Предыдущая глава |
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
|
Лита до сих пор помнила, как пришла в эту квартиру впервые — пришла, осмотрелась, а потом, не сказав ни слова, заперлась в ванной и прорыдала там без остановки добрых два часа.
Он не стал ничего спрашивать. Казалось бы, старший двоюродный брат — но Тео (конечно, его звали не так: это было всего лишь красивое европеизированное сокращение, прилепившееся со времён переезда в Москву) часто понимал её без слов.
Она начала разговор первой.
— Как ты здесь живёшь?
— Что именно вызывает у тебя вопросы?
— Стены, — честно ответила она. — Как будто в карцере. Они ужасного цвета, и на них какие-то подтёки.
Тео посмотрел на неё с иронией и чуть поднял брови.
— Ты всегда можешь вернуться в общежитие.
— Ни за что. Там тараканы. И соседки. Они пьют.
— Я тоже пью.
— Ты не горланишь песни и не водишь парней. Тебя можно стерпеть. Нет уж. Я останусь здесь. Но со стенами надо что-то сделать.
— Что? — он, право, издевался. — Обои переклеивать нельзя.
Лита резко ткнула пальцем в угол комнаты. Там, между стеной и шкафом, громоздились холсты. Большие и маленькие, она даже не бралась их считать.
— Повесь свои картины.
— Они плохие, — возразил Тео. Уже без издёвки.
— Я с тобой не согласна. Даже если бы была — мне плевать. Ничего не сделает хуже. Разве что ты развесишь портреты Сталина, но я знаю, что ты такое не пишешь.
— У меня только что появилась идея.
— Шут! — Лита шагнула навстречу брату и от души растрясла его за плечи. — Если не повесишь картины, я буду жить в кухне.
— Шантажистка.
— Actum ut supra! (1) А я иду пить чай.
— Даже не поможешь мне? — прищурился Тео.
— У меня болит голова, и мне надо читать «Медею». Завтра семинар.
К ночи картины были развешаны.
* * *
Шёл третий год, а Лита никак не могла привыкнуть к московской осени и к монотонному, вымирающему, бедному Бибирево. У метро дежурили попрошайки, в круглосуточном безымянном магазине работала хамоватая кассирша, вечно ломались фонари, и от больших луж насквозь промокали кроссовки; картины на грязных серых стенах плодились кроликами, кучи ношеной одежды — уже не такой свежей, чтобы убирать в шкаф, но достаточно чистой, чтобы носить ещё — кочевали с кровати на стул и стол; на домах, остановках и подвальных магазинах вечно появлялись номера наркоторговцев: Лита узнавала их практически инстинктивно и со злостью срывала.
— Ты помнишь Янгиюль? — часто спрашивала она у брата.
Они встречались в кухне глубокими вечерами, когда солнце уже скрывалось, когда начинал идти мокрый снег. Свистел чайник, хлопали входные двери. По выходным у них пахло водкой, по будням — мёдом и выпечкой.
— Как бы я мог его забыть? Восемнадцать лет сытой жизни не так уж просто выкинуть из головы.
— Я не знаю, — Лита побарабанила пальцами по столу, скомкала салфетку с чайным пятном, нахмурилась, будто её захватили путаные мысли. — Мне кажется, я забываю.
— Привыкла к Москве?
— Нет. Вообще нет. Но что-то как будто раскололось. Там и здесь — всё я, но между — такая пропасть, что уже никак не вернуться.
Тео закивал. На его лице проступило озарение.
— Что?
— Думаю, как это написать. Может, продам кому-нибудь такому же потерянному, как ты.
— Так продай мне.
— Ты не купишь, — он громко и весело рассмеялся, точно услышал прекрасный анекдот: — У тебя денег нет!
Потом смех вдруг прекратился, Тео протянул сестре руку, крепко переплёл их пальцы.
— Было бы легче, если бы родители общались с нами.
— Ну, — Лита скривила губы, — моим не нравится, что я учёный, а твоим — что ты художник. Кажется, слишком не нравится, — тут она хитро, как бы вызывающе прищурилась: — У тебя есть друзья?
— Ты их видишь? Я вот тоже нет.
— Я проверяла гипотезу.
— Какую же?
