↓
 ↑
Регистрация
Имя/email

Пароль

 
Войти при помощи
Временно не работает,
как войти читайте здесь!
Размер шрифта
14px
Ширина текста
100%
Выравнивание
     
Цвет текста
Цвет фона

Показывать иллюстрации
  • Большие
  • Маленькие
  • Без иллюстраций

Мелодия безумства (гет)



Автор:
Фандом:
Рейтинг:
PG-13
Жанр:
Ангст, Романтика
Размер:
Макси | 199 920 знаков
Статус:
Заморожен
 
Проверено на грамотность
У студента консерватории появляется воображаемый друг, помогающий совершенствоваться и добиваться идеала в искусстве.
QRCode
Предыдущая глава  
↓ Содержание ↓

↑ Свернуть ↑
  Следующая глава

Глава 6. "Барбара" (ч.1)

Это была дождливая и тёмная ночь. Луна скрылась за черными тучами, а после и перестала быть видна. Всё было непонятным и зловещим.

Я проснулся от беспрестанного стука капель по окну. Какое-то время я не осознавал, где я нахожусь, реальность это была или нет. "Да, сон", — подумал я, и лёг обратно в кровать, но что-то оставалось неразрешенным. Это что-то будто бы умоляло понять его и прочувствовать, протягивало к себе свои длинные, черные, паршивые лапы, а потом душило от слез, которые оно не могло выплакать. "Нет, это была реальность. А то, что было вчера, был сон". Эта мысль не давала покоя. Тогда мне показалось, что это правда.

Больше я бы не смог заснуть. Что-то мешало, и это был не дождь. Я встал, потёр нывшие от боли глаза и осмотрелся. Комната была прежней, но в ней чего-то либо не доставало, либо всё вокруг было настолько в избытке, что в ней не было места ничему другому. Этим недостатком и избытком была темнота. Всё перемешалось, мебель превратилась в чёрные пятна и силуэты, и только зеркало, находившееся рядом с окном, освещалось луной.

Зеркало. В нем, как и в других зеркалах, есть что-то мистическое и притягательное. Оно отражало какие-то расплывчатые силуэты, и мне показалось, что я должен подойти к нему: что-то тянуло туда, это нечто с черными, длинными, мерзкими лапами, толкавшее и не дававшее заснуть.

Я снова лёг в кровать набок, и в зеркале почти напротив показалась моя слабо освещенная голова. Веки слипались сами собой, всё мутнело, туманилось и приближалось — теперь я был частью этого таинственного отражения.

Только оно, это зеркало, показывавшее всю суть, такую, какая она есть, без приукраски, могло открыть правду. И правда была в этом отражении. Всё вокруг было сном, все было ложью, мраком, чем-то непонятным, давившим вперёд, к зеркалу. Тьма сама хотела, чтобы меня здесь не было.

"Нет, это всё сон. Я сплю. Мне нужно поспать", — подумал я, перевернулся на спину и посмотрел вверх, на потолок. Там тоже не было ничего настоящего — всё сливалось во что-то чёрное, и оно начало давить сверху, приближаться. Одним выходом из этой темноты было зеркало, что-то тянуло меня к нему.

"Зеркало должно открыть тебе правду. Оно покажет тебе, где ты".

Да, кажется, это то, что нужно.

Я сел напротив зеркала, бывшего для меня тогда тем мистическим стеклянным шаром, указывавшим единственный верный путь, открывавшим что-то настоящее, таинственное. Чтобы шар засиял, показал видение, его нужно было осветить; луны было недостаточно. Я, достав фонарик, держал его так, как обычно держат фонарики дети возле костра, рассказывающие своим друзьям страшные истории. Но сейчас не было ни озорства, которое испытывает ребёнок, когда пугает своего друга, ни кратковременного страха, который испытывают слушатели, знающие, что сейчас история закончится, и они окажутся в безопасном месте. Сейчас должно что-то свершиться, что-то верное, действительное, должное показать истину. Да, сейчас это случится.

Щелчок, и свет загорелся, осветив лицо. Предметы тоже начали светиться, но их не существовало более: был только этот таинственный шар. Я почувствовал успокоение: сейчас, сейчас что-то свершится, что-то чрезвычайно важное и правильное.

Фонарик продолжал гореть. Щелчок, и свет пропал. Что-то пошло не так, нужно попробовать снова.

Щелчок. И вот уже начало что-то выходить: я приближался к тому скрытому миру, той правде, прекрасной, дающей умиротворение. На секунду показалось, что больше нет тьмы: есть только я, фонарь и зеркало.

