Предыдущая глава |
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
|
Ава давно вышла из кабинета, а Келс, как прежде, еще во время разговора с ней, застыл на том же месте: у громадного, темного шкафа, переполненного, — то за одними, то за другими дверцами, с замками и без них, — документами, папками, выписками, распечатками когда-то текущих, а теперь прошедших дел... Домой он не шел. И даже не собирался.
Казалось, сама мысль о том, что стоит пойти к Риз, вернуться в их дом, была сейчас очень далека от Келса. После ухода Авы он долго, недвижно стоял на своем прежнем месте. Потом, как-то незаметно и туманно для его сознания, Виттер осел вниз, на паркетный пол, за краем черного кресла... Стихло все.
В кабинете, посреди него, теперь далеко от Келса, горел мягкий свет неяркой настольной лампы. Чуть желтоватый, но густой и теплый, он мог, — так казалось при взгляде на него, — одним своим уютным свечением успокоить расшатанные нервы. Но нервы Виттера, — он уже подумал об этом и жестоко усмехнулся сам себе, — такими не были.
Напротив.
Они были натянуты. Как струна. Пока недвижная и абсолютно тихая, но готовая, — только коснись ее, — зазвенеть от собственной тяжести. От своего, невыносимого, тяжелого, предельного напряжения.
Ава ушла. Давно. Но Келс, остановив на двери кабинета невидящий взгляд, совершенно выпал из настоящей минуты времени, и был уверен, что девушка все еще здесь. И что сейчас, вот сейчас, он, набравшись отваги, заговорит с ней. О действительно важном. О единственно важном. Ведь не считает же он, что их разговор удался?.. Как он мог так с ней говорить?! Он так с ней говорил! Кто дал ему право?..
— Еще и обвинил ее в том, будто это она, а не я «делает вид»!.. — издевательски, себе, прошептал Келс.
Но это Ава права, а не он. «Это ты хочешь спрятаться, сделать вид, что ничего не было!» — так она сказала ему. И даже сама не представляла, насколько была права!..
Виттер тяжело, круто и резко вздохнул. Он не знал, что «считать». И он до сих пор не знал, как именно все сказать. А потом... медленно сняв с лица очки все в той же, тонкой да золотой оправе, Келс надолго закрыл глаза. Отклонился к приятно-прохладной стене. И не смог больше сражаться с воспоминаниями. С теми, о которых, кажется, и вовсе забыл. Потому что очень долго, слишком давно о них не вспоминал. Настолько, что теперь они казались больше сном и видением, чем тем, что когда-то произошло.
Два этих воспоминания были его глубоко личным. Тем, чем не делишься ни с кем, — «ни с одной душой», как, верно бы, написали в классической литературе. И тем, о чем он сам был уверен, что забыл. Ведь прошло столько лет! Столько долгих и быстрых лет!..
В первом воспоминании ему было пять (или около того). Может быть, это странно, но он не помнил себя еще точно в то время, в том возрасте. Так, какие-то отрывки себя... Какие-то дни, действия, смех...
Но это... это он запомнил навсегда. И сейчас, будучи давно взрослым, знал: ему не изжить, никогда не забыть того, что он увидел в тот летний, солнечный день.
Впрочем, Келс и не помнил других подробностей того дня. Не помнил ничего «лишнего», что было до или после мгновения, растянутого по времени... как долго? Память его, острая и детская, чистая и безумно, нестерпимо яркая, даже спустя чуть более трех десятков лет, — до сегодняшнего дня, — сохранила для него, — шаровой, обжигающей и жаркой молнией, мгновенно ударившей всей кровью в висок, — только один миг: он стоит на пороге ванной комнаты.
Белая, деревянная дверь распахнута настежь.
До самой стены.
А там, внизу, на полу, за ней...
В первые секунды все для него слилось в белое, светлое, непереносимо слепящее облако. И только потом, спустя какое-то время, он, мальчиком еще не прочитавший такое количество книг, и потому очки еще не носивший, разглядел на полу ванной комнаты свою тетю. И в то, самое первое, неосознанное мгновение, его удивило, как она лежит: неровно, наискосок, как-то криво. Словно танцует. Голова повернута влево, словно Оливия, — сестра его мамы, — не завершив танцевального па, вдруг решила прервать свой танец и посмотреться в зеркало.
Но... это — кровь?...
Правая рука ее откинута в сторону. Так странно, совсем удивительно, неестественно, ломанно... Так, будто это и не рука вовсе, а... нитка. Или тонкая, неразличимая плеть. И разглядеть ее можно только потому, что от нее, белой да тонкой нитки, в стороны, неровно, рваными отрезками и лужами, бежит другая нить. Красная.
Распадаясь на острова, то большие, то малые, красная нитка стелится по полу ванной неровно и прерванно. Как пунктир. В лужи разной окружности, после как попало пройденного, никем не замеченного, красного, густого дождя...
Келс застыл на пороге ванной. Невысокий, кудрявый мальчишка с перепачканным в пыльце и в земле лицом, он забежал в дом, чтобы, по требованию мамы, вымыть лицо и руки.
К обеду.
...Внешне он молчал, но внутри, как всегда, когда волновался или не понимал того, что происходит, вел с собой диалог. Мысленный. Тот, что вести можно. Свободно и сколько хочешь. Потому что он — невидимый взрослым. И потому, что за него (ты же не шевелишь губами, когда говоришь и, тем более, не произносишь, пусть и тихо, слова вслух!) папа не накажет. Не посмотрит сердито и строго. Не станет воспитывать, говоря, что «все эти странности...».
«А нитки эти... тоже, такие же, «странности»? — спросил себя Келс, и сам не заметил за собой ничего, что уже так сильно изменило его. Ни ужаса, каким покрылось его впечатлительное лицо с густыми, зелеными глазами, ни того, какими громадными (гораздо больше обычного!) стали эти самые глаза при взгляде на удивительные и непонятные нитки.
Белая и красная.
Переплетение.
И почему Оливия не двигается? Не отвечает?
Может, нужно позвать ее снова?
Постояв на пороге ванной комнаты еще чуть-чуть, Келс сделал неровный и робкий шаг. Назвал тетю по имени. Но она, кажется, совсем его не слышит. Позвать громче?
