Предыдущая глава |
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
|
Однажды совершенная случайность заставила меня узнать полную историю своих предков и убедиться в том, что Рэйвен Робинсон — моя мать — самая стойкая женщина на земле. Никогда не рассказывая о своём прошлом, она безропотно справлялась самостоятельно со своей ношей. Она была кроткой, когда жизнь этого требовала, и была решительной и волевой, когда её сбрасывало в шторме с корабля в море, на самое дно, откуда ей пришлось выбираться одной, без чьей-либо помощи. Она добилась успеха, потому что чётко и ясно поставила себе условие: "Мой ребёнок никогда не будет жить так, как жила моя мать".
Сорок четыре года назад родилась Рэйвен Робинсон, и невозможно, чтобы в этой истории не было замешано настоящее чудо, исходившее с рождения от личности этой женщины. Она жила в бедности с матерью, страдавшей от своего одиночества, не всегда пребывавшей в недостатке денег и ощущавшей тяжесть от отсутствия кормильца. Признаться, биография Эммы Бернс (так звали мать Рэйвен) трагична. Так она писала в своём дневнике, сохранив в себе решимость вести его несколько десятков лет (возможно, эта единственная черта, говорившая о внутренней силе, передалась её дочери):
"Дорогой дневник,
Не могу передать словами своих чувств, потому что я так опустошена, что моё истощение (которое скоро, я чувствую, будет не только моральным, но и физическим) можно сравнить с баночкой чернил, последняя часть которых ушла на безобразную кляксу. Я так пишу, потому что, во-первых: это приключилось со мной совсем недавно, во-вторых: мамочка разгневается, если узнает, что я трачу чернила на бесполезную тетрадку, из-за которой я, возможно, расстанусь с жизнью. Для неё мой дневник, я так полагаю, был бы тем же самым, что и клякса, потому что, (воспользуюсь тем же приёмом): во-первых, клякса всегда злит человека; во-вторых, она, по своей сути, бесполезна. Да что говорить об этих глупостях!.. Хотя я пишу эти глупости, чтобы не думать хотя бы пару минут о моём дорогом Саймоне.
Никогда не смогу сказать тебе этого в лицо, мой дорогой, потому что я люблю тебя и не хочу, чтобы из-за меня ты бился не так доблестно, как бы тебе хотелось, потому что, скажи я тебе это, ты будешь ужасно подавлен. Зачем ты соврал, что ты на год старше? Бога ради, это так эгоистично с моей стороны, но почему ты не остался со мной? Ведь я знаю, что через год (ужасно боюсь даже думать об этом!) я буду рыдать сильнее, чем в тот день, когда ты уехал. Я буду рыдать не на твоей могиле (хоть и очень надеюсь на это), потому что тебя, наверное, как и всех остальных славных молодых людей, убьют и дай бог похоронят где-нибудь, а не оставят твое тело где-то в поле... Как это ужасно, что я написала! Как я могу говорить после этого, что тебя люблю, если в мыслях уже тебя похоронила? Я такая легкомысленная, трачу драгоценные чернила на такие описания. Мне ужасно плохо без тебя, Саймон. Я ужасная девушка, прости меня.
-ое января 1942г"
"Дорогой дневник,
Прошло много месяцев. Я корила себя за январскую запись, поэтому мне было страшно открывать. Ты знаешь, мне уже не нужны чернила. У меня получилось раздобыть кое-где шариковую ручку. Жаль, что ты никогда не узнаешь, что мы теперь переходим на ручки.