Два щелчка. Холодный свет погас и снова загорелся — тьма вокруг начала уходить, и всё стало каким-то темно-синим, но ещё размытым и непонятным. Свечение приятно мерцало, но всё ещё не показалось то настоящее, которое должно было вытеснить мрак. Нужно попробовать ещё раз.

Щелчок. Ещё щелчок. И вот оно свершилось.

Таинственный свет засиял, и шар холодной гостеприимностью окутал своим стеклянным блеском пространство. Все прошедшие дни были сном, а это была действительность, по-сладкому жуткая и прекрасная. Я вспомнил небо, которое видел вчера: его бледное сияние не сравнится с тем настоящим, что я испытывал. Я закрыл глаза и почувствовал эту светлую и холодную реальность и такое же будущее. Шар убаюкивал неслышной колыбельной, и в голове зазвучала знакомая мелодия. Она разлилась немыми звуками, поглотившими всю комнату и заставившими всё блистать и плавно танцевать в такт. Ми, ми-бемоль, ми, ми-бемоль, ми, си, ре, до... Точки во тьме осветились, и, как снежинки, падающие с неба, закружились то ли в вальсе, то ли в каком-то другом танце, плавном, красивом. Ля, до, ми, ля, си, ми, соль-диез, си, до... Да, это музыка! Настоящая, светлая, возвышенная музыка! Вот оно — единственное настоящее, неповторимое, не имеющее формы, но существующее, которое будет всегда и никогда не исчезнет.

С каждым щелчком фонарика всё становилось прекраснее и прекраснее. Я хотел сам стать маленькой частью того бесподобного танца света, который я наблюдал. Хотелось ещё и ещё, мне не хватало того, что я уже имел, нужно было больше. Щелчок, щелчок, щелчок... Фонарь больше не включался. Он погас.

Дождь продолжал беспрестанно лить. Не было ни таинственного стеклянного шара, ни танца мерцающих снежинок. Был только письменный стол, возле которого в моем сне стояло зеркало. Его не было. Это всё был сон.

Как это было возможно? Я мог двигаться, мог принимать решения, мог делать то, что мне бы захотелось. Вокруг была моя комната, и всё казалось таким реальным, таким настоящим, что я и сам поверил в действительность, которой не существовало. Не было того чудесного чувства. Оно пропало. Это была ловушка разума.

"Сегодня чудесная ночь. Нет тьмы, мрака, этого ужасного существа, которое хочет забрать тебя в мир страха и черноты. Белый чистый свет равномерно падает из окна на стол, чуть разливается длинной полосой с едва заметными очертаниями по полу, звезды и луна освещают каждую точку, каждую частицу твоего тела. Кажется, будто каждая клетка представляет собой маленькую каплю, наполненную другими крошечными капельками. Они все светятся. Ты светишься".

То прекрасное спокойствие будто бы вернулось, но что-то, как и во сне, оставалось неразрешенным. Но теперь всё точно было реально. Я проснулся.

"Всё вокруг так хорошо и так прелестно. Курт, ночь — это то время, когда человек более всего откровенен с собой. Этот превосходный свет как ничто другое создаёт такую обстановку, чтобы открыть самому себе все секреты. Капельки готовы. Так чего же ты ждёшь?"

Я закрыл глаза, и передо мной открылся светлый мир, состоявший из множества капель. Они, прямо как снежинки из сна, кружились в каком-то водовороте, сияли во множестве цветов, пока каждая капля не принимала свой оттенок. Казалось, они вертелись сумбурно, непоследовательно, но на самом деле они представляли собой упорядоченное движение, создававшее какую-то определённую картину. Этой картиной была правда, та самая, которой я так хотел добиться во сне, но столкнулся с ложью. Теперь всё будет по-другому. Сейчас я встречусь с правдой.

Мерцающие капельки слились воедино, и в памяти предстало то, чего я не ожидал увидеть. Пиджак. Тот самый пиджак, которому раньше я не придавал значения. Отчего я выкинул пиджак? Почему я не думал о нем все это время? А главное, почему меня не мучила совесть за него? Вопросы оставались неразрешенными, и на них не нужно было искать ответа, потому что всё говорило об одном: о том, что я виноват. Я испортил вещь, которой должен был дорожить. Я всё испортил, и я виноват.