...Мама всегда, как будто нарочно, с тяжелым нажимом, говорит при ней, — а потом, после отъезда Оливии, долго, с большим вздохом, повторяет, — что она, «конечно, очень странная». Сам Келс не знает, в чем эта странность заключается. Но папа и мама в присутствии тети всегда натягиваются. Так, будто в горла им вставляют по костылю. И в те редкие дни, когда тетя Оливия приезжает к ним, родители, по мнению Келса, сами на себя не похожи.
Без Оливии обычные и подвижные, они, стоит ей приехать, глотают свои костыли, да так и сидят все время, пока она с ними, у них, в гостях... Келс не понимает, почему папа и мама глотают эти костыли всякий раз, когда речь заходит об Оливии. Или когда она, на его взгляд очень редко, приезжает к ним. Он хотел, чтобы это случалось гораздо чаще. Не глотание костылей родителями, конечно, а тетя Оливия.
— Приезжай к нам больше! — так сказал он ей в прошлый раз, на прощание, неожиданно для Оливии обняв ее у дверей.
Она тогда вздрогнула, поломанно улыбнулась... Присела перед ним, погладила по голове, по густым, вьющимся волосам.
Келс не спрашивал, заметили ли папа с мамой слезы в глазах Оливии, но ему она никогда не казалась странной. Он ее очень любил. Да, было удивительно и непонятно, когда она так долго, все с теми же слезами, смотрела на него... Но лично ему с ней всегда было хорошо. Уютно и весело. А даже если они совсем не веселились, и только молчали, разглядывая капли от прошедшего дождя через окно... Он любил ее. Очень сильно. Так, как сам, — до отъезда Оливии, — о том не знал, и так, как Келс думал, что родители не любили ее.
В самом ли деле она была для них такая странная, «одинокая и непонятная», как они, оставшись наедине с собой, про нее говорили? Келс не понимал всего этого. Но ему отчего-то было больно. И жалко Оливию. Может быть, все дело в ее сломанной улыбке?.. И все же... Наверняка улыбку можно починить!.. И разве это справедливо, что папа и мама говорят об Оливии так, со вздохами и качанием голов, когда ее нет рядом? Конечно, можно сказать, что Келс любит тетю потому, что она всегда дарит ему подарки. Именно те, которые он хочет, и такие, что не разрешали ни папа, ни мама, но... Не только же из-за этого, правда?..
Он никогда не понимал до конца, что такое с ним случается при встрече с Оливией, но только сердце его больно дергалось в груди. А потом замирало от радости. И все в ней ему нравилось. И сломанная улыбка, и даже очень грустные, печальные глаза... Она проводила время все больше с ним, а не с родителями. Оливия и Келс вместе читали книги, смотрели мультфильмы, ходили на прогулки, разглядывали крылья стрекоз, присевших у ручья на гибкий слом зеленой травы... А теперь?
— Что будет теперь?
Так, кажется, вслух спросил Келс, когда услышал за собой чье-то движение. Это мама. Всплеснув руками, — тоже, кстати, как-то смешно, несуразно и сломанно, — она закричала и бросилась к нему. Оказывается, — вытаскивать его из ванной комнаты, из тех красных ниток, что распустила на полу Оливия. А он... Оказалось, что Келс плотно обмотался этими нитками пока звал Оливию по имени, и когда, присев возле нее, аккуратно трогал за плечо. И нитки эти, жидкие, яркие и густые, оставили свои следы на его руках. Наверное, думал потом Келс, тогда, когда он, так и не дождавшись ответа Оливии, наклонился к ней.
Что было потом, он тоже не помнил. Память вообще, о том дне и после этого дня, работала странно и непоследовательно, вспышками. Но все с приходом мамы как-то разрушилось. Исчезла и жаркая тишина летнего дома, и медленный свет из окна... Даже пылинки перестали летать в воздухе. И часы... Келс специально прислушался к их бою, когда мама, вскрикнув, вытянула его от Оливии и закрыла ему глаза своими ладонями... Да, часы тоже перестали. Идти и бить.
И тишина дома, в который они всегда приезжали на лето, нагретая солнцем, от всего долгого, яркого дня, рассыпалась. Разлетелась.
Мама, все также закрывая ему глаза, развернула Келса лицом к себе. Подхватила на руки, быстро понесла... Но он совсем не хотел куда-то идти! Что было потом?.. Келс не помнил точно.
Только с тех пор они перестали приезжать в этот дом. И именно в тот день он в последний раз видел Оливию. О ней родители после всех этих красных ниток, тоже, кстати, почти не говорили. Может, потому, что она, как сказали Келсу, далеко уехала, и теперь совсем-совсем к ним не приезжала? Может быть, думал Келс, они тоже, как он, по ней очень скучают? И не говорят вслух потому, что так скучать начинаешь только больше, больнее?.. Но как же так... они вообще больше о ней не говорили!
А на вопросы Келса об Оливии испуганно, странно улыбались и не отвечали. И он решил, что это такая игра, в которую ему тоже надо играть.
— Вы делаете вид, что ничего не было? И вы ничего не видели? — спросил он как-то, еще в самое первое время после отъезда тети.
Большая ложка, которой мама ела суп, упала на пол, громко, жалобно звякнула. Родители переглянулись, ничего не ответили. «Они сделали вид», — решил Келс, и замолчал, не понимая, почему все это — так, и почему об Оливии они теперь не говорят. Папа взглянул на него, погладил по голове, попросил доесть суп. Но разве это интересно?
— Вот если бы Оливия... — прошептал Келс.
— Милый, пожалуйста, хватит. Ешь. Иначе остынет, — попросила, уже от самой себя, мама.
Но Келс хотел еще спросить про правила той игры, в которой они все теперь делали вид... «Вы что, правда ничего не видели?», — хотелось узнать ему. Но у папы и мамы после его фразы про Оливию стали такие лица... Ладно, пусть делают дальше этот свой вид.
Но он-то все видел. И знал. И про Оливию, и про страх в их глазах. И про то, какие неловкие, нелепые слова они пытались о ней отыскать... Пытались, да так и не находили. И все заканчивалось как всегда, обычно: ему напоминали, что Оливия далеко уехала, и живет она теперь тоже очень далеко, и потому спрашивать о ней нет смыс...
— Она живет еще дальше, чем уехала? — громко, непоседливо ворочаясь на стуле, спрашивал Келс.
