Предыдущая глава |
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
| Следующая глава |
В ушах монотонно гудела вода.
Тело держалось на поверхности, почти невесомое. Лежишь и лежишь — может, и нет тебя вовсе? Может, ты просто верхний слой реки, прогретый, просвеченный, а вся человеческая жизнь, которая только что кружилась вокруг хороводом — не твоя. Это просто хутор гуляет на берегу, гудит, качается, гоняет факелами мошкару. Опрокинул в тебя свое отражение, а ты вобрал его, растворил, и на мгновение стал им… Да и черт бы с ним!
Да и черт бы с ним…
Захар носил серебро сколько себя помнил. Украшения были такой же естественной частью его тела, как волосы или зубы. Браслет с кольцом берегли руки, серьга — голову, цепочка — сердце. Не доверяя хлипкой броне, он возвел крепостную стену — березовый плетень, и держал осаду. День за днем, день за днем…
В детстве ритуалы были одной из любимых его забав. Щедрое воображение дорисовывало к ним всякую всячину из священных писаний, мамкиных баек и челядских песен, поэтому возиться с солью было не менее увлекательно, чем, например, играть со слугами в прятки. Так, на радость родителям, привычка воспиталась в Захаре не только быстро, но и сама собой.
Тщательно насыпая перед воротами широкую соляную полосу, он, мальчишка, часто останавливался, чтобы всмотреться в исполосанную березами темноту. Вот, мелькнуло что-то — неужто черт?! Нет: часовые посмеиваются… говорят — сова… А это, это что?! А-а, летучая мышь…
Мальчишка думал, что если правильно извиниться, то черт подобреет и захочет дружить. Мальчишка, конечно, считал, что только ему одному известно, как это — “правильно”.
Повезло, что часовые не сводили с него глаз!.. Ведь за березовой рощей, куда фантазера тянуло магнитом, терпеливо и неотлучно ждал хозяин проклятой кукушки. Теперь-то было ясно, что красные угли, мигавшие сквозь темноту, были маками на черном воротнике, а вовсе не пятнами в чересчур напряженных глазах; дивные птичьи трели — искусным посвистом сопели…
…ласковой свежестью струилась сквозь пальцы Калинка. Рамка воды легонько щекотала щеки. Как же хорошо… Наверное, так и было на заре мироздания: ясное небо, синяя вода — и ничего боле. Никакой суши, никакой Калиновой Яри, и проклятой кукушки тоже нет. Ничего ещё не случилось — и не случится, возможно, никогда…
Не придется отрабатывать долг Орховскому. Потому что никто ничего не задолжает, ведь Вольные никогда не нападали на обоз с пушниной… И вообще никаких Вольных нет, потому что Захар никогда не появлялся на хуторе, не покидал университета. Как можно покинуть место, в котором никогда не был? Как может побывать где-либо тот, кто никогда не рождался?..
Сердце свело холодком: а не опасно ли лежать вот так, как на ладони, еще и посреди реки? Хотя чего уж теперь бояться… Ну убаюкает на волнах, ну утянет на дно — и поделом.
Захару казалось, будто Калинка течет сквозь него, как сквозь старое шерстяное покрывало. Большую часть мыслей вымывало из головы прежде, чем Захар успевал толком их осознать. А вот зацепилось что-то, не желает уноситься вместе с потоком… Давнее, такое давнее, что кажется, будто и не с Захаром всё это происходило, будто он подсмотрел это в чужом чьем-то прошлом:
—...а ты, оказывается, хороший мужик! — пьяное, чересчур хриплое восклицание прямо в ухо заставляет поморщиться сквозь улыбку. На шею Захара обрушивается рука и едва не сбивает его с ног. Шею щекочут чужие прокуренные кудри; лица за ними не видно, потому что оно не вспоминается. Хотя раньше всегда вспоминалось… — А меня пугали! Захар такой, Захар сякой...
И такой, и сякой, оказалось; а иначе бы не лежал ты сейчас, Коленька, в лесу на покорм волкам... И зачем только увязался следом, на хутор? Покутил бы да поехал домой. Ну всыпал бы розгами отец, ну залила бы слезами мать… Нет, вцепился в лачугу едва ли не зубами, хоть шмат земли с ней снимай и так Врановским всё вместе и отвози…
Захар ни о чем Миколая не спрашивал — как-то не подвернулось повода. А Миколай только раз обо всем заикнулся, и то — по пьяни, чтобы подразнить:
— Приходи сегодня, посидим… Расскажу, как тебя искал, — и за столб цепляется, стоять не может, будто земля под ним ужом кольца вьет.
Ещё и Южик его за рубаху тянет — на речку, на речку со всеми:
— Да отстань ты от Захара! Не достанешь никого — так и день зря прожил, да? Ну не любит человек свалки… И тебя любить не будет, если не отвяжешься!
А Миколай не замечает, не отмахивается от него даже. Кажется, улыбается. Бледный улыбается, с черным порезом на шее…
Захар попытался вспомнить, как было на самом деле. Но хмельной румянец не захотел расцветить остывшие щеки, задорный блеск не разжег потускневшие глаза, и не пришло на ум ни одного стежка, способного зашить рассеченное горло.
— Как стемнеет… с пляшечкой. А?