Капельки разъединились и снова стали кружиться в водовороте, пока не предстала новая картина. Четверг. Весь тот день я прожил будто не под своим именем, так, словно это был действительно не я, а кто-то другой. Я вспомнил, как во вторник лихорадочно собирался, всеми своими нервами напрягаясь, вспомнил, как вышел на минуту позже, чем должен был, и это стало одним из поводов, почему я ругал себя всю дорогу. Те четыре минуты до лекции. Они меня в самом деле не волновали. Я был очарован тем, что было открыто мной дверями консерватории, тем, что я вскоре нашёл, ошибся, а потом снова отыскал, но уже то, что нужно было. Что такое "то самое", что мне открылось? Определённо, это то, что побуждало к действию, но какому? И тут я вспомнил, что до этого я думал о том, что у меня никогда не было друзей. Капельки продолжали складываться, и с каждым разом, как только появлялось что-то правильное, они светились всё сильнее и сильнее и размеренно превращались в какую-то картину.

Первым "тем самым" был Кристофер. Я вспомнил те блестевшие, сочувствовавшие чему-то непонятному и неопределенному глаза, пухлую руку, такие же пухлые приоткрытые губы, будто он хотел что-то сказать, возразить, но что-то мешало ему изнутри... Допущенная ошибка и то, что неправильный вывод казался мне ранее таким верным, были лишь само собой разумеющимися частью пути, по которому мне было нужно идти. Этот путь был предопределен. Мне не хватало той родной, мужской или женской, не важно! связи, так спасающей в тёмные моменты жизни, так ласково создающей теплоту, вызывающей такую светлую радость, от которой хочется улыбаться и только тогда говорить, что счастлив так, в самом деле счастлив, как никогда прежде, и думать так снова и снова. И вот оно мне показалось; но Кристофер не был чем-то ложным, напротив, его появление в моей жизни предвещало что-то важное, и его значение было далеко не последним.

Появление Аннабель было в каком-то роде символическим. Я никогда не думал, что мне придётся так легко и так свободно разговаривать с кем-то. Я знал и чувствовал, что в ней есть что-то неизведанное, то, что мне дано исследовать и то, что я хочу сделать. Я пожелал этого ещё тогда, когда смотрел на бледное небо и улетавшую к солнцу стаю чаек. Да, оно мне дано!

Я читал много книг, и не только художественную литературу. Я обожал культуру своей страны, хотел видеть её своими глазами, быть её частью и создавать что-то своё, но для этого нужно было изучить то, что уже построили и что уже есть. Какая-то внутренняя сила, как та, которая удерживала Кристофера от возражения, препятствовала идее путешествия по 49-мильной дороге. Мне казалось, что она, как что-то символическое и судьбоносное, что-то решит в моей жизни, и нужно подождать. И вот оно случилось. Да, то самое! Я предчувствовал, что у меня будет подруга; но для этого нужно было подождать и понять, что пока всё ещё только началось, и, возможно, того, чего я так жду, не будет. Но это ожидание, новое, не то, в которое опустился дом вчера, а другое, давало надежду на лучшее и прекрасное. Я обязательно буду счастливым, я им буду!

И тут я вспомнил одно из главных наставлений Чарльза. "Создание дружеских связей потом, главное — учеба". Я хотел добиться идеала в своём деле, в искусстве, но как будто бы Чарльз был прав: моё душевное счастье мешает успеху. Нужно дождаться этого "потом". Я ослушался его. "Все твои надежды на счастье создают лишь иллюзию, где ты не можешь быть полностью радостен. Всё зависит от того, как ты представляешь счастье, и я помогаю тебе в этом. Я протягиваю тебе руку помощи даже тогда, когда ты этого не видишь и даже не осознаёшь".

Я вспомнил, как трепетал перед устным домашним заданием миссис Уокер о деятельности Колумба, а во время ответа голос, как и всё тело, дрожал: я боялся, что скажу что-то не так, что строгий взгляд миссис Уокер меня задушит, что она поставит мне "D", что я получу выговор от матери и буду винить себя всю неделю за это. В недавний четверг я не боялся: мне вообще не было страшно выступать перед студентами. Я не думал об этом. Чарльз помогает мне, когда я этого не осознаю. Это правда.

"Теперь ты убедился в этом? Я тебя хвалю. Даже когда ты согласился участвовать в этом опросе, я помог тебе. А чем ты платишь мне? Тем же, что и твоей матери?"

Я уставился в угол кровати и представил, что Чарльз в строгой, такой позе, какая бывает только у влиятельного человека, осуждающим взглядом смотрит на меня.

"Я говорил тебе об этом ещё в твой самый первый день. Ты больше не боишься играть, потому что я помогаю тебе. Я помогаю тебе во всём, потому что за это время полюбил тебя. Зачем тебе другие друзья? Ты не понимаешь, что я и есть твой единственный друг?"