Мама измученно улыбалась, теряла все обычные слова, а папа... Папа переводил разговор на другую тему. И так — всякий раз, когда речь шла об Оливии. Сначала этих речей у Келса было очень много. Как и удивления тому, как это она могла уехать и ничего ему не сказать? Хотя бы немного, совсем чуть-чуть, на самое прощание?.. А потом и речей стало меньше.
Все меньше, меньше и меньше... Дошло, наконец, до того, что Оливия, если и оставалась еще в их жизни, то только на немногих фотографиях в большом, толстом альбоме.
А потом и это ушло. И Келс, повзрослев, все чаще стал думать, что это он, конечно, все выдумал. И Оливия, конечно, просто уехала... А нитки, которые он видел тогда, в ванной... О них он совсем забыл. И подробно не вспоминал. До сегодняшнего дня. До разговора с Авой.
Во втором воспоминании деталей было куда больше. Он тогда был подростком. Уже не просто «школьником», а целым студентом первого курса. Юридический факультет, элитный университет... На той общей лекции преподаватель долго вбивал им в головы основы и историю права. Но разве бывает дело до истории древнего Рима, когда день ранней осенью вдруг неожиданно становится похож на летний, а в пересветах солнечного луча, то ярко, то тенью бьющего в него, Келса, через окно, он видит не название нужного параграфа в пыльном учебнике, а незнакомую, красивую девушку?
Ее не было на первых лекциях, и, может быть, оттого лицо ее выделилось для Келса среди всех прочих. На нем одном он остановил свой, сначала рассеянный, рассредоточенный взгляд... Лицо было удивительным. Интересным, мило, немного несимметричным. Из тех, что хочется долго разглядывать.
И Келс еще не успел его хорошо рассмотреть, а девушка, встав из-за парты, по прозвучавшей со стороны преподавателя фамилии, уже отвечала, как говорили раньше, «урок»... Отвечала хорошо, очень звонко. И не замечала того сияния, каким солнце окутало ее, вбежав в аудиторию через окно... Но Келс заметил. И запомнил девушку.
Сказавшись отстающим, он, спустя несколько недель, наконец-то набрался смелости и познакомился с ней. Правда, все знакомство вышло весьма неуклюжим, — за что он потом долго себя ругал, — но он сделал это. Он попросил помощи.
— В подготовке, и вообще...
Джулс (ее полное имя было «Джулия», но все девушку называли именно так, и такое обращение веселило и ей нравилось) улыбнулась. Смерила еще неловкого в своих первых начинаниях мальчишку чуть насмешливым, но веселым и любопытным взглядом... И в просьбе о помощи с предстоящим экзаменом не отказала.
Экзамен был по той же истории права. И хотя сдавать его предстояло только в конце года, и впереди было много учебных месяцев... Джулс и Келс, в самом деле, готовились. За это время они, по мнению Джулс, успели «неплохо сдружиться», а по мнению Келса... Впрочем, мнения у него никакого не было: он просто влюбился. И чем больше было у него волнений и тревог, когда он находился рядом с девушкой, чем больше времени они проводили вместе... Тем удивительнее стала для Келса та Джулс, которую он встретил во втором семестре, после каникул.
— Из тебя как будто весь воздух выжали... Что случилось?
Он старался узнать. Искренне, упорно старался. Но Джулс молчала, уходила от ответа, от темы. А потом, в один ужасный для Келса день, засмеялась и сказала, что «все это — прошлое!». И что она больше не будет, никогда не будет учиться.
— Пошло все это к черту!
Так сказала Джулс, и вдруг, повернувшись к Келсу, поцеловала его. Кратко и горячо, в губы. И заплакала. А потом оттолкнула. И крикнула, перед тем, как убежать, чтобы он перестал смотреть на нее «вот так!».
— Ничего не бойся, слышишь?!
Это была последняя ее фраза. И последний раз, когда Келс видел девушку.
Живой.
Потому что потом он увидел Джулс только мертвой.
На лекцию, в самую большую аудиторию, вдруг, подняв своим криком переполох среди преподавателей и студентов, ворвалась девчонка. Заламывая руки, она очень тихо назвала имя Джулс. И грохнулась в обморок. Прямо у самой стены. И Келс, сидевший в последнем, самом высоком ряду, даже не расслышав произнесенного ею имени, каким-то дурным предчувствием, еще ничего не зная, мгновенным всплеском холодеющей крови, все понял. Он сорвался, первый слетел по ступеням аудитории вниз. Не помня как, забежал в туалет, где уже толпились какие-то девушки...
Все увидел.
И все то было то же: белая нитка — рука, красная нитка — кровь. Тогда, впервые, с детства, он вспомнил Оливию. Конечно, и у нее, в той ванной, была никакая не нитка, а красная, красная кровь... Его пробило током. С ног до головы. Так сильно и отчетливо, словно парализовало. Он снова был здесь. Стоял на месте. И молча, в ужасе, смотрел. И уже ничем, — черт подери, ничем! — не мог помочь! Но в этот раз ужас был вполне осязаем. Такой, который Келс с того дня навсегда запомнил.
При Джулс кто-то нашел записку. Листок с ее почерком стали хватать, передавать из рук в руки, говорить о несчастной любви... Виттер молча, яростно выдернул лист из чьих-то пальцев. Разорвал его, от спешки, на две половины.
Но прочел.
Сам.
Потому что...
«Хватит делать вид!» — вопило в нем, внутри него, что-то.
Вопило остервенело и страшно, совсем безумно, сорвавшись с прочной, ржавой цепи. Причина — безответная любовь. Не к нему, не к Келсу, конечно. Он-то здесь... А она теперь — там.
Навсегда.
А оттуда не возвращаются. И как он ничего не знал? Не понял, что с ней происходит? И кто это? Тот, о котором Джулс написала в записке?.. Кто это? Тот, кто забрал, искалечил Джулс? И Келс... как он-то... А еще юрист! Будущий адвокат.
Будущий!
Ничего не понял, не распознал!
Дурак и шут!
А Джулс мертвая.
Там, — в общем, женском туалете, прямо в кабинке.
...История ее со временем обрела какой-то пошлый, дурной ореол. «Убила себя из-за любви!» — так, кажется, шептались и долгое время спустя, его другие однокурсницы, тупые, глупые «девочки». Они затаскали, изгадили, совершенно изворотили все, что было связано с Джулс. А Келс... что он мог сказать или сделать?