— Мы с тобой променяли празднество и радость на карьеру. Косвенно — ещё и на одиночество. Смотри: семьи нет, друзей нет, любви нет. Если бы я читала меньше книг и делала меньше конспектов, то сошла бы с ума, потому что больше нет вообще ни-че-го.
Тео криво улыбнулся.
— Чем я тебе не семья?
— А пожалуй.
Лита рассмеялась, спрятав лицо в ладонях. А когда успокоилась, горячо и воодушевлённо спросила:
— Может, нам завести кошку?
Тео состроил жалостливую гримасу.
— Чтобы ещё одно несчастное существо голодало и мёрзло?
— Тебе разве не грустно, когда меня нет дома?
— Грустно.
Лита не поняла, сказал он правду или вжился в роль ради обольщения.
— …но кошку заводить мы не будем.
— А может, говорящего попугая? Я научу его языку.
— Какому именно? Латыни, старославянскому, древнерусскому, сербскому, английскому или узбекскому?
— Ого! — Лита захлопала в ладоши. — Ты наконец-то запомнил, что старославянский и древнерусский не одно и то же!
— Ну ты же научилась различать Моне и Мане.
— Я не уверена, — улыбнулась она, подавшись вперёд.
В кухне висели странные, смешные часы с закупоренными вокруг циферблата цветными крупами. Телевизора у них не водилось никогда, зато на холодильнике стоял длинноусый металлический радиоприёмник. После полуночи по нему передавали нелепые конспирологические теории и классическую музыку. Тео не любил писать в тишине.
Приятнее было не снимать свитеров и джинсов, чем запирать окна. С улицы то и дело доносился лай: недалеко от дома находился запущенный лесопарк, где круглые сутки выгуливали собак всех пород, добрых и злых. Одни голосили от страха, другие — от беспросветной ярости, а может быть, от обиды или недоедания. Иногда кричали и люди — пьяные, расстроенные, весёлые. Непринятое несчастье порождает эмоциональность и несдержанность: обыкновенно, конечно, безысходность, агрессию, но встречается и радость. В определённый момент жизни человек проходит Рубикон и перестаёт страдать — ему становится до страшного хорошо, потому что всякая мораль притупляется, надежда исчезает, ровно как и представление, что можно жить, а не существовать; он пропадает в бездумье, он твёрдо уверен, что истинно доволен. А может быть, то и есть реальное счастье. С мудростью не поспоришь, горе в самом деле от ума.
По дороге с рёвом пронёсся мотоциклист, и одновременно с этим под потолком мигнул свет. На крохотной плите стыл чайник. О дно раковины то и дело бились крупные холодные капли.
— Почини кран, — тихо попросила Лита.
— Завтра.
Лита поставила обе ноги на стул, обняла себя за колени и стала покачиваться вперёд-назад.
— Буря море раздымает,
А ветр волны подымает:
Сверху небо потемнело,
Кругом море почернело,
Почернело.
В полдни будто в полуночи,
Ослепило мраком очи:
Одна молнья-свет мелькает,
Туча с громом наступает,
Наступает. (2)
Тео очень нравилось, когда она начинала петь. Всегда это было что-то лирическое, протяжное, печальное. Лита будто и не помнила весёлых текстов, может, даже не знала.
Способно ли общество воссоздать что-то из руин, если абсолютному большинству нет никакого дела до прекрасного и красивого? Если нет ни представления, ни стремления? Из общего ритма выбивается какая-то жалкая кучка мечтателей, но они, как правило, настолько слабы, что только и остаётся — петь, читать, писать картины, словом, искать удовлетворения в прошлом и иллюзорном. Не видеть окружающего, даже собственного дома, проваливаться в маленький ненастоящий мир и так перебиваться изо дня в день. Не позволять себе надежд, но всё равно вечно сбегать. Отпустить для вида, убедить себя, что отпустил, но — не отпускать. Понять, но не принять и оттого мучиться, гнаться за забвением в самом поганом и низком.
А часы-то тикают, бранятся пьяницы, пальцы босых ног синеют от холода, из ванной тянет почему-то дешёвой стоматологией, хлопают двери ржавых машин и бедных квартир. Травяной сбор спасает только сахар.
Каждому хоть раз случалось по своей воле оставить старое, возжелав чего-то лучше, и в конце концов не найти вообще ничего.
