Предыдущая глава |
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
|
— Вы снова притворяетесь спящим, мой маленький лорд, — насмешливый тон и такое нежное прикосновение к макушке. Она, Гретель, совсем рядом, полушепчет на ухо. Ее теплая ладонь на щеке; на его замерзшей коже тает снег, и лицо становится мокрым. А когда горячие губы касаются лба, его прежде закованное в льдину тело наконец вспоминает, как дышать — и он дышит, ровно, без страха, что люди услышат. Сон постепенно растворяется.
Сквозь сомкнутые веки бьет свет, а значит, Гретель уже одернула шторы. Он недовольно хмурится, морщит нос и натягивает на голову одеяло. Если Гретель и вправду здесь, она засмеется. Но вокруг, как и прежде, мертвенно тихо.
— Останься… Прошу, не уходи, — безмолвная мольба никак не может обратиться даже в шепот, он так отвык складывать слова в предложения. — Я совсем один. Не хочу снова быть один.
— Пора просыпаться, малыш. Не заставляй людей ждать.
* * *
Генри резко очнулся. О реальности случившегося говорило лишь его мокрое лицо. Какое-то время он даже не решался вытереть эти непрошенные слезы: пусть воспоминание о поцелуе Гретель останется с ним подольше.
Еще не открыв глаза, Генри даже думал, что человеческий мир — один очень долгий кошмар, и он наконец подошел к концу. Тело вновь было полно жизни, оно наконец перестало напоминать камень, неподвижный и неподъемный, ледяной. Уже давно Генри не испытывал такую легкость пробуждения и глубину сна. Казалось, он проспал целую неделю, прежде чем впустил себя обратно в реальность. И словно сейчас его плеча вновь коснется теплая рука Гретель, обласкает и согреет, ведь ночами Генри так часто мерз. Но рядом никого не оказалось и спустя долгое время.
Маленький вампир внимательно вслушался. В один из дней люди плотно закрыли его глаза повязкой, и они совместно, пусть и против воли Генри, обнаружили тонкость его слуха, возможность различить тихий, отдаленный звук щелчка пальцев, стука монетки о стол, шарканья ботинка по полу. Сейчас же, точно желая повторить их гадкое исследование, он прикрыл глаза ладонями.
Ничего. Абсолютная тишина. Людей нет, совсем нет. Ни шага, ни вдоха, ни шороха. Словно в бесконечной бесшумной ночи к нему и не подходил Тот Самый, хватая пальцами за подбородок, лично убеждаясь, что обездвиженный ремнями Генри еще жив, и не приказывал умертвить его на удобное время. Словно не обступали его со всех сторон жестокие люди, переговариваясь, наслаждаясь своей полной властью над ним. Словно не было и ее — с темной кожей, черными глазами и волосами, завязанными в пучки, такой необычной и красивой. Генри отнял руки от мокрого лица и взглянул на них; на кровавую черноту под ногтями, на тонкие каналы под кожей, вновь потемневшие и расширившиеся как после сезона дождей. Нет, она была, настоящая. Такое он не мог увидеть ни в одном своем кошмарном сне. Генри сглотнул, и в слюне уже не оставалось металлического привкуса. От пронзившего его ужаса он не смог шевельнуть и пальцем: произошедшее было на самом деле.
Вскоре, решившись оторвать взгляд от одной точки в белой пустоте, Генри обнаружил себя в помещении, лишенном каких-либо человеческих приспособлений, которыми они ранее пытали его. Мельком осмотревшись, Генри не обнаружил рядом с собой совершенно ничего, даже стола, куда его могли бы уложить и привязать. На какое-то время этого оказалось достаточно, чтобы обнять себя, свернувшись в позу эмбриона, и не думать, что скоро вокруг все загудит, застучит, запищит как рукотворная мышь. Нет, для этого людям придется схватить его и оттащить в другое место. Войти, открыв дверь в нескольких шагах от кровати, скрутить руки за спиной и заткнуть рот, чтобы не кусался. Тело снова напряглось, будто жуткая фантазия вот-вот воплотится в жизнь: человек в белой одежде, скрывающей все его тело, плотных перчатках, ткани, скрывающей половину лица, и его крепкая хватка против диких судорог и криков монстра. Еще миг, и раздадутся его тяжелые шаги. Невольно Генри втянул голову в плечи, крепче сжал пальцами заледеневшую вмиг кожу.
Прятаться некуда, в угол не забиться. Везде достанут, если захотят. И будут справедливы в своей беспощадности. С такой страшной, злой вещью нельзя по-другому. Должно быть, и Гретель поняла это, поэтому и бросила. Она бы никогда не поверила, что ее малыш Генри стал таким противным и глупым животным, но раз это случилось, значит, и вытаскивать его незачем.
Вдруг шаги действительно раздались неподалеку, и внутри все застыло.