Ужас от уверенности в своей глупости и никчемности рос в нем. Он постоянно, с вечной, безысходной и темной навязчивостью думал о том, как не предотвратил того, что невозможно, нельзя было не заметить!..
И как... Джулс ускользнула, ушла навсегда. Потому, что это он не смог, не сумел ее остановить, ей помочь! Хотя должен был! Должен!
Внутренний ужас рос, ширился, становился презрением. Тогда, в студенчестве, Келс научился временно глушить его алкоголем и шумом от присутствия рядом других людей. Но... с громадными усилиями избегая подробно размышлять и вспоминать о том, что случилось, не заглядывая в ту сторону своей души, он не мог знать, что ужас, оставшийся в нем от потери Оливии, а потом и от исчезновения Джулс, стал со временем одним, единым. Его кошмаром. Из-за него теперь он не шел, не хотел возвращаться домой, к Риз. Из-за него, став незримо душевным калекой, он не смог помочь Аве. А должен, должен был!.. Но все повторилось снова. В тот день, в доме родителей Риз.
Он помнил, как Риз, в слезах, бросилась к нему. Как искала защиты и утешения. А он... даже не посмотрел на нее.
Не мог.
Отделаться от звона в ушах, от давнего ужаса, мгновенно поднявшего свою голову. Келс еще ничего не знал, но все то же предчувствие страшной, непоправимой беды, как тогда, в аудитории университета, сдавило его изнутри. Он автоматически обнял Риз, но не взглянул на нее, и только с замершим от страха сердцем, как немая, отупевшая от страха, оглушенная рыба, рассматривал пространство перед собой. А в нем — Ава. Она лежит на диване, под склоненным над ней Уильямом Блейком. И хотя Келс не видит еще ни ее фигуры, ни лица... Рука.
Ее тонкая, перевязанная чем-то рука отведена в сторону и чуть свешивается вниз. Ужас парализовал Келса.
Он должен быть сильным, он должен все точно узнать, помочь и поддержать! Но паника жрет его тут же, не сходя с привычного места. И глушит так, что он ничего не соображает, не видит, не слышит!. Безумный страх глодает его замершее в ожидании неотвратимого сердце так, что он, взрослый человек и мужчина, — абсолютно беспомощный. Идиот! Снова, снова парализован!
«Только и можешь, что стоять и смотреть?!» — с ненавистью вздергивает он себя мысленно, за все прошлое и за то настоящее, в котором он вновь ведет себя точно так же... И не может сделать движения.
Ужас не отпускает. Хотя внешние звуки и пробиваются сквозь него, и Келс даже начинает различать голоса. Вот говорит Риз. Вот что-то, кажется объясняет Блейк... Не умерла? Не уехала? Не исчезла? Жива?!
Облегчение от данной ему в руки новости пробивается сквозь разбивший Виттера ужас очень долго. Неповоротливо и несуразно, как кит за хрустальной витриной. Келсу что-то говорят, и он что-то даже отвечает... От него чего-то, вероятно, ждут...
Но чего? Он ясно не слышит... Келс Виттер сам недоволен собой. Ему ничего не помогает. Ни голоса Риз и Блейка, ни его собственная, требовательная жестокость к себе. Он все еще обездвижен, снова разбит тем же ужасом. Даже если внешне он что-то уже говорит или делает... Странное, невозможное ощущение!.. Будто Келс вышел из собственного тела наполовину, но делает вид... Парализовавший его ужас, спустя какое-то время, немного отступает. Но Виттер так и не может отделаться, вырваться из него до конца. «Но что-то же нужно делать?..» — думает он. И делает. Все еще безумный, Келс затевает спор с Блейком. Тупую, совершенно неуместную и ненужную сейчас, скверную, пошлейшую перепалку!
В своем безумном запале Виттер доходит до того, что грозит вызвать врачей за Авой. Как он там сказал? «Пусть они разбираются!». Да-да... хороший ты друг! Даже твое, все знающее про тебя сердце, такого предательства не ожидает. Оно говорит тебе, сыплет вопросами. Как ты так можешь? И что же такое ты делаешь? И говоришь?! Это же Ава, Ава!
Но Келс никого не слушает. Ужас сжимает его в клещи. И держит. И Виттер хочет, безумно желает только одного: пусть, наконец-то, хотя бы с этим они разберутся! Хотя бы сейчас, в третий раз! Пусть хотя бы сейчас все станет ясно!
«Не надо делать вид!» — твердит он себе, и требует, вопит о врачах. Они приедут, они все разберут! Только не молчать, не делать новый вид, не подбирать, не считать эти нитки!
...Сквозь свой внутренний, оглушающий бред, он расслышал, наконец, что Ава жива. Она не ушла туда! Не убежала. И все же... измученный, Виттер, кажется, только того и ждет. Ждет, что сейчас ему скажут правду и про нее, тоненькую... Все то же.
Все кончено.
И Ава... ушла туда же, куда уехала Оливия, исчезла Джулс.
Но этого не случилось. И то было громадное счастье. Счастье!.. Тогда почему же он так неподвижен? Почему Келс все еще безумный, слепой и глухой? Все сорвалось в нем, отлетело ко всем чертям! «Давай же, не ври мне! Скажи правду! Она тоже?! Тоже умерла!» — внутри себя кричит, ничего не признавая, он.
Воспоминания об Оливии и Джулс кружат его, сводят с ума. Он снова требует врачей и всех разбирательств! Пусть все будет точно, понятно и ясно! Да что же такое происходит, что они, — все, кого он любит, постоянно от него исчезают? Пусть их поймают! Пусть их вернут, остановят! Если не он, замерший на месте трус и слабак, то врачи! Пусть они все вернутся! Оливия, Джулс, Ава! Ему так страшно!... Так безумно, безумно страшно!..
...Келс усмехнулся, ударил пару-тройку раз головой в стену, и завис в окружившей его тишине. Достал из огромного шкафа уже пыльную, кем-то когда-то подаренную бутылку виски. Усмехаясь дальше, жадно и много отпил из горла. Почувствовал в начале только запах спирта, за ним — краткий, секундный и пустой холод, а после — желанный огонь. Огонь разлился по горлу, по всему телу. Огонь размешал реальность с бредом, с вымыслом и воспоминанием, и... Может быть, от этого станет легче?