"Ты совершишь страшную ошибку, Курт, если меня ослушаешься. Ты уже сделал вывод, что я помогаю тебе, так я не желаю тебе зла. Выбор за тобой, и от тебя зависит, правильный он будет или нет".

Да, я сделаю правильный выбор.

Я собрался лечь в постель обратно в полном спокойствии, как вдруг прислушался к звукам, доносившимися с улицы. Дождь продолжал стучать по окну, и мне послышались какие-то звуки, похожие на музыку. Загудела гитара, затрещали барабаны, сливавшиеся в один звук, и послышались слова.

Она...

Она кричит в тишине

Гнетущий бунт проникает в её мысли

Прозвенел какой-то тонкий и звонкий женский смех.

Он ожидает знака,

Чтобы разгромить тишину кирпичом самоконтроля

— Выключи! — женский голос снова рассмеялся. — Эта грустная какая-то. Мы что, несчастные люди?

Послышалось какое-то ругательство, и музыка прекратилась. Дождь продолжал лить, и последние слова той девушки невольно наталкивали на какие-то мысли. Я чувствовал, что в этом тексте было что-то знакомое, нашедшее отклик где-то у меня внутри, и те слова болезненно повторились у меня в голове. "Несчастные люди". Разве я несчастный человек? У меня всё есть. У меня есть фигурки, мебель, богатый дом... Что-то подсказало мне, что этого недостаточно, но таинственная сила заглушила эту мысль. Да, пора спать.


* * *


Сегодня был бессолнечный, серый день. Яркие краски города потускнели, и только тонкая полоса помутневшей водной глади отделяла на горизонте дорогу от затуманенного тучами неба. Всё, что было таким миролюбивым, светлым и радостно-оживленным вчера, за ночь перевоплотилось во что-то суровое и хмурое. Прохожие смазанными пятнами мелькали на улице, а после сразу же исчезали. Они снова и снова появлялись, бежали, пропадали и снова показывались на дороге. Кто-то выглядел строго, так серьезно, что в этом было что-то привлекательное и одновременно отталкивающее. Кто-то в забавных шляпах и разноцветных полосатых или клетчатых костюмах, как будто в ритм чему-то, стучал сапогами или туфлями по тротуару, но даже в этом комическом виде было что-то безрадостное и фальшивое. Кто-то, видно, только что покинув дом, шёл по улице, презрительно оглядываясь, как бы говоря: "Это всё не мое, я не отсюда". Всех этих прохожих объединяло одно: спешка. Они торопились, как бы они ни хотели (или наоборот, всем своим видом показывали: "Да, я опаздываю!"), чтобы другие такие же прохожие знали об этом. Было непонятно, что была причина этого состояния города, спрятавшегося в тумане, дождях, сентябрьской зелени, начавшей неприятно тускнеть. Даже листья деревьев беспокойно колыхались на ветвях, а чайки вдалеке, что-то звонко крича, перелетали в разные стороны.

То состояние, в которое окутался город вчера, не могло быть вечным. Та спокойная бледность, по каким-то неизвестным причинам создававшая обаятельное умиротворение, отличалась от серого потускневшего мира, которым стал Сан-Франциско. Наступил новый день, и ничего, казалось, не осталось от той обстановки, в которой я испытал настоящее счастье. Я с трудом понимал, что было сном, а что нет; казалось, вчерашний вечер был одним из единичных случаев, таких замечательных и прекрасных, которые больше никогда не повторятся и на них не стоит более надеяться. С сегодняшнего дня туман поглотил всё: и безмятежность города, и его необыкновенную силу, и всё радостное, и моё счастье.

Массивное здание консерватории в его вершине сливалось с цветом неба; вместо чистого белого она казалась какой-то серо-бежевой. Озеленение двора планировалось начаться весной следующего года, и темно-зеленые кустарники, пышные и яркие ранее, теперь рано пожелтевшие и посеревшие, продолжали находиться на своём прежнем месте. Где-то одиноко стояли дубы и фикусы, но их было так мало, что и не стоило обращать внимание на них. Недостаток растений ясно чувствовался всеми, кто бывал рядом с консерваторией, но теперь он вписывался в общую обстановку, и так, что цветной и пышный двор смотрелся бы неуместно и даже нелепо. Вход в здание, украшенный плиточной дорогой, как и всё остальное, был серым, а несколько колонн по бокам лестницы не отличались ничем особенным — такая заметная деталь постройки не выбивалась из общей картины.

