| Предыдущая глава |
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
| Следующая глава |
Блок I: Золотой Омут и Глиняная МогилаТишина в «Уолдорф-Астории» не была отсутствием звука; она была осязаемой, тяжелой субстанцией, вытканной из ворса персидских ковров и плотности египетского хлопка. Она давила на барабанные перепонки Стива Роджерса сильнее, чем грохот бруклинских строек, к которому он привык за двадцать лет своей прошлой, «короткой» жизни. Это была тишина склепа, оббитого шелком.
Стив открыл глаза и не сразу понял, где находится. Потолок, украшенный лепниной в виде лавровых венков, казался бесконечно далеким, словно небо, затянутое дорогой штукатуркой. Солнечный луч, прорвавшийся сквозь щель в тяжелых портьерах, разрезал комнату пополам, высвечивая мириады пылинок, танцующих в золотом мареве. Они двигались медленно, лениво, словно даже пыль в этом номере знала свою цену.
Он лежал на спине, ощущая под собой пугающую мягкость матраса. Для человека, который большую часть жизни провел на узких койках с провисшими сетками или на полу, укрывшись старым пальто, эта кровать казалась ловушкой. Шелк простыней холодил кожу, вызывая почти физическое отвращение — он ощущался как масло, скользкое и чужое. Стив чувствовал себя голым, хотя на нем была пижама из тончайшего батиста, купленная на деньги налогоплательщиков, которые даже не подозревали, что оплачивают сон своего нового бога.
Он медленно перекатился на бок, и кровать под ним не издала ни единого звука. Это пугало больше всего. Старая койка в Бруклине всегда предупреждала о движении жалобным скрипом, она была живой, она была соучастницей его бессонницы. Здесь же мир был немым.
Стив сел, и его новое тело отозвалось мгновенной, пугающей готовностью. Мышцы, перекатывающиеся под кожей, казались ему чужими механизмами, которые он еще не научился до конца контролировать. Он чувствовал вес своих плеч — они стали шире дверного проема в его старой квартире. Он чувствовал ритм своего сердца — мощный, ровный, неумолимый, как работа поршня в двигателе «Летающей крепости». Это сердце не знало аритмии, не знало одышки. Оно просто качало кровь, насыщенную сывороткой, превращая его в идеальный биологический инструмент.
На прикроватном столике, инкрустированном перламутром, стояло серебряное ведерко. Лед в нем почти растаял, и в талой воде, среди прозрачных осколков, покоилась бутылка шампанского «Крюг». Конденсат стекал по темному стеклу, как слезы по лицу покойника.
Рядом, на подносе, лежали утренние газеты.
Стив протянул руку — его пальцы теперь казались ему огромными, нескладными придатками — и взял верхний лист «Нью-Йорк Таймс». Запах свежей типографской краски, резкий и кислый, ударил в нос, пробиваясь сквозь аромат лавандового мыла, которым пахли простыни.
С первой полосы на него смотрел он сам.
Это было лицо, которое он видел в зеркале каждое утро, но все равно не узнавал. Ретушеры постарались на славу: его глаза сияли неестественной решимостью, челюсть казалась высеченной из гранита, а улыбка… улыбка была идеальной маской, за которой не было ничего, кроме пустоты. Заголовок кричал жирным шрифтом:
«КАПИТАН АМЕРИКА: НАШ ОТВЕТ ТИРАНИИ».
Стив смотрел на свое изображение, и ему казалось, что он разглядывает некролог. Тот парень, Стив Роджерс, который умел рисовать углем на обрывках оберточной бумаги и знал наперечет все трещины на потолке своей каморки, умер в той металлической капсуле под Бруклином. А этот… этот «Капитан» был собственностью военного министерства, брендом, символом, который можно было напечатать на бумаге и продать за военные облигации.
Он отбросил газету. Она упала на ковер с мягким, безжизненным звуком.
В тишине номера раздался едва слышный шорох. Это таял лед в ведерке. Маленький кусочек соскользнул по стеклу бутылки и ударился о дно с хрустальным звоном, который в этой пустоте прозвучал как выстрел. Стив вздрогнул. Его рефлексы, обостренные до предела, требовали действия, угрозы, врага. Но врага не было. Были только шелк и тишина.
Он встал. Его босые ступни утонули в ворсе ковра, который был таким густым, что казалось, будто ты идешь по свежевыпавшему снегу. Стив подошел к панорамному окну и рывком раздвинул портьеры.
Свет ударил в лицо, заставив зрачки мгновенно сузиться. Перед ним лежал Нью-Йорк. Восемь утра. Город внизу уже кипел, пульсировал, задыхался в собственном ритме. Желтые такси казались сверху крошечными насекомыми, ползающими по серым венам улиц. Люди — бесконечные потоки серых и коричневых точек — спешили на работу, на заводы, в порты. Они строили корабли, ковали сталь, пекли хлеб. Они жили.
А он стоял здесь, на вершине своего золотого Олимпа, отрезанный от них тремя слоями пуленепробиваемого стекла.
Стив прижал ладонь к стеклу. Оно было холодным, несмотря на яркое солнце. Он смотрел на свои пальцы — широкие, сильные, способные раздавить человеческий череп так же легко, как спелое яблоко. И в этот момент он почувствовал приступ тошноты.
Это был Вавилон. Его личный, позолоченный Вавилон. Президентский люкс «Уолдорф-Астории» был не наградой, он был витриной. Его держали здесь, как редкое животное, как диковинку, которую показывают важным гостям, чтобы те охотнее расставались с деньгами. Он был Капитаном Америкой, но у него не было даже права выйти на улицу без сопровождения десяти агентов в штатском.
Где-то далеко внизу, за пределами его видимости, за океаном, была другая реальность. Там не было шелка. Там была грязь, вонь немытых тел и свист свинца, разрывающего плоть. Там был Баки.
Стив закрыл глаза и лбом прислонился к холодному стеклу. В этой абсолютной тишине номера он вдруг услышал голоса. Это не были настоящие звуки — это была память, проснувшаяся в тишине. Хриплый кашель Эрскина. Скрежет металла по металлу в лаборатории. И крики. Крики, которые он слышал в кинохронике, которую ему заставляли смотреть снова и снова, чтобы он «проникся важностью своей миссии».
Он чувствовал себя экспонатом. Чучелом героя, набитым опилками из патриотических лозунгов. Его тело было храмом, но внутри этого храма было пусто.
Воздух в комнате казался застоявшимся, несмотря на работу новейшей системы вентиляции. Он пах деньгами. Тяжелым, приторным запахом старых капиталов и новой крови. Стив сделал глубокий вдох, пытаясь найти хоть какой-то знакомый запах — запах гари, дешевого табака, мокрого асфальта. Ничего. Только лаванда и шампанское.
Он посмотрел на свои руки. На костяшках пальцев еще виднелись следы вчерашней тренировки — кожа заживала с невероятной скоростью, но фантомная боль все еще жила в мозгу. Он хотел ударить. Не по боксерской груше, не по манекену. Он хотел ударить по этой тишине. По этой прозрачной стене, которая отделяла его от мира.
Внизу, на улице, кто-то нажал на клаксон. Звук долетел до него слабым, едва различимым писком. Стив почувствовал, как в нем закипает глухая, темная ярость. Он был самым сильным человеком в этой стране, и он был самым беспомощным.
Он снова посмотрел на газету, лежащую на полу. Его лицо на фото улыбалось.
— Ты не я, — прошептал он, и его голос, ставший глубже и сильнее, показался ему чужим в этой пустой комнате.
— Ты просто картинка.
Он отошел от окна. Каждый его шаг по ковру был беззвучным, и это сводило его с ума. Он хотел слышать свои шаги. Он хотел чувствовать сопротивление мира.
Стив подошел к столу, на котором стоял телефон — тяжелый аппарат из черного бакелита с золотым диском. Он занес руку, чтобы снять трубку, чтобы позвонить Пегги, чтобы услышать хоть один живой голос, который не будет называть его «сэром» или «Капитаном». Но он замер.
Он знал, что на другом конце провода сидит оператор. Что каждое его слово будет записано, проанализировано и подшито в папку с грифом «СОВЕРШЕННО СЕКРЕТНО». У него не было частной жизни. У него была только биография, которую писали другие.
Он медленно опустил руку.
В этот момент в прихожей раздался тихий, деликатный звонок. Завтрак. Или очередная порция распоряжений от мисс Холлоуэй. Или сенатор Брандт пришел проверить, как поживает его «золотой мальчик».
Стив выпрямился. Его лицо мгновенно приняло то самое выражение, которое было на первой полосе газеты. Маска героя. Непроницаемая, идеальная, мертвая.
Он поправил воротник шелкового халата, который душил его сильнее, чем петля.
— Входите, — сказал он, и его голос был безупречен.
Дверь открылась, впуская в его золотую клетку новый день, полный лжи и вспышек магния.
Но где-то глубоко внутри, под слоями сыворотки и мышц, Стив Роджерс начал считать секунды до того момента, когда он сможет все это разрушить.
Мир под Анцио не имел горизонта; он заканчивался в трех футах над головой, там, где серый, как несвежий саван, туман сливался с краем бруствера. Здесь не было времени, только циклы: цикл дождя, цикл обстрела и цикл гниения. Глина была единственной константой. Она была везде — под ногтями, в складках век, в самом дыхании. Вязкая, чавкающая, она обладала собственной волей, стремясь затянуть в себя всё живое, превратить людей в часть итальянского ландшафта еще до того, как их сердца перестанут биться.
Джеймс Бьюкенен Барнс сидел, вжавшись спиной в склизкую стену окопа. Холод не просто кусал его — он поселился внутри, заменив костный мозг ледяной крошкой. Каждая капля дождя, ударявшая по стальной каске, отдавалась в черепе тупым, монотонным звоном, похожим на удары молоточка по гробовому гвоздю. Шинель, пропитавшаяся водой, весила целую тонну, и Баки казалось, что если он сейчас попытается встать, его позвоночник просто рассыплется, как сухая ветка.
Его пальцы, онемевшие и побелевшие, походили на чужие, плохо обструганные палки. Он держал в них жестяную банку консервированной тушенки — холодный, скользкий цилиндр, пахнущий металлом и застывшим жиром. Ключ на крышке обломился полминуты назад, оставив лишь рваный край острой жести. Баки тупо смотрел на него, чувствуя, как внутри закипает бессильная, тупая ярость. Это было его личное сражение в это утро: он, сержант 107-го полка, против куска жести. И жесть побеждала.
— Сержант, вы её так не уговорите. Она же немка по характеру, эта банка. Упрямая, — раздался рядом тихий голос, в котором, несмотря на всё дерьмо вокруг, всё еще слышался солнечный Техас.
Баки медленно, словно его шея была заржавевшим механизмом, повернул голову. Рядом, пристроившись на ящике из-под боеприпасов, сидел Гейб Джонс. На его веснушчатом лице, которое даже слой грязи не мог сделать угрюмым, блуждала слабая тень улыбки. Гейб был аномалией. В мире, где все давно превратились в тени самих себя, он продолжал чистить свою винтовку М1 «Гаранд» с такой нежностью, словно это была первая красавица Остина. Шорох ветоши по металлу был единственным ритмичным звуком, который не предвещал смерти.
— Заткнись, Гейб, — беззлобно прохрипел Баки. Его собственный голос показался ему чужим, сорванным и сухим, как шелест наждачной бумаги.
— Я её вскрою. Даже если мне придется её загрызть.
Он снова вцепился в банку, пытаясь поддеть край ножом. Металл соскользнул, и острая кромка полоснула его по большому пальцу. Баки не почувствовал боли — нервы давно отказались транслировать такие мелочи. Он просто увидел, как из разреза лениво потекла густая, темная кровь, мгновенно смешиваясь с грязью и серым жиром на крышке. Это выглядело почти красиво — единственный яркий цвет в этом царстве монохрома.
— Дайте сюда, — Гейб отложил винтовку, бережно прислонив её к сухому (относительно) участку брезента, и протянул руку.
Баки молча отдал банку. Он смотрел, как Джонс ловким, привычным движением штыка вскрывает жесть. В нос ударил запах холодного жира и сои — запах, который в Бруклине заставил бы его вывернуть желудок, но здесь он казался ароматом из лучшего ресторана на Пятой авеню.
Гейб выудил из кармана надтреснутую галету — сухую, твердую, как подошва ботинка. Он аккуратно разломил её пополам, стараясь, чтобы ни одна крошка не упала в жижу под ногами. Одну половину он протянул Баки, предварительно зачерпнув ею добрую порцию жирной массы из банки.
— Ешьте, серж. На пустой желудок помирать — плохая примета. Мама всегда говорила: «Гейб, если за тобой придет костлявая, убедись, что ты пахнешь хорошим пирогом».
Баки взял галету. Его зубы отозвались ноющей болью, когда он вгрызся в сухарь. Вкус был отвратительным — мука, соль и прогорклый жир, — но это была калория. Это было топливо. Это была еще одна минута жизни, купленная у этой проклятой земли. Он жевал медленно, чувствуя, как тяжелая масса падает в желудок, словно свинец.
Где-то далеко, за пеленой тумана, глухо ухнуло. Раз, другой. Земля под ногами едва заметно вздрогнула, и с бруствера посыпался сухой песок, смешиваясь с дождевой водой. Артиллерия. Немецкая. Они прощупывали сектор, лениво, как старый пес, кусающий блох. Баки даже не поднял глаз. Если снаряд летит в тебя, ты его не услышишь. А если слышишь — значит, это не твоя проблема.
— Слышали анекдот, сержант? — Гейб прищурился, глядя в серую пустоту.
— Про парня, который попал на небо и встретил там святого Петра?
— Гейб, избавь меня от этого, — Баки прикрыл глаза, пытаясь вызвать в памяти образ Стива. Не того Капитана Америки, который сейчас, наверное, завтракает в «Уолдорф-Астории», а того, настоящего. Тощего, кашляющего Стива, который всегда лез в драку первым. Но образ ускользал, размываемый дождем и усталостью. Оставался только холод.
— Нет, вы послушайте, — не унимался Джонс.
— Значит, Петр спрашивает его: «Сын мой, что ты сделал хорошего в жизни?». А парень отвечает: «Я был в 107-м под Анцио». Петр посмотрел на него, вздохнул, открыл ворота и говорит: «Проходи, сынок. Ад ты уже видел, а в раю у нас, по крайней мере, сухие носки выдают».
Гейб тихо рассмеялся — сухим, коротким смешком, который тут же перешел в надсадный кашель. Баки открыл глаза. Шутка не была смешной. Она была правдивой, а правда здесь не вызывала смеха. Она вызывала лишь глухое оцепенение.
Вокруг них окоп оживал — если это можно было назвать жизнью. Тени в грязных касках шевелились, переругивались шепотом, проверяли затворы. Пахло мокрой шерстью, немытыми телами и тем самым специфическим, сладковато-металлическим запахом, который Баки научился узнавать безошибочно. Запах страха. Он пропитывал всё: от патронных сумок до писем из дома, которые солдаты хранили у самого сердца.
Баки посмотрел на свои руки. Грязь въелась в поры так глубоко, что казалось, кожа стала серой навсегда. Он вспомнил шелк. Почему-то именно сейчас, в этом аду, он вспомнил, как однажды, еще до войны, они со Стивом зашли в дорогой магазин на Манхэттене — просто поглазеть. Стив тогда коснулся рулона синего шелка и сказал, что это похоже на застывшую воду.
«Застывшая вода», — подумал Баки, глядя на ледяную жижу, в которой стояли его ботинки.
— Сержант? — Гейб перестал чистить винтовку. Его взгляд стал серьезным, он смотрел куда-то поверх плеча Баки.
— Вы это слышите?
Баки замер. Дождь всё так же стучал по каскам. Артиллерия всё так же бубнила вдали. Но под этими звуками… под ними рождалось что-то новое. Тонкий, нарастающий свист. Он был похож на звук разрываемой ткани, только ткань эта была самим небом.