А впрочем, знаете ли, Блейк прав. В том, что жизнь Виттера — «сытая». Да-да, именно так. Кроме этих двух происшествий да воспоминаний, тесно перемешанных, переплетенных друг с другом, он не знал никаких особых поражений.
Да, после исчезновения Джулс он долго приходил в себя, — а если послушать его внутренний голос, — то он так до этого и не дошел, но в общем и целом... Какое-то время ушло на восстановление мнения о себе. А, может, и не уходило. Потому что первую девчонку, — после того, как Джулс исчезла, — он подцепил очень скоро. На той же неделе.
Джулс ушла в понедельник. А уже через три дня он, зная, что теперь никаких преград, и никакой, чертовой робости или страха в нем нет...Тогда он отправился в свой самый первый, теперь уже очень давний, трип. Как они это называли между собой, в компании. Все слилось и смешалось, — и день, и ночь, и лица, и люди... На учебу он не ходил и его едва не отчислили. Вмешался, конечно, отец. Сделал ему внушение.
Келс не сдержался, отправил его к черту. Съехал в общежитие, как-то, кого-то уговорил дать ему угол... Дни полились однообразной рекой. Но даже она пересохла, когда его приятели по трипу, — став, в мнении Келса, «гребаными занудами!» — попытались вернуть его на берег. Их он тоже отправил к черту.
Но потом, просмеявшись, собрался.
Вскарабкался.
Буквально, физически. Чтобы посмотреть на свою бледную, страшную рожу в зеркало. И, следуя за внезапно мелькнувшей мыслью, решил попробовать обратную сторону. Стать «прилежным». «Вот они удивятся!» — смеялся он, разглядывая, неверным взглядом, самого себя. Смешнее всего Келсу показалось представление того, как изумится его внезапному благообразию отец. Но, главное, конечно, в другом. Из записки Джулс он помнил имя того, которому она ее адресовала... А что там с ним стало? Адвокат, наверное, вполне сможет об этом узнать.
— Надо только стать таким адвокатом... — смеясь над собой, в зеркало, шепнул, блестя глазами, Келс.
И стал. Тем самым адвокатом, который, с отличием окончив учебу и уже испив первой, дурманной славы, под каким-то предлогом позвонил однажды в дверь дома. Того, в котором жил этот...
— Что вы хотели? — спросил недовольный голос.
И Келс, так долго, даже бережно хранивший в себе огонь ярости, не нашелся с ответом.
Залы судебных заседаний уже научили его первой ловкости, умению и в этом делать вид. И он, прочистив горло, прикинулся невозмутимым. Улыбнулся, назвал этого человека по имени. А пока тот отвечал на вопрос и морозил какую-то чушь о том, что сможет оплатить все свои штрафы «хоть завтра», Келс смотрел на него... И уже знал, что этот, пропитый, толстый мужик ничего ему не скажет. Он даже не вспомнит Джулс. И даже не сделает вид, что помнит ее. «Я мог бы стать таким же, как он...» — все еще рассматривая испуганного нарушителя, подумал Келс.
И закрыл свой давний вопрос. Спрашивать было не о чем. Спрашивать вообще не имело смысла. Но он, Келс... Он помнит Джулс. И ему до сих пор очень больно.
— Что ж... — протянул адвокат Виттер, — мне пора.
— Я все оплачу!.. Э-э-э... завтра!
Адвокат Виттер кивнул, передернул плечом. Джулс здесь не помнят. И во всем этом визите, вероятно, не было смысла... Как глупо! Глупо!
— Я тебя помню, — едва слышно, шагая к машине, прошептал Келс.
В нем от этих слов что-то оборвалось. Стало резко, безумно больно. Он схватился за машину, не смог совладать с собой.
Но... потом поправился, как-то сдержался. А позже научился ловко совмещать успехи в юриспруденции, поклонниц и гораздо менее веселые трипы. И этот давний, заученный дурман отошел, отодвинулся от него только раз. Тогда, когда он познакомился с Риз.
С женщинами он тоже очень давно научился быть ловким. И всегда выбирал таких, которые, как и он, знали, чего хотели. Никакой любви или близости. Никакой привязанности, даже намека. Чисто деловой подход. Может, на одну или несколько встреч. Или даже месяцев? Такое тоже возможно. Но — без привязки, аккуратно и внимательно, соблюдая все правила.
Не приближаться.
Не оставаться.
Сохранять внимательность и осторожность. Никаких чувств, только секс. Приятный, ни к чему никого не обязывающий. Новые свидания с той же, что была прошлой ночью? Может быть. Но ровно до того момента, как он заметит в ней след или хвост первой привязанности. «Не смотри на меня так!», — насмешливо думал Келс, замечая щенячий взгляд женских глаз. После такого он всегда улыбался, вставал и уходил. Теперь навсегда, до фразы, которую она, — конечно, позвонив! — услышит тем же вечером в телефоне: «Абонент недоступен...».
А потом с ним случилась Риз. Да, он мог сколько угодно, в тех же разговорах с Авой разводить слова о любви, и о том, как он в нее верит. Это было легко. Потому что это было ложью. Маской, привычной ширмой. Он приучил себя к большой, внешней легкости.
Но... он ничего для себя не ждал. И не желал. Ни любви, никаких прочих, всегда непонятных, совсем нелогичных чувств. Это слишком. На это у него нет сил. И желания. А, главное, зачем? Зачем это все?.. Чтобы потом, в один день узнать, что та, в которую ты влюблен, — пусть мальчишески, пусть пламенно и резко, но все же, — не только никогда не разделяла твоих чувств, но и решилась на самое страшное, на что только может пойти человек?.. Из-за другого. Такого, который не помнит не то, что ее, а самого себя, погребенного, спустя не так уж и много лет, под развалами алкоголя или какого другого дерьма...
Что, это звучит инфантильно? Обидчиво, как у ребенка? Возможно. Да и он, Виттер, к алкоголю пристрастен. Не так, чтобы сильно, потому что теперь он давно знает свою дозу и всегда умеет остановить себя, но... Алкоголь прежде всегда помогал ему снять напряжение. Заглушить внутренний ужас, который ничем иным не развеять. Ибо ужас парализует тебя. И все. Будь ты хоть самый умный, самый успешный, лучший... Перед его лицом, перед лицом той, которую он снова у тебя забрал, ты не можешь сделать ничего.