Сборища студентов и молодые люди, шедшие поодиночке и направлявшиеся к воротам консерватории и к её дверям, создавали невнятный гул, который, казалось, не соответствовал всему, что было в городе. Они радостно переговаривались о чем-то, темами которого были вещи, явно отдалённые от всего серого, мутного и скучного. Студенческая жизнь кипела и не зависела от внешних обстоятельств, она была обособлена от них и создавала своё неповторимое настроение, частью которого были только юные музыканты. Их не интересовала погода, новости, мировые проблемы — всё, что обсуждаемо взрослыми людьми, страдающими от своей привычки вечно куда-то спешить и зависеть от того, что какой-то политический деятель решил это, тот известный человек сказал то, а прогноз погоды обещает такую-то облачность и такую-то температуру. Они обеспокоены глобальными внешними обстоятельствами, в то время как студентов, казалось, напротив, больше волновали их внутренние проблемы. Они не развили в себе привычку брать на себя ответственность там, где это вовсе не нужно, поскольку они только учатся осознавать, что такое быть ответственным. Каждый человек, учившийся здесь, даже не ставший частью какого-нибудь местного общества, своей уникальной личностью превносил в этот удивительный студенческий мир что-то своё, дополнял его и был его частью, вне зависимости от своей роли в нём.

Внутренняя жизнь консерватории текла своим ходом, и, как только я вошёл в здание, сразу же убедился в этом. Люстра, напоминавшая фонарь, заменяла скрывшееся солнце и своим желтым светом наполняла главный зал жизнью. Композиторы с портретов были довольны, что они не одиноки: гул, начавшийся ещё на улице, возрос и разливался по всему главному помещению — теперь точно было не разобрать, кто о чем говорил: так много было людей. На каждом этаже собирались маленькие или крупные группы, и главным из них было сборище местной Элиты.

Самопровозглашенное Главное Студенческое Общество консерватории, вскоре получившее официальный титул при прошлой первой директрисе, было самым известным сборищем молодых людей. Его составляли так называемые главы, именуемые также лидерами, которые занимались организацией различных студенческих мероприятий, имели тесные связи с преподавателями, директором и прочими важными людьми, управлявшими учебным процессом. У каждого факультета каждого курса была своя глава, и ежегодно среди первокурсников избирался новый лидер из новопришедших. Главой мог стать тот студент, подавший заявку на вступление в Общество директору, после чего из всех кандидатов выбирался кто-то один по общему мнению.

Отношение к Обществу было двояким, а то и трояким. Кто-то любил его, кто-то не обращал внимания, а кто-то относился к лидерам с презрением, поэтому Общество прозвали Элитой. Вскоре это название укоренилось среди студентов, и оно потеряло свой ехидно-язвительный оттенок, но в большинстве случаев его использовали чаще те люди, которые либо ненавидели глав и завидовали им, либо те, кто мечтал создать своё Тайное общество, либо все вместе.

Позже я узнал, что, оказывается, доска объявлений пользуется, по общественному обычаю, только лидерами, поэтому некоторые листовки были вытеснены бумагами, прикрепленными кем-то из глав; к обычным людям, оставлявшим свои объявления, относились презрительно, в основном, такими же обычными студентами, не состоявшими в каких-то группах.

В светлом коридоре с темными стенами на втором этаже собралась небольшая группа некоторых членов Элиты, окружившая одного, видно, первокурсника. Над ним смеялись, и ему задавали какие-то вопросы. Он держал своими худыми грубыми руками над головой маленькую тыкву с вырезанными внутри ртом и вытянутыми глазками. На лице юноши была кривая улыбка.

— Я вас всех, — говорил он по природе звонким голосом, стараясь его понизить, — всех вас свергну... Всех свергну! Вы увидите... Это только предупреждение для вас. Вы всё узнаете совсем скоро... Хэллоуин очистит мир от злых духов, и вы обо всём догадаетесь в ту самую ночь, которая скоро наступит.

Он комично поправлял прямоугольные, заржавевшие в каких-то местах очки, пока произносил речь. Он, чуть не уронив их, потянулся вниз, как вдруг один из высоких студентов помог ему, что-то спросил и рассмеялся.

— Что будет? Да, тебя спрашиваю. А ты такой нетерпеливый? А ты кто такой вообще? — он шёл к нему ближе и ближе, тыкая пальцем и свободной рукой поправляя дужку очков.

— Тайное общество Паркинсона вас всех свергнет... Вот увидите...

