпуская его взгляда, вышел за дверь. Илья вышел с ним. Влажный ветер ранней весны раздувал одежду, с козырька капало, растрепанные серые тучи неслись над миром.

— Как тебя звать-то? — спросил Илья.

— Ты, Илья Муромец, помнишь ли одноглазую девицу со шрамом на лице? — размеренно и холодно, белыми почти неподвижными губами спросил спросил парень.

Илья понял сразу.

— Мой сын, — прошептал он. — Мой сын...

Тучи рвались на неопрятные клочья, неслись куда-то к шумящей тронувшимся льдом реке.

— Алена. Где она была, скажи мне, сын? Я искал везде.

— В московской земле. Она не помнила своего имени.

— Так вот почему я не слышал ее.


* * *


Все оказалось не так. Не нужно было спрашивать, любил ли, — продолжал любить. И почему не защитил, не нужно было: в быстрых вопросах и ответах дохнуло присутствие злого обмана, лютого колдовства. Ничего было не нужно: Илья Муромец обнимал своего сына.

Он не носил его на руках и не подбрасывал выше крыши. И меч держать сына учил не он, а Вольга. Хорошо, что Вольга. Этого всего было не вернуть и не изменить, а только вечно плакать об этом в душе, и радоваться, радоваться, глядя на сына своего, на черты Алены, живые, живые.


* * *


Иван Годинович, убивший жену свою за измену, пил в одиночестве. Илья с Соколиком сидел в уголке залы, расспрашивая жадно о каждом часе жизни его и Алены. Издалека, сквозь печной дым и туман влажной одежды, Иван Годинович смотрел на Илью, на мальчика, смотрел в их лица, тосковал и радовался. Он удивлялся себе: что за дело ему до чужой встречи, до чужого сына, ему, собственным гневом лишившему себя всего? Но радовался, как будто жизнь еще не кончена, как будто возможно в ней что-то еще.


* * *


И о Вольге говорили, конечно. О крестике на последнем бревнышке гати. О глазах наставника, насмешливых и внимательных, в которых Соколик никогда не замечал вертикальных зрачков. А когда услышал о таком — удивился. И о Добрыне, который ходил с ним по рынку, помогал выбирать сапоги и хотел спросить его об отце, Соколик же чувствовал, что хотел, — но не спросил.

— Представишься ему по чину, по отчеству, как вернетесь, — Илья светился, сердцем предвкушая эту встречу.

— А ты?

— У меня здесь дело. Переночую и с утра поеду.

— Можно мне с тобой?

— Нет, — строго сказал отец сыну.

И Соколик взорвался.

— Ты не знаешь. Я собирал по крупинкам, везде, где только мог что-нибудь узнать.

Я собирал тебя! Чтобы знать, кто ты, какой ты. И я понял. Поликарп сказал, что упал на колени: кем угодно, только идти за тобой! И я тоже... Поликарпа ты не оттолкнул. Я твой сын, и я хочу идти за тобой! Мне упасть на колени?

Илья внимательно вглядывался в него.

— Ты мой сын, — сказал он очень мягко, — и поэтому ты должен идти не за мной. Ты должен идти дальше меня той же дорогой. Если ты действительно понял, ты сможешь.


* * *


Нестор отошел от окна, за которым была только унылая слякотная серость, сел за стол, согнав с лавки толстого рыжего кота, который так и норовил устроиться на его месте, стоило только юноше встать; придвинул поудобнее свечу и письменные принадлежности. Наверное, кот считал это место лучшим в доме: Нестор проводил здесь по многу часов. Никто ведь не станет сидеть так долго на плохом месте.

Благодаря постоянным упражнениям Нестор уже свободно ходил без палки и даже не прихрамывал, хотя в подвижных играх со сверстниками по-прежнему был не силен. Но это не волновало его. Открытый для него грамотой мир книг, мир текстов привлекал его гораздо больше: это был его мир.

И в этом мире Нестор мог многое.