Ничего!
Ты — беспомощный, жалкий и глупый!
И неважно, сколько тебе, пять или восемнадцать. Ужас парализует тебя, калечит, сжигает душу. Так глубоко и наверняка, что однажды ты вполне сознательно выбираешь позицию невмешательства. Она заползает в тебя, и с каких-то пор уже касается всей твоей жизни. Всех ее сфер. И вот, спустя какой угодно срок, — хоть маленький, хоть большой, — ты обнаруживаешь себя вдруг тем, кто ты теперь есть: очень успешным и даже весьма известным, но... все.
Все!
Ты — не друг никому. И никому никогда им не был. Никому. Ни одной, другой, человеческой душе. Ты умеешь только делать вид. Но влезать по-настоящему в шкуру другого человека, становиться на его место... Э-э, нет. От этого, пожалуйста, уведите! И Келса Виттера увольте.
«Может, потому ты — такой успешный? Глянцевый, гаденький адвокат?», — спрашиваешь ты себя в приступе душевной честности, за бутылкой бурбона или водки, которую пьешь уже даже и без компании? Все от той же сентиментальной, бережной заботы о себе: ах, как бы кто не увидел!.. Не увидел того, что то ты — раненный. Безумно и наглухо раненный. И все твои успехи на поприще адвоката — пшик! Эффектная, но пустая вспышка, происходящая единственно от того (какой занимательный перевертыш, не правда ли? А ты — очень умный, начитанный, образованный... О, да, кто, как не ты, способен в полную меру оценить всю глубину и извращение этого перевертыша), что ты всегда остаешься на поверхности. И никогда, никогда не спускаешься вниз. «Как бы чего не вышло!», — мертвея от внутреннего, захватившего тебя раз и навсегда ужаса, говоришь себе ты. И на глубину не идешь. Малодушно боишься.
И потому, оставаясь причастным к делам, по большому счету, только внешне, ты видишь все. Все причины, все следствия, все ловушки. Потому что ты не внутри. И ты объективен. Ты чертовски, всегда объективен! Да-а, что и говорить, Келс Виттер! На чувствах и эмоциях тебя не проведешь. Но правда в том, что ты объективен и успешен потому, что больше ни к кому и ни к чему непричастен.
Ни к кому.
Никогда.
Ни к чему.
Ведь ты непричастен, правда? Ты невыносимо, раздражающе, невероятно вездесущ и объективен, умен, готов, всегда собран! Вот ты какой. Вот, как ты выглядишь... Разбирая дела клиентов все в той же, только внешней, поверхностной плоскости, ты становишься кем-то вроде небожителя. На тебя почти молятся. И уповают. Даже самые последние выродки мечтают о твоей защите. Ведь внешне ты всегда приветлив, доброжелателен, компетентен... Ну, что тебе стоит оправдать очередного урода, и доказать, что в деле о «доведении до самоубийства», он, конечно, не виноват? Но ты за это, Келс, не берешься. Потому что, пусть ты и очень нежен к своей душе, но... в тебе огнем горит жажда правды. Хотя бы здесь ты можешь не делать вид!
А жажда всегда горела. И сейчас... о, сейчас она горит особенно сильно. Утраты, знаете ли, дают о себе знать. И в душе ты омерзительно сильно хочешь больше никогда не делать вид! И потому ты бьешь и режешь словом яростно, непримиримо.
Это от боли.
От ужаса, жрущего тебя изнутри.
Но ты избегай и дальше об этом думать. Да-да, пусть тебе и дальше все рукоплещут! Аплодисменты, сиятельные господа и дамы! Выступает Келс Виттер!
...Может быть, потому ты в области чувств никогда не даешь себе воли? Потому что если эту волю дать или взять, ты... после не сможешь собраться.
А так хотя бы правда, объединенная с твоей добротой да, в самом хорошем смысле, принципиальностью, — потому что ты добр, хотя и думаешь о себе иначе, — выходит на волю. Пусть хотя бы правда напьется вдоволь. Ты это себе разрешаешь.
Более того, из года в год своей профессиональной деятельности, ты преследуешь именно эту цель. И пусть, оставшись один, ты насмешливо зовешь себя «неудавшимся Зорро», ты... лучше. И ты знал бы это, если бы позволил себе признать. Свою доброту и честность. Свое истинное, глубокое благородство, настоящее, — до собственных, новых ран, — неравнодушие к чужой судьбе. Но их ты, как свою жажду настоящего чувства, почти не подпускаешь к себе. Хотя...
Даже так, кривовато, твое, кажется, врожденное и обостренное чувство справедливости, выводит тебя на орбиту самых успешных. Но, оказавшись и там, ты чувствам не поддаешься. Ты знаком с огромным числом людей. Люди знают тебя. Ты — медийный. Человек, адвокат, защитник. Тебе это нравится. В какой-то мере этот внешний, красочный шум тешит твое самолюбие. Ты окружен людьми постоянно. И, — спроси тебя, — ты ответишь, что не одинок.
Конечно же, нет! Девушки, приятели, знакомые, клиенты... Есть даже те, что поближе. Прежде всего для их успокоения, ты зовешь их даже «друзьями». Но они все равно далеко от тебя. Ужас, выпитый тобой от исчезновения Оливии и Джулс, лишил тебя сердечной смелости. И ты — внуренний трус. Инвалид. Всегда со страховочкой, ты боишься всего настоящего. Чувства, эмоции, глубины. Ты потому и успешен настолько, что непогружение в проблему другого, «с головой», помогает тебе быть «объективным». И в зале суда ты забиваешь своих оппонентов меньше, чем вполсилы, даже не напрягаясь: ничто по-настоящему тебя, как ты уверен, не тревожит, не гнетет, не владеет сердцем. И потому тебе все легко.
Тебе завидуют. Многие. Завидуют той самой легкости и изящности, которыми ты отправляешь в нокаут тех, других адвокатов. О тебе почти ходят легенды. Тебя желают. В защитники, в друзья, в мужья, в напарники, но...
Это, понятно, не для тебя. Ужас живет в тебе, гложет твою душу до дна. И оттого ты, на первый и даже второй взгляд, всегда, безупречно успешный, на самом деле... Инвалид.