Босые ноги шлепали по полу, и в каждом отзвуке различались быстрые движения легкого тела. Кто это? Откуда оно идет? И куда? Не помня себя, Генри бросился на четвереньках к дальней стене. Уселся на полу, притянул колени к груди, выпучив глаза на дверь, отделяющую его белую темницу от другой, наверняка ничем не отличающейся, освещаемой таким же рукотворным человеческим светом. Участившееся дыхание казалось слишком громким, и тогда он прикрыл рот руками, только бы чужак не услышал. Биение сердца раздавалось по всему телу: в груди, конечностях, шее, висках, и в унисон с каждым стуком в голове вопило: «Уходи-уходи-уходи-уходи». Волоски на руках и ногах встали дыбом, и на мгновение Генри вспомнился птенец, которого он нашел в саду поместья. С его нелепым оперением, торчащим во все стороны, и ошалевшими черными глазами, разинутым ртом. Его крохотное сердечко билось так же быстро, так щекотно было чувствовать это кончиками пальцев. Неужели ему тоже было так холодно, неужели он был так же сильно напуган?.. И его пушок так же противно лип к его насквозь мокрому тельцу, как и эта бесцветная человеческая одежда — к телу Генри? Хоть бы вновь оказаться в родном саду и поймать взглядом небо, пасмурное и серое, как в тот день, когда в ладонях сидел этот несносный птенец. Хоть бы вновь быть дома, пусть и побитым отцом за непослушание, но только не здесь, где стеклянный взгляд матери уже не кажется до слез обидным, где шум шагов не означает, что Гретель пришла рассказать сказку.
Шаги стихли. Ровно в тот момент, когда они звучали отчетливее всего — у самой двери. Сейчас со скрипом откроется, на пороге окажется высоченный мужчина, в его руке будет блестеть тонкий инструмент с колбой, содержащей умертвляющую жидкость, и стальным червем, заползающим под кожу. Если залезть сейчас под кровать, то он позовет другого, и тот схватит за ногу, как крысу за хвост, и выдернет из норы. Что они задумали сейчас? А вдруг там стоит Тот Самый?.. За спинами своих жестоких слуг, он ждет, когда схваченного Генри подведут поближе, и тогда, поглаживая бородку, он покажет тонкий блестящий нож и с привычной улыбкой проведет острием вдоль тела своей вещи, от горла до живота. В ужасе Генри ощупал себя через одежду. Это только кошмарное видение, никаких порезов нет, а эта длинная рубашка с завязками на спине такая мокрая из-за холодного пота. Незачем так сильно трястись и скулить, глупая вещь.
— Эй, ты уже не спишь? — сказал человек за дверью, и маленькая запуганная душа Генри убежала в самые кончики пальцев на ногах.
К нему обратился голос тонкий, словно журчание воды в ручье за поместьем.
Так разговаривали крохотные зверьки в ночных сказках Гретель, когда она наделяла их речью; она специально меняла свой голос, и это впечатляло совсем крохотного Генри до редкого, но звонкого смеха. А еще такой, но немного отличающийся, голосок был у девочки в молочном платье. И, возможно, у него самого был такой когда-то, до бесчисленных криков, когда он еще не превратился в страшного зверя. За дверью стоял человеческий ребенок. Осознание этого нисколько не принесло Генри облегчения, душа заныла еще большим отчаянием. В носу защипало, а спина вжалась в стену так сильно, словно он надеялся насовсем прирасти к ней. Только не еще один, подумалось Генри, и он зажал себе рот сильнее. Они не могут заставить совершить это снова. Еще раз слышать под собой душераздирающие крики, предсмертные стоны, и быть не в силах заглушить эту ярость, остановить руки, сдавливающие хрупкую шею. Яркие образы минувшего дня пронеслись перед глазами, и Генри в отчаянии схватил себя за волосы. Внутренний голос вновь вопил: «Уходи- уходи-уходи-уходи», только теперь умолял ребенка за дверью спасаться, держаться подальше от чудовища, в которое его превратили.
— Ты там плачешь?..
Генри ощутил, что сдавил себя с такой силой, что не в состоянии даже дышать, и повалился вперед, обжег ладони холодным полом. Его голова повисла между плечами, трясущимися от неконтролируемых рыданий. Гретель не придет, не спасет и не утешит, ее больше не существует, как и дома, как и родного мира. В Генри не осталось надежды, и все же он попытался позвать сестру. Дверь тихо скрипнула, и всякая мысль в голове затаилась вместе с ним.
— Папуля запретил открывать самому, — робкий голосок стал яснее, но тише. Генри не решился поднять на него свои красные глаза. — Сказал, ты сам выйдешь, когда будешь меньше бояться. Ты плачешь, потому что боишься?.. Я тут один, веришь?
И все же Генри взглянул на того, кто не убежал от закрытого в темнице зверя, жестокой вещи Того Самого. Из крошечной щели, словно полный страха открыть шире, выглядывал человеческий ребенок только половиной своего лица и внимательно наблюдал за ним. Синий глаз под густой бровью показался Генри огромным, будто выпученным, не скрывающим искреннее любопытство. Полный трепета, ни на миг не стихающего в груди, маленький вампир захотел забиться в самый дальний угол, но глубокое чувство, такое пугающее своим масштабом, не позволило и шелохнуться. Я не могу больше быть совсем один, сказал покинутый всеми ребенок внутри чудовища с окровавленными ногтями.
— Я-я… Т-ты… — но он отвык складывать слова в предложения. Отвык стоять на двух ногах и передвигаться дальше нескольких взрослых человеческих шагов.
— Я буду ждать, приходи, — раздался голосок в последний раз, и ребенок отстранился от двери, вновь босые ноги зашлепали по полу, только теперь с каждым мигом все тише и тише, и тише.
Генри снова был наедине со своим ужасом. Тело снова не слушалось, не шевелилось, точно окаменело.