Дядька Илья всю жизнь воевал с нечистью, защищая от нее людей. И пусть Нестор не мог встать с ним рядом с мечом в руке, как мечтал когда-то, но он уже знал, что может помочь иначе. Песня ненадежна: каждый добавляет в нее свои слова, свои надежды и страхи. Написанное пером остается навсегда.

Нестор мысленным взглядом видел мир людей, который так любил дядька Илья, просто людей, работавших, любивших, качавших в люльках плачущих детей, друживших и ссорившихся, случалось — воевавших. Они жили своей человеческой жизнью, смеялись, пели, строили и сочиняли. И этот их живой, светлый человеческий мир был, как грозовыми тучами, обложен призрачным злом, питающимся страхами людей, губящим их, но никогда не вкладывающим ничего в их труд, их упования, их будущее. Нечистью.

Он будет писать историю людей. Так, как будто бы нечисти и нет вовсе. И тогда ее не будет.

Не сразу.

Но написанное имеет власть и живет долго.

Глава 31

Третья дорога была дорогой только вначале.

Сивка заартачился, не шел ни в какую. Жалобно ржал, стараясь развернуться на месте, назад. Наверное, он просто не видел, куда тут идти. Илья вздохнул, вернулся к камню, спешился и послал коня на дорогу. Путь к деревне найдет.

Шел пешком.

Степь сменялась лесом, мгновенно, как будто переворачивали страницу в книге. И то, и другое было ненастоящим, плоским и сворачивалось. Между лживыми картинками он мельком видел пустоту с нелепыми предметами в ней. Он видел огромный лесной муравейник, пустой, покинутый. Над ним в воздухе висела прялка.

Он шел мимо угловатых каменных дворцов со множеством окон; берегом моря, где плескалась щука размером с быка. Шел пустыней, где среди полузасыпанных развалин древнего города возвышалась гигантская статуя сидящей женщины с венцом на голове. На ее грубо вырубленном лице были похоть, жадность и торжество.

Пьедестал статуи, наверное, когда-то высокий, был засыпан песком, и гигантские босые ноги статуи стояли прямо на нем. Между ними Илья увидел чашу. Наверное, это была та самая, которую искал Амадео. Она стояла на каменном постаменте, темно-коричневая, ровной окраски, с крупным выпуклым узором по бокам. Края были очень ровными, удивительно ровными для такого грубого узора. Илья не понял, глиняная она или высечена из неизвестного ему камня.

Он подошел и осторожно коснулся чаши пальцем. От этого почти невесомого прикосновения она вдруг легко сдвинулась. Илья взял ее в руки и испытал головокружение от неожиданности: чаша была легкой, почти невесомой. Он заглянул внутрь. Чаша была пуста. Толстые стенки оказались обманом: чаша была сделана из чего-то тонкого, напоминающего кожу или бересту; материал был мягким и упругим; она легко гнулась, а потом принимала прежнюю форму. Толстый грубый узор на ее стенках оказался выдавленным изнутри, загнутые края имитировали толщину. Илья перевернул чашу. По дну ровно посередине шел рубец, как будто бы чашу склеили из двух половинок, и была выдавлена надпись: "Цена 1 р 68 коп".

"Обман, очередной, — подумал Илья, — бедный Амадео!"

Он сжал чащу руками. Она согнулась, потом легко сломалась на много гибких осколков, порезавших Илье руки.

Он стряхнул обломки с рук, они бессильно посыпались вниз, коричневые, тонкие, бессмысленные.

Может быть, где-нибудь была другая чаша, дававшая власть над волей и мыслью творящих. Илья не верил в это. Любая из них могда быть только такой: странной, но фальшивой.

Сломав чашу, он почувствовал себя легче, уверенней; ему пришло в голову, что, может быть, весь Обман ломается так же легко, как эта чаша, ничтожная, манившая доверчивых.

Он ломал встающие перед ним призраки неведомых городов, странных видов, ломал руками и душой, и Обман осыпался тонкой шелухой, истончался сеточкой — и возвращался.