Не так давно я сидела дома и шила одежду для Грейс. Она стала совсем большой, и она так быстро растёт, что я шью на несколько размеров больше. Опять по привычке пишу глупости! Ну так вот, пока я шила, я услышала стук в дверь. Знаешь, я так перепугалась, а потом... так обрадовалась! Прошло всего несколько секунд, прежде чем я добежала до двери (поняв, что мне не послышалось), а я уже нафантазировала себе, как ты стоишь у порога, без обуви, весь разодранный и... такой счастливый! Не так давно ты присылал мне письмо, в котором говорил, что, наверное, ещё чуть-чуть, и ты приедешь на побывку. Я сказала тебе, что шила одежду для Грейс, но сначала я (балда!), неосознанно совсем, поняла, что шью шарф. С того момента, как ты написал мне, я каждый вечер представляла, как ты придёшь, и я повяжу тебе на шею этот мягкий шарф. Но твоё письмо было таким неопределенным, поэтому я решила, что лучше сшить одежду для сестёр и брата. Признаюсь, я мечтала о твоем приезде ещё и потому, что мечтала иметь ребенка. Тогда я решила: "Нет, если уж не получится, то мне совсем дитё не нужно!" Это кажется таким смешным сейчас... Ну так вот, про стук. Я открыла дверь и увидела офицера, такого молодого, красивого, я это пишу, потому что сначала подумала, что это правда ты, чуть не бросилась ему на шею, как он меня оттолкнул и сказал: "Мисс Бернс, ну что с вами? Ой, что вы, извините меня за такой вопрос... Я пришёл... передать бумагу вам. Я приношу вам свои соболезнования".
Стоит ли мне говорить, что было на той бумаге? И зачем я вру самой себе, если я обращаюсь на самом деле к тебе, а не к этому дурацкому дн... (неразборчиво)
-ое апреля 1943г"
Эти записи Рэйвен хранила у себя в кабинете (обычно закрытом). Прежде я никогда не видел их (а в кабинете Рэйвен был ящик, всегда запиравшийся на ключ и который невозможно без него открыть), но в тот день они оказались на маленьком столике с разными безделушками, возле которого мне всегда разрешалось сидеть, потому я и решил прочитать их. Я почти уверен, что Рэйвен ни за что не хотела, чтобы я читал дневник Эммы Бернс: то, что он оказался на том столике, причиной был, наверняка, кто-то другой. Хотя не исключено, что миссис Робинсон, перечитывая этот дневник, находилась в отчаянии (которого она никогда не показывает), и ввиду этого и оставила его. В любом случае, я бы ни за что не простил себе, если бы читал дневник самой Рэйвен; не скажу, что не виню себя за прочтение записей Эммы — как раз наоборот, я ужасно мучился в первые дни.
История Эммы Бернс сложилась впоследствии таким образом:
"Дорогой дневник,
Прошло очень много времени, и, несмотря на это, я ужасно страдаю. Как оказалось, тело Саймона нашли, и я потратила огромные суммы, чтобы приходить к нему каждый день. Мне тяжело решиться на отчаянный шаг, который приготовлен мне судьбой, и я чувствую, что не смогу сопротивляться.
Мне двадцать один год. Моя мамочка уже скоро станет старая, а самой старшей сестрёнке, Джейн, всего десять лет. Мы живём одни, работая на производстве. Благодаря закону о занятости мы легко нашли работу, возможно, даже скоро выйдем из бедности, чего я ужасно желаю. Иногда я смотрю на Майка, и жалею, что он такой маленький. Почему у меня нет старшего брата? С ним всё было бы куда проще... Когда есть мужчина в доме — всё становится легче, и жить становится приятнее. Не так давно у нас произошла поломка крана, и я так хорошо научилась орудовать инструментами, что смогла собственноручно починить его, пусть и на небольшой промежуток времени. Меня это до невозможности пугает! Я чувствую, что не я должна делать этого. Майк мне мешался, пока мамочка его не приструнила, и, боже мой! как я пожалела, что он такой маленький. Вот будь он на несколько лет старше...
Несмотря на работу, нам прокормиться тяжело, пусть и обещают много всяких новых законов, говорят о долларе, о золоте... Да к черту этот ваш доллар и золото! Это не сокровища... Настоящее сокровище — мужчина, да, я так думаю. На днях разговаривала на фабрике с Андреа, так она все мозги мне прожужжала тем, как тоже недавно устранила в доме какую-то поломку. Было бы чем гордиться! Я всегда думала, что Андреа — самовлюбленная идиотка. Она эгоистка, потому и радуется, что сама всё в доме чинит. Где же эгоистке помощника хорошего найти?..