— В далекой стране есть затерянная деревня. Там, на некогда выжженной земле, растут самые красивые цветы во всем нашем свете, с пестрыми лепестками и с самым сладким ароматом, от которого потеряет голову всякий живущий. И человек, и зверь, и волшебник, и даже вампир. Потому на ту землю не ступает никто, ведь стоит вдохнуть тот воздух, от сладости в уме все путается, а если слишком долго там остаться, то можно впасть в безумие и навсегда позабыть, кто ты. И творить обезумевший будет всякое против своих желаний, не зная, как избавиться от этой напасти. Цветы те там неспроста растут; они настоящие стражи. В той деревне живут каменные люди, и они единственные, кто может обитать там без вреда для своего рассудка. Все потому, что не слышат они ничего, ни запахов, ни звуков. В их глаза не проникает свет, и потому они слепы, а чужое прикосновение для них неведомо, будь то клюв обезумевшей птицы, капля дождя или веянье ветра. Они неподвижны и коротают свой век, застыв в одной позе, в которой оставил их местный бог жизни, и не отличить их от простой каменной статуи, такое было их проклятье.
— Глупая сказка. Зачем там цветы? Может быть они там выросли сами, не чтобы охранять? И как же ты знаешь, что они живут, если не двигаются, не говорят и похожи на статуи? Может быть, бог жизни просто убил их?
— Страшно сказать тебе, малыш, но я не знаю, я только догадываюсь. Знать может только каменный человек. Будь ты на его месте, тебе бы хотелось, чтобы тебя считали живым или мертвым?
Генри смог оторвать руки от пола и обнять свои заледеневшие плечи. Сказка Гретель, точно рассказанная наяву, вытащила его из состояния каменного человека. Вспышка ужаса, обездвижившая его, потускнела, и слезы прекратили разбиваться от неминуемого падения. Я хочу, чтобы хоть кто-нибудь считал меня живым — сказал он себе с хрупкой надеждой, что это еще возможно.
Человеческий мальчик еще был там, в другой темнице, Генри даже услышал единожды или дважды его короткие восклицания.
И маленькому вампиру не удалось бы узнать, сколько времени ему потребовалось, сколько раз он не сдерживался и бросался к стене, скулил и причитал, застывал на месте, не в силах шелохнуться, прежде чем он наконец оказался притаившимся у приоткрытой двери. Но когда это случилось, он вытер слезы, застилающие взгляд, и даже посмотрел в крошечную щель. До следующей стены, тоже белой, как-то совсем далеко бежать. У стены стул и стол, не как у отца в кабинете, а круглые и светлые, и на стуле он — с тонким голосом-ручейком. Людская одежда — серые брюки и рубашка без рукавов и пуговиц — висела на нем как на деревянном манекене; Генри живо вспомнил, как обнаружил такого в комнате Гретель и сперва даже принял его за человека без лица, рук и ног, насаженного на палку, обернутого в белоснежную ткань будто в платье. Но у этого были и руки, и ноги, одинаково костлявые, и лицо.
Довольно миловидное овальное лицо, обрамляемое волнистыми волосами чуть ниже подбородка, цвета осенних колосьев на диком поле перед деревней селян, вздернутый нос, густые брови, приоткрытый рот. Оба глаза оказались ярко-синими, любопытствующими. Он выглядел старше всего на пару лет.
Пальцами мальчик держал вытянутый уголек, но почему-то яркого цвета, какого Генри никогда прежде не видел, и водил этот уголек по какой-то дощечке, увлеченный своим рисунком. Генри тоже нравилось рисовать: руками на окнах, украденным из кабинета отца пером на украденной из кабинета отца бумаге, вместе с Гретель, и углем из камина на стенах в собственной комнате. Так удивительно было увидеть, что в этом мире тоже у кого-то есть место для подобной радости, ведь своим видом человеческий ребенок выражал именно это. Расслабленный, он не озирался по сторонам, не жался к стене и ничего — а главное никого — не боялся. Ребенок перестал казаться жертвой, отданной на пожирание страшному монстру. Вместе с тем, Генри не наблюдал на светлой коже ни пореза, ни ссадины или хотя бы синяка. На запястьях и лодыжках его, в отличие от Генри, не темнели уродливые следы от ремней и веревок — мальчик-ручеек не был и вещью.
Зубы не стучали в желании впиться в его плоть, глухой ярости в груди не нарастало, поглотить человеческую кровь не хотелось. Но почему этот ребенок вообще сидел здесь? В темнице, куда в любой момент могли войти люди, облаченные в белое, вооруженные умертвляющей жидкостью. И ему позволили рисовать, потому что он не вещь, но и не жертва, но неужели не нашлось места лучше для такого занятия? Человеческих игр, исследований, не понять, но все они ведут к страданиям. Сейчас не следовало ждать чего-то другого. Этот мальчик, робко подзывающий, и его безобидный вид, просто злая шутка, они не стали бы вдруг добрее после всего, что произошло здесь, не позволили бы ему выйти. Но существо, забравшее в этот мир по приказу людей, ночью сказало, что они не станут больше вредить. Им нужно дать повод, и они выпустят. Такими были его слова в кромешной темноте. Повод показать, что Генри может быть не только злой, опасной вещью? Значит, человеческий ребенок — повод? И значит, им действительно нужно, после того, как они превратили его в вещь, превратить его и в человека? Голова закружилась от бесконечных догадок, одна другой все более пугающая своей неожиданной безобидностью для него.