Микросекунда.
Баки почувствовал, как волоски на затылке встали дыбом. Зрачки расширились, впуская в себя серый свет рассвета. Время не замедлилось — оно загустело, превратившись в смолу.
Он увидел, как капля дождя застыла на кончике штыка Гейба. Увидал, как Гейб начинает открывать рот, чтобы крикнуть «Ложись!».
Но крик утонул в реве.
Мир взорвался. Не звуком — ударом. Воздух превратился в твердую стену, которая швырнула Баки назад, впечатывая в глину. Вспышка ослепила, выжигая сетчатку, превращая серый туман в ослепительно-белое ничто. В ушах лопнули струны, оставив после себя только высокий, сводящий с ума писк.
Баки не чувствовал земли. Он не чувствовал своего тела. Он был просто сознанием, летящим сквозь хаос. «Стив», — пронеслось в голове, как последняя молитва. — «Надеюсь, твой кофе сегодня был горячим».
А потом наступила тьма, пахнущая горелым мясом и свежевывернутой землей. Глина наконец-то получила то, что хотела.
Тишина, которую Стив так бережно препарировал в одиночестве, лопнула не сразу. Она начала крошиться с резкого, властного стука в дубовую дверь — три удара, ритмичных и сухих, как выстрелы из малокалиберной винтовки. Стив не успел ответить; замок щелкнул, и в стерильный покой люкса ворвался внешний мир, пахнущий типографской краской, дорогим табаком и едким лаком для волос.
Она вошла первой — Эвелин Холлоуэй. Женщина, чей позвоночник, казалось, был отлит из той же холодной стали, что и каркасы окружающих отель небоскребов. Её каблуки вгрызались в ворс персидского ковра с агрессивной четкостью метронома. На ней был строгий костюм цвета мокрого асфальта, подогнанный так идеально, что ни одна складка не смела нарушить геометрию её движения. Идеально уложенные платиновые волны волос не шелохнулись, когда она резко остановилась в центре комнаты, залитой безжалостным утренним солнцем.
— Капитан, вы опаздываете на пятнадцать секунд от графика бодрости, — отчеканила она вместо приветствия. Её голос был лишен обертонов, это был голос пишущей машинки, выбивающей литеры на официальном бланке.
Следом за ней, как довольный кот, вплыл сенатор Брандт. Он уже успел сменить утренний халат на визитку, и его запонки сверкали в лучах света, как маленькие сигнальные огни. Он не смотрел на Стива — он смотрел на «объект», на свой самый удачный политический актив, проверяя, не потускнела ли позолота за ночь.
Стив стоял у окна, всё еще сжимая в руках край тяжелой портьеры. Его пальцы, способные гнуть подковы, сейчас казались ему неуклюжими лопатами. Он чувствовал, как под кожей перекатывается тяжелая, ненужная здесь мощь. Адреналин, который его тело вырабатывало в ответ на любое вторжение, жег легкие, требуя действия, но действовать было не против кого.
— Мисс Холлоуэй, — Стив попытался придать голосу твердость, но в этом пространстве, заставленном антиквариатом, его баритон резонировал слишком гулко, заставляя хрустальные подвески на люстре едва заметно вздрагивать.
— Я ждал утреннюю сводку из штаба. Есть новости из Италии? Сто седьмой полк…
Эвелин даже не подняла глаз от планшета с зажимом. Она сделала шаг вперед, и Стив невольно ощутил её парфюм — холодный, цветочный аромат, за которым скрывался запах хлорки и амбиций.
— Италия — это вчерашний заголовок, Капитан. Сегодня ваш мир ограничен этим листом, — она протянула ему прямоугольник плотной, кремовой бумаги.
Стив взял его. Бумага была такой качественной, что её края могли резать плоть. Он опустил взгляд на текст, напечатанный безупречным шрифтом:
09:15 — Примерка парадного мундира (Вариант «Герой-Освободитель»). 10:00 — Фотосессия для «Life». Сюжет: «Щит нации». 12:00 — Благотворительный ланч с женами сталелитейных магнатов. Тема: «Сердце солдата». 14:30 — Радиоэфир. Прямое включение. Текст №4 (Патриотический подъем).
Стив почувствовал, как в горле встает комок. Это было не расписание. Это был чертеж его эксплуатации. Каждый пункт — как звено цепи, натягивающейся на его шее.
— Мисс Холлоуэй, вы не слышите меня, — Стив сделал шаг к ней, сокращая дистанцию. Он возвышался над ней, огромный, заполняющий собой всё пространство, но Эвелин даже не моргнула. Её зрачки, узкие и темные, оставались неподвижными. — Мои друзья сейчас в грязи под Анцио. Я должен знать, что там происходит. Полковник Филлипс обещал…
— Полковник Филлипс командует солдатами, Капитан. А я командую легендой, — перебила она его, и в её голосе впервые прорезалась сталь. Она подошла вплотную, и Стив почувствовал жар, исходящий от её тела, скрытого под броней костюма.
— Вы — не солдат. Вы — идея. А идеи не читают сводки о потерях, они вдохновляют на новые.
Брандт, стоявший у столика с шампанским, издал короткий, одобрительный смешок.
— Эвелин права, сынок. Твоя битва — здесь. Посмотри на этот свет, — он обвел рукой комнату.
— Ты должен сиять так ярко, чтобы они там, в окопах, видели тебя даже ночью.
Холлоуэй внезапно протянула руку и коснулась узла галстука Стива. Её пальцы были ледяными, несмотря на жару в комнате. Стив замер, его мышцы инстинктивно напряглись, превращаясь в камень. Он чувствовал её дыхание на своем подбородке — оно пахло мятными леденцами и кофейным перегаром.
— Галстук сбит на два миллиметра влево, — прошептала она, и её хищная улыбка на мгновение обнажила идеально ровные зубы.
— Недопустимая небрежность для иконы.
Она резко дернула ткань, затягивая узел чуть сильнее, чем требовалось. Стив ощутил, как воротник впился в горло. Физиология его нового тела требовала кислорода, требовала пространства, но он стоял неподвижно, позволяя ей распоряжаться собой, как манекеном.
— Мисс Холлоуэй, — прохрипел он, глядя поверх её головы на золоченый карниз.
— Люди гибнут. Настоящие люди. Не идеи.
Эвелин отстранилась, окинув его критическим взглядом, словно проверяя качество покраски нового автомобиля. Она проигнорировала его слова так легко, будто он был немым.
— Сенатор, я думаю, нам стоит сменить оттенок синего в его парадном кителе, — бросила она через плечо.
— Текущий слишком агрессивен. Нам нужно что-то более… небесное.
Она снова повернулась к Стиву, и в её глазах вспыхнул холодный, профессиональный азарт.
— Капитан, запомните: сегодня мы продаем надежду. А надежда всегда должна быть в синем. Это успокаивает налогоплательщиков. Синий — это цвет спокойного моря, цвет неба без бомбардировщиков. Это цвет, за который люди охотнее отдают свои доллары.
Она вложила в его руку еще одну папку — тяжелую, пахнущую кожей.
— Здесь ваши реплики для радио. Выучите их к двум часам. И постарайтесь, чтобы ваш голос не звучал так… — она замялась, подбирая слово, — …так по-настоящему. Нам нужен объем, нам нужен пафос, нам нужен Капитан Америка, а не Стив Роджерс из Бруклина.
Брандт подошел к ним, положив тяжелую ладонь на плечо Стива. Стив почувствовал запах его дорогого одеколона — смесь мускуса и амбры, запах власти, которая никогда не знала запаха пороха.
— Мы делаем великое дело, сынок, — пророкотал сенатор.
— Вечером на обеде будет миссис Вандербильт. Улыбайся ей так, будто она — твоя единственная надежда на спасение. От её чека зависит, сколько танков мы отправим в следующем месяце.
Стив посмотрел на свои руки. На костяшках пальцев, которые он вчера в кровь разбил о боксерскую грушу, не осталось и следа. Его тело заживало слишком быстро, стирая доказательства его боли, его реальности. Он был заперт в этом совершенном, позолоченном теле, как в склепе.
— Идемте, — Холлоуэй уже была у двери, её каблуки снова начали свой безжалостный отсчет.
— Фотограф ждет. И ради бога, Капитан, уберите это выражение лица. Вы выглядите так, будто собираетесь кого-то убить, а не спасти.
Стив медленно пошел за ними. Каждый шаг по мягкому ковру казался ему движением по болоту. Он чувствовал, как невидимый поводок, сплетенный из расписаний, контрактов и ожиданий, натягивается всё сильнее, увлекая его прочь от реальности, туда, где война была лишь красивой картинкой в журнале.
Он вышел в коридор, и яркий электрический свет ламп ударил по глазам, окончательно выжигая остатки утренней тишины. Впереди была продажа надежды. И Стив Роджерс, спрятанный глубоко внутри Капитана Америки, начал готовить свой первый, настоящий удар.
Дождь не ушел — он просто затаился, сменив яростную барабанную дробь на деликатную, сводящую с ума капель. Мир вокруг сузился до размеров выгребной ямы, заполненной густым, как остывшая овсянка, туманом. Этот туман не был просто погодным явлением; он казался живым существом, белесым левиафаном, который медленно пережевывал остатки реальности, оставляя лишь запахи мокрой шерсти, немытых тел и застоявшегося в легких страха.
Тишина, воцарившаяся в шесть утра, была не отсутствием звука, а его предельной концентрацией. Она звенела в ушах Баки Барнса, как натянутая до предела струна, готовая лопнуть и хлестнуть по лицу. В этой тишине каждый шорох — сползающий пласт раскисшей глины, тяжелый вздох спящего солдата, скрип кожаного ремня — казался громом.
Баки медленно, стараясь не тревожить затекшие суставы, полез во внутренний карман шинели. Его пальцы, огрубевшие и покрытые сетью мелких, незаживающих трещин, нащупали смятую пачку. Пусто. Почти. На самом дне, застряв в складках бумаги, пряталась она — последняя. «Лаки Страйк». Маленький белый цилиндр, помятый, с высыпавшимися крошками табака, но в этот момент он казался Баки более ценным, чем все золотые слитки в Форт-Ноксе.
Он извлек её с осторожностью ювелира. Посмотрел на неё, щурясь от едкой сырости, которая, казалось, пропитывала даже мысли. Это была не просто сигарета. Это был последний рубеж. Последний мостик, связывающий его с Бруклином, с шумными барами, с запахом жареных каштанов и смехом Стива.
Баки взглянул на Гейба Джонса. Тот сидел напротив, привалившись к брустверу, и его веснушчатое лицо в предрассветных сумерках казалось серым, как окружающий их бетон.
Гейб не чистил винтовку — он просто смотрел в туман, и в его глазах, обычно искрящихся техасским задором, сейчас отражалась лишь бесконечная, свинцовая усталость.
Баки не сказал ни слова. Он просто переломил сигарету пополам. Хруст тонкой бумаги и сухих листьев табака прозвучал в тишине как выстрел. Он протянул половину Гейбу. Тот вздрогнул, сфокусировал взгляд на протянутой руке сержанта, и на мгновение в его глазах вспыхнуло что-то похожее на благоговение.
— Сержант… — начал было Гейб, но Баки лишь коротко качнул головой.
Они прикурили от одной спички, укрывая крошечный огонек ладонями, словно это была последняя искра жизни во всей вселенной. Запах дешевого табака, резкий и родной, мгновенно вытеснил вонь окопной гнили. Первый затяг был болезненным — дым обжег горло, заставив легкие протестующе сжаться, но за этим пришло блаженное, мимолетное онемение.
Баки закрыл глаза. На секунду туман превратился в дым нью-йоркских кофеен. Он почти почувствовал вкус настоящего кофе, а не той подкрашенной воды, которую им выдавали за паек. Он почувствовал тепло, которое не имело отношения к температуре воздуха.
Они курили молча. Гейб сделал две затяжки и, не глядя, передал окурок следующему бойцу — рядовому Миллеру, который сидел чуть поодаль, обняв винтовку как любимую женщину. Окурок пошел по кругу. Маленький тлеющий огонек, переходящий из рук в руки, стал центром их крошечного, умирающего мира. Это было причастие. Безмолвный обет тех, кто знал, что следующий час может стать для них последним.
Гейб выпустил тонкую струйку дыма, которая тут же растворилась в тумане. Он слегка улыбнулся, и эта улыбка, нелепая и неуместная в этом аду, заставила сердце Баки болезненно сжаться.
— Знаешь, сержант, — прошептал Гейб, и его голос, мягкий и певучий, показался Баки звуком из другой жизни.
— Если бы не война, если бы не эта грязь и не немцы за тем холмом… это утро было бы почти романтичным. Посмотри на этот туман. В Остине такой бывает только перед самым жарким днем.
Баки медленно повернул голову и посмотрел на него. Его взгляд, тяжелый, пропитанный гарью и цинизмом, был красноречивее любых слов. В нем читалось всё: и память о разорванных телах, и звук минометного обстрела, и осознание того, что «романтика» здесь пахнет только смертью.
«Заткнись, парень», — кричали его глаза. — «Не смей очеловечивать это место. Не смей давать ему шанс».
Гейб поймал этот взгляд, его улыбка чуть померкла, но не исчезла совсем. Он просто пожал плечами и снова затянулся остатками сигареты, которая уже обжигала пальцы.
Тишина стала еще плотнее. Она давила на плечи, заставляя солдат инстинктивно пригибаться ниже к дну окопа. Туман за бруствером шевельнулся, словно там, в белесой пустоте, ворочалось что-то огромное и безжалостное.
И в этот момент тишина лопнула.
Это не был взрыв. Это был звук, который каждый из них слышал в своих кошмарах. Тонкий, пронзительный, нарастающий свист. Он разрезал воздух, как бритва разрезает шелк. Он приближался с нечеловеческой скоростью, превращаясь из комариного писка в рев разъяренного зверя.
Баки замер. Его зрачки расширились, впуская в себя серый свет умирающего утра. Время не просто замедлилось — оно превратилось в густую смолу. Он увидел, как Гейб медленно, мучительно медленно начинает открывать рот. Увидел, как последняя искра на окурке, который Гейб всё еще держал в пальцах, вспыхнула ярко-алым перед тем, как погаснуть навсегда.
Свист стал абсолютным. Он заполнил собой всё пространство, вытесняя мысли, чувства, саму жизнь.
Баки почувствовал, как мышцы его спины напряглись, готовясь к удару, который невозможно пережить. Он не закрыл глаза. Он смотрел в туман, ожидая, когда тот разверзнется и явит им свой истинный лик.
Мир затаил дыхание. Последняя секунда мира перед тем, как начнется ад.
Стив Роджерс стоял перед зеркалом, и зеркало лгало ему с безупречной, ледяной учтивостью.
Оно было огромным, в тяжелой раме из мореного дуба, покрытой сусальным золотом, которое изгибалось в барочных завитках, похожих на застывшие в экстазе языки пламени. В этом люксе «Уолдорф-Астории» даже отражения казались дороже, чем жизни людей в Бруклине. Стив медленно поднял руку, поправляя узел шелкового галстука — глубокого, «патриотического» синего цвета, который мисс Холлоуэй выбрала специально, чтобы подчеркнуть сталь в его глазах. Его пальцы, теперь длинные, сильные и пугающе точные, коснулись накрахмаленного воротника. Ткань была такой жесткой, что казалась вырезанной из тонкого белого пластика.
Он смотрел в свои зрачки и не узнавал их. Сыворотка не просто перекроила его кости и нарастила слои неутомимых мышц; она стерла с его лица историю. Где былая бледность? Где тени под глазами от бессонных ночей, проведенных в кашле? Где шрам на подбородке, оставленный камнем в переулке на сорок второй улице? Зеркало показывало ему идеал. Золотое сечение, облеченное в плоть. Челюсть, способная дробить гранит; кожа, чистая, как у новорожденного, лишенная пор и изъянов; плечи, которые, казалось, могли бы удержать свод этого проклятого отеля, если бы он вдруг решил рухнуть под тяжестью собственного тщеславия.