В твоем, пока по-настоящему живом крае сердца, еще и живет, и безумно горит, и тлеет бесконечная жажда настоящей любви, близости, дружбы. Понимания.
Но... а что, если снова — тьма? Проглотит того, кого ты посчитаешь, полюбишь, назовешь себе близким? И ты продолжаешь бояться. И все «порывы» Авы...
В тебе они вызывают насмешку (защита) и истинный, первобытный страх. Ты смотришь на нее, и, завороженный, боишься. Ты знаешь, чувствуешь, видишь: ей плохо, ужасно, безумно плохо! Но... если подойти близко, прикоснуться к ее темноте... Тьма проглотит тебя. Не правда ли? А к этому твое нежное-нежное сердце уже не готово. Потому пусть горит она одна.
Да.
Пусть.
Ты видишь, как Ава все больше исчезает, истерзанная собственной болью. В тебе редко бьется, вопит и орет искра настоящего, еще живого сочувствия: подойди, помоги, стань другом!
Но как же это? Нет.
А кто станет носить костюм с аккуратным, красивым галстуком? И потом... все это так непонятно, правда? Все это, вся ее боль и мучение, — то настоящее, чего ты, поглощенный своим давним ужасом, теперь навсегда боишься. Тебя завораживает, восхищает, пугает смелость Авы. Ты парализован открывшейся бездной и глубиной. В этой девушке есть то, чего нет в тебе.
Смелость чувствовать. Пусть речь и идет о боли. Но... все это страшно, ужасно, неясно... И маленький, пяти лет от роду, Келс больше к тому не готов!
«Но все же было нормально!», — ты так уверял себя. Ава считала тебя истинным другом, и ты, в ее неравнодушном сердце, смог даже сойти за такого же. Но...
Ах, это милое, извечное «но»! Ну, что бы мы все здесь без него делали?
Когда она захотела убить себя... Твой ужас проснулся. Снова стал таким громадным и плотным... Ты не хочешь, но давай по порядку.
То, что случилось тогда, в доме родителей Риз, с Авой, было вторым. Вторым, твоим бесконечным, очнувшимся от давности, ужасом.
Но первым звонком стало иное. Сердце твое к тому моменту уже, можно даже сказать, «профессионально», очень долгое время, было на замке.
Встречи, ночи, поклонницы... Ничего необычного. И уже даже скучно. Но так было понятно и безопасно, и ты не искал другого. Выученная шутливость и легкость внешней жизни, как нота, навсегда взятая тобой, уже не вызывала у тебя ни дискомфорта, ни грусти по себе настоящему.
Ты привык. Формат встреч, которые были только приятными, по обоюдному согласию сторон, и не вели никуда, ни на какую долгую дорогу с планами, тебе нравились, и тебя успокаивали, устраивали.
Ты научил себя этому, приучил себя самого только так думать.
Но хаос возник. Неожиданно, при встрече с Риз.
Твоя обычная защита тогда не успела выйти вперед, собраться. Все случилось так быстро и возмутительно скоро, что ты даже не сумел оскорбиться собственной медлительности. То было первое, неясное, смутное... предчувствие или чувство? Твое сердце обвело тебя вокруг пальца, обставило в два идиотских счета! И ты все, все пропустил! Защита пробилась как картонная декорация театральной сцены, и ты, впервые за время с исчезновения Джулс, искренне заволновался. Да еще твое измученное сердце, торопясь по-настоящему жить, больно дернулось. Пульс забился. И ты, Келс Виттер, блестящий и глянцевый адвокат, впервые за все время своей такой взрослой и такой осознанной жизни, ощутил настоящее волнение при встрече с женщиной. Похожее волнение было в тебе только от Джулс. А теперь и от... как сказала Ава? От «Риз»? Риз Сильвер?..
...Ехать домой, конечно, пришлось. Келс оттягивал этот момент, — не хотел, чтобы Риз ни знала, ни видела его таким. И потому заявился в их дом почти на рассвете. До крайности наивный, рассчитывая только на беспрепятственный путь и на скорый сон, он столкнулся с женой в гостиной. Совсем неэлегантно, неожиданно и... так просто?... Прямо как говорят, — «нос к носу».
Первое и самое сильное, что поразило его в Риз — это явные следы слез. По ее лицу было видно, что она много и долго плакала. Неужели о нем?
На шум его шагов она вздрогнула, подняла голову, остановила на нем долгий, сначала не верящий и радостный, а потом злой и печальный взгляд. Что-то пробежало в ее светло-карих, при солнечном свете, — как он хорошо помнил, — почти янтарных, золотых глазах. Риз поднялась с дивана, опустила руки вдоль тела, немного постояла на месте с опущенной вниз головой, и подошла к нему.
— Все в порядке? — глухо уточнила она, разглядывая его, разобранное на части самыми разнообразными эмоциями, лицо.
— Д-да... — запнувшись, ответствовал Келс.
Он был в замешательстве, и пока даже не мог предположить, чем обернется его внезапное обнаружение. Но Риз, вроде, спокойна. Значит... все хорошо?..
— Я... т-только, милая... пьяный. П-прости...
Риз кивнула, не отводя от него очень внимательного взгляда. Кивнула снова. И подтвердила.
— Пьяный. Очень.
Виттер хотел снова сказать «прости». Правда, почетче. На большее он сейчас, судя по своим ощущениям, был не способен. Но Риз его уже и не слушала. Отвернувшись, она постояла на месте, огляделась по сторонам в поисках чего-то, и, остановив взгляд на зеркальной дверце серебряного шкафа, подошла к нему. Келс очень внимательно, собрав все возможные для наблюдения силы, следил за ней, пытаясь отыскать логику. С этим у него, вроде, никогда проблем не было. Правда, он в таком состоянии... Громко, вздохнув всей грудью, Виттер, покачиваясь, дошел до дивана, с явным облегчением свалился на него, и продолжал наблюдать.
«Сумка... о-о-дежда... Риз... — то ли шептал, то ли думал он про себя. — С-с-умка... одежда.. Ри...».
— Ты... к-куда? — изумленно, наблюдая за ней стороной, спросил он.
— Ухожу.
— Не надо.
— Надо! — громко объявила Риз, едва успевшая стать миссис Виттер.