Я ни в чем не ошибался: всем в консерватории действительно было глубоко наплевать на то, что определяет счастье. Оно было внутри, и они все это осознавали; в то время как я заботился о том, что было вчера, они все это позабыли ещё тогда, когда их голова коснулась подушки прошлой ночью. Главным было то, что они видели — забавный юноша, что-то говоривший о каком-то тайном обществе, а важным было ещё и то, что это было смешно. И никто не думал о счастье, потому что у них не было необходимости размышлять о нем. Думать о каких-то ощущениях, чувствах... Как же это всё бесполезно! Да, я был неправ. Я никогда ни в чем не бываю прав. Всё, как прежде.

В преподавательской было тихо. Это была просторная комната с голубыми обоями и длинным столом из темного дерева посередине. Светло-синюю скатерть освещала люстра, напоминавшая фонарь, чуть меньшая по размеру, чем в главном зале. Около стен по всему периметру стояли темно-дубовые невысокие шкафы, уставленных изнутри множеством бумаг; каждая полка была помечена медной табличкой, указывавшей, кому она (полка) принадлежит или какими материалами она наполнена. На некоторых шкафчиках стояли маленькие светильники в виде воздушных шаров с плетеными корзинками. Они по-особенному, как-то по-игривому смотрелись в строго отделанной преподавательской, выделяясь отливавшим от них бледно-белым блеском в залитой золотым светом комнате. Был только один никем не тронутый уголок: слева была дверь, за которой находились маленькие кабинеты преподавателей или что-то в этом роде.

На одном из невысоких шкафчиков, далеко справа от двери, стоял граммофон. Несмотря на некоторую массивность старинного предмета, он, как и маленькие воздушные шары, по-особенному вписывался в общую обстановку. Дело было не в том, что ящик с диском был сделан из темного дерева, как и почти вся мебель в преподавательской, и не в том, что труба, напоминавшая распустившийся цветок, казалась золотой. От граммофона веяло какой-то дружественной и старческой энергией, и, несмотря на то, что мистер Гриффин не был стариком, хоть и несколько сед, я был почти уверен, что музыкальный предмет был делом его рук.

Рядом стоял ящик с пластинками, обернутыми в старую бумагу. Вероятно, что граммофон, что коробка либо хранились в консерватории всё это время и не выставлялись на всеобщее обозрение раньше, либо это были вещи, принадлежавшие каким-то образом, так или иначе, мистеру Гриффину, которые совершили путешествие из его дома сюда, в преподавательскую. От пластинок отдавало, казалось, глубоким, пряным ароматом антикварных вещей; желтоватая бумага приятно шуршала в руках, и в них тут же, мной не глядя, оказалась одна из пластинок. На синем круге было написано: "Л. Бетховен. К Элизе". Я поставил её в проигрыватель, сел на один из стульев за стол и стал ждать.

Из-за спины полились мелодичные звуки, и в глазах стало темно. Ми, ми-бемоль, ми, ми-бемоль, ми, си, ре, до... Появилось ощущение, что в этих нотах было что-то таинственное и мистическое: я чувствовал, что звуки были знакомыми, и не в том смысле, что я знал "К Элизе" наизусть, а в том, что где-то они уже были. Что-то внутри подсказывало и ждало, когда же я догадаюсь, но внутренняя усталость давала о себе знать: в тот момент мне не хотелось ни знать людей, которых я видел сегодня, ни думать о них, ни размышлять ни о Чарльзе, ни о недавних событиях.

Сегодня я видел Нормана. Я представил в деталях его лицо, а потом черты начали упрощаться, размываться, пока они не превратились в однотонные пятна, в точки, которые после исчезали в чёрном пространстве. Кажется, он что-то рассказывал мне сегодня? Я попытался вспомнить в подробностях, но картина какого-то театра, где, похоже, был Норман, расплылась в воображении, а потом совсем исчезла. Должно быть, сегодня, из любопытства, я приходил в кабинет мисс Браун на первом этаже. Наверное, я хотел узнать, какие отзывы оставили студенты в опросе мистера Гриффина. Мисс Браун, темноволосая молодая девушка в очках, вела разговор по телефону и прервалась, сказав мне "Войдите!". Что же она говорила?.. Кажется, было так: "Да, мистер Гриффин, эти вчера приходившие люди были семьей одного из студентов. Вы знаете, я уже подписала необходимые бумаги, как вы просили... Да, да, мистер Гриффин, вы абсолютно правы, в нашем положении нельзя терять ни ми..."

Ми, ми-бемоль, ми, ми-бемоль, ми, си, ре, до... Звуки затмевали всё, что показывало воображение. Свет погас, и слабо виднелись только маленькие шары от воздушных шаров, они погасли, и...