Это был не Стив. Это был Капитан Америка — продукт, упакованный в шерсть высшей пробы, пахнущий дорогим одеколоном с нотками сандала и озона. Он чувствовал себя манекеном, которого выставили в витрине Пятой авеню. Внутри этой совершенной оболочки Стив Роджерс задыхался, как пойманная в банку птица. Он искал в отражении хоть что-то знакомое, хоть какую-то слабость, за которую можно было бы зацепиться, чтобы почувствовать себя живым, но зеркало возвращало ему лишь триумф воли и торжество химии.
Стив протянул руку и коснулся поверхности стекла. Оно было холодным, лишенным тепла человеческой кожи. Кончики его пальцев оставили едва заметный след на безупречной глади. Он смотрел, как этот след медленно исчезает, испаряясь под светом люстр, и в этот момент тишина номера стала абсолютной, вакуумной.
РЕЗКИЙ ПЕРЕХОД.
Поверхность лужи вздрогнула от далекого разрыва, и отражение рассыпалось на тысячи дрожащих, грязных осколков.
Баки Барнс смотрел вниз, в маслянистую воронку на дне окопа, где скопилась дождевая вода, перемешанная с мочой, пороховой гарью и дизельным топливом. Когда рябь улеглась, из мутной глубины на него взглянуло чудовище.
Это лицо было высечено не из гранита, а из усталости и копоти. Щетина, жесткая и колючая, как проволока на заграждениях, покрывала щеки, скрывая впадины, оставленные голодом. Кожа имела нездоровый, землистый оттенок, словно глина Анцио уже начала прорастать сквозь поры, заявляя свои права на эту плоть. Под глазами залегли иссиня-черные провалы — не тени, а настоящие колодцы, на дне которых плескалось что-то мертвое и холодное.
Баки медленно поднял руку, ту самую, которой он только что делил последнюю сигарету с Гейбом. Под ногтями чернела кайма запекшейся крови — чужой или своей, он уже не помнил. Он коснулся своего лица, и пальцы ощутили не кожу, а корку из засохшей грязи и соли. Его зрачки были расширены, они занимали почти всю радужку, отражая серый, давящий купол неба, который вот-вот должен был обрушиться на них стальным дождем.
В этом отражении не было надежды. Не было «патриотического синего». Были только оттенки хаки, ржавчины и разложения. Баки смотрел на себя и видел не сержанта 107-го полка, не героя, о котором будут писать в газетах. Он видел расходный материал. Кусок мяса, брошенный в мясорубку истории, который еще дышит только по какому-то нелепому недоразумению.
Он искал в этой мутной воде того парня из Бруклина, который умел танцевать и знал все лучшие бары на Кони-Айленд. Того Баки, который обещал Стиву, что они вернутся домой и купят по огромному стейку. Но лужа показывала ему лишь призрака. Оболочку, внутри которой выгорело всё, кроме инстинкта выживания и глухой, ноющей боли в суставах.
Баки опустил руку в воду. Холод прошил пальцы, как тысячи мелких игл. Он коснулся дна лужи, взбаламутив ил, и его лицо в отражении окончательно исчезло, поглощенное грязью.
Два друга. Один — запертый в золотой клетке совершенства, другой — в глиняной могиле войны. Один — икона без души, другой — душа без будущего. Океан между ними был не просто массой воды; это была пропасть между тем, кем они хотели быть, и тем, во что их превратил этот мир.
Стив в Нью-Йорке отнял руку от зеркала, чувствуя, как по спине пробежал необъяснимый, ледяной сквозняк.
Баки в Анцио вытащил руку из лужи, чувствуя, как глина под ногтями становится тяжелее свинца.
В этот момент свист снаряда, начавшийся в предыдущей сцене, достиг своего апогея.
Микросекунда тишины.
Стив поправил запонку, и звук щелчка металла о металл в тишине люкса показался ему оглушительным.
Баки вскинул голову, и звук разрываемого неба над окопом стал последним, что он услышал перед тем, как мир превратился в огонь.
Отражения больше не имели значения. Осталась только реальность. И она была готова убивать.
Блок II: Симфония Лжи и Реквием по Живым
Воздух в библиотеке «Уолдорф-Астории» был мертвым, высушенным до состояния пергамента жаром осветительных приборов. Огромные софиты, похожие на серебристых хищных птиц, замерли на высоких штативах, изрыгая слепящий, хирургически белый свет. Этот свет не освещал — он препарировал. Он выжигал тени в складках тяжелых дубовых стеллажей, заставленных томами в кожаных переплетах, превращая мудрость веков в плоский, безжизненный фон для новой американской мифологии. Пахло разогретым металлом, пылью старых книг и приторным, удушливым ароматом лака для волос, которым была залита прическа журналистки.
Стив сидел в глубоком кресле, обитом темно-зеленым бархатом. Ткань казалась ему наждачной бумагой, впивающейся в кожу сквозь тонкую шерсть парадного мундира. Он чувствовал себя не человеком, а деталью интерьера, такой же неподвижной и функциональной, как бронзовый бюст Линкольна на каминной полке. Его тело, способное на невероятные атлетические подвиги, сейчас было сковано необходимостью сохранять идеальную осанку — ту самую, которую мисс Холлоуэй назвала «осанкой победителя».
Напротив него, в облаке пудры и фальшивого сочувствия, расположилась Марта Вэнс. Её улыбка была шедевром инженерной мысли: зубы ослепительно белые, губы растянуты ровно настолько, чтобы казаться дружелюбными, но не вульгарными. В её руках был блокнот, исписанный аккуратным, острым почерком — сценарий их «спонтанной» беседы.
— Мы в эфире через три… две… одну… — прошептал ассистент, и над одной из камер, похожей на циклопический глаз, вспыхнул алый огонек. Для Стива он выглядел как капля свежей крови на снегу.
— Доброе утро, Америка! — голос Марты взлетел вверх, обретая ту самую певучую, паточную интонацию, которая заставляла домохозяек от Огайо до Калифорнии прибавлять громкость радиоприемников.
— Сегодня у нас в гостях человек, чье имя стало синонимом мужества. Человек, который несет свет надежды в самые темные уголки нашего мира. Капитан, — она подалась вперед, и Стив ощутил волну её тяжелых духов, — скажите нам, каково это? Каково это — быть живым символом нации? Быть тем, на кого смотрят миллионы, когда им кажется, что тьма побеждает?
Стив почувствовал, как внутри него что-то медленно умирает. Это был вопрос-ловушка, вопрос-пустышка, не требующий правды. Он посмотрел прямо в объектив камеры. Его зрачки, сузившиеся от невыносимого света, казались двумя черными точками в океане ледяной синевы. Он видел свое отражение в линзе — крошечный, искаженный человечек в яркой форме, запертый в стеклянном шаре.
— Это… большая честь, Марта, — начал он. Его голос звучал глубоко и уверенно, но Стив слышал в нем механический скрежет заученного урока.
— Быть символом — значит понимать, что ты больше не принадлежишь себе. Ты принадлежишь каждому американцу, который верит в свободу. Это бремя, которое я несу с гордостью, зная, что за моей спиной стоит великая страна.
Мисс Холлоуэй, стоявшая в тени за камерами, едва заметно кивнула. Её глаза, холодные и расчетливые, следили за каждым движением его губ. Она была дирижером этой беззвучной оперы.
— Потрясающе, — выдохнула Марта, и в её глазах на мгновение блеснула настоящая, хищная радость профессионала, получившего нужную цитату.
— Но скажите, Капитан, что вы чувствуете, когда надеваете этот мундир? Когда берете в руки свой легендарный щит? Чувствуете ли вы, как сама история касается вашего плеча?
Стив сжал подлокотники кресла. Дерево под его пальцами жалобно скрипнуло, но звук утонул в гуле осветительных приборов. Он вспомнил Баки. Вспомнил грязь Анцио, которую он видел в своем воображении так ясно, словно сам стоял там по колено в ледяной жиже. Он вспомнил запах смерти — металлический, кислый, окончательный. И сравнил его с этим запахом старой бумаги и пудры.
— Мундир — это не просто ткань, — произнес он, и его слова падали в тишину библиотеки, как тяжелые камни в стоячую воду.
— Это обещание. Обещание того, что тирания будет сокрушена. Когда я беру щит, я чувствую не тяжесть металла, а тяжесть ответственности перед нашими ребятами на фронте. Мы сражаемся за мир, в котором каждый ребенок сможет спать спокойно, не боясь звука сирен.
— Как поэтично! — Марта прижала руку к груди, изображая глубокое волнение.
— Наши слушатели пишут нам тысячи писем. Дети рисуют вас в своих тетрадках. Вы для них — как бог, сошедший с небес. Что бы вы хотели сказать тем юным патриотам, которые мечтают быть похожими на вас?
Стив замолчал. Пауза затянулась. Он видел, как Холлоуэй в тени напряглась, как её пальцы впились в планшет. В голове Стива пронеслась мысль: «Не желайте этого. Не желайте стать картинкой. Не желайте потерять свое имя ради цвета флага». Но его губы, послушные воле кукловодов, уже формировали другой ответ.
— Я бы сказал им: верьте в Америку, — произнес он, и его глаза в этот момент стали абсолютно пустыми, лишенными всякого проблеска жизни.
— Верьте в то, что правда всегда побеждает. Будьте сильными, будьте честными, и помните: каждый из вас — маленький Капитан Америка на своем месте. Вместе мы несокрушимы.
— Золотые слова! — Марта просияла.
— Мы прервемся на короткую рекламу военных облигаций. Оставайтесь с нами, Америка! С нами — Капитан!
Алый огонек на камере погас. Марта мгновенно расслабилась, её лицо утратило выражение восторженного обожания, сменившись деловой скукой. Она потянулась к стакану с водой, стоявшему на полу.
— Отлично идем, Капитан, — бросила она, не глядя на него.
— Еще пара таких дублей, и мы закончим раньше срока. Эвелин, вы его отлично выдрессировали.
Стив не ответил. Он продолжал сидеть в кресле, глядя в пустоту перед собой. Свет софитов всё еще жег его кожу, но внутри он чувствовал только ледяной холод. Он был плакатом. Он был голосом из граммофона. Он был всем, чем угодно, кроме человека.
— Стивен, — Холлоуэй вышла из тени, её каблуки сухо щелкнули по паркету.
— В следующем блоке добавь больше страсти, когда будешь говорить о Гитлере. Нам нужно, чтобы у людей сжимались кулаки, а не только сердца. Понял?
Стив медленно повернул к ней голову. Его взгляд был таким тяжелым, что Холлоуэй на секунду замялась, её уверенность дала крошечную трещину.
— Понял, — сказал он. Его голос был тихим, но в нем послышался низкий, вибрирующий гул, похожий на рычание запертого в клетке зверя.
— Вот и славно, — она быстро оправилась и снова уткнулась в свои бумаги.
— Приготовьтесь. Десять секунд.
Стив снова посмотрел в объектив. Он видел там не зрителей. Он видел там бездну. И бездна смотрела на него, улыбаясь его собственным, отретушированным лицом. Он приготовился снова стать героем. Приготовился снова лгать.
В этот момент где-то в глубине отеля, за пределами этой душной библиотеки, зазвонил телефон. Но Стив его не слышал. Он слышал только свист снаряда, который в его воображении уже летел в сторону Анцио, разрывая тишину и жизни тех, кого он называл друзьями.
Свист не был звуком. Это была рваная рана в самой ткани реальности, тонкое, ледяное лезвие, которое полоснуло по натянутым нервам Баки Барнса за долю секунды до того, как мир перестал существовать. В ту последнюю микросекунду тишины Баки успел заметить, как капля грязной воды на краю каски Гейба Джонса дрогнула, резонируя с приближающейся смертью. А потом серое ничто тумана взорвалось изнутри.
Вспышка не просто ослепила — она выжгла само понятие зрения, превратив мир в абсолютную, яростную белизну, в которой испарились и окоп, и небо, и люди. Это был свет, лишенный тепла, свет конца времен. Вслед за ним пришел удар. Воздух, только что бывший прозрачным и податливым, внезапно обрел плотность бетона. Ударная волна врезалась в грудь Баки, вышибая из легких остатки кислорода, превращая его внутренности в вибрирующую кашу. Его подбросило, как тряпичную куклу, и швырнуло назад, в липкие объятия размокшей глины.
Звук опоздал. Он обрушился сверху многотонным молотом, раскалывая череп, превращая барабанные перепонки в лоскуты. Это был не просто грохот — это был рев разъяренного бога, решившего стереть это место с лица земли.
Баки открыл рот, пытаясь вдохнуть, но вместо воздуха заглотил пригоршню жидкой грязи и едкого, серного дыма. Вкус кордита — горький, металлический, сушащий горло — мгновенно заполнил рот. Он чувствовал, как земля под ним содрогается в конвульсиях, словно живое существо, которое бьют ногами. Окоп, их единственное убежище, превратился в ловушку. Стены осыпались, погребая под собой снаряжение, письма, надежды.
— Ложись! — этот крик родился где-то в глубине его сознания, но Баки не слышал собственного голоса. В ушах стоял высокий, невыносимый писк, похожий на звук работающей на пределе турбины.
Он заставил себя поднять голову. Туман, еще минуту назад бывший мирным и сонным, теперь превратился в бурлящее месиво из пыли, дыма и ошметков земли. С неба падал дождь — но это была не вода. На каску Баки с сухим стуком падали комья мерзлой глины, осколки камней и что-то мягкое, влажное, чего он боялся коснуться взглядом.
Мир вокруг превратился в стробоскоп. Вспышка — и он видит Гейба, вжавшегося в дно окопа, его глаза расширены до предела, в них отражается пламя. Вспышка — и он видит рядового Миллера, который всего мгновение назад передавал окурок. Миллер стоял на коленях, прижимая руки к голове, и его рот был раскрыт в беззвучном крике.
Новый свист. На этот раз их было несколько. Мины падали часто, методично, перепахивая землю с точностью мясника.
— Рассредоточиться! К стенам! — Баки выплюнул грязь и рванулся вперед, хватая Миллера за шинель, дергая его вниз.
В этот момент земля в пяти метрах от них вздыбилась черным гейзером. Баки почувствовал, как мимо его уха с противным, жужжащим звуком пролетел осколок — раскаленный кусок стали, поющий свою короткую песню смерти. Воздух наполнился этим свистом — сотни невидимых насекомых-убийц носились в дыму, ища плоть.
Рядом раздался звук, который невозможно было спутать ни с чем. Это не был крик ярости или приказ. Это был тонкий, захлебывающийся вой, переходящий в бульканье.
Баки обернулся. Рядовой Хендрикс, совсем мальчишка из Огайо, который вчера хвастался фотографией своей девушки, лежал на боку. Его ноги были неестественно подогнуты, а руки судорожно пытались удержать что-то внутри распоротого живота. Кровь — слишком яркая, слишком красная для этого серого мира — толчками выплескивалась на грязное дно окопа, дымясь на холодном воздухе.
— Медик! — Баки заорал так, что жилы на шее вздулись, превращаясь в канаты.
— Док, ко мне!
Но Дока не было. Был только хаос. Война, которая до этого момента была лишь ожиданием, цифрами в сводках и далеким гулом, наконец-то сорвала маску. Она ворвалась в их окоп, пахнущая требухой и жженой резиной, требуя свою дань.
Баки пополз к Хендриксу, вгрызаясь пальцами в скользкую глину. Каждый дюйм пути давался с трудом, словно он двигался сквозь густой мед. Грязь забивалась в рукава, под воротник, она была везде. Еще один разрыв — ближе, чем предыдущий. Ударная волна прижала его к земле, засыпав глаза песком. На мгновение ему показалось, что он ослеп. Он тер глаза грязными кулаками, чувствуя, как песчинки царапают роговицу.