Впрочем, я говорила о важном шаге, но сегодня не хочу об этом думать. Расскажу, дневник, как-нибудь потом (я стараюсь говорить "дневник", не подразумевая при этом "Саймон").
-ое марта 1946г"
"Дорогой дневник,
Не так давно со мной произошло недоразумение, от которого зависит теперь вся моя жизнь.
В тот день, да, это был вторник, я шла с фабрики, и мне встретился один человек, который, увидев во мне бедную овечку, сильно заинтересовался мной. У него были короткие чёрные волосы, едва заметные усы и очень красивые скулы (иногда я думаю, что он похож на того офицера, потому что я уже не помню, как выглядит твоё лицо, Саймон). А ещё у него была добрая и такая властная улыбка, что я не удержалась и разрешила ему помочь мне донести мои вещи. Я узнала, что его зовут Джордж Р., и мне ужасно хотелось знать, кем он был, потому что его глянцевый галстук и чёрный смокинг меня очень заинтересовали. По правилам приличия, я не спросила, конечно же, но, что удивительно: он пригласил меня поужинать в одном месте в другой день. Я, разумеется, пришла. Я надела своё ещё старое вечернее платье, которое я сохранила во время войны по своей огромной легкомысленности и глупости. Я заметила тогда, что, может, я и не подозревала о том, какой же у меня практичный ум, ведь, не будь этого платья, мне было бы совсем нечего надеть на ужин.
В тот день, когда выбирала одежду, я думала, что сошла с ума. Я — бесчестная, ужасная, продажная женщина, я мучилась, стоит ли мне надевать то платье. Тогда я приехала на могилу. Я пыталась вызвать в себе слёзы, разрыдаться и поняла, что моя совестливость, которой я так гордилась, исчезла без следа. Я проронила лишь одну слезинку, и то от безысходности. Тогда я решила: нельзя мне притворяться хорошим человеком, если я не такая. Я пришла домой, взяла красную помаду, румяна и превратилась в клоуншу. Правда, мне не хватало только клоунского носа к наряду. Я ужасна.
Я узнала, что Джордж очень долго не хотел говорить о своём положении (в тот вечер он надел костюм красного цвета, а моё платье было такого же цвета, и мы пошутили об этом), и в один из дней, после того ужина, он рассказал мне, что очень польщён тем, что я не спрашивала о его профессии, ведь, по его словам "очень много женщин клюют на красивый костюм". Он был политиком, не очень известным, но богатым. Я улыбнулась, и рассказала в ответ о своём денежном положении: с того момента он решил, что будет моим благодетелем, по крайней мере, я так думаю.
Яд его очарования ударил мне в голову, когда я сделала первый глоток вина на том роковом ужине. Я чувствовала себя падшей женщиной, он мне не нравился, но одновременно я и не могла его упустить. Этот человек был единственным спасением, и я потеряла всё духовное, что во мне было, когда осознала, что только он сможет изменить мою жизнь.
Он свозил меня почти по всей Америке, и за всё время нашего знакомства я не заметила почти ни одного подвоха, что показалось мне очень странным. О чем он очень любил говорить, так это о политике. Я слушала его с глупой улыбкой (я не понимала ни слова, о чем он говорил), и он радовался, что нашел себе единомышленницу. Когда мы были далеко от людей, он постоянно повторял мне о своей благодарности ко мне за понимание и говорил что-то про планы на будущее. Я удивлялась, как же ему доставляет так много удовольствия ухаживать за такой женщиной, как я? Решив, что, не будь я в положении бедной овечки, я успокоилась. Недавно мы летали в Нью-Йорк, а совсем на днях он пожелал познакомиться с моей матерью, Майком и Грейс с Джейн.
Меня посещают мысли о том, что он всерьёз положил на меня глаз, и я всё больше думаю об отчаянном шаге, на который я решусь под влиянием его бархатного голоса и ярких темно-зеленых глаз...