Существо опасное, хладнокровное, но отец приказывал во всем ему подчиняться, подчиняться и людям. Отец отвратительно воспитал тебя, так сказало существо. Нужно быть послушной вещью, нужно показать им, что отец воспитывал хорошо, нужно дать им увидеть, что Гретель не зря была доброй и ласковой. Генри осторожно толкнул дверь. Поймав на себе взгляд огромных синих глаз, замешкался, спрятался за стену. Нет, они все равно схватят, если захотят. Пусть видят не дикого зверя. Генри медленно поднялся, устоял на дрожащих ногах и, согнувшись, обняв себя за плечи, еле передвигаясь, выбрался из своей темницы. Быстро окинул взглядом помещение: взрослых нет, дверь напротив плотно закрыта, никто не сумеет войти незаметно. Куча прозрачных ящиков с игрушками на ковре у одной стены, большой круглый стол, стул не один, занимаемый Ручейком, а несколько, но сидел мальчик в одиночестве. Другая стена почти полностью скрывалась за зеркалом — таких огромных Генри никогда в своей жизни не видел — в нем отражалась вся комната, и даже появление маленького вампира оно запечатлело со всей точностью. Но Генри уже давно не поражался таким чудесам — в сказках Гретель он слышал и не такое. Однако он быстро обратил все свое внимание на того, ради кого осмелился покинуть знакомое пространство.
— Живой, настоящий, — услышал он в свой адрес слова Ручейка. Глянув на него исподлобья, Генри обнаружил на его вытянутом лице широкую улыбку. Мальчик радостно приветствовал его, оторвавшись от рисунка. — Наконец-то, новый друг! Значит, совсем скоро я уйду наверх!
Мальчик-ручеек вскочил из-за стола, потер ладони одну об другую, и яркая пыль полетела с них на пол. Генри застыл, завороженный, и сердце его заколотилось быстрее прежнего — живой ребенок, не опасный, здесь, рядом с ним. Мальчик посмотрел на свои руки и, довольный их чистотой, легкими быстрыми движениями приблизился к Генри — тот невольно отскочил, настороженный, и оскал возник на лице сам собой. Но Генри тут же отвернулся, прикрыл рот. Только бы не успел заметить! Испугается, закричит, позовет взрослых.
— О, так ты совсем как я. Я тоже раньше в такое был одет, а потом мне дали одежду для настоящих людей, — теплые пальцы внезапно коснулись голой спины Генри, потянулись к завязкам, удерживающим ткань на груди. Маленький вампир дернулся, отбежал на несколько шагов, предупреждающе вытянул руки.
— Нет! — вырвался крик из самой глубины души, и никак его не удержать, даже если знать, что за ним последует обида.
— Я не хотел развязывать, они так туго затянуты. Больно наверно, — мальчик удивленно захлопал длинными ресницами. — Ты трус. Это очень плохо для тебя, им не нравятся такие. Тебя что, совсем ничему не учили?
Генри замешкался, растерялся, замер. Отец учил, что нужно сидеть тихо, никогда не огрызаться, не плакать, особенно если ругают, всегда слушать и делать, что говорят. Гретель учила, что нужно быть добрым и милосердным с людьми, благодарить их за кровь, что они отдают, и никогда не обижать их понапрасну, особенно их детей. Хензель учил, что люди почти такие же умные, как и вампиры, и если показать им, что ты дружелюбный, то они тоже будут приветливы. Вспомнив все это, Генри притих, опустился на пол. Мальчик-ручеек сел рядом, подогнул ноги под себя.
— Ну вот, — улыбнулся он и протянул руку, дотронулся до плеча и не испугался внезапной дрожи, пронзившей Генри резкой судорогой. Принялся вдруг гладить, смело, быстро, в глаза заглядывать, словно изучать, что там сидит в его маленькой вампирской душе. Ласково зажурчал его голосок, и Генри на мгновение даже потерялся в странных словах, переливающихся как песня, непонятная, но добрая, жалостливая. — Папуля сказал, что всему тебя научит. Я тоже буду тебя учить, я уже умный. Я им улыбаюсь, и они меня не держат. А тебя держали долго, больно? Потому что не слушался? Ну что же ты, не надо больше не слушаться. Я слышал, как ты кричишь, громко кричишь, и я плакал, громко плакал, а папуля приходил и успокаивал, гладил вот так, и я больше не хотел плакать. Говорил, что так надо, и тебя пустят, обязательно пустят, и наверху будем с тобой гулять. Веришь? Наверху красиво, наверху их дети бегают, играют, смеются. Я сам видел, мне их показывают немножко. И тебе покажут. Только ты слушайся, слушайся и не кричи.
Еще никогда с Генри так никто не говорил. Таких искусственных, ненастоящих, как будто дерганных движений он не видел ни у кого. Ребенок пытался продемонстрировать что-то подобное мягкой заботе Гретель, но голос его звучал натянуто, пальцы не расслаблялись ни на миг, а лицо не передавало и капли искренности, которую он так старался показать. Генри сидел подле, позволяя гладить себя, не шевелясь, не отводя глаз, и в душе его росло смятение, отнюдь не любопытство и даже не страх. Единственный раз он дрогнул, услышав, что ребенок знает, как люди над ним издевались, что его мучения вызвали слезы у этого странного мальчика-ручейка. Сколько времени он уже находится здесь? И почему?
— Кто ты?.. — настороженно спросил Генри.
Вдруг ребенок остановился. Его пальцы остались на плече Генри, крепко сжали его. Корпусом он потянулся ближе, и его губы едва зашевелились, точно он боялся, что слова дойдут до кого-то еще, кого-то, кто стоит совсем рядом с ними, но отчего-то остается невидимым глазу. Маленький вампир напрягся, стоило подумать об этой догадке.
— Я тебе покажу, — если бы не чувствительный слух, Генри, должно быть, и не смог разобрать слов Ручейка. — Дар нельзя показывать наверху. Только когда скажут. Тебе покажу. Если ты покажешь мне свой. Без дара они не украли бы нас в свой мир без даров.
— Ч-что?..