— Курт, — послышался чей-то шёпотом говоривший голос.

Я открыл глаза, и в залитой золотым светом комнате показалась фигура Кристофера, отодвинувшего стул, чтобы сесть со мной, и, видимо, нисколько не удивившегося, что я заснул. На его лице показалась слабая улыбка, и его водянистые глаза заблестели. Он убрал руку с моего плеча (видимо, будил), сел и сказал полушепотом:

— Тоже рано пришёл?

Я кивнул.

— Мне здесь нравится. Эта комната даже уютнее, чем кабинет директора, — он оглянулся, — я был здесь в пятницу, но пластинок не было. Мне так и хочется что-то взять, но я боюсь, что об этом узнают.

— Они не узнают. Я скажу, что это я взял, — эти слова выпорхнули изо рта быстрее, чем я успел над ними подумать.

— Правда? — его глаза снова лихорадочно заблестели. — Спасибо!

Его привычная медленная походка и некоторая неповоротливость исчезли — он вспыхнул, ринулся к ближайшему шкафу и тут же оказался на прежнем месте с воздушным шаром в руках. Он принялся вертеть его и завороженно рассматривать.

— Я как увидел, сразу подумал — как из сказки!.. — он нажал на кнопку, и светящийся шар замерцал. — Я бы хотел такой себе. Знаешь, эта комната какая-то магическая. Когда я пришёл сюда в пятницу, я сразу подумал...

Он, сам того не осознавая, постоянно говорил о своем визите преподавательской на прошлой неделе. Видимо, разговор с миссис Хейз произвёл сильное впечатление на него.

— ...обстановка шикарная. Да, я и говорю, что всё как в сказке. Жаль... — он поник головой, печально вздохнул и положил шар на стол.

— Почему тебе грустно?

— Мы с Барбарой (нам было по десять) когда-то прочитали историю (знаешь такую?), как братья Монгольфье изобрели воздушный шар, и решили, что когда-нибудь тоже смастерим его и полетаем.

В больших жидких глазах Кристофера ясно и чётко отражался мерцающий шар. Он рассказывал, иногда прерываясь и поглядывая на меня, как бы желая убедиться, что я слушаю. Удостоверившись в желаемом, он продолжал.

— Она тогда заболела и осталась дома, и когда я пришёл, я увидел, что в гостиной на большом зелёном ковре был огромный лист с какими-то чертежами, а повсюду были разбросаны карандаши. Она что-то рисовала. Я у неё тогда спросил, что она рисовала, а потом выгнала меня из комнаты, чтобы я ей не мешал, потому что было не готово. А потом... Потом она меня позвала и развернула передо мной огромный лист с чертежом воздушного шара. Там каждая деталь была подписана, и он был большой, зелёный и с мешками с балластом в виде сердечек. Я тогда сказал, что будет жалко бросать такие мешки, она хотела на меня накричать, стукнула себя по лбу, опять выгнала, а потом показала изменённый чертёж. На самом шаре были нарисованы сердечки, а мешки с балластом были в виде слив. Она ненавидит сливы.

Он снова вздохнул и покрутил в руках шар.

— И вообще я наврал, что тоже такой хочу, — он поставил на стол светильник и отодвинул от себя. — У меня был получше. Она нарисовала тот чертёж ближе к Рождеству. Потом мы под деревом, когда рылись в подарках, нашли его. Это был тот же самый шар, который нарисовала Барбара, только размером с руку, чуть поменьше этого, — он указал пальцем на отодвинутую фигурку. — Он был из воска, и это была свеча. Его можно было зажечь спичкой, и пламя так красиво мигало, и мы садились на тот большой зелёный ковёр, ставили шар на столик и смотрели... А потом его выбросили.

— Кого?! Воздушный шар?

Он ударил себя по лбу.

— Да что я! Ковёр. Он стал совсем страшный и некрасивый. А свечка у меня до сих пор лежит... в ящике. Я боюсь, что она испортится, если я её ещё раз зажгу, но я все равно иногда смотрю на этот шар, так... перед сном.

Он снова вздохнул.

— Я это рассказал, потому что ты спрашивал, кто та черноволосая девушка мне. Вот, ты знаешь теперь.

— Это твоя сестра?

— Да. И она больше не разговаривает со мной.

Мы помолчали.

— Но почему? Ты кажешься... хорошим.

— Ты правда хочешь знать?