* * *
Наконец не было ни снега, ни дождя. Дрожащие звёзды отчаянно пробивались сквозь столичный смог; если уж север считался чистым районом, то что за кошмар творился на юге? наверное, небо там даже в предрассветные часы оставалось противно-зелёное, как грязная палитра. В такие моменты Лита искренне радовалась, что не побоялась променять общежитие, стоящее вплотную к институту, на ежедневную дорогу в полтора часа в один конец.
— Два вишнёвых чапмана от богатой одногруппницы, которая не отличает аорист от имперфекта, три красных мальборо — уже не помню от кого, — пять кэмелов — мне кажется, магистрант из курилки готов был отдать вообще всю свою пачку, вот настолько они мерзкие — и мой винстон. Ну, какое настроение сегодня?
— Мальборо.
Она по-кроличьи шевельнула носом и не глядя вытащила сигарету.
Вообще-то крыша их дома оставалась закрытой для жильцов, но находчивости у дворовых детей было не занимать. Да и балкона у них не водилось, а курить у подъезда казалось каким-то дурацким и не-романтичным.
— Снова?
— Отказали, — равнодушно сказал Тео. — «Мы не выставляем безымянных художников».
— М-м... Иными словами, «без взяток и звоночка свыше не работаем». А что насчёт той женщины, которая хотела заказать картину на дедушкин юбилей?
— Она хотела, чтобы я написал Ежова.
Лита рассмеялась и обозвала брата «моралистом».
— Появится время на вторую работу.
— Мне бы тоже что-нибудь найти.
— Ты учись. Это сейчас важнее.
— Ну? — она прищурилась и выкинула руку за край крыши, чтобы стряхнуть пепел. — Как скажешь.
Звёзды медленно собирались в головы, хвосты и спины. Странные люди, астрономы: нашли мифологию в угловатых карикатурах.
— Интересно как выходит. Мы выросли в культе гостеприимства и общительности — у нас всегда было шумно и живо, ни выходных не обходилось без какого-нибудь праздника. Нас все знали, вечно звали куда-то. Люди были первой потребностью. Но стоило уехать, и всё это кончилось. Как будто и не было никогда нашим.
— Оно на самом деле не было. Мы же просто потомки заключённых трудового лагеря. Несчастные враги народа и подселенцы.
— Да, но... — Лита замялась, — я всегда чувствовала себя дома в Янгиюле. Мне нравилось, как они живут. Мне нравилось эта общность.
— Так правильнее.
— А у тебя нет ощущения предательства? В смысле — как будто ты сам себя предал.
— Я всегда любил писать картины. И свою семью. Ничего не изменилось, разве что семья несколько поредела.
— Ну да. Всего лишь. Везёт тебе. Я не понимаю, — Лита затушила сигарету о парапет и сунула бычок в карман джинсов, — в детстве мне казалось, что я предаю себя, потому что надо делать что-то большое и великое, а не бегать по друзьям. А теперь... я же снова предаю себя: мне плохо от одиночества, мне пусто. Я люблю людей, но боюсь: это перманентное ощущение, что все смеются над тобой и мечтают только, чтобы ты заткнулась.
— Это не предательство. Предательством было бы заглушать свои желания.
— А если я уже сама не понимаю, чего хочу?
— Тогда просто делай то, на что хватает сил. Не навешивай на себя долги. Хорошо — либо одно, либо другое. Если успевать всюду, то будет только «нормально», но ты же на это не согласна. Значит, надо выбрать.
— Историческая родина срывает маски?
— Из насилия никогда не родится ничего хорошего.
Лита села у самого края, над замёрзшим городом, и положила голову на колени.
— Надень, — Тео набросил ей на плечи свой свитер.
— А ты?
Он не ответил. Оставшись в одной голубой рубашке, выпачканной краской, он опустился рядом и молча попросил ещё сигарету.
— Ты знаешь про круги ада? — спросила Лита.
— Конечно, я же читал Данте.
— И куда бы ты попал?
— На пятый, пожалуй.
— Уныние? А я на последний.
— Ты не предательница.
Она нервно засмеялась.
— Тогда на седьмой. Ты тоже.
— Почему?
— Подумай.
— Ничего, кроме самоубийства, на ум не приходит.
— Подумай ещё.
Тео обнял её свободной рукой, а она, как ласковый зверёк, потёрлась макушкой о его