По спине прошел холод, словно Гретель вдруг смогла просунуть под одежду свои ледяные руки после прогулки. Но вместо ее ехидной улыбки Генри наблюдал свой ошеломленный вид в огромных глазах незнакомого мальчика. Он вещь. Он такой же, как и я, подумал Генри и сам не понял, что щелкнуло в его голове, отчего все задрожало, отчего пол под ним вдруг разломился надвое, а стены будто поплыли. В этот самый миг, не желая отвечать, ребенок потянулся совсем близко, к самому лицу, так, что его дыхание обогрело щеку. Пальцы правой руки коснулись макушки, и Генри сжался, что есть сил, лишь бы не сорваться и убежать, до того ему стало жутко в этот миг. Но удерживало слишком многое. Все произошло в одно мгновение. Как укол пальца о куст в саду матери, Генри почувствовал, как мальчик вырвал его волос. От неожиданности он зажмурился, а когда открыл глаза, тот уже довольно ухмылялся. Однако быстро его лицо сделалось напряженным, улыбка сошла с него.
— Какой знакомый след, — проговорил он задумчиво, полушепотом. Генри, не ведая зачем, решил отстраниться, отодвинуться. Но мальчик не выпускал его плечо из своей крепкой хватки.
— Кто ты?.. — волнение стремительно нарастало, Генри дернулся, повторил свой вопрос.
— Так ты не просто кусался, как все маленькие кусаются. Когда ничего другого не могут, чтобы себя защитить, — в глазах ребенка заблестело нечто совсем незнакомое, страшное. Голос стал заметно ниже, взрослее, и невиданная ранее злоба вылезла из глубин его странной души. — Отродье… Ты жрал его кровь!
Щека загорелась от оплеухи, внезапной, молниеносной, оглушительной.
Генри не успел даже всхлипнуть, мальчишка потянул его на себя, в плечи впились острые ногти. Руки сами потянулись к его рубашке, захотели сжать, рвануть, а затем резко укусить за горло, а может оторвать ему ухо, и потом убежать, закрыться в темнице и ждать, пока на крики прибегут люди. Злой, злой ребенок! Но едва Генри осмелился не таить оскал, он заговорил снова.
— Этого мало, — вдруг черты лица незнакомца изменились, или же у Генри после пощечины помутнело в голове. Кожа совсем побелела, а глаза потемнели, волосы вовсе почернели. И голос, это был голос больше не ребенка, и даже не подобный Хензелю: еще не сломавшийся, но уже грубый. Голос взрослого мужчины. Генри обомлел от шока, застыл, не веря, что наблюдает перед собой нечто невообразимое, не рассказанное ни в одной сказке Гретель. Это был голос отца. — Ты его отродье. У вас схожий след. След кровопийцев, трусов и подлецов. Он не давал мне себя рассмотреть, не давал с собой говорить, боялся, что я запомню, а я все равно запомнил. И что, меня и мой дар ему было мало отдать? Он отдал им своего бездарного ребенка?
Нечто широко улыбнулось, и Генри не трудно было заметить клыки в его пасти. Лихорадочно дрожа, он не выпускал из кулаков рубашку некогда мальчишки, но гневу не осталось места в душе. Что это? Кто это? Почему эта вещь знает отца и говорит все эти страшные слова? И что теперь будет? Вещь поколотит его? Или даже убьет? Он не мог довести до сознания ни один вопрос, а его собственный язык присох к нёбу. Но, видимо, все недоумение, шок и ужас отражались на его лице так ярко, что нечто постепенно вновь обрело черты мальчика-ручейка, и даже озлобленный взгляд и блеск пропал в глазах, будто и не было.
— Отдал тебя? — как бы ища подтверждения, спросил вновь тонким голоском. Одно в нем переменилось — теперь он не боялся, что кто-то невидимый подслушивает. Генри, надеясь утаить свой стыд и смущение, опустил взгляд. Дрожь не слабела; тело уже давно предало его.
— А ведь ты… до смерти его боишься, — Ручеек с прежним любопытством разглядывал Генри. Немного помолчав, он тихо произнес: — Больше не буду в него превращаться. Но укусы папули тебе не прощу.
Затем он вдруг выпустил из хватки плечи Генри, но взялся за предплечья, оторвал их от себя резким движением, опустил без затруднений, словно они не были частью тела Генри, и он не мог воспротивиться этому его действию.
Маленький вампир в самом деле вновь онемел, точно каменный человек, проклятый богом жизни. Ребенок, а может и не ребенок вовсе, начал гладить кожу Генри, теперь на запястьях, откуда до сих пор не сошли темные следы ремней. Мягкая, спокойная улыбка засияла на его лице, и будто не происходило только что ничего кошмарного.
Все же мы вместе выйдем наверх. Я научу тебя, как им нравиться. Они не должны понять, что сейчас было. Нам нужно дружить.
Но Генри одернул руки и отсел к стене, не в силах стерпеть эту искусственную доброту и ласку. Красный след все еще горел на щеке, словно огонек выпрыгнул из камина и поцеловал ее. Злой, злой ребенок, приятель страшных людей. Стоило дать ему рассмотреть себя, так он тут же ударил и оскорбил. Но ведь Ручеек лишь узнал, что перед ним чудовище. Генри опустил взгляд в пол, стыдясь глядеть на другого живого ребенка, которого так желал встретить. Теперь для него не осталось иллюзий. Даже такая же вещь, как и сам Генри, не захочет искренне ему улыбнуться. Он вспомнил селян, первых детей их, с кем удалось хоть немного поладить. Теперь стали понятны косые взгляды, неохотное знакомство и слишком быстрый побег от него, стоило Гретель заболтаться со своим ныне мертвым дружком-человеком. Возможно, будь воля детей селян, они насмерть забили бы его камнями (кажется, Гретель рассказывала, что старшего брата настигла подобная кончина еще до рождения Генри) или сбросили бы в колодец. Этому мальчишке-ручейку просто слишком сильно хотелось наверх, и оттого он стерпел, не стал бить сильнее, громко смеяться над тем, что отродье-вампира отдал в подарок людям собственный отец. Но ведь за что-то же она любила такого урода, такое мерзкое чудовище?