Когда зрение вернулось, он увидел лицо Хендрикса. Мальчик смотрел на него, и в его глазах не было патриотизма. В них не было «американского образа жизни», о котором вещал диктор в кинохронике Стива. В них был только первобытный, животный ужас и непонимание. Его губы шевелились, выталкивая кровавые пузыри.
— Сержант… — прошептал он, и этот шепот прорезал грохот канонады, вонзившись в мозг Баки острее любого осколка.
— Сержант, мне холодно. Почему так холодно?
Баки схватил его за руку. Ладонь Хендрикса была липкой и быстро остывала.
— Держись, сынок. Слышишь? Просто держись. Док уже идет.
Это была ложь. Самая милосердная и самая гнусная ложь на свете. Баки видел рану — там нечего было спасать. Сталь мины не просто ранила, она выпотрошила его, превратив человека в груду кровоточащего мяса.
Очередной залп накрыл их секцию. Земля превратилась в кипящий котел. Баки прижал голову Хендрикса к своей груди, пытаясь закрыть его своим телом, хотя понимал, насколько это бессмысленно. Он чувствовал, как тело мальчика содрогается в финальной конвульсии.
В этот момент Баки Барнс, парень из Бруклина, который любил танцы и яблочный пирог, окончательно умер. На его месте осталось что-то другое. Существо, состоящее из рефлексов, ярости и ледяного осознания реальности. Он поднял глаза к небу, которое теперь было черным от дыма, и его взгляд стал таким же жестким, как те осколки, что свистели над головой.
— Гейб! — рявкнул он, и в его голосе больше не было сомнений.
— Проверь левый фланг! Миллер, к пулемету! Если они пойдут в атаку после этого — мы должны их встретить!
Он отпустил руку Хендрикса. Мальчик больше не дышал. Его глаза, остекленевшие и пустые, продолжали смотреть в небо, словно ища там ответы. Баки не закрыл ему веки. У него не было времени на ритуалы.
Он схватил свою винтовку, чувствуя холод металла, который теперь казался единственной надежной вещью в этом мире. Грязь на затворе мешала, но он передернул его с яростной силой.
Первый аккорд ада закончился. Начиналась симфония.
Где-то в Нью-Йорке Стив Роджерс в этот момент, возможно, поправлял галстук перед зеркалом. Баки представил это на долю секунды — чистую комнату, запах дорогого мыла, тишину. И эта мысль вызвала у него не зависть, а глухую, черную ненависть. Не к Стиву. К той лжи, которая разделяла их миры.
— Ну давайте, — прошептал он, глядя сквозь дым на нейтральную полосу.
— Давайте, суки. Покажитесь.
Туман начал редеть, открывая изрытое воронками поле, которое теперь было усеяно телами. И из этой серой мглы начали проступать тени. Тени в касках другой формы.
Баки прижал приклад к плечу. Его сердце билось ровно. Страх ушел, оставив после себя только холодную, расчетливую пустоту. Он был готов убивать. Потому что это было единственное, что имело смысл в этом рассвете над Анцио.
Звон хрусталя в банкетном зале «Уолдорф-Астории» резал слух Стива Роджерса острее, чем свист осколков, который всё еще вибрировал в его костях после утреннего кошмара в Анцио. Здесь, под сводами, расписанными золотом и лазурью, звук сталкивающихся бокалов превращался в серию крошечных, изящных гильотинных ударов. Смех, доносившийся из-за столов, был густым, как патока, и таким же приторным; он обволакивал Стива, забиваясь в поры его новой, идеально подогнанной формы «Героя-Освободителя», лишая возможности дышать.
Воздух пах дорогим французским парфюмом, жареным фазаном и тем специфическим, едва уловимым ароматом старых денег, который всегда отдает легким оттенком разложения. Стив сидел во главе стола, чувствуя себя биологическим оружием, упакованным в подарочную обертку. Его плечи, ставшие пугающе широкими, едва умещались между спинками тяжелых дубовых стульев. Он ощущал каждый шов своего мундира, каждую пуговицу, которая под давлением его грудной клетки казалась готовой выстрелить в лицо сидящему напротив магнату.
Перед ним стояла тарелка из тончайшего лиможского фарфора. На ней, среди завитков изысканного соуса, покоились перепела, фаршированные трюфелями. Стив смотрел на них и видел не еду. Он видел калории, пересчитанные в патроны. Он видел роскошь, которая была бы оскорблением даже в мирное время, а сейчас казалась преступлением против человечества. Его обостренное обоняние улавливало тончайшие нюансы: запах подгоревшего сахара на десертах, кислинку шампанского в бокалах, и — где-то на самой периферии — фантомный, въевшийся в подкорку запах сырой земли и жженого кордита.
Он не мог заставить себя прикоснуться к приборам. Серебряная вилка в его руке казалась тяжелой и холодной, как рукоять пистолета. Стив знал, что если он сейчас съест хоть кусочек этой нежной плоти, его просто вывернет прямо на белоснежную скатерть. В его голове, как заевшая пленка, крутилось отражение Баки в грязной луже. Баки, который сейчас, возможно, грызет черствую галету, если ему вообще повезло остаться в живых.
— Капитан, вы совсем ничего не едите! — голос раздался справа, как внезапный разрыв мины в тишине.
Стив медленно, с механической плавностью, которую ему привила мисс Холлоуэй, повернул голову. К нему приближалась миссис Брандт, супруга сенатора. Она была похожа на пышное, перегруженное украшениями облако. На её плечах покоилась горжетка из чернобурой лисы, чьи стеклянные глаза смотрели на Стива с тем же немым ужасом, который он чувствовал внутри. Бриллианты на её шее и запястьях вспыхивали под светом люстр, как россыпь застывших слез.
Она не шла — она плыла, распространяя вокруг себя облако аромата «Шанель №5», который в этой концентрации казался Стиву удушающим газом. В её руке покачивался бокал с шампанским, золотистые пузырьки которого бешено стремились вверх, к свободе.
— О, Марта говорила мне, что вы скромны, но это уже слишком! — она хихикнула, и этот звук напомнил Стиву скрежет металла по стеклу.
— Вы должны поддерживать силы. Нам ведь нужно, чтобы наш главный защитник был в форме, не так ли?
Она остановилась в опасной близости, и Стив почувствовал жар, исходящий от её пухлого, обильно припудренного лица. Её глаза, маленькие и блестящие, как у грызуна, сканировали его тело с жадностью коллекционера, оценивающего редкий экземпляр.
— Вы такой… большой, — прошептала она, и её голос внезапно утратил светскую легкость, обретя тяжелое, плотское звучание.
— И такой сильный. Знаете, Капитан, когда я смотрю на вас в этих новостных сводках, когда вижу, как вы сокрушаете врагов… я чувствую себя в такой безопасности. Как будто война — это просто страшная сказка, которую вы вот-вот закроете.
Она прикоснулась к его предплечью. Её пальцы, унизанные кольцами, были мягкими и влажными. Стив почувствовал, как его мышцы под тканью мундира инстинктивно сократились, превращаясь в камень. Для него это прикосновение было вторжением, нарушением границ его личного ада. Он видел, как её зрачки расширились, когда она ощутила твердость его мышц.
— Мы все так вам благодарны, — продолжала она, прихлебывая шампанское.
— Мой муж говорит, что вы — лучшая инвестиция, которую когда-либо делало правительство. Вы — наш щит, Стивен. Можно мне называть вас Стивен?
Стив заставил свои губы растянуться в ту самую улыбку, которую он репетировал перед зеркалом. Это была улыбка мертвеца, нарисованная на лице живого человека.
— Как вам будет угодно, миссис Брандт, — произнес он. Его голос, глубокий и вибрирующий, заставил хрусталь на столе отозваться тонким звоном.
— О, какая прелесть! — она всплеснула руками, едва не расплескав вино.
— Артур! Артур, иди скорее сюда! Нам нужно фото для благотворительного бюллетеня!
Из толпы вынырнул фотограф — тот самый, с потными подмышками, которого Стив видел утром. Он уже наводил свою громоздкую камеру, похожую на черную пушку.
— Встаньте рядом, Капитан. Положите руку ей на плечо. Да, вот так. Улыбайтесь! Америка должна видеть своего героя в кругу друзей!
Стив встал. Он чувствовал себя гигантом среди лилипутов, существом из другого мира, которое по ошибке забрело на этот праздник жизни. Он положил руку на плечо миссис Брандт. Мех лисы под его пальцами казался колючим и мертвым. Он ощущал хрупкость её костей под слоями жира и шелка. Одно неловкое движение — и он сломает её, как сухую ветку. Эта мысль вызвала у него холодную, отстраненную дрожь.
— Сыр! — крикнула миссис Брандт, прижимаясь к нему своим мягким боком.
Вспышка магния.
Мир на мгновение исчез, превратившись в белое ничто. Для Стива это не был свет камеры. Это был взрыв в Анцио. На долю секунды он снова оказался там, в грязи, слыша крики Хендрикса. Запах озона от вспышки смешался в его мозгу с запахом горелой плоти. Его сердце пропустило удар, а затем забилось с удвоенной силой, гоня по венам адреналин, которому некуда было деться.
— Чудесно! Просто чудесно! — миссис Брандт отстранилась, обмахиваясь веером.
— Вы такой душка, Стивен. Если бы я была на двадцать лет моложе, я бы сама отправилась на фронт, лишь бы быть рядом с вами.
Она снова хихикнула и, покачиваясь на высоких каблуках, поплыла к другому столу, оставив Стива стоять посреди зала.
Он медленно опустил руку. Его ладонь всё еще хранила ощущение мертвого меха и липкого тепла её кожи. Он посмотрел на свои пальцы. Рукопожатие с пустотой. Он только что заключил сделку с миром, который не имел права на существование, пока где-то там умирали настоящие люди.
Стив снова сел. Перепела на тарелке казались теперь не едой, а останками. Он поднял бокал с водой — чистой, ледяной, безвкусной. Это было единственное, что он мог заставить себя проглотить.
В зале продолжала играть музыка. Скрипки выводили нежную, убаюкивающую мелодию, которая должна была заставить этих людей забыть о том, что мир горит. Стив смотрел на них — на их бриллианты, на их фазанов, на их пустые улыбки — и понимал, что он ненавидит их всех. Ненавидит за их безопасность. Ненавидит за их неведение. И больше всего — ненавидит себя за то, что он является частью этого шоу.
Он был Капитаном Америкой. Он был символом. И в этот час, в этом сияющем зале, он чувствовал себя самым одиноким существом во всей вселенной.
Где-то в Лондоне Пегги Картер сейчас, возможно, склонилась над картой, пытаясь найти выход из тупика. А здесь Стив Роджерс готовился к следующему акту своего унижения — к радиоэфиру, где он должен был рассказать всей стране, как прекрасно быть героем.
Он сжал бокал так сильно, что на тонком стекле появилась микроскопическая трещина. Он ждал, когда этот обед закончится. Ждал, когда он сможет наконец снять этот мундир и смыть с себя запах «Шанель №5» и лицемерия. Но он знал, что этот запах въелся в него гораздо глубже, чем он хотел признать.
Грязь под Анцио больше не была просто почвой; она превратилась в жадную, полужидкую утробу, которая переваривала металл, кости и человеческую волю с одинаковым безразличием. Она хлюпала под сапогами, забивалась в затворы винтовок, липла к ресницам, превращая мир в бесконечную вариацию серого и бурого. Воздух, тяжелый от запаха серы и гниющей плоти, вибрировал от непрекращающегося гула. Это не был гром — это был звук самой земли, которую методично, слой за слоем, сдирали с костей планеты гигантскими стальными рашпилями артиллерии.
Баки Барнс лежал, вжавшись в склизкий бок траншеи, и чувствовал, как дрожь земли передается его зубам. Каждый разрыв где-то наверху, за краем их узкого, сочащегося влагой мира, отзывался в его теле тупым, изматывающим толчком. Он не смотрел вверх. Там, за бруствером, не было ничего, кроме смерти, поющей на тысячи ладов — от тонкого, комариного писка осколков до басовитого рева тяжелых снарядов.
Рядом, вжавшись в нишу, сидел рядовой Ковальски. Совсем мальчишка, из тех, что приврали про возраст, чтобы попасть в 107-й. Его каска, слишком большая для узкого лица, постоянно сползала на глаза, и он поправлял её дрожащими, почерневшими от копоти пальцами. Ковальски не плакал — у него просто не осталось на это влаги в организме. Он просто смотрел перед собой, и в его расширенных зрачках отражался хаос, который невозможно было осознать.
— Сержант… — голос Ковальски был едва слышен за грохотом, тонкий и ломкий, как сухая ветка.
— Сержант, я больше не могу. Этот звук… он у меня внутри. Он грызет меня.
Баки повернул голову. Его лицо, покрытое коркой из засохшей крови и глины, напоминало маску древнего божества войны, лишенного милосердия. Он видел, как Ковальски ломается. Это происходило не мгновенно, а по капле, как эрозия берега под ударами шторма. Психика мальчика истончилась до прозрачности.
— Дыши, Ковальски, — прохрипел Баки. Его горло саднило от кордита, каждое слово царапало гортань.
— Просто дыши. Считай вдохи. До десяти и заново. Не слушай небо. Слушай меня.
Но небо не собиралось затыкаться. Очередной залп накрыл их сектор, и земля вздыбилась черным гейзером всего в десяти ярдах от бруствера. Ударная волна, плотная и горячая, как дыхание печи, прижала их к дну окопа. Сверху посыпался град из камней и ошметков того, что когда-то было колючей проволокой.
Ковальски вскрикнул — коротко, по-птичьи. Его глаза стали совсем безумными. В этот момент в его мозгу что-то окончательно лопнуло. Инстинкт самосохранения, извращенный ужасом, подсказал ему самое неверное решение: бежать. Бежать прочь из этой тесной, пахнущей могилой щели.
— Стоять! — рявкнул Баки, инстинктивно потянувшись к шинели мальчика.
— Назад, идиот!
Но Ковальски уже не слышал. Он рванулся вверх, его сапоги скользили по раскисшей глине, он карабкался по стенке окопа с ловкостью, рожденной чистым адреналином. Он выскочил на брустер, на это открытое, простреливаемое пространство, которое солдаты называли «ценой земли».
Баки видел это в замедленной съемке. Каждая микросекунда растянулась, превращаясь в вечность. Он видел, как Ковальски выпрямился во весь рост — нелепая, одинокая фигура в грязном хаки на фоне свинцового неба. Он видел, как мальчик сделал первый шаг, его рот был раскрыт в беззвучном крике облегчения.
А потом пришел осколок.
Это не было похоже на кино. Не было пафосного взлета, не было фонтана крови, бьющего в камеру. Был просто звук — сухой, резкий «чпок», как будто кто-то с силой ударил ладонью по мокрой коже. Раскаленный кусок стали, рваный и бесформенный, прошил воздух и вошел Ковальски в основание шеи, выходя через лопатку.
Мальчик не вскрикнул. Он просто остановился. Его тело на мгновение замерло, подчиняясь инерции жизни, а потом гравитация взяла свое. Ковальски рухнул обратно в окоп. Он не упал на спину, раскинув руки. Он просто сложился, как тряпичная кукла, у которой перерезали ниточки, и упал лицом вниз, прямо в густую, маслянистую жижу на дне траншеи.
Всплеск грязи был тихим. Будничным.
Баки замер. Его рука всё еще была протянута к тому месту, где секунду назад находился живой человек. Он смотрел на затылок Ковальски, наполовину погруженный в жижу. Из-под тела медленно расползалось темное пятно, окрашивая серую воду в тяжелый, густой багрянец. Кровь была теплой — Баки видел, как над ней поднимается легкий, едва заметный парок в холодном утреннем воздухе.