Она повернулась к Келсу, посмотрела на него с горечью, с новыми слезами.
— Я звонила твоим друзьям, звонила родителям! Ты не отвечал весь день, пропал на всю ночь! Встречайся со своими любовницами дальше! Но это — уже без меня!
— Р-ри... Какие любовницы?... Да я просто пил!.. И я с юности не сообщаю родителям, где я...
Виттер поплыл, как ему казалось, вполне примирительной улыбкой. Но на его жену это совсем не подействовало. Схватив сумку с немногими своими вещами, она подбежала к двери, чтобы собраться и уйти.
— Продолжай в том же духе! — крикнула она. — Я... я... знала, что это ошибка! Сколько мы были знакомы? Несколько недель? А сколько этих девушек тебе звонили!.. Зачем только было жениться! Мы не знаем друг друга! Я... так не хочу!
Риз заплакала, закрыла лицо руками.
— П-прости, Ри... — шепнул Келс, подходя к ней. — Не уходи.
— Это ошибка! — горько сказала она. — Ты ошибся! Зачем так спешил жениться?! Зачем настаивал? Чтобы я тебя, вот так, ждала?.. Я не хочу!
— Не уходи. Я не отпущу, — уже тверже, теряя хмель от разбежавшегося по венам волнения, повторил Келс.
— А я не спрашиваю, отпустишь ты меня или нет!
Риз дернула дверь на себя, но Келс тут же отбил ее назад, плечом. Он дышал тяжело и чувствовал себя ужасно. И скверно. Но он должен сказать ей сейчас, должен сказать Риз...
— Это не ошибка. Я люблю тебя. С первого взгляда. Я это сразу понял.
Она покачала головой.
— «Понял»! Такого вообще не бывает! Мне ясно, что наша семейная жизнь — не для тебя! И я тебе мешаю! Твоему привычному, наверное, образу жизни! И я...
Риз снова попыталась открыть дверь, но без успеха. Келс долго молчал, долго стоял на том же месте, закрывая ей путь, крепко прижав руку к двери. На жену он не смотрел. Ему было безумно стыдно. И стыд все еще жег ему горло, когда он, подняв на нее измученный, кроткий взгляд, прошептал:
— Я женился на тебе, потому что я люблю тебя.
— Келс!
— Я женился на тебе... — повышая голос, все громче и громче говорил Виттер, словно объявляя и повторяя, то ли для себя, то ли для Риз, — ...Потому что я боюсь потерять тебя!
— Ты пьяный! Это все бред! — вспыхнула Риз.
— Это не бред! — прокричал Келс. — Они все ушли, знаешь! От меня! Навсегда! Те, кого я любил! Я не мог позволить себе... не могу потерять и тебя! Я женился, потому что я люблю тебя! Я женился, чтобы никогда тебя не терять!
Риз застыла в движении, перестала рваться к двери. Боль так сильно исказила, изменила лицо Келса, что она испугалась.
— Что?.. Кто «они»?..
Келс затряс головой, схватился за волосы, и снова, совсем измученный, посмотрел на жену.
— Это не ошибка, Риз! Наша семья — не ошибка! Мне неважно, что мы мало знакомы! Я люблю тебя! Я так боюсь тебя потерять! Я женился, чтобы никогда, никогда тебя не терять!
Келс Виттер, самый лучший и самый успешный, — по уверениям американского ежегодника, — адвокат горько, навзрыд заплакал. Риз, бросив к ногам сумку с вещами и плащ, крепко его обняла.
— Я... я... не могу!... Не могу больше делать вид! — шептал он, судорожно ее обнимая. — Я виноват! Я так виноват!... И Ава!.. Я предал ее, Риз! Я предал!
* * *
— Как вел себя Виттер? — спросил Уильям сразу же, стоило Аве сесть в машину.
— «Как»? — негромко переспросила она, то ли давая себе время для ответа, то ли пытаясь у самой себя узнать, а, в самом деле, как?
Медленно выдохнув, девушка помолчала. Не отводя взгляда от будничной картинки за окном, пожала плечом.
— Сообщил, что отныне не может быть мне другом.
Уильям усмехнулся. Так, словно именно такого и ждал. Покачал головой.
— Это все для него «слишком».
Ава повернула голову, посмотрела на Блейка.
— К «такому» моему поведению и к друзьям-самоубийцам он не готов.
— Вот... — начал Уильям, но следующая фраза Авы даже его, в этот момент очень словоохотливого по части Виттера, заставила замолчать от изумления.
— Но моим адвокатом он остался. Кажется, даже настоял на этом. Мне так показалось.
Ава произнесла последние фразы совсем глухо и тихо. И снова замолчала.
— Думаю, мне сейчас тоже стоит с ним поговорить! — прошептал Блейк, собираясь выйти из автомобиля.
— Нет! Не надо!
Ава схватила его за запястье, удержала.
— Не надо!
Она с мольбой, с горячей просьбой и едва сдерживаемыми слезами посмотрела на Уильяма.
— Прошу! Не ходи. Оставь его. Ничего не надо. Пусть остается так. Я... подумаю. Может, найду другого адвоката.
Уильям снова жестоко усмехнулся.
— И как он это разграничил? Как друга его для тебя больше нет, а как адвокат на зарплате он готов!..
Блейк резко, с непримиримым, упрямым видом взглянул в боковое стекло. И тоже замолчал.
— Прости, Эви. Сейчас не время для моих вспышек, когда тебе и так... Еще и после разговора с Виттером...
Ава не согласилась. Она повернулась к Уильяму, крепко, изо всех сил сжала его руку обеими своими руками.
— Не проси прощения, что ты!..
Она все-таки не сдержалась и заплакала.
— Ты... будь таким, какой есть! И спасибо!
Слева, в области сердца, Уильям зашелся искрами. Почувствовав множество мелких разрядов, которые кололи его мелкими иглами, он как можно спокойнее, глубже вздохнул. И обнял Аву.
— Что ты теперь хочешь делать? — шепотом уточнил он, когда, — уже очень точно и верно, — почувствовал, что ей лучше и она почти успокоилась.
Ава вытерла, сбросила ребром ладони с лица оставшиеся, крупные слезы, шмыгнула носом, и горячо, как милый, потерянный ребенок, сказала:
— Я хочу в Назаре!
Предыдущая глава |
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
|