Вдруг Генри стало понятно и это, и под кожей закопошились мурашки. Вероятно, любовь Гретель только привиделась его глупой душе, ведь сама же она говорила, что каждое разумное живое существо любовь ищет и сильнее прочего жаждет. И даже обману ликует, когда нечем иным себя обогреть. Может, оттого тело Генри сейчас не бежало в свою темницу, подальше от пожирающих глаз мальчика-ручейка; знало, что готово стерпеть еще сотню ударов и оскорблений, лишь бы не остаться в удушающем одиночестве снова.
Раздался громкий звук, до того противный своей резкостью и высотой ноты, что Генри сморщил лицо, заткнул уши и зажмурился. Страх, острый и тонкий, словно шип, впился в висок, и голова пошла кругом. Сейчас произойдет что-то ужасное, невольно подумал Генри, чувствуя, как его сдавливает напряжение, как сильно хочется спрятаться. Человеческий звук. Сейчас придут и бросятся, схватят и оттащат.
— Не бойся, это папуля предупреждает, что зайдет. Наверно, он уже закончил работу наверху и вспомнил обо мне.
И действительно, немного погодя, старый человек, кроткий исполнитель, но чаще молчаливый зритель пыток Генри, открыл дверь и встал на пороге, внимательно осматривал обе вещи сквозь толстые стекла, не приближаясь, не двигаясь. Это был тот, кто первый уколол длинной иглой, вдетой в голову прозрачного длинного червя, всасывающего кровь, кто стыдливо избегал умоляющего взгляда безмолвного вампира. Тот, кто совершил глупость, когда настоял на том, чтобы Генри позволили больше двигаться, спустя много дней страданий. Тот, кто сам чуть ли не умолял Генри проглотить кровь животных, в то время как другие люди крепко держали за голову и руки, не давая отвернуться и прикрыться. Тот, кто душераздирающе вопил, когда Генри прокусил ему сперва одно предплечье, а затем другое, и тот, кто чудом остался живым, ведь пока с страшным вампиром возились другие озлобленные люди, он весь побледнел до цвета своего халата и едва не провалился в обморок.
Узнав его практически сразу, Генри замер, в панике метнул взгляд на вход в свою укромную темницу. Пусть сделает только шаг, пусть только повысит свой голос, пусть только подзовет к себе других. И что тогда? «Бежать, бежать, бежать» — кричал маленький вампир, не раскрывая рта, не поднимая головы, даже не моргая.
— Папа, смотри! Он вышел, сам! Я ему не помогал, правда-правда! Смотри, какой он хороший. Все, как ты говорил. Маленький, трусишка, но не злой. Я ему сказал, чтобы слушался, чтобы не кусал больше тебя. И он все понял, правда! — чуть ли не с гордостью восклицал Ручеек и сам не понимал, до чего глупо звучит его речь. Старый человек в нее, конечно же, не мог поверить.
Вдруг мальчик вскочил и бросился к столу, схватил сшитые вместе листы бумаги, измятые, покрытые каракулями. В этот миг он выглядел довольнее самого счастливого человека на свете. Таким, Генри знал, он никогда не сумел бы стать, не сумел бы даже притвориться. Ручеек сделался ему противнее прежнего.
— А еще смотри, я все решил, что ты сказал мне сделать, — мальчик подбежал к человеку и протянул ему свои кривые записи. — И все прочитал, хочешь, расскажу?
— Очень хочу, Мэйсон. Пойдем, расскажешь мне по пути. Сейчас мистер Стрейнер хочет с тобой поработать, ты согласен?
Осторожно, точно боясь вспугнуть, говорил старый человек. Вот бы он не обратил внимание на то, что Генри сидел в углу и сдерживался изо всех сил, чтобы не убежать. Вот бы он вообще не заметил, что Генри здесь есть. Но — поздно — Ручеек обнажил всю их беседу, за исключением самой жуткой ее части. И все же человек сумел поймать на себе взгляд Генри исподлобья. В тот самый момент, когда опустил ладонь на плечо своей вещи, притворяющейся доброжелательным мальчиком-ручейком. Неужели, подумал вдруг Генри, так мало нужно, чтобы заслужить теплое обращение? Даже по имени назвал, будто вещь имеет на него право. Маленький вампир вдруг ощутил, как больно сдавливается кожа на запястьях и лодыжках, как плотный обруч обвивается вокруг шеи и душит. Им просто нужен повод, чтобы выпустить, так ведь?
— А его с собой возьмем? Ему тоже нужно обследоваться?
— Нужно. Но мы разберемся со всем наедине и в свое время. Не утомляй своего маленького друга. Ты ведь помнишь, как ему было нелегко. Ты наверняка не забыл, каково это.
Жалость этот человек показывал не впервые, но отчего-то лишь сейчас Генри затрясся как в лихорадке, услышав ее в спокойном голосе. Старик перестал подходить к злому чудовищу после того, как оно разорвало ему сосуды на обеих руках, прокусило насквозь и едва не убило. Неужели все это время он не хотел поколотить Генри за все пережитое? Девочка в молочном платье наверняка была бы счастлива, если бы человек это сделал. Отчего вместо жестокости — жалость? Неужели действительно больше не будут привязывать?