Бог знает, чего он собирался наговорить. Тогда было не до слов: Захар, явившийся к ночи — без бутылки, конечно, — до утра следил, чтобы бывший виконт Врановский не захлебнулся собственной рвотой.
А потом за другим следил, чтобы лечился. Весной Лемка по дурости застудился и еще месяц жутко кашлял, только наизнанку не выворачивался. Лежал тогда на печке плоской Яворовой шубой, тощий такой, будто и нет там, внутри, человека, а просто приставили с одной стороны валенки, с другой — шапку, да и оставили так, чтобы гостей дурить. Но после скрипа двери шуба всегда начинала шевелиться и садилась, громыхая от кашля так, будто внутри билась чугунная посуда. Лемка выпивал горький отвар, закусывал его ложкой меда — и аж глаза закатывал от блаженного облегчения. Был бы смешной-смешной, если бы не такой бледный. Бледный, как…
Зачем это помнить — теперь?
Зачем?..
Между бровей Захар пролегла глубкая складка. Глухо заныло в груди. Сколько нужно лежать, чтобы тебя унесло течением? Туда, где только море и небо…
Почему так сложно вспоминать их живыми, и так легко — там, на ржаво-бурой листве тропинки, не отмеченной ни на одной карте? Неужели он не заслужил даже такую малость, как просто память?..
Солнце просвечивало закрытые веки, окрашивая их в ярко-красный — и ярко-красным, как лепесток мака, казался весь мир. К горлу подкатил ком. Захар приоткрыл рот, стараясь не дать дыханию сбиться, и слегка откинул голову. На глаза, ставшие вдруг горячими, затекла с боков холодная вода. В висках стучал молоточек, всё ускоряясь. И то ли Калинка начала стремительно остывать, то ли Захара начало морозить…
Он в сердцах ударил кулаком по воде; поверхность тут же разверзлась под неуклюже встрепыхнувшимся телом. Захар с головой погрузился в булькающие пузыри.
Он вынырнул и, не чувствуя рассекающих воду рук, поплыл к берегу.
Захар не одевался, а воевал с одеждой: весь дергался, отряхиваясь от мокрого песка, и чесался до алых полос. Ноги застревали в складках ткани, не желая продеваться в штанины. Кушак только обвяжешь — так сразу и сползет. И шелестит роща лукавым смехом…
Собирать в дорогу было нечего: ольховая кукушка, новый, излишне нарядный кожух из треклятого обоза с пушниной, да мешок соли — вот и всех пожитков. Выехал чуть заря, так и не поспав.
Выбранная Захаром тропа была заброшенной с тех пор, как погорело селение на другом берегу. Кочковатая, тесная и кудлатая от осоки, она неудобно проползала вплотную к реке, чтобы в конце концов пригласить путника на мост. Теперь, когда мост провалился, поворот на него выглядел неудачной, жестокой шуткой; тропа, будто развеселившись от такой выходки, петляющим сорванцом припустила оттуда на пастбища, где в конце концов стиралась вовсе. Восемь лет назад именно она заманила Захара в Калинову Ярь: без предупреждений подоткнулась под копыта, подлянка, и потянула вперед, будто перед оголодавшей лошадью кто морковкой водил…
Неподалеку от остатков моста рос старый дуб — большой, осажденный со всех сторон прочей зеленью. Под дубом, в сырых, синих тенях, едва угадывался холмик. Трава на нем была чуть короче и светлее, чем в остальных местах. Креста над холмиком не стояло: там, под землей, лежало тело самоубиенного иноверца.
Захар мягко остановил коня.
Кахэрец приехал в Калинову Ярь той осенью — тощее, дремуче заросшее пугало в буром от пыли бурнусе. Он искал медальон старшего брата, павшего в случайной стычке с кем-то из Вольных; неделю он расшибал лоб об пороги, умывался слезами и до хрипа вопел “боже”, “собаки” и “пожалуйста” — все, что знал на неродном языке.
Медальона у Вольных не было.
Обезумев от отчаяния, кахэрец набросился на первого попавшегося хуторянина — мычащий, взъерошенный, задрав руку с кинжалом, как скорпионий хвост с жалом. Дрался он, несмотря на ярость, хуже ребенка, так что его быстро угомонили вырванным из забора колышком.
Скорее всего, он поклялся не возвращаться с пустыми руками — так было принято в Кахэре. Мог ли он предстать пред родными без медальона или хотя бы черепа врага?..
Через несколько дней на тело кахэрца, висевшее на дубе у моста, наткнулись заигравшиеся в лесу дети. С той ветки Захар его снимал? Нет, на нее не заберешься. Хотя, если через тот сук… Или все-таки с этой?
“Странное дело, — думал тогда Захар, отряхивая от земли горящие после лопаты ладони. — Боишься клинка, яда, нелепого случая; катишься по сотням дорог, как кровь по сосудам, и стучат пульсом бойкие копыта, и звенит отовсюду — то гроши, то река, а то и клинок о клинок… Или ожесточенно мечешься в горячке, будто пытаешься увильнуть, выкрутиться из пальцев смерти — не дамся! Чтобы закончить вот так — почему? Что скрывается там, на изнанке вышивки? Что же там — на обратной стороне луны?..”
Предыдущая глава |
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
| Следующая глава |