Внутри Баки что-то щелкнуло. Это был звук закрывающегося замка. Он не почувствовал горя. Не почувствовал ярости. Только холодную, кристаллическую пустоту. Ковальски перестал быть человеком. Он стал препятствием. Он стал частью ландшафта. Он стал «ценой земли», которую они платили за каждый фут этой проклятой Италии.
— Сержант… — Гейб Джонс, сидевший чуть дальше, смотрел на тело Ковальски с ужасом. Его пальцы судорожно сжимали приклад винтовки.
— Сержант, он…
— Он мертв, Гейб, — голос Баки был лишен всяких эмоций. Это был голос бухгалтера, фиксирующего убытки.
— Не смотри на него. Смотри в сектор.
Баки перешагнул через тело. Его сапог на мгновение погрузился в грязь рядом с головой Ковальски, и он почувствовал, как подошва коснулась чего-то мягкого. Он не вздрогнул. Он просто прошел мимо.
— Миллер! — Баки ударил кулаком по плечу другого солдата, который застыл, глядя на убитого.
— К пулемету! Живо! Если они пойдут сейчас, мы их не увидим из-за дыма. Слушай землю!
Он схватил Ковальски за воротник шинели и одним мощным рывком оттащил тело в сторону, к нише, чтобы оно не мешало проходу. Лицо мальчика, вымазанное в грязи, теперь было совершенно спокойным. Смерть стерла с него ужас, оставив лишь маску бесконечного удивления.
— Гейб, проверь боезапас! — Баки продолжал раздавать приказы, его мозг работал как отлаженный механизм, отсекая всё лишнее.
— Нам нужно продержаться до темноты.
Он не дал им времени на скорбь. Скорбь была роскошью, которую они не могли себе позволить. На войне смерть была единственной честной вещью, и она не требовала пафоса. Она требовала только места в грязи.
Баки поднял винтовку и прижался щекой к холодному прикладу. Его взгляд, стальной и пустой, был направлен в туман. Где-то там, в Нью-Йорке, Стив Роджерс сейчас, возможно, пожимал руку какой-нибудь богатой вдове, улыбаясь в объектив. Баки представил это — блеск бриллиантов, запах дорогих духов, вкус шампанского.
И эта мысль вызвала у него короткую, сухую усмешку, похожую на кашель.
— Ну же, — прошептал он, обращаясь к невидимому врагу в дыму.
— Придите и возьмите свою землю. Мы за неё уже заплатили.
Он нажал на спуск, когда в тумане мелькнула тень. Отдача привычно толкнула в плечо, возвращая его в реальность, где не было героев, а были только живые и мертвые. И грань между ними была тоньше, чем лезвие осколка, убившего Ковальски.
Грохот продолжался. Грязь продолжала мешаться с кровью. Война продолжала свою будничную, негероическую работу.
Три часа пополудни в «Уолдорф-Астории» были временем мертвых теней. Солнце, миновав зенит, лениво сползало по стеклянным граням небоскребов, заливая люкс Стива густым, как перегретый мед, светом. Этот свет не приносил тепла; он лишь обнажал безупречность каждой ворсинки на ковре и каждую пылинку, застывшую в неподвижном воздухе. Пахло остывшим чаем «Эрл Грей», воском для мебели и той специфической, стерильной чистотой, которая бывает только в местах, где жизнь заменена сервисом.
Стив сидел в кресле у окна, всё еще в парадном мундире. Китель давил на плечи, словно был отлит из свинца. Его новое тело, созданное для марш-бросков и рукопашных схваток, протестовало против этой неподвижности. Мышцы ныли от бездействия, а в легких, казалось, скопилась пыль от всех тех фальшивых слов, что он произнес за завтраком. Он чувствовал себя огромным механизмом, запертым в часовую шкатулку.
На столике из черного дерева, рядом с нетронутой чашкой, лежал телефонный аппарат.
Тяжелый, бакелитовый, он казался Стиву единственным реальным предметом в этом царстве декораций. Это был его пуповина, его тонкая, медная нить, связывающая золоченую клетку Манхэттена с миром, где люди еще имели право на пот и кровь.
Он протянул руку. Пальцы коснулись холодного пластика. Стив медленно поднял трубку, ощущая её вес — вес ожидания. Гудок в ухе был монотонным и бесконечным, как пульс умирающего.
— Оператор, — голос женщины на другом конце провода был сухим и механическим.
— Соедините с Лондоном. Спецлиния SSR. Код доступа: «Синий Орел».
— Минуту, Капитан. Переключаю на трансатлантический узел.
Началось ожидание. Стив закрыл глаза. В трубке зародился хаос. Сначала это был далекий, едва слышный шепот океана — тысячи миль подводного кабеля, спящего в бездне. Затем пришел треск. Сухой, колючий звук, похожий на хруст ломающихся костей или на звук разрываемой бумаги. Это была статика — помехи, рожденные штормами над Атлантикой и несовершенством человеческих технологий.
— Стив? — голос пробился сквозь шум внезапно, как вспышка света в тумане.
Это была Пегги. Но это была не та Пегги, которую он помнил. Её голос был искажен, растянут и сжат медными жилами провода. Он звучал так, словно она говорила с ним из-под толщи воды или из другого измерения.
— Пегги! — Стив подался вперед, впиваясь пальцами в трубку так, что бакелит жалобно скрипнул.
— Пегги, ты меня слышишь?
— Стив… — треск усилился, превращаясь в яростный скрежет металла по стеклу.
— …плохо слышно… помехи… Лондон под…
— Пегги, послушай меня! — он почти кричал, пытаясь перекрыть этот механический ад в ухе.
— Мне нужны новости. Настоящие новости. Не то, что пишут в «Таймс». Что с Анцио? Что со сто седьмым полком? Баки… ты что-нибудь знаешь о Баки Барнсе?
В трубке что-то ухнуло. Глухой, утробный звук, похожий на далекий взрыв. Стив замер, его сердце пропустило удар. Ему показалось, что он слышит эхо той самой канонады, которая сейчас перепахивает землю под ногами его друга.
— …тяжелые бои… — голос Пегги вынырнул из бездны помех, тонкий и ломкий.
— …Анцио превратился в… потери… Стив, сто седьмой…
— Что? Что со сто седьмым?! — Стив вскочил, путаясь в длинном шнуре телефона.
— Пегги, повтори! Баки жив?
— …большие потери… — слова долетали до него обрывками, как клочья обгоревшего знамени.
— …Стив, послушай… они… тебе…
Снова треск. На этот раз он был ритмичным, пульсирующим. Стив чувствовал, как по его ладони, сжимающей трубку, ползет липкий пот. В этом люксе, среди хрусталя и шелка, он ощущал себя слепым великаном, пытающимся нащупать дорогу в лесу из колючей проволоки.
— Кто врет, Пегги? Брандт? Холлоуэй? О чем они молчат?
— …врут тебе… — голос Пегги стал четче на секунду, в нем прорезалась та самая сталь, которую он так любил.
— …пропаганда… Стив, Баки… он… не…
Связь взорвалась каскадом белого шума. Это был звук статического электричества, пожирающего человеческую речь. Стив прижал трубку к уху так сильно, что почувствовал боль в челюсти. Он слышал, как Пегги кричит на другом конце света, но её слова превращались в бессмысленный набор звуков, в вопль раненой машины.
— Пегги! Не отключайся! Пожалуйста!
— …Стив… — последний обрывок фразы, тихий, почти нежный, пробился сквозь хаос.
— …береги… они используют… связь…
Щелчок.
Тишина.
Она не была мгновенной. Сначала в трубке поселилось пустое, гулкое гудение — звук оборванного провода, качающегося на ветру где-то на дне океана. А затем пришла тишина «Уолдорф-Астории». Та самая, абсолютная, непристойная тишина, которая пожирала всё живое.
Стив медленно опустил руку. Трубка выпала из его пальцев и с глухим стуком ударилась о ковер. Он продолжал стоять, глядя на телефонный аппарат, который теперь казался ему надгробным камнем.
«Большие потери». «Они врут тебе».
Слова Пегги висели в воздухе, как ядовитый туман. Они не давали ответов, они лишь подтверждали его худшие опасения. Его изоляция стала осязаемой. Он был заперт не просто в отеле — он был заперт в коконе из лжи, который сплели вокруг него Брандт и Холлоуэй.
Он был Капитаном Америкой, символом, который должен сиять, пока настоящие люди превращаются в статистику.
Стив подошел к окну. Нью-Йорк внизу продолжал жить своей суетливой, не знающей войны жизнью. Желтые такси, спешащие люди, блеск витрин. Всё это казалось ему теперь декорациями к дешевой пьесе.
Он посмотрел на свои руки. Они были созданы для того, чтобы спасать. Чтобы вытаскивать друзей из огня. Чтобы ломать хребет врагу. Но сейчас они могли только сжимать бесполезную трубку телефона.
Его единственный союзник, единственный человек, который видел в нем Стива Роджерса, не смог до него докричаться. Океан и цензура оказались сильнее сыворотки суперсолдата.
Стив почувствовал, как внутри него, в самой глубине его идеального, химически выверенного тела, что-то окончательно надломилось. Это не была боль — это была пустота.
Холодная, черная пустота, которая требовала заполнения.
Он больше не мог ждать. Он больше не мог улыбаться.
Где-то там, в сером тумане Анцио, Баки Барнс, возможно, смотрел в небо, ожидая помощи. А здесь, в золотом сиянии Манхэттена, Стив Роджерс понял, что помощь не придет. Потому что он и есть та самая помощь, которую заперли в витрине.
Он медленно сжал кулаки. Костяшки пальцев побелели. В тишине номера этот звук — хруст суставов — прозвучал как первый аккорд грядущего бунта.
Связь оборвалась. Но резонанс остался. И этот резонанс обещал разрушить всё, что Брандт называл «надеждой».
Стив повернулся к двери. Он знал, что через десять минут придет мисс Холлоуэй, чтобы вести его на очередную фотосессию. Он знал, что он пойдет. Но он также знал, что это будет в последний раз.
Голос из другого мира затих, но он оставил после себя правду. И эта правда была горькой, как привкус меди во рту.
Изоляция стала абсолютной. И именно в этой абсолютной темноте Стив Роджерс наконец-то увидел свой путь. Путь, который вел прочь от позолоченных поводков, прямо в грязь и холод, где его ждал единственный человек, ради которого стоило быть героем.
Блок III: Экран и Окоп: Два Зеркала Одной Войны
Восемь часов вечера в «Уолдорф-Астории» наступали не с боем часов, а с изменением плотности теней. Солнце, окончательно рухнувшее за Гудзон, утащило за собой последние остатки золотого блеска, оставив люкс Стива Роджерса во власти тяжелого, бархатного сумрака. Единственным источником света оставалась настольная лампа под зеленым абажуром — «банкирская» лампа, чей изумрудный отсвет превращал полированную поверхность стола в глубокий, стоячий омут.
Стив не включал верхний свет. Ему не хотелось видеть этот номер. В темноте позолота на карнизах тускнела, превращаясь в старую бронзу, а шелковые портьеры напоминали театральный занавес, опущенный после провальной премьеры. Он сидел в кресле, вытянув ноги, и слушал тишину, которая после телефонного разговора с Пегги изменила свою тональность. Теперь это была не ватная тишина изоляции, а натянутая, звенящая тишина перед казнью.
В его ушах всё еще стоял треск трансатлантического кабеля — звук разрываемой связи, звук горящих мостов. «Они врут тебе». Эти слова пульсировали в висках в такт сердцу, медленному и мощному, как гидравлический пресс.
Стук в дверь прозвучал негромко, но в этой акустической вакуумной камере он был подобен удару молотка по крышке гроба. Стив не вздрогнул. Его рефлексы, отточенные сывороткой, зарегистрировали вибрацию двери за долю секунды до того, как звук достиг ушей. Он медленно поднялся. Его тень, отброшенная лампой, выросла на стене гигантским, изломанным силуэтом, коснувшись потолка.
Он подошел к двери и открыл её.
В коридоре, залитом электрическим светом, стоял посыльный. Мальчишка, не старше восемнадцати, в идеально отглаженной униформе с золотыми пуговицами и круглой шапочке-таблетке, сдвинутой набок. В его руках была плоская, квадратная коробка из серого металла, перевязанная бечевкой.
Увидев Стива, парень замер. Его глаза, и без того большие, расширились до размеров блюдец. Он смотрел не на человека. Он смотрел на оживший плакат, на сошедшее со страниц комикса божество. Стив был без кителя, в белой рубашке с закатанными рукавами, и мышцы его предплечий, перевитые венами, казались высеченными из мрамора.
— С-сэр… — голос посыльного дрогнул, сорвавшись на фальцет. Он судорожно сглотнул, и его кадык дернулся под тугим воротничком.
— Мистер… Капитан… Сэр.
Стив смотрел на него сверху вниз. Он видел, как дрожат пальцы мальчика, сжимающие коробку. Видел капельки пота на его верхней губе. Этот парень должен был сейчас гонять мяч на пустыре или вести девушку в кино. Или, если бы мир был честным, он должен был бы сидеть в окопе рядом с Баки, сжимая винтовку вместо этой коробки.
— Что это, сынок? — спросил Стив. Его голос был тихим, но от него веяло такой усталостью, что мальчик невольно выпрямился, словно по стойке смирно.
— Доставка, сэр. Из офиса сенатора Брандта. Сказали… сказали, это срочно. Лично в руки.
Мальчик протянул коробку, словно это была святыня или бомба. Стив взял её. Металл холодил ладонь. Коробка была тяжелой — тяжестью свинца и целлулоида. Внутри что-то глухо стукнуло — бобина с пленкой ударилась о стенки.
— Спасибо, — Стив полез в карман брюк, нащупал четвертак.
— Нет, сэр! — мальчик отшатнулся, его лицо залила краска.
— Что вы! Я не могу… Это же вы! Мой брат… он на Тихом океане. Он пишет, что вы… что мы победим, потому что у нас есть вы.
Стив замер с монетой в руке. Очередной удар. Очередной гвоздь.
— Как зовут брата? — спросил он, чувствуя, как слова царапают горло.
— Эдди. Эдвард Миллер, сэр.
— Передай Эдди, чтобы он пригибал голову, — сказал Стив.
— И спасибо за доставку.
Он мягко, но настойчиво закрыл дверь, отрезая себя от восторженного взгляда мальчика. Он не мог вынести еще одной порции слепой веры.
Стив вернулся к столу и положил коробку в круг света зеленой лампы. Серый металл тускло блеснул. Сверху, под бечевкой, был заткнут конверт из плотной кремовой бумаги с золотым тиснением Сената США.
Стив рванул бечевку. Она лопнула с сухим треском. Он взял конверт, вскрыл его одним движением пальца. Внутри лежала карточка. Почерк Брандта был размашистым, уверенным, с агрессивными завитками, которые занимали больше места, чем сами буквы.
«Посмотри на себя, сынок. Это то, как тебя видит Америка. Это то, ради чего мы работаем. Гордись. Ты — лучшее, что случалось с этой страной со времен Декларации независимости. Б.»
Стив отбросил карточку. Она спланировала на стол, упав рядом с пепельницей. «Гордись». Слово жгло, как кислота. Гордись ложью. Гордись тем, что ты — красивая ширма, за которой прячут мясорубку.
Он открыл коробку. Внутри лежала бобина с 35-миллиметровой пленкой. Черная, блестящая лента, туго намотанная на сердечник. Она пахла химией — ацетатом, серебром и фиксажем. Запах искусственной памяти.
Стив знал, что на этой пленке. Он знал это еще до того, как увидел первый кадр. Это был «подарок» от дядюшки Сэма. Его собственное отражение, пропущенное через фильтры цензуры и раскрашенное в цвета «Техниколора».