Илья шел дальше. Обман утомил его: он хотел пройти его насквозь.

Потом дорога перевернулась, и какое-то время Илья шел вниз головой, но очень недолго. А потом верха и низа и вовсе не стало, потому что все, что окружало Илью, менялось и множилось. Это было похоже на лес, сильный ветер раскачивал деревья, каждый листок двигался и вращался, хотя сам Илья ветра не чувствовал. Потом он понял, что это не листья — это сам мир трепетал, как листья на ветру. Трепетал и менялся. Илья не мог проследить за изменениями, их было слишком много, все дрожало и влеклось куда-то, но знал, что в них есть какой-то смысл, который нужно понять. Больше всего это напоминало сон, и Илье приходилось прилагать усилие, чтобы не втянуться в этот сон, смотреть, но не грезить.

Странные мысли появлялись в его голове. Он понимал, что скоро заблудится в них.

Он шел сотни зим и лет странным миром, который хорошо знал и видел впервые. Он научился читать правду сквозь обманы, научился чувствовать Обман, как чувствуют запах или холод. Вольга ошибался: Обман не появился, когда люди прогнали богов; он был рядом с людьми и раньше, порожденный ими: их страхом, слабостью, всем, что заставляет лгать. Боги только пользовались им.

Он видел дэвов — издалека. Внутри дэвы были пустыми, и их носило колебание этого мира, как бессильный и ненужный мусор. Черного ветра, который носил их, Илья не мог понять.

Прошлое и будущее мелькало, как листва единого дерева, дрожа и меняясь.

Мелькнул непостижмо странный и далекий мир, залитый Обманом. Там грабители убивали не за кошелек: они отнимали у своих жертв почки и сердца, чтобы вставить другим. Они растили детей в колбах, не различали друзей и врагов и давали Обману править своими князьями. И да, Соловей не обманул: такие, как он, там были.

Илья учился различать. То, что ближе, было понятней.

Это было близкое будущее, которое он увидел и осознал.

Русь, которую он должен был спасти, распадется на отдельные княжества, и Обман научит людей в этих княжествах говорить на разных языках и не сопротивляться врагу, который придет скоро. И Руси не будет больше.

И еще он понял, что заблудился.

Он видит все это, он знает будущее, он может перемещаться в мире пространства, времени и мысли.

Но он не может вернуться. Человек ли он? Остался ли человеком? Или убитый им дэв был прав?

Он, Илья, сказал сыну, Соколику: "Иди дальше моей дорогой". Этой дорогой идти Соколику? Путаться и блуждать среди сбывшегося и несбывшегося, бессмысленно, ничего не меняя, никому ничего не давая?

Зачем он здесь? Кто он?

"Господи, помилуй мя, грешного..."


* * *


Соколик думал над словами отца, все время думал. "Ты должен идти дальше меня той же дорогой". Стать богатырем? Он уже богатырь, и будет им, но он богатырь обыкновенный, а отец — волшебный, как же можно идти дальше той же дорогой? Значит, отец имел в виду что-то другое. Но он, Соколик, — вообще обыкновенный, такой, как все, в чем он может пойти дальше Ильи Муромца? Где она — эта дорога?


* * *


Бесконечно далеко, так далеко, что для этого не было ни мер, ни названия, Илья увидел Соколика.

Мальчик любил его и ждал. Илья чувствовал это, и любовь к сыну чувствовал, осязаемую, сильную, и она была реальней и осязаемей разломанной им чаши. Она проложила от него к Соколику серебряный луч, в свете которого мир, где был Илья, становился прекрасным и понятным, но лишь на этой, совсем тонкой, совсем узкой нити.

Илья вглядывался в далекого Соколика и думал о нем и о тех, других, людях, которых любил и которым был нужен. И которые — все! — были нужны ему. Он увидел Добрыню и еще одна ровная белая нить легла среди шевеления мира. От Добрыни белый луч шел к Амельфе Тимофеевне, Настасье Микуличне. Серебряные нити сплетались, указывая путь. Илья рванулся душой, пошел этим путем и оказался ближе к ним. Алеша, Настасья Петровна, Мануил, Наталья.