-ое мая 1946г"
"Дорогой дневник,
Я решилась. Прошло почти десять лет с того, как мы официально стали супругами, и вот день, когда я начинаю вести свою новую пятнадцатую тетрадь. Всё произошло ужасно быстро, и я не могу поверить, что всё действительно реально. Едва я родила дочку, Джорджа поймали на удочку "охотники на ведьм".
Его как будто подменили! Он впал в бешенство, когда был осужден маккартистами за подозрение в "антиамериканском настрое". Мы остались при деньгах, но та идиллия, создавшаяся между нами, успела заколотить мою боль, и я думала, я окончательно оставила горечь о Саймоне. Но всё изменилось.
Я долго плакала, в то время как Джордж не проронил ни слезинки. Он был очень озлоблен. Я, чтобы его успокоить, говорила ему, что это всё неправда, что он не виноват... На что он ещё сильнее разозлился. Он сказал тогда, что я лишь пустила ему пыль в глаза, что он считал меня честной женой столько лет брака, и что он терпеть меня не может. Я была так печальна, что разозлилась на него в ответ, и он сказал мне, что, когда он выйдет на волю (если вообще выйдет), разведется со мной. Это сломало меня.
Я продолжаю думать о Саймоне, о Джордже, которого успела полюбить, о дочке... Я больше не способна на глубокие чувства, как раньше. Мне нужна опора, и она нужна будет Рэйвен. Очень нужна...
1954г"
Позже дневники были разорваны или утеряны, но, что я узнал в дальнейшем, поразило меня. Моя мать всегда молчала о своём прошлом и не объясняла точных причин, почему у меня нет отца. Как оказалось, совершенное чудо помогло Рэйвен Робинсон не свыкнуться с тем же мнением, что и Эмма Бернс: после развода и рождения ребёнка она отказалась от любой помощи матери и заново поступила в университет, учёба в котором была прервана по вине моего отца, Майкла Роджерса. Добившись блестящих успехов в математике, выучившись окончательно, она ("без мужчины", по дневнику Эммы) сумела выстроить блестящую карьеру как архитектор. Её здания стоят во многих штатах и городах, в том числе и в Нью-Йорке. Она способна убедить любого, что она — лучший архитектор в мире, и этому, если даже не хотят верить, никто не может воспротивиться.
Эта история всегда наталкивала меня на вопрос: почему она не стала такой же, как Эмма Бернс? Всё шло к противному: с самого раннего детства она была научена тому, что нельзя справиться без мужчины, жила с бедной матерью, на которую постоянно нападало горе. Тогда, в тот день, когда я прочитал те записки, я почувствовал, что это было чудо, пусть и не понимал в полной мере всего, что было написано. Сейчас, будучи достаточно взрослым, я понимаю: мне никогда не выплыть из океана несчастий, если это однажды приключится со мной, так, как это сделала Рэйвен Робинсон. Я пообещал себе, что моим последним проступком по отношению к ней было прочтение дневника Эммы Бернс, и чувствовал, что ещё немного, и я предам и её, и себя, за что никогда не смогу попросить прощения.
Рассказ, начатый Кристофером, пробудил в памяти все эти воспоминания, которые мигом пронеслись в голове, и так удивительно ясно, с такой силой, без упущения ни одной детали, что я терялся в мыслях, пока Коллинз не повернул головы и не спросил по своей привычке:
— Так ты слушаешь?
Я снова кивнул, и теперь ничего не отвлекало меня от рассказа.
— В общем, все эти ощущения мучили меня, а особенно в старшей школе. Она, знаешь, завоевала уважение всех. Она смеялась над теми, кто её ненавидел, и потому её враги её уважали; она любила в ответ тех, кто любил её, и... Ну, ты понимаешь. Я никогда не был таким человеком, и поэтому положение Барбары было мне завидно. Так вот, тот случай, о котором я говорил, после которого...
За дверью послышался приближающийся гул — оставались какие-то секунды, и течение бурной жизни, остановившееся на несколько мгновений, вот-вот должно было вырваться и поглотить всё, что создал Кристофер. Чей-то деревянный приторный смех громко зазвучал, заразил других, и дверь с общим хохотом открылась.