В углу люкса, замаскированный под тумбочку красного дерева, стоял кинопроектор. Дорогая, профессиональная модель, которую отель предоставлял своим самым важным гостям. Стив подошел к нему. Он снял деревянный кожух, обнажив сложный механизм из шестеренок, линз и ламп. Машина выглядела как оружие — холодная, сложная, предназначенная для стрельбы образами прямо в мозг.
Стив взял бобину. Она была тяжелой, плотной. Он установил её на подающий шпиндель. Щелчок фиксатора прозвучал в тишине комнаты как взвод курка.
Его руки, способные гнуть стальные балки, теперь выполняли ювелирную работу. Он вытянул конец пленки — черный, полупрозрачный язык. Он пропустил его через систему роликов. Зубчатые колесики вошли в перфорацию с тихим, удовлетворенным стрекотанием. Пленка скользнула в фильмовый канал, прошла перед объективом и была подхвачена приемной катушкой.
Это был ритуал. Механический, бездушный процесс подготовки к сеансу самобичевания.
Стив чувствовал себя палачом, который сам готовит себе эшафот. Он знал, что не обязан это смотреть. Он мог бы просто выбросить пленку в окно, позволить ей размотаться длинной черной змеей, падающей на Пятую авеню. Но он должен был увидеть. Он должен был знать врага в лицо. И этот враг носил его собственное лицо.
Он закончил заправку. Проектор стоял, готовый к работе, похожий на хищного зверя, припавшего к земле. Его стеклянный глаз-объектив смотрел на пустую белую стену напротив — идеальный экран для идеальной лжи.
Стив выключил настольную лампу.
Комната погрузилась в полную темноту. Только уличный свет, пробивающийся сквозь щель в шторах, рисовал на полу тонкую, призрачную линию. Воздух стал густым и душным. Стив слышал собственное дыхание — ровное, глубокое, слишком спокойное для человека, который вот-вот увидит свою душу, проданную с аукциона.
Его палец лег на тумблер включения. Пластик был холодным.
В этой темноте, за секунду до того, как вспыхнет лампа проектора, Стив снова увидел лицо Баки. Не то, из воспоминаний, а то, которое он вообразил себе сегодня днем — грязное, заросшее щетиной, с глазами, полными боли.
— Ну давай, Брандт, — прошептал Стив в темноту.
— Покажи мне, как выглядит герой.
Он щелкнул тумблером.
Внутри проектора загудел вентилятор, разгоняя застоявшийся воздух. Лампа вспыхнула, выбросив из объектива конус ослепительно-яркого света, в котором заплясали пылинки — не золотые, как утром, а серые, мертвые, похожие на пепел. Луч ударил в стену, вырезав в темноте прямоугольник ослепительной белизны.
Механизм ожил. Тр-р-р-р-р-р-р-р. Звук протяжки пленки был ритмичным, гипнотическим, похожим на стрекот пулемета вдалеке.
На белом квадрате появились цифры обратного отсчета. 5… 4… 3… Черные круги и линии, царапины на эмульсии, мусор, попавший в кадр.
Стив стоял в темноте, скрестив руки на груди. Он не смотрел на экран как зритель. Он смотрел как свидетель обвинения.
Цифры исчезли. Экран взорвался цветом.
Ложь началась.
Свисток лейтенанта не был звуком; это был надрез скальпелем по натянутой коже рассвета. Тонкий, визгливый, он не призывал к славе — он объявлял начало бойни.
Баки Барнс не думал. Мысли остались там, в грязной нише, вместе с остывающим телом Ковальски. Сейчас существовали только рефлексы, вбитые в подкорку месяцами муштры и неделями выживания. Он вытолкнул себя из окопа, используя приклад винтовки как рычаг.
Глина, вязкая и жадная, чмокнула, неохотно отпуская его сапоги, словно пытаясь удержать в своей безопасной, могильной сырости.
Он оказался наверху. Ничейная земля.
Это был пейзаж, нарисованный безумцем, у которого отобрали все краски, кроме серой и черной. Земля была перепахана, вывернута наизнанку, усеяна воронками, заполненными тухлой водой, в которой плавали обрывки колючей проволоки и человеческой одежды. Воздух был плотным, как вода; он состоял из тумана, дыма и металлического привкуса адреналина, который оседал на языке горечью медной монеты.
— Вперед! Не сбиваться в кучу! Рассыпаться! — голос Баки сорвался на хрип, но его услышали.
Тени вокруг него обрели плоть. Солдаты 107-го, сгорбленные, грязные, похожие на големов, вылепленных из той же грязи, по которой они бежали, рванулись вперед. Они не кричали «Ура!». Они хрипели, задыхаясь под весом амуниции и собственного страха. Их бег был тяжелым, неуклюжим танцем со смертью; каждый шаг давался с боем, ноги скользили, разъезжались.
Справа от Баки, перепрыгивая через воронку с легкостью, которая казалась здесь кощунством, бежал Гейб Джонс. Его каска сбилась набок, открывая рыжие вихры, слипшиеся от пота. Он улыбался. Господи, он улыбался. Это была не улыбка счастья, а оскал безумного азарта, гримаса человека, который решил, что если уж играть со смертью в гляделки, то нужно подмигнуть ей первым.
— Спорим на пачку курева, я добегу до того дота первым, серж! — крикнул Гейб. Его голос, звонкий и живой, прорезал гул канонады, как солнечный луч прорезает грозовую тучу.
— Береги дыхание, идиот! — рявкнул Баки, но внутри, где-то под слоями льда и цинизма, шевельнулось тепло. Гейб был их талисманом. Пока этот техасский болтун шутил, казалось, что у них есть шанс. Что этот ад — временное недоразумение.
Они бежали. Легкие горели, словно Баки вдыхал битое стекло. Сердце колотилось о ребра, пытаясь проломить грудную клетку. Впереди, в тумане, начали вспыхивать злые, желтые огоньки — немецкие пулеметы проснулись.
Тр-р-р-р-р-р.
Звук был похож на пулеметную очередь, но он был слишком ритмичным, слишком механическим. Это стрекотал проектор в люксе «Уолдорф-Астории».
Луч света, пронзая темноту номера, ударил в белую стену, и на ней расцвел мир, которого никогда не существовало.
Это был мир «Техниколора». Цвета были настолько яркими, что от них болели глаза. Небо было пронзительно-голубым, трава — изумрудно-зеленой, а форма солдат — безупречно чистой и отглаженной.
Стив Роджерс стоял в темноте, скрестив руки на груди. Его лицо то погружалось в тень, то озарялось отраженным светом экрана, превращаясь в маску, высеченную из камня. Он смотрел на свое альтер-эго.
На экране, под бравурную музыку духового оркестра, бежал Капитан Америка. Но это был не Стив. Это был каскадер, чуть шире в плечах, с движениями циркового акробата. Он бежал не по грязи, а по сухой, ровной съемочной площадке, задекорированной под поле боя. Взрывы вокруг него были красивыми пиротехническими фонтанами — оранжевыми, пушистыми, безопасными. Они не разрывали плоть, они лишь эффектно подбрасывали в воздух комья торфа.
— И вот он, наш Звездно-Полосатый Мститель! — голос диктора был густым, бархатным, полным фальшивого энтузиазма. Он говорил о войне так, словно комментировал бейсбольный матч.
— Смотрите, как он ведет наших парней в атаку! Никакие преграды не остановят дух свободы!
Экранный Капитан метнул щит. Тот, нарушая все законы физики, сбил с ног трех «нацистов» (актеров в плохо подогнанной форме) и вернулся к хозяину. Солдаты за спиной героя бежали в атаку не пригибаясь, с лицами, полными решимости и голливудского грима. Никто не падал лицом в грязь. Никто не звал маму. Ни у кого не вываливались кишки.
— Вперед, к победе! — вещал диктор.
— Каждый шаг Капитана — это шаг к миру в вашем доме! Покупайте облигации, и вы станете частью этой славной истории!
Стив почувствовал, как к горлу подкатывает желчь. Этот глянцевый, карамельный ад был оскорблением. Он был плевком в лицо каждому, кто сейчас замерзал в окопах. Он смотрел на экранного себя — улыбающегося, неуязвимого, чистого — и ненавидел его больше, чем
Красного Черепа.
Свет проектора мигнул, и на секунду лицо Стива исказилось в гримасе отвращения. Он видел ложь. Рафинированную, упакованную в красивую коробку ложь, которую скармливали матерям, чьи сыновья возвращались домой в цинковых ящиках.
— Герои не умирают! — провозгласил диктор.
ТРА-ТА-ТА-ТА-ТА-ТА!
Звук был другим. Это был не стрекот проектора. Это был звук разрываемой парусины, умноженный на тысячу. МГ-42, «Пила Гитлера», открыл огонь.
Воздух над ничейной землей перестал быть воздухом; он превратился в твердую субстанцию, насыщенную свинцом. Пули не свистели — они щелкали, проходя звуковой барьер в дюймах от ушей.
Баки упал на землю, перекатываясь в воронку. Инстинкт сработал быстрее мысли. Вокруг него земля вскипала маленькими фонтанчиками пыли и грязи.
— Гейб! Вниз! — заорал он, но его крик утонул в грохоте.
Гейб Джонс был в трех шагах впереди. Он был слишком быстр. Слишком полон жизни. Он бежал, пригнувшись, сжимая винтовку, и его рот был открыт в боевом кличе, который никто не слышал.
Очередь нашла его.
Это не было похоже на кино. Гейба не отбросило назад. Он не взмахнул картинно руками. Физика была жестокой и простой. Пули, летящие со скоростью 900 метров в секунду, просто погасили инерцию его бега.
Он споткнулся. Словно наткнулся на невидимую стену.
Баки видел это с ужасающей четкостью. Он видел, как шинель Гейба на животе вдруг вздулась и лопнула, превращаясь в лохмотья. Три удара. Три глухих, влажных шлепка, которые Баки почувствовал скорее животом, чем ушами.
Гейб упал. Некрасиво. Тяжело. Лицом вперед, подмяв под себя винтовку. Его ноги дернулись и замерли.
— Нет! — Баки рванулся к нему, игнорируя свист пуль над головой. Он полз по грязи, работая локтями и коленями, превратившись в ящерицу.
Он добрался до Гейба, схватил его за плечо и перевернул на спину.
Глаза Гейба были широко открыты. В них не было боли — пока нет. В них было абсолютное, детское удивление. Он смотрел на небо, серое и низкое, и не понимал, почему он больше не бежит.
— Гейб! Гейб, смотри на меня! — Баки склонился над ним, его руки скользили по мокрой шинели.
Он опустил взгляд ниже. Живота не было. Там было месиво из сукна, крови и чего-то розового, блестящего, пульсирующего. Запах ударил в нос мгновенно — густой, сладковатый, тошнотворный запах вскрытой брюшины и горячей крови. Пар поднимался от раны, смешиваясь с холодным туманом.
Гейб попытался вдохнуть. Из его рта вырвался булькающий звук, и поток алой пены хлынул на подбородок, заливая веснушки.
Он попытался что-то сказать. Его губы шевелились, складываясь в слова, но звука не было. Только клекот. Он смотрел на Баки, и в его взгляде угасал тот самый техасский огонек. Он пытался поднять руку, чтобы коснуться своей раны, чтобы понять, что случилось, но рука не слушалась. Она просто лежала в грязи, дергаясь в агонии.
Баки зажал рану руками, пытаясь удержать жизнь внутри, но кровь текла сквозь его пальцы, горячая и липкая. Это было все равно что пытаться удержать воду в решете.
— Тихо, тихо, парень, — шептал Баки, и его голос дрожал.
— Док сейчас будет. Ты только не…
Гейб посмотрел ему прямо в глаза. Удивление сменилось осознанием. Страшным, ледяным осознанием конца. Он дернулся всем телом, выгибаясь дугой, и его каблуки заскребли по грязи, пытаясь найти опору, которой больше не было.
Изо рта Гейба вырвался последний, сиплый выдох. Кровавый пузырь на его губах лопнул.
Глаза остекленели, превратившись в две мутные линзы, отражающие свинцовое небо.
Баки сидел на коленях посреди ада, его руки были по локоть в крови лучшего парня в их взводе. Вокруг свистели пули, кто-то кричал, земля дрожала, но для Баки наступила тишина.
Он смотрел на мертвое лицо Гейба. На застывшую полуулыбку, которая теперь казалась
жуткой гримасой.
Никакой музыки. Никаких флагов. Никакого замедленного действия. Просто кусок свинца, разорвавший кишки. Просто грязь, жадно впитывающая кровь.
Баки медленно поднял свои окровавленные руки и посмотрел на них. В этот момент в нем умерла последняя капля надежды. Осталась только холодная, черная, как эта земля, ненависть. Ненависть к врагу. Ненависть к войне. И ненависть к тому далекому, глянцевому миру, где смерть была просто спецэффектом.
— И наши герои не отступают ни на шаг! — голос диктора, усиленный динамиками проектора, заполнил люкс «Уолдорф-Астории». Это был голос бога из машины, бархатный баритон, лишенный сомнений, голос, который мог бы продать песок бедуинам или смерть — матерям.
— Они держат линию, чего бы это ни стоило! Ибо за их спинами — свобода!
Луч проектора пронзал темноту номера, как копье архангела, вырезая в спертом воздухе конус танцующей пыли. На стене, превращенной в экран, разворачивалась симфония лжи. Там, в мире «Техниколора», Капитан Америка стоял на вершине холма. Его щит сиял, не запятнанный ни единой царапиной. Вокруг него солдаты — статисты с идеальными зубами и чистыми лицами — занимали круговую оборону. Они стреляли, но их винтовки не давали отдачи. Они падали, но падали картинно, прижимая руку к сердцу, словно актеры в плохой опере. Никакой крови. Никаких кишок. Только слава, дистиллированная до состояния сахарного сиропа.
Стив Роджерс стоял в центре комнаты, и свет от экрана падал на его лицо, превращая его в черно-белую маску отвращения. Его зрачки сузились, отражая эту глянцевую мерзость. Он чувствовал, как мышцы челюсти сводит судорогой. Каждое слово диктора было ударом хлыста. Каждая секунда этой пленки была предательством тех, кто сейчас дышал гнилью и порохом.
— Смотрите на них! — вещал голос.
— Сыны Америки не знают страха! Они смеются в лицо опасности!
Смеха не было. Был только визг.
Воздух над ничейной землей перестал быть газообразной субстанцией; он превратился в твердую, вибрирующую стену свинца. Немецкий пулеметчик на холме не просто стрелял — он играл на нервах самой смерти. МГ-42, «Косторез», выплевывал тысячу двести пуль в минуту. Этот звук нельзя было разложить на отдельные выстрелы; это был сплошной, рвущий перепонки треск, похожий на звук раздираемой гигантской простыни.
Баки Барнс вжался в землю так сильно, что ему казалось, он вот-вот провалится сквозь кору планеты, прямо в ад. Но ад был здесь, на поверхности. Грязь забивалась в нос, в рот, в уши. Пули сбивали верхушки кочек в дюйме от его каски, осыпая шею ледяной землей и горячими осколками камня.
Он не мог поднять голову. Никто не мог. Атака захлебнулась, не успев начаться. Они были мясом, разложенным на разделочной доске, и мясник уже занес нож.
— Ни шагу назад! — гремел голос в голове Стива, за тысячи миль отсюда.
— Отступаем! — заорал лейтенант Миллер где-то слева. Его голос сорвался на фальцет, полный животного ужаса. Это был не приказ героя. Это был вопль человека, который понял, что совершил ошибку, стоящую десятков жизней.
— Назад! К траншеям! Перегруппировка! Живо, мать вашу!
Баки услышал приказ сквозь вату контузии. Назад. Слово, которого не существовало в словаре диктора. Слово, которое означало жизнь.