Он снова обернулся, посмотрел на меня, и в его взгляде было что-то, будто бы умолявшее меня не рассердиться, иначе он, как ребёнок, захнычет, а после разрыдается. И в то же время в этих глазах чувствовалась серьёзность, даже суровость, угрожавшая маленькими кристалликами слёз, которые вот-вот должны поступить. Бывает такое, что человек, маленький, незаурядный, но с большими мечтами, точно не определившийся, что ему делать в жизни, чувствует, что нашёл себе похожего, и думает, что собеседник ощущает себя точно таким же, как воображает себя этот человек. Это чувство высокой, медленной волной охватило комнату и остановило в ней течение жизни за дверями, как бы превратив всё в стоячую воду. Упомянутый человек не хотел, чтобы течение вернулось, он хотел сохранить то, что сам же создал, и его глаза, обладавшие таинственной силой, помогали ему в этом.

Я кивнул; Кристофер отвернулся, опустил голову и вздохнул.

— Ты знаешь о том, о чем мы говорили с миссис Хейз не так давно, — сказал он, то ли вопросительно, то ли утвердительно. — А в общем, неважно, знаешь ты или нет. Правда в том, у меня есть одно убеждение, даже убежденьице, впрочем, как всё, что меня касается. Есть исключение в виде одного человека, который напрямую связан со мной родством, и он не может считаться незначительным, неинтересным и всём в этом роде, и с этим человеком как раз и связано моё убеждение. С моей сестрой, Барбарой, как ты уже догадался. Я всегда чувствовал где-то глубоко, словами не выражая этого ощущения даже перед самим собой, что я не могу идти по тому же пути, что и она. Я рассказал тебе историю про воздушный шар, и она любила мечтать, как мы полетим на нём вместе, посетим разные страны, и в общем будем путешествовать. О планах, приготовленных ей на наше будущее, никогда не шло речи о каких-либо приключениях поодиночке. Не знаю, то ли это была такая искренняя и большая любовь ко мне, то ли ей было меня жалко. Но это неважно. Важным было то, что я чувствовал где-то совсем внутри, что, если и будет воздушный шар, такой, какой она придумала, то она полетит на нём одна, а моей ролью будет просто проводить её в путешествие. В этом не было существенной причины: я не болен, я не боюсь высоты, я люблю приключения, и в целом я большой мечтатель... Я просто не мог полететь с ней, потому что она лучше. Она ярче. В ней есть то, чего во мне нет. Когда она кричит, когда она в полнейшей злобе, в этом есть что-то по-настоящему удивительное и прекрасное, потому что в этой злости есть жизнь и любовь к ней. Она хочет кричать, и она делает это. Она придумывает и делится идеями с другими, она чересчур восприимчива иногда, даже не иногда, а всегда, особенно к критике. Когда она радуется, то радуется и весь мир; когда она плачет, мне тоже хочется плакать. Я чувствовал, что она как бы выше меня во всём, и меня переполняли разные эмоции.

Сначала была пустота, то есть неощутимое чувство собственного ничтожества перед ней; мне было всё равно, потому что мы были детьми. Позже, когда я проводил своё время с ней, мне становилось даже грустно, и я думал, что это без причины, но смутно будто бы понимал, в чём дело. А дело было во мне. Я становился старше, и меня это начинало злить. Сначала я злился на неё, на наших родителей, потому что они были такими, а я был другой, но после того, за что я себя не прощу никогда, я не позволяю себе озлобляться против кого-то, кроме себя, потому что это я виноват во всём, что случилось.

Я слушал, как околдованный. Во всём, что рассказывал Кристофер, была душа; в каждом его слове была неотъемлемая частица жизни, к которой он считал себя непричастным. Я подумал, он мог бы поравняться с Барбарой даже по той причине, что во всём его лице прослеживалась искра, желание одновременно и стать частью чего-то, и создать своё, уникальное и неповторимое.

Я, то ли ярко, то ли, наоборот, смутно чувствовал то, о чем говорил Кристофер. Мне представлялись размазанные фигуры людей, которых я считал для себя идеалами (даже если я не понимал этого тогда), я вспоминал о матери, и размышления притуплялись. Создавался прозрачный барьер, который отталкивал поток мыслей назад, не давал двигаться дальше и отсылал в далёкое прошлое, когда меня ещё не существовало...

Глава опубликована: 23.09.2024
Отключить рекламу

Предыдущая главаСледующая глава
Фанфик еще никто не комментировал
Чтобы написать комментарий, войдите

Если вы не зарегистрированы, зарегистрируйтесь

Предыдущая глава  
↓ Содержание ↓

↑ Свернуть ↑
  Следующая глава
Закрыть
Закрыть
Закрыть
↑ Вверх