— Ему одному будет не так страшно, и он никого не укусит. Да ведь? Ты будешь слушаться?
— Д-да, — пусть услышат, пусть поймут и не пытают так больно. Я так больше не могу, сказал себе Генри. Быть послушной вещью безопаснее. Пусть они только не заставляют так искусственно улыбаться и радоваться, как этого, с даром, пусть больше не запирают с ним никого еще более беззащитного, чем он сам. Пусть хоть кто-нибудь посчитает его живым.
— Мэйсон, подожди снаружи.
Ручеек покорно, даже не обернувшись на своего нового знакомого, оставил их наедине. Генри покрылся холодным потом, когда человек в халате приблизился на целых два шага. И тогда, к своему стыду, маленький вампир не сумел сдержать порыв — он дернулся, лицо свело судорогой, и тело против его воли бросилось под стол, ухватилось за стул и придвинуло его, забаррикадировав лаз для человека. Нет, прошу, не трогайте, взмолился Генри про себя. Что бы вы ни задумали — не трогайте. Но, затаившись под столом, Генри впился когтями в бока, словно надеялся сквозь одежду разорвать свою кожу, пустить себе кровь, вспороть себе брюхо. Глупое, трусливое, жалкое животное. Что бы ни задумали — будет заслуженно. И ведь сам только что был готов подчиниться. Хватит убегать.
— Я не стану ничего с тобой делать, дитя. Тебе нужно много времени, чтобы привыкнуть, я понимаю это. Но я не мог не прийти после того, что произошло, — старик опустился на колено, заглянул под стол и замер. Насколько успешно ни получалось у него прятать в своей душе ненависть, желание умертвить, Генри знал, что за всей жалостью, даже добротой в мягком голосе стоит именно злоба. Оттого и трясся, сдерживал слезы, отпугивающий оскал. И все же так хотелось притвориться, поверить в сказку, где человек в халате не жестокий, а чудовище под столом — всего лишь дитя.
— Я видел записи. То, что тебя вынудили сделать с девочкой… было бесчеловечно. Мне очень жаль, что я не смог никак вам помочь. Ты не должен был переживать нечто подобное, — слова с трудом, очень медленно вылетали из его рта, мысль расползалась, он замолкал, поджимал губы, чесал седой затылок, натягивал на переносицу сползшие стекла — защиту для мутных глаз. Генри был у него как на ладони — пришпиленный булавкой мотылек, растерянный из-за человеческого сочувствия. — И я знаю, ты напуган тем, что случилось. Кажется, мы совершаем непростительно много ошибок, особенно с тобой. Мне очень жаль, дитя. Я верю, ты понимаешь меня. Я постараюсь тебе помочь всем, чем смогу. Давай попробуем снова. Постепенно, да?
Всего лишь притвориться, всего лишь стать покорной вещью. Не быть больше привязанным к столу, измученным орудиями пыток, и, пусть мальчик-ручеек совсем неприятен — больше не знать ледяного одиночества. Генри не нашел в себе смелости вылезти из-за стола, приблизиться к человеку и дать к себе прикоснуться в знак своего подчинения. Но слова смогли сложиться в короткое, но такое важное, спасительное предложение.
— Д-да… Я-я… б-буду… с-слушаться…
И Генри заставил себя поверить, что с этого момента все стало иначе.
* * *
Дни стремительно сменяли друг друга, и с ними укреплялась вера в зыбкое, но все же необходимое перемирие с людьми. Генри позволяли проводить почти все время в темнице с игрушками, давали столько бумаги, сколько он не успевал бы использовать, даже если бы не боялся забываться в рисовании. Если что-то и выходило изображать, показывать это людям было бы немыслимо, ведь цветные угольки, чаще черные, близкие к естественному для угля цвету, запечатлевали страшные картины из прошлого; Генри старался разрывать созданное им уродство до того, как кто-нибудь взглянет на него, а что не разрывал — прятал в своей маленькой темнице, под подушкой. Одной из первых Генри нарисовал девочку в молочном платье — ему хотелось вернуть ее к жизни хотя бы на бумаге, показать радость на ее лице, ведь в его сказке все могло бы сложиться иначе. Но получилась она печальной, напуганной — девочка плакала и просилась домой. Огромный человек с головой ворона вел ее за руку, а в другой своей руке сжимал огромный нож. Вскоре рисунок исчез — Генри решил, что люди забрали его, и оттого долго не осмеливался притронуться к уголькам; он ждал наказания, верил, что оно неминуемо. Ждал дня, когда придет Тот Самый, укажет на измятый листок, злобно засмеется Генри в лицо и прикажет морить его голодом до тех пор, пока он не бросится на Ручейка, Мэйсона. Но старый человек лишь похвалил и даже попросил рисовать больше.
А мальчик-ручеек постоянно находился рядом. Первые дни, когда Генри был особенно шокирован и растерян, он многое заставлял повторять за собой, играть в игрушки, которые нравились ему больше всего, попутно хвалясь тем, сколько всего он умеет и знает. Мальчик-ручеек был пленен восхищением миром снаружи, людьми, которые бродили наверху, и он с упоением демонстрировал, как ничем не отличается от «самого обычного ребенка». Приказывал «следовать распорядку дня», будил и укладывал спать после специального звука, а во время приемов пищи заставлял Генри сидеть подле и делать вид, что ест, порой даже вынуждая при людях повторять за собой «чистку зубов» щеткой и умывание. Хотя последнее Генри исправно выполнял и дома, с Гретель, и ничего особенного в подобном не находил.