Он дернулся, пытаясь развернуться, работая локтями и коленями, как краб. И тут его рука наткнулась на что-то мягкое и тяжелое.
Гейб.
Тело Гейба Джонса лежало рядом, наполовину погруженное в воронку с водой. Он был мертв, но его рука, сведенная посмертной судорогой, вцепилась в лямку вещмешка Баки. Мертвая хватка. Гейб, даже уйдя в темноту, не хотел оставаться здесь один.
Баки замер. Пули взбивали грязь вокруг них в бурую пену. Он посмотрел на лицо друга. Дождь уже начал смывать кровь, открывая бледную, восковую кожу и веснушки, которые теперь казались нарисованными на мраморе. Глаза Гейба смотрели сквозь Баки, сквозь туман, сквозь войну — туда, где не было боли.
— Мы своих не бросаем! — патетически воскликнул диктор в Нью-Йорке. На экране Капитан Америка подхватил раненого товарища и, не сгибаясь под его весом, понес его к санитарной машине, улыбаясь в камеру.
Баки схватил Гейба за воротник шинели.
— Давай, парень, — прохрипел он, и его голос был похож на скрежет ржавых петель.
— Пошли домой.
Он дернул. Тело подалось неохотно, с влажным, чавкающим звуком. Гейб был тяжелым. Мертвые всегда тяжелее живых — в них больше нет той искры, что тянет вверх, к небу; в них остается только гравитация, тянущая вниз, в землю.
Баки уперся сапогами в скользкую глину. Он потянул снова. Мышцы спины заныли, грозя порваться. Он протащил Гейба на фут. Еще на один.
ТРА-ТА-ТА-ТА-ТА!
Очередь прошла прямо перед носом Баки, взметнув фонтан грязной воды, которая ударила ему в лицо. Немецкий пулеметчик заметил движение. Он нащупал цель. Следующая очередь будет ниже.
— Барнс! — крик лейтенанта был полон истерики.
— Брось его! Это приказ! Уходи!
Баки посмотрел на бруствер траншеи. До спасения было тридцать ярдов. Тридцать ярдов открытого пространства, простреливаемого насквозь. С живым грузом это займет вечность. С мертвым грузом это невозможно.
Он посмотрел на Гейба. На его открытый рот, полный дождевой воды. На его руку, вцепившуюся в лямку.
В этот момент время в голове Баки расслоилось. Он увидел два варианта будущего. В одном он продолжает тащить, и через три секунды его спина превращается в решето. Они оба остаются здесь, два куска гниющего мяса, которые никто не найдет до весны. В другом…
В другом он выживает. Но цена выживания — это часть его души, которую он должен отрезать прямо сейчас.
— Прости, — прошептал Баки. Слезы смешались с грязью на его лице, прочерчивая светлые дорожки на черной маске войны.
— Прости меня, Гейб.
Он разжал пальцы мертвеца. Ему пришлось приложить усилие — Гейб держал крепко. Баки ломал окоченевшие фаланги друга, и каждый хруст сустава отдавался в его собственном сердце, как выстрел.
Наконец, рука соскользнула. Тело Гейба мягко сползло обратно в воронку, погружаясь в мутную воду. Грязь, жадная и терпеливая, тут же начала обволакивать его, принимая в свои объятия.
Баки оттолкнулся и пополз назад. Он полз быстро, как ящерица, как трус, как выживший. Он не оглядывался. Он чувствовал спиной взгляд мертвых глаз Гейба. Этот взгляд жег его сквозь шинель, сквозь кожу, выжигая клеймо предателя прямо на позвоночнике.
В его глазах, устремленных к спасительному краю траншеи, больше не было ничего человеческого. Там плескалась первобытная, черная смесь: ярость на врага, вина перед другом и лютая, холодная ненависть к самому себе за то, что он выбрал жизнь.
Стив Роджерс в своем номере пошатнулся.
Это не было физическим воздействием. Пол не ушел из-под ног, землетрясения не было. Но его тело, этот совершенный биологический инструмент, настроенный на частоты, недоступные обычным людям, вдруг дало сбой.
Его пронзил холод.
Не прохлада кондиционера, не сквозняк из окна. Это был абсолютный, космический холод, который рождается в вакууме между звездами. Он возник где-то в районе солнечного сплетения и мгновенно распространился по венам, превращая кровь в жидкий азот.
Стив схватился за спинку кресла, чтобы не упасть. Его пальцы сжали бархат так, что ткань с треском лопнула. Дыхание перехватило. В груди образовалась пустота — такая осязаемая, словно кто-то невидимый просунул руку сквозь его ребра и вырвал кусок легкого.
На экране проектора Капитан Америка салютовал на фоне заката. Музыка достигла крещендо.
— Победа будет за нами! — торжествующе провозгласил диктор.
Стив не слышал его. В ушах стоял другой звук. Тонкий, едва различимый, но страшный. Звук рвущейся связи. Звук, с которым одна душа отпускает другую в темноту.
Он не знал, что произошло. Он не был мистиком. Он был солдатом. Но он знал Баки Барнса лучше, чем самого себя. Они были двумя половинами одного целого, связанными годами голода, драк и братства. И сейчас Стив почувствовал, как эта связь натянулась до предела и зазвенела от невыносимой боли.
— Баки… — прошептал он в темноту номера.
Его голос дрожал. Идеальный суперсолдат, способный выжать двести фунтов одной рукой, стоял посреди роскошного люкса, дрожа от озноба, который не могла унять никакая сыворотка.
Он посмотрел на экран. На свое улыбающееся, лживое лицо.
Внезапно изображение показалось ему не просто пошлым. Оно показалось ему демоническим. Этот глянцевый герой на стене смеялся над ним. Смеялся над его бессилием. Смеялся над тем, что пока он здесь играет в солдатики, где-то там, в настоящем мире, происходит что-то непоправимое.
Холод сменился жаром. Волна иррациональной, безумной паники накрыла Стива с головой. Ему нужно было бежать. Ему нужно было что-то сделать. Разбить этот проектор. Выпрыгнуть в окно. Переплыть океан.
Но он стоял, пригвожденный к месту осознанием своей бесполезности.
На экране пошли титры:
«ПРОИЗВОДСТВО ВОЕННОГО ДЕПАРТАМЕНТА США».
А в Анцио, в грязной воронке, тело Гейба Джонса окончательно скрылось под водой, и только его рука, которой он тянулся к жизни, осталась на поверхности, указывая в серое, равнодушное небо.
Два мира столкнулись. И правда раздавила ложь, оставив после себя только привкус пепла и крови.
Блок IV: Послевкусие Пепла
Дождь вернулся, но теперь он был лишен ярости шторма. Это был монотонный, мелкий, изматывающий моросью плач, который не смывал грехи, а лишь разбавлял кровь, превращая дно траншеи в ржавое, железистое болото. Вода стекала по стенам окопа, обнажая корни растений и белые сколы камней, похожие на зубы, выбитые из челюсти земли.
Баки Барнс сидел на пустом ящике из-под патронов. Его тело, сжавшееся в тугой комок, казалось меньше, чем было утром. Шинель, пропитанная влагой и грязью, стала второй кожей — тяжелой, холодной броней, которая не грела, а лишь удерживала внутри остатки тепла умирающего тела. Он смотрел на свои руки. Дождь медленно, капля за каплей, смывал с них бурые разводы. Вода в луже под его ногами розовела, но Баки знал: эту грязь не отмыть. Она въелась глубже эпидермиса, она проникла в саму структуру его ДНК.
Вокруг него выжившие напоминали мокрых, нахохлившихся птиц. Никто не разговаривал. Никто не курил — табак отсырел, а спички закончились. Слышно было только тяжелое, сиплое дыхание и чавканье сапог, когда кто-то пытался сменить позу, чтобы унять судорогу в ногах.
Лейтенант Миллер, единственный офицер, оставшийся в строю, стоял у входа в блиндаж. Его левая рука висела плетью, перевязанная грязным бинтом, сквозь который проступало темное пятно. Лицо лейтенанта было серым, как пепел, а глаза — пустыми, как окна сгоревшего дома. В здоровой руке он держал планшет с мокрым, размокшим списком личного состава.
— Перекличка, — голос Миллера был тихим, лишенным командных ноток. Это был голос человека, читающего приговор самому себе.
— Адамс.
— Здесь.
Голос отозвался из темноты ниши. Хриплый, надломленный.
— Беркович.
Тишина. Длинная, тягучая секунда, в которую слышно только, как капля падает с козырька каски лейтенанта на бумагу.
— Беркович… — Миллер не стал повторять. Он просто провел карандашом по бумаге, вычеркивая имя. Звук грифеля по мокрой бумаге был похож на звук разрываемой ткани.
— Барнс.
— Здесь.
Баки не узнал свой голос. Это был скрежет камней на дне могилы.
Список продолжался. Имена падали в сырой воздух, и некоторые из них подхватывались живыми голосами, а другие падали в грязь, оставаясь без ответа. Каждое молчание было физическим ударом. Каждая пауза делала окоп просторнее и холоднее.
— ДиМарко.
Тишина.
— Эванс.
— Здесь, сэр.
— Хендрикс.
Тишина. Баки закрыл глаза. Он снова почувствовал липкую теплоту крови мальчика на своих руках.
— Джонс.
Мир остановился. Дождь завис в воздухе. Сердце Баки пропустило удар, а затем сжалось в тугой, болезненный узел. Он ждал. Какая-то иррациональная, детская часть его сознания ждала, что сейчас раздастся веселый техасский говор, что Гейб скажет какую-нибудь глупость про погоду или про то, что святой Петр задерживается с ключами.
— Джонс, Гейбриел.
Тишина была абсолютной. Она была тяжелее земли, которая сейчас накрывала тело Гейба в воронке на ничейной земле. Она давила на уши, на грудь, на виски.
Лейтенант Миллер поднял глаза от списка. Он посмотрел на Баки. Взгляд офицера был вопросом, мольбой о том, чтобы это была ошибка.
Баки медленно поднял голову. Его лицо было маской, вылепленной из глины и горя. Он не кивнул. Он не покачал головой. Он просто посмотрел сквозь лейтенанта, туда, где за бруствером лежала серая пустота.
Его пальцы, лежащие на коленях, начали сжиматься. Медленно. Фаланга за фалангой. Он чувствовал, как натягивается кожа на костяшках, как ногти впиваются в ладонь, прорывая огрубевшую кожу. Боль была острой, отрезвляющей. Кровь, выступившая из-под ногтей, смешалась с грязью.
Костяшки побелели, став похожими на обнаженные кости черепа.
Внутри Баки, в том месте, где раньше жила душа, где жили воспоминания о танцах, о девушках, о смехе Стива, начала образовываться черная дыра. Она засасывала в себя горе, страх, усталость, прессуя их в плотную, холодную материю. Это была не ярость берсерка, горячая и бездумная. Это была холодная, расчетливая ненависть. Ненависть, которая не кричит, а ждет. Ненависть, которая будет греть его в самые холодные ночи.
Миллер опустил глаза и вычеркнул имя.
— Ковальски.
Тишина.
Баки разжал кулак. На ладони остались четыре глубоких полумесяца, наполненных темной кровью. Он посмотрел на них и понял, что это — единственная карта, которая у него осталась. Карта мести.
Дождь усилился, смывая следы живых, но мертвые оставались в списке, выжженные на сетчатке глаз, вписанные в этот бесконечный, серый пейзаж.
— …и пусть враги знают: дух Америки не сломить! — голос диктора в люксе «Уолдорф-Астории» достиг крещендо, вибрируя от фальшивого пафоса.
Проектор продолжал работать. Его механизм стрекотал с упорством безумного насекомого, прокручивая пленку, на которой Капитан Америка, сияющий и чистый, пожимал руки генералам на фоне нарисованного заката. Луч света, прорезающий темноту номера, был полон пыли — мертвых частиц кожи, ворса и времени, которые кружились в хаотичном танце.
Стив Роджерс сидел на полу, прислонившись спиной к тяжелому креслу. Его дыхание было неровным, рваным, словно он только что пробежал марафон. Холод, который пронзил его минуту назад, отступил, оставив после себя жаркое, липкое чувство осквернения.
Он смотрел на экран. На свое лицо. На эту улыбку, которая теперь казалась ему оскалом черепа.
— Заткнись, — прошептал он.
— Покупайте облигации свободы! Станьте частью легенды! — продолжал вещать голос, игнорируя его.
Стив медленно поднялся. Его движения были плавными, текучими, но в них чувствовалась скрытая, сжатая пружина огромной силы. Он был похож на хищника, который проснулся в клетке и обнаружил, что замок заржавел.
Он подошел к проектору. Машина стояла на тумбочке, изрыгая свет и ложь. Вентилятор гудел, выгоняя горячий воздух, пахнущий нагретым металлом и плавящимся целлулоидом.
Стив положил руку на корпус проектора. Он был горячим. Он вибрировал, как живое существо, захлебывающееся собственной значимостью.
Стив посмотрел на вращающиеся бобины. Пленка перетекала с одной на другую, бесконечная лента обмана.
На мгновение ему захотелось ударить. Разнести этот аппарат вдребезги, превратить линзы в песок, а металл — в скрученный лом. Его мышцы напряглись, готовые к взрыву насилия. Он мог бы сделать это одним движением.
Но это было бы слишком просто. Слишком громко. Слишком похоже на истерику.
Вместо этого он наклонился и нашел глазами шнур питания, змеящийся по ковру к розетке в стене. Толстый, черный кабель, по которому в эту комнату поступала энергия лжи.
Стив взялся за вилку. Его пальцы сомкнулись на пластике.
— Хватит, — сказал он. Не экрану. Не Брандту. Себе.
Он дернул.
Движение было резким, коротким и окончательным. Вилка выскочила из розетки с сухим щелчком. Искра, маленькая и голубая, на мгновение осветила плинтус и тут же погасла.
Эффект был мгновенным.
Голос диктора оборвался на полуслове, превратившись в низкий, умирающий стон, когда мотор проектора замедлил вращение и остановился. Луч света исчез, словно его отрезали ножом. Экран на стене снова стал просто белой штукатуркой.
Комната погрузилась в темноту.
Тишина вернулась, но теперь она была другой. Это была не тишина пустоты, а тишина после выстрела. Тяжелая, плотная темнота навалилась на Стива, скрывая позолоту, бархат и хрусталь. В этой темноте роскошь номера исчезла. Остались только запахи — остывшего шампанского, старой пыли и его собственного пота.
Стив стоял, сжимая в руке бесполезный шнур. Он чувствовал себя убийцей. Он только что убил Капитана Америку — того, глянцевого, улыбающегося идиота.
Он разжал пальцы, и шнур упал на пол с глухим стуком.
Стив огляделся. Его глаза, привыкшие к темноте, начали различать очертания мебели. Кресла, столы, вазы — всё это теперь казалось ему декорациями в склепе. Он был заперт в мавзолее.
Он подошел к окну, но не стал раздвигать шторы. Он просто стоял там, чувствуя, как город за стеклом продолжает жить, не зная, что его главный герой только что дезертировал.
Внутри него, в той пустоте, которую оставил после себя оборванный голос Пегги и мертвый взгляд с экрана, начало расти что-то новое. Холодное. Твердое. Решение.
Он больше не будет играть роль. Он больше не будет носить маску.
Стив Роджерс сделал первый шаг в темноте. И этот шаг вел его прочь из этой комнаты, прочь из этого отеля, прочь из этой лжи. Прямо в ночь, которая была единственным честным временем суток.
Ночь над Анцио не наступила — она просочилась из земли, густая и вязкая, как нефть, заполнив собой воронки, траншеи и легкие. Дождь, этот бесконечный метроном войны, продолжал выстукивать свой ритм по каскам, по брезенту, по остывающей коже мертвецов, оставленных на ничейной земле. Звук был вездесущим, он стирал границы между внешним миром и внутренним, превращая сознание в размокшую, серую кашу.