В просторной преподавательской внезапно стало тесно; аромат сладких цветочных духов распространился по комнате. Я сразу понял: он принадлежал девушке, первой плавно проплывшей по комнате, севшей напротив нас и продолжившей смеяться с приторно-ласковой улыбкой над какой-то очень смешной шуткой. Она на миг взглянула своими большими, даже слишком круглыми, зеркальными глазами на меня, потом на Кристофера. В ярких розовых линзах сверкнул блик, её такие же розовые губы призадумались, уже было хотели снять улыбчивую маску, но тут же выражение лица приняло своё типичное выражение. Она каким-то плавучим движением аккуратной руки с пухлыми пальцами помахала мне, и её золотые кольца и браслеты заблестели на свету. В целом её светлая розовая фигура выглядела всегда неизменно мягкой, плавной; даже широкий курносый нос, квадратный, как и само лицо, так вписывались в её неизменчивый образ, о котором она будто бы нарочно хотела составить ложное впечатление, постоянно наряжаясь по-разному. Это была Руби Бёртон.
Рядом с ней села девушка, которую я тоже давно знал. Это было узкое лицо с резкими скулами, тонко сомкнутыми губами и чуть вытянутым подбородком. Во всём образе Мелиссы, в том числе и в длинных чёрных волосах, была видна отчужденность; через облик чувствовалась тяга к несуществующему и даже мистическому. Кукольная оживленность Руби и дружелюбная холодность Мелиссы контрастировали друг с другом, и я (что странно) даже не задал себе вопроса: каким образом эти две студентки оказались в одной лодке и как они так ладят друг с другом. У этого, несомненно, была причина, тщательно скрытая, и это мной неосознанно чувствовалось.
Трое студентов сели справа от Руби и продолжили перешептываться и хихикать. Был ещё один человек, отдавший предпочтение не месту напротив, а прямо рядом со мной. Лицо, которое показалось сейчас, было ужасно не похоже на увиденное сегодня утром: блестящее выступление перед публикой, Элитой, будто бы затмило в моих глазах настоящий облик. Это было треугольное лицо с резкими чертами, смуглое и желтоватое. Его короткие волосы, русые и редкие, тонкими прямыми полосами заканчивались у шеи; в тёмных глазах был оттенок чего-то зелёного, горького и беспомощного.
Он сидел, подперев рукой подбородок, то ли о чем-то глубоко задумавшись, то ли тщательно наблюдая за всеми. У него дрожала нога. Трое студентов посматривали на него, а после переглядывались между собой и посмеивались. Нельзя было понять, чем был вызван этот смех: добродушным удивлением или желанием посплетничать. Я подозревал, что второе. Взглянув на него, я понял, что он не смотрит на меня, и догадки о том, чем он занимается в своей голове, перемешались.
Разговоры велись лишь полушепотом, и не ясно, чем это было вызвано; создавалось чувство, что студентам хотелось поговорить, лишь бы не слышать монотонный и раздражающий звук часов, который сначала неприметно раздавался по комнате, но, стоит его один раз заметить, уже не оставался никем без внимания: каждый слышал его и хотел, чтобы время на часах остановилось, и стрелка более не двигалась. Они могли вести беседы громче, но звук, сам по себе нисколько не враждебный и никому не должный мешать, сковывал их. Они ждали.
Кристофер оживился и поднял голову, как только дверь в маленькие кабинеты распахнулась, звонкий, чуть скрипящий, но приятный звук раздался (это было подобие колокольчика над дверью), и вошёл мистер Гриффин. Несмотря на рабочую одежду — галстук, рубашку и брюки с туфлями — он выглядел даже по-домашнему. Вид профессора всегда говорил: "Да, я рад видеть каждого из вас!", и сейчас это не было исключением. Наоборот, его привычное состояние даже усилилось, а то и приумножилось в несколько раз: он с нетерпением ждал этого чаепития.