Пацаненок. Тот, что когда-то сидел на отцовский плечах с леденцовым петухом в кулачке. Он здорово подрос, и смешно хмурился под великоватым ему треухом, таща домой наколотые отцом дрова.

Марфа Тимофеевна и ее обезноженная сестра.

Улыбчивая киевская булочица, угостившая его калачом.

Другие, еще и еще другие.

Те, кого он любил, жалел, призван был защищать.

Те, кто любил его, верил ему и на него надеялся.

Те, перед кем он испытывал вечную вину, потому что ни данная свыше, ни пришедшая от земли русской сила не могла избавить их от страха, боли и горя. Он, Илья, не мог.

Они были якорем, и опорой, и зовом.

И он шел к ним.

Все ближе и ближе.

Его видели.

В городах, деревнях, на постоялых дворах, на дорогах Руси, идущих от одного края неба к другому, видели Илью Муромца. Он шел вдалеке, шел к ним, смотрящим, с каждым шагом делаясь больше и ближе. И каждому смотрел в глаза своим глубоким и нежным взглядом.

Он был уже почти с ними. Он видел связь между людьми — светлые лучи, сияющие нити. И он увидел четвертую дорогу — она сплеталась из этих лучей, как полотно из нитей. И эта дорога вела во всю полноту мира, который он был способен видеть только безумной круговертью. Дорога из светлого полотна могла открыться всем, каждому, — или не открыться совсем, если ей не быть сплетенной. Она была непрочной: слишком много обрывов, слишком мало нитей. Слишком мало еще было света, чтобы озарить эту прекрасную и странную сторону данного людям мира.

А он, держась за эти нити, шел к Руси, к своей Руси, все больше ощущая свое человеческое тело, обычное теплое тело, и выход был — вот он, а рядом с ним тек мутный желто-зеленый поток Обмана. Илья вспомнил, как давным-давно, в Карачарово, когда живы были отец и мать, он перекрыл ложное русло реки, обрушив в него камень. Если бы нашелся камень — перекрыть мутный поток! Князья не перестанут ссориться — это их человеческий выбор, человеческая беда. Враги все равно придут, и их будет много, и придут они надолго. Но не будет Обмана, который внушит русским людям, что они чужие друг другу. И придет день, когда Русь объединится и изгонит врага.

Нужен камень. И все, что у него есть, — его человеческое тело, которое почти вернулось к нему.


* * *


Они все смотрели на него, а он смотрел на них и улыбался. "Все хорошо, — говорил он им этой улыбкой, — все как надо. Верьте мне и не плачьте: все хорошо". Вся Русь видела пещеры Киевской лавры и камень, в который превращалось тело Ильи Муромца. Он умирал, и знал это. Он улыбался, чтобы им не было больно. Он смотрел на них спокойно и ласково, чтобы они помнили это: спокойствие. И они, люди, улыбались в ответ. Они верили Илье и верили, что все будет хорошо. И здесь, и там, куда он уходил от них. Они знали, что нужно помнить, помнить всегда: эту улыбку и это спокойствие.

И только в глубине камня еще не совсем покинувшая его душа кричала беззвучно: "Мне больно. Мне так больно. Пожалейте меня. Просто пожалейте. Пожалуйста".

Глава опубликована: 17.05.2018
Отключить рекламу

Предыдущая главаСледующая глава
1 комментарий
Nelly B Онлайн
Это просто замечательно написано. Напомнило книги о Мерлине Мэри Стюарт.
Но почему так мало читателей? Просто не понимаю...
Чтобы написать комментарий, войдите

Если вы не зарегистрированы, зарегистрируйтесь

Предыдущая глава  
↓ Содержание ↓

↑ Свернуть ↑
  Следующая глава
Закрыть
Закрыть
Закрыть
↑ Вверх