Баки Барнс сидел на дне окопа, скрестив ноги. Его поза напоминала медитацию монаха-отшельника, если бы монахи молились богу шрапнели и гангрены. Вокруг него, в сырых нишах, спали — или пытались спать — остатки взвода. Их дыхание, тяжелое и хриплое, смешивалось с запахом мокрой шерсти и аммиачным духом страха, который не выветривался даже на ледяном ветру.
Перед Баки лежал вещмешок Гейба Джонса.
Это был не просто кусок брезента. Это было тело, лишенное костей. Мокрое, тяжелое, пахнущее табаком и тем специфическим запахом живого человека, который исчезает через минуту после смерти. Баки не мародерствовал. Он проводил инвентаризацию. На войне вещи живут дольше людей, и носки мертвого солдата могут спасти ноги живому. Это была арифметика выживания, жестокая и безупречная.
Его пальцы, потерявшие чувствительность от холода и въевшейся грязи, медленно перебирали содержимое. Пара сухих (относительно) носков — в карман. Письмо, не отправленное, размокшее, чернила поплыли синими венами по бумаге — в сторону, сжечь, нельзя, чтобы мать читала эти разводы. Половина плитки шоколада, покрытая серым налетом, — в общий котел.
Рука наткнулась на что-то твердое, холодное и гладкое. Металл. Не сталь оружия, не свинец пули. Что-то другое.
Баки медленно вытащил предмет на свет, которого почти не было. В слабом, призрачном отсвете далекой осветительной ракеты, повисшей над немецкими позициями, блеснул хром.
Губная гармошка. «Hohner Marine Band».
Она была маленькой, изящной, совершенной в своей бесполезности здесь, среди грязи и кишок. Гейб играл на ней. Плохо, фальшиво, сбиваясь с ритма, но с той же техасской страстью, с какой чистил винтовку. Он играл блюз, когда шел дождь, и польки, когда светило солнце. Он обещал сыграть на похоронах Гитлера.
Баки держал инструмент в ладони. Металл нагревался, забирая тепло его тела. Он провел большим пальцем по гравировке, ощущая каждую букву, каждую царапину. Это был слепок дыхания Гейба. Его смех, его шутки, его жизнь, заключенные в ряд крошечных латунных язычков.
Медленно, словно во сне, Баки поднес гармошку к лицу.
Запах латуни и старой слюны ударил в нос. Это был запах жизни. Запах бара в Остине, запах пыльной дороги, запах мира, где смерть приходит от старости, а не от куска металла в животе.
Губы Баки, потрескавшиеся и сухие, коснулись холодного корпуса.
Он мог бы выдохнуть. Всего один раз. Дать воздуху пройти сквозь каналы, заставить язычки завибрировать, родить звук. Одну ноту. Реквием по рыжему парню, который остался гнить в воронке. Это было бы правильно. Это было бы по-человечески.
Но Баки не выдохнул.
Его грудь замерла. Воздух застрял в горле, плотный и горький.
Если он сыграет, тишина перестанет быть броней. Если он сыграет, он признает, что Гейба больше нет. Если он сыграет, он вспомнит, каково это — чувствовать что-то, кроме холода и отдачи винтовки. А чувствовать сейчас было смертельно опасно. Чувства — это трещины в броне, куда заливается ужас.
Он медленно опустил руку. Гармошка легла на колено, блестя в темноте как осколок упавшей звезды.
Баки поднял глаза. Он смотрел поверх бруствера, в ту сторону, где во тьме, за пеленой дождя, затаился враг. Его лицо, измазанное глиной, застыло. Мышцы расслабились, но это не было расслаблением отдыха — это была неподвижность камня.
В его глазах, отражающих далекие вспышки, что-то умерло. Та часть Джеймса Барнса, которая верила в удачу, в дружбу, в то, что хорошие парни побеждают, — она осталась там, в воронке, вместе с Гейбом.
На её месте родилось что-то новое. Холодное. Расчетливое. Пустое.
Он сжал гармошку в кулаке. Металл врезался в кожу, причиняя боль, но Баки даже не моргнул. Он спрятал её в нагрудный карман, прямо у сердца. Не как память. Как напоминание. Как кусок льда, который не даст ему согреться и расслабиться.
Он сидел в темноте, слушая дождь, и его лицо было непроницаемой маской, под которой больше не было человека. Был только солдат. Идеальный механизм для убийства, работающий на топливе из ненависти.
Темнота в люксе «Уолдорф-Астории» была другой. Она была сухой, стерильной и пахла озоном от перегоревшей лампы проектора. Здесь не было дождя, только гул кондиционера, гоняющего по кругу один и тот же мертвый воздух.
Стив Роджерс стоял посреди комнаты, и его тень, отбрасываемая уличными огнями, ломалась на потолке, как сломанный хребет великана.
Внутри него бушевал шторм. Это была не просто злость — это была ярость стихии, запертой в стеклянной банке. Адреналин, выработанный его сверхчеловеческим телом в ответ на стресс, не находил выхода. Он жег вены, заставлял сердце биться с частотой колибри, требовал действия, удара, разрушения.
Стив чувствовал себя ядерным реактором, который вот-вот расплавится. Он видел перед глазами лицо Баки — не то, из воспоминаний, а то, которое он вообразил: грязное, окровавленное, зовущее на помощь. И он видел свое лицо на экране — улыбающееся, лживое, предательское.
Ему нужно было сломать что-то. Уничтожить. Почувствовать сопротивление материи.
Почувствовать, что он существует в физическом мире, а не в этом кошмаре из шелка и лжи.
Его взгляд упал на стол.
Массивный дубовый стол, шедевр мебельного искусства девятнадцатого века. Тяжелый, монументальный, с резными ножками в виде львиных лап. Он весил не меньше четырехсот фунтов. Это был алтарь, на котором приносили в жертву здравый смысл, подписывая чеки на благотворительных обедах.
Стив подошел к нему. Его дыхание вырывалось из груди с хрипом.
Он уперся ладонями в край столешницы. Дерево было прохладным и гладким. Он хотел почувствовать тяжесть. Он хотел, чтобы этот стол сопротивлялся ему, как враг. Чтобы ему пришлось напрячь каждую жилу, чтобы сдвинуть его с места. Он хотел борьбы. Он хотел боли от напряжения.
Стив зарычал — низко, утробно — и рванул стол вверх.
Он ожидал тяжести. Ожидал, что дерево заскрипит, что ножки будут цепляться за ковер, что гравитация вступит с ним в схватку.
Но ничего этого не произошло.
Стол взлетел.
Он взмыл в воздух с пугающей, неестественной легкостью, словно был сделан из пенопласта или бальсы. Стив вложил в рывок силу, способную перевернуть грузовик, и эта сила, не встретив достойного сопротивления, превратила тяжелую мебель в снаряд.
Стол пролетел через всю комнату. Он вращался в воздухе, разбрасывая бумаги, пепельницу, телефон. Он врезался в противоположную стену с грохотом, который, казалось, должен был обрушить здание.
Дерево раскололось. Штукатурка посыпалась дождем. Одна из львиных ножек отлетела и покатилась по полу.
Стив остался стоять с вытянутыми руками, хватая воздух.
Он не почувствовал напряжения. Он даже не сбил дыхание.
Это было слишком легко.
И это сломало его.
Он смотрел на обломки стола, на эту груду дорогого мусора, и понимал весь ужас своего положения. Он обладал силой бога, но жил в мире из картона. Он мог гнуть сталь, мог швырять столы, мог бегать быстрее машин. Но он не мог сделать самого главного.
Он не мог спасти друга.
Он не мог пробить стену лжи.
Он не мог изменить реальность.
Его сила была бесполезна. Она была проклятием. Она делала его чудовищем в посудной лавке, клоуном, который может жонглировать танками, но не может остановить слезу ребенка.
Ноги Стива подогнулись. Он не упал — он осел. Медленно, тяжело, как рушится здание, у которого подорвали фундамент.
Он сел на пол, прямо на пушистый ковер, среди осколков пепельницы. Он подтянул колени к груди и обхватил голову руками. Его пальцы, способные крошить камень, впились в собственные волосы.
В темноте роскошного номера, под гул кондиционера, самый сильный человек на земле сжался в комок. Он не плакал — суперсолдаты не плачут, их слезные протоки работают слишком эффективно. Он просто качался из стороны в сторону, и из его груди вырывался звук, который не должен издавать человек.
Это был звук бессилия.
Два мира. Две тьмы.
В одной тьме, под дождем, Баки Барнс сжимал в руке гармошку, превращаясь в камень, чтобы выжить.
В другой тьме, под шелком, Стив Роджерс сжимал голову руками, рассыпаясь на куски от осознания своей бесполезности.
И между ними лежала пропасть, которую не могла заполнить никакая сыворотка.
Ночь разделила мир на две неравные половины, и обе они были тюрьмами.
В Анцио тьма была физической величиной. Она обладала весом, запахом и текстурой. Это была не просто ночь — это был саван, сотканный из низких облаков, пороховой гари и дыхания тысяч мужчин, зарывшихся в землю, как личинки. Дождь, наконец, прекратился, но оставил после себя влажность, такую плотную, что казалось, будто легкие наполняются не воздухом, а холодной, застоявшейся водой.
Баки Барнс сидел в нише, вырытой в стене траншеи. Его тело больше не дрожало. Холод, который еще час назад казался невыносимым, теперь стал просто фоном, константой, такой же неизбежной, как гравитация. Его шинель, затвердевшая от грязи и крови, превратилась в панцирь. Под этим панцирем сердце билось медленно, редко, экономно — как у рептилии, впавшей в анабиоз перед долгой зимой.
Его правая рука лежала на нагрудном кармане. Сквозь грубую шерсть он чувствовал твердое ребро губной гармошки. Она не грела. Наоборот, она казалась куском льда, прижатым к груди, точкой абсолютного нуля, которая вымораживала из него остатки человечности. Гейб был мертв. Ковальски был мертв. Хендрикс был мертв. Их имена, их лица, их шутки — всё это теперь было балластом. А чтобы выплыть в этом море грязи, нужно сбросить балласт.
Баки смотрел в темноту перед собой. Для любого другого там была лишь черная стена. Но Баки видел. Его глаза, привыкшие к мраку, различали оттенки черного. Он видел бруствер.
Видел колья с колючей проволокой, похожие на скрюченные пальцы мертвецов. Видел туман, стелющийся по ничейной земле, скрывающий воронки, где гнили те, кого они не смогли забрать.
И он видел дальше.
Там, в трехстах ярдах, в такой же грязи, сидели они. Тени в серых касках. «Косторезы». Те, кто убил Гейба.
Баки медленно, с пугающей плавностью, снял с предохранителя свою винтовку. Щелчок был тише, чем стук его собственного сердца. Он провел пальцем по затвору, ощущая холодную, маслянистую сталь. Это был единственный друг, который его не предаст. Единственный инструмент, который имел смысл.
В его голове больше не было страха. Страх — это ожидание боли. Баки больше не ждал боли; он принял её как данность. На месте страха поселилась ясность. Кристальная, ледяная логика убийцы.
— Вы хотите эту землю? — прошептал он одними губами. Его дыхание не превратилось в пар — воздух был слишком влажным.
— Приходите. Я здесь.
Он не молился. Он не вспоминал дом. Он просто ждал. Он превратился в часть этой траншеи, в капкан, взведенный и готовый захлопнуться. Его лицо, измазанное глиной, застыло в маске, которая не выражала ничего, кроме смертельной, терпеливой решимости. Он был готов убивать не ради победы, не ради флага, а просто потому, что это был единственный способ доказать, что он всё еще жив.
В Нью-Йорке тьма была электрической.
Она пульсировала за окнами «Уолдорф-Астории» миллионами огней — неоновыми вывесками, фарами автомобилей, светящимися окнами небоскребов. Этот свет не разгонял тьму, он лишь подчеркивал её глубину. Город внизу был океаном света, но Стив Роджерс находился на необитаемом острове, окруженном черной водой.
Люкс был разгромлен. Обломки стола лежали у стены, как кости доисторического животного. Осколки хрусталя и фарфора усеивали ковер, сверкая в свете уличных фонарей, как алмазная пыль. Воздух в комнате был спертым, тяжелым от невыплеснутой энергии.
Стив сидел на полу, среди руин своего золотого рая. Он больше не обхватывал голову руками. Он сидел прямо, опираясь спиной о ножку кресла, и смотрел в панорамное окно.
Его лицо было бледным, осунувшимся. Идеальная укладка, над которой трудились стилисты, растрепалась, прядь волос упала на лоб. Рубашка прилипла к спине. Но в его глазах, которые еще час назад были полны отчаяния и слез, теперь горел другой огонь.
Это был не огонь ярости. Ярость сгорела, когда он швырнул стол. Это был холодный, ровный свет осознания.
Он смотрел на город, который его создал. На этот сияющий Вавилон, который купил его душу за тринадцать миллионов долларов и одел её в шутовской наряд. Он видел отражение в стекле — не Капитана Америку, а Стива Роджерса. Того самого парня, который не умел танцевать, но умел вставать после удара.
— Они врут тебе, — эхом прозвучал в его голове голос Пегги.
— Я знаю, — ответил он вслух. Его голос был твердым.
Стив медленно поднял руку и посмотрел на свою ладонь. На ней не было ни царапины. Его тело было совершенным. Оно было даром. И он позволил превратить этот дар в товар. Он позволил им убедить себя, что улыбка на камеру важнее, чем жизнь солдата в окопе.
Больше нет.
Он встал. Хрусталь захрустел под его босыми ногами, но он не обратил внимания. Он подошел к окну и прижался лбом к холодному стеклу.
Внизу, в сияющей бездне Манхэттена, текла жизнь. Люди спешили в театры, в рестораны, в свои теплые постели. Они верили, что он их защищает. Они верили в ложь, потому что правда была слишком страшной.
Но Стив больше не мог защищать их сон. Он должен был проснуться сам.
Он перевел взгляд на свое отражение. В темном стекле, на фоне огней города, он увидел не просто свое лицо. Он увидел лицо Баки. Наложенное на его собственное, как двойная экспозиция. Грязное, усталое, осуждающее.
— Я иду, Бак, — прошептал Стив.
Это не было обещанием. Это была констатация факта. Такая же непреложная, как восход солнца.
Он отвернулся от окна. Отвернулся от города. Отвернулся от мира, который хотел сделать его иконой.
Его взгляд упал на манекен в углу. На нем висела форма, которую принесла Пегги. Простая, грубая, оливкового цвета. Форма, которая пахла не лавандой, а оружейным маслом. Форма, на которой не было звезд и полос, а были только карманы для патронов.
Стив подошел к ней. Он протянул руку и коснулся грубой ткани. Она была шершавой, настоящей.
В этот момент в Анцио Баки Барнс передернул затвор винтовки, загоняя патрон в патронник. Металлический лязг прозвучал как приговор.
В Нью-Йорке Стив Роджерс сжал кулак, чувствуя, как ногти впиваются в ладонь.
Два узника.
Один был заперт в грязи, другой — в золоте. Но в эту секунду стены их тюрем рухнули.
Баки выбрал смерть — он решил стать смертью для своих врагов, чтобы выжить.
Стив выбрал жизнь — он решил рискнуть своей жизнью, чтобы стать собой.
Ночь перед бурей закончилась. Буря была уже здесь. И она носила их имена.
Стив сорвал с манекена куртку. Он не стал её надевать. Он просто перекинул её через плечо. Он подошел к двери люкса. Он не оглянулся на разгромленную комнату, на проектор, на разбитый стол. Это было прошлое.
Он взялся за ручку двери. Металл был холодным.
Он нажал.
Щелчок замка прозвучал в тишине как выстрел стартового пистолета.
Стив Роджерс вышел в коридор. Он шел не на фотосессию. Он шел на войну.





| Предыдущая глава |
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
| Следующая глава |