— Джек, Лиам! Неразлучники! — он потрепал по плечу сидевших напротив студентов. — Изабелла! Неужели ты болела? — он картинно прикрыл рот рукой, когда получил положительный ответ, но в этом действии был знак того, что Гриффин неравнодушен. — Ну-ну, вы знаете, что медицинский кабинет всегда работает. Руби! Какие у тебя сегодня глаза яркие! Мелисса, ну вы прямо противоположности с ней. Это, вы знаете... Как инь и ян! Нет?.. Это символизирует другое? Извините. А тебя-то как я рад видеть! Кристофер, что с тобой? Ага, я вижу, что вы подружились, — тут он посмотрел на меня и прямо залился улыбкой. — Ну-ну, Эдгар, я прямо не узнаю тебя сегодня. Прямо какой-то новый молодой человек передо мной, — тут он обратился к первокурснику рядом со мной, и тот криво улыбнулся, но уже как будто бы принужденно.
Мистер Гриффин встал в конце стола ближе к двери, поправил галстук и произнёс речь, будто обстановка преподавательской и вид учеников его околдовали:
— Дорогие друзья! Я очень рад, что вы решили мне помочь, и это самая малость, что я мог бы для вас сделать. По правде говоря, я и представить не мог, что у нас соберётся целая команда, и не все из вас из Общества, что меня очень радует. Возможно, в будущем у нас будет пополнение в зависимости от обстоятельств: я уже думаю над вопросом, так сказать, более демократического подхода... Вы все знаете, что Общество состоит только из глав, однако я думаю, что социальная иерархия, появившаяся в консерватории, несколько несправедлива, поэтому, если вы мне позволите, Общество в будущем сможет существовать не только из лидеров. Если кто-то из студентов заинтересован в будущем нашего учебного заведения, то, может... Ну, конечно, если вы мне позволите.
Мистер Гриффин прямо терялся в словах от волнения: такое с ним, как и с Ребеккой Хейз, происходило всегда в нерабочее время. Возможно, эта взволнованность и придавала ему домашний вид. Гриффин выглядел как хозяин, радушно принимающий гостей в свой богатый дом.
Как только он сказал про возможность вступления в общество не на правах лидера, раздался разочарованный общий возглас, и только у одного человека глаза прямо засверкали — у Эдгара.
— Ну... Мы подумаем над этим. Спасибо за ваш отклик, в любом случае. Кстати, я кое-что принёс. Дело в том, что мисс Браун передала сегодня мне бумаги с опросом. Это настоящая победа! В основном, все отзывы положительные, и я удивлён, насколько, как бы это сказать, впечатлены студенты. Иногда мне кажется, что я делаю недостаточно, но эти бумаги вселяют в меня надежду, что я справляюсь с остальными отлично. Извините, извините, да. Ой, да что вы, не льстите, прошу! Конечно, есть и нейтральные, и негативные, но они, может быть, приносят даже больше пользы, чем положительные отзывы, вы так не думаете? Ну, конечно, Руби, ты права. Да, положительный отклик тоже важен, потому что, как ты и сказала, без него я бы не был на седьмом небе от счастья, как сейчас. Ну что! Настало время пить чай!
* * *
Дождь, беспрестанно ливший ночью, возобновился. Мы с Кристофером стояли во дворике консерватории возле дерева, укрываясь зонтами: у меня в руках был полностью чёрный, у Коллинза — каждый треугольник был окрашен в яркие цвета. Он держал его, пальцами поглаживая ручку зонта — он готовился к разговору, как показалось, неописуемо важным для него.
Многостволый фикус позади дрожал болотными многочисленными листиками. Направо, далеко, была видна сторона, по которой тучи уже давно проплыли: небо синело, облака с белыми кудрями неподвижно наблюдали за миром. Кристофер посмотрел туда, оглянулся вокруг и, будто осведомившись, что ничего не способно его прервать, сказал:
— Я не стал рассказывать при них. Я просил Руби помочь в моей затее со спектаклем, но...
Он остановился, но сделал это специально: заканчивать мысль не требовалось. Он вздохнул.