Старый человек в халате однажды даже одернул Мэйсона, что стало для маленького вампира неожиданностью — будто в нем на секунду увидели живого. Будто действительно хотели его оживить. Его даже перестали пугать иголками, не запирали в клетке и не заставляли бросаться на маленьких детей — старик, папуля, сам приносил кровь в прозрачном пузыре, как казалось Генри, и держался на расстоянии, пока он утолял свой голод. Взамен на избавление от пыток Генри соглашался со всем и на все, что ему велели делать, даже исправно глотал несъедобные приплюснутые шарики — об их несъедобности Генри знал от Мэйсона, который вечно корчил рожи после проглатывания своих.
С каждым днем мальчик-ручеек становился противен все сильнее. Он обожал просить своего папулю включить музыку — громко вопя посреди темницы слова одной из услышанных песен, и когда из человеческого прибора над дверью начинали доноситься звуки музыкальных инструментов, сперва напевал мотив, а затем идеально повторяя его вслед за поющим человеком, уменьшенным и запертым в инструменте, а затем танцевал — как он сам признавался, переносил чужие движения в жизнь. Тело Мэйсона было пластичным, голос — приятным слуху, но сам он словно не умел хоть сколько-нибудь отрываться от увиденного, услышанного. Даже обычная речь его нередко выделялась искусственностью — чаще всего он говорил то, что некогда слышал. Генри стал замечать это все чаще, особенно когда из угла комнаты наблюдал за Ручейком и его папулей, когда они выполняли любопытные задания — мальчик обожал повторять фразы взрослого (благо, своим голосом), и прекращал только тогда, когда последний указывал на это: «Ты же помнишь, что я тебя просил не меняться?». Столько было напряжения на лице Ручейка в такие моменты, и только теплая похвала возвращала его искусственную улыбку.
Заговаривать с Мэйсоном Генри не спешил; напускная приветливость манила своей безобидностью, и хоть в душе маленького вампира словно выворачивало от неприязни, оживленный и якобы довольный всем Ручеек с веселым голосом не нравился ему меньше, чем Ручеек озлобленный, с голосом отца и чертами лица, так сильно их роднящими. Не единожды, засыпая в тревоге, Генри задавался мучительными вопросами. Отец действительно продал мальчика-ручейка людям? Когда это произошло? Знала ли Гретель? Почему отцу вообще пришла в голову такая злая идея? Неужели ему было недостаточно всех слез совсем маленького Генри, умоляющего не отдавать его, и он с радостью выслушивал их от других обреченных стать вещью? Какая мрачная история скрывалась за брошенными (в единственный раз искренними) словами Ручейка в первую встречу? Больше всего Мэйсон отвращал даже не тем, что бросил Генри одного в его отчаянной, ныне спрятанной злобе на истязателей-людей, хотя тоже был объектом их исследований. Больше всего он злил тем, что знал намного больше, чем говорил. Порой, когда Генри набирался смелости и медленно, по одному слову, спрашивал его об их родном мире, когда робко просил поделиться правдой о доме, реже — об отце, и почти никогда — об увиденном даре, мальчик-ручеек впадал в подобие беспамятства, отрицал случившееся между ними, больно бил кулаком по голове и ехидно посмеивался, когда Генри, обиженный, надолго замолкал, бросал попытки понять что-то важное лично ему, а не в очередной раз стать немым слушателем пустого монолога. Все-таки с Ручейком, в тайне от людей, они терпеть друг друга не могли.
Однако в один момент Генри стал замечать более пугающие вещи. Бывало, часами, мальчик-ручеек принимал вместе с ним одну позу и не шевелился.
Сидел, двойником, напротив зеркала, запечатлевая на своем лице выражение лица Генри. В такие мгновения становилось понятно как никогда — чтобы жить, он нуждается в образце для подражания. Намеренно ли Ручеек это делал или же нет — Генри склонялся к тому, что намеренно — он перенимал поведение, манеру с поразительной точностью. И потому, спустя дни, он начал так долго молчать: лишь оттого, что Генри, бывало, не произносил и слова целыми днями. Когда же приходил взрослый человек, будь то папуля, будь то прежние истязатели, и вынуждали их обоих оживиться, он становился чуть более похожим на себя, а может и не на себя вовсе, а на прошлый образец. Гретель любила, приласкав после занятий чтением или счетом, называть Генри своим самым умным младшим братом и бросать в сторону Хензеля взгляды, полные свойственного только ей озорства. Оттого маленький вампир почти не сомневался в собственной догадке, пусть и пугала она его до того сильно, что засыпать удавалось спустя много минут, и сны эти были беспокойные. Мэйсон — вовсе и не Мэйсон, может даже не ребенок, может даже не мальчик, а все то, что Мэйсон представлял сейчас собой — некогда было настоящим, живым существом, пока Мэйсон не украл его суть вместе с внешним обликом. Подобную сказку Гретель никогда не рассказывала, и очень зря; Генри хотел бы знать, какой у нее конец. И все же он продолжал притворяться приятелем этому странному вору чужой сути. Так словно было безопаснее, как и называть себя послушной маленькой вещью. В присутствии Ручейка злые люди не пугали так сильно. Старый человек даже улыбался Генри, и иногда Генри почти что начинал верить в искренность этой доброты.
Пока в один день в подземную лабораторию не спустился Тот Самый, готовый напомнить маленькой вещи, кому в действительности он принадлежит.
Предыдущая глава |
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
|