— Так вот, про мою сестру. Ты знаешь, в старшей школе она так и горела местом, где мы учились. Она любила всех наших одноклассников, и я до сих пор не могу в это поверить. Она всегда так строга к себе и к другим, Барбара могла сорвать гнев на ком-то из них, но всё равно во всех её действиях была видна любовь. В последний год нашей учёбы все желающие могли приготовить "что-то особенное" в память об учебных днях или что-то вроде того. Я хотел испечь кексы для каждого, но, как назло, они подгорели, и у меня не получилось воссоздать их.
Барбара в свою очередь взяла на себя огромную ношу — проект о каждом однокласснике. Она подмечала (и даже любила подмечать), что некоторые из студентов недостаточно уверены в своих силах — она очень хотела исправить это. Для таких школьников и для тех, кто гордился собой или вёл себя нейтрально, она подготовила индивидуальную воодушевляющую речь о том, как важно не сдаваться, как нужно поверить в свой потенциал... Она изучила каждого из них. Может, это странно, но она так горела этим проектом, она надеялась, что произведёт фурор, что... В общем, она заболела в тот день. А у меня подгорели кексы. Наверное, ты понимаешь, к чему всё ведёт.
У неё была громадная температура, и она проклинала всех, что начала неистово чихать и кашлять именно тогда. Она прямо рвалась в школу, но её удержали дома родители. Тогда она попросила меня презентовать проект. Сказать, что она гордится всеми и желает всего самого лучшего.
А я в свою очередь, когда увидел ее лежащую в постели, красные круглые щеки, умоляющий, отчаянный взгляд и пуховое одеяло, под которым она лежала... Всё это пробудило во мне ненависть. Иногда мне кажется, что в меня вселился дьявол тогда, и он сказал мне: "Да, Кристофер, это твой шанс"!.. Я хотел быть как она, и я нагло воспользовался тем, что сделала она, вместо того, чтобы создать сам что-то своё. Это то, за что я никогда не смогу себя простить.
Потребовалось немного импровизации, ты понимаешь... Но я рассказал всё блестяще. Мне кажется, никогда я не был таким уверенным, и это... Так ужасно, ужасно, ужасно!.. Я уже почти и не помню ничего: всё было как в тумане, я был тем, на кого все смотрели, а потом мне хлопали, говорили, что я, такой невзрачный, неприметный, так, оказывается, всех их люблю...
Он всхлипнул, потянул свободную руку, чтобы вытереть слёзы, но на середине действия прервался. Пальцы терли ручку зонта всё сильнее, и теперь красочные треугольники своими яркими цветами будто бы отражали частичку Барбары, которая жила и в душе Кристофера. Он и не подозревал о внутреннем огне, который существовал внутри него, возможно, всё время, даже отвергал его, отрекался, как бы показывая это и говоря жестом отпрянувшей от лица руки: "Нет, во мне этого нет, да и не нужно!.." Даже кристальные капельки слёз не могли потушить возродившийся вновь огонёк, когда он рассказывал о Барбаре, стыдил себя; он был виден и в тот день, когда он рассказывал о Бернарде и Камилле, он растворялся в любви к миру, но не хотел видеть и признавать это в себе.
— Поэтому я и хочу поставить тот спектакль! — продолжил он, отчаявшись. — Бернард — олицетворение меня, а Камилла — сестра, перед которой я хочу извиниться. Теперь понимаешь? Я не смогу без тебя. Я чувствую, что ты понимаешь меня. Я не смогу без неё... Понимаешь? Ты говорил мне... Так... Согласен?
Только сейчас я заметил, что моё лицо во всё время рассказа было напряжённым. Черты смягчились, даже превратились в улыбку, и я не мог ответить иначе:
— Согласен. Я помогу тебе, обещаю.
Я протянул ему свою руку, и он пожал её пухлыми пальцами обеих рук. Он успокаивался, и это рукопожатие будто бы помогло ему в этом: Кристофер бормотал слова "спасибо" и смотрел в пол, пытаясь скрыть слезы. В этом действии было что-то судьбоносное, сумевшее зародить начало нового этапа как и в жизни Кристофера, так и в моей.
Предыдущая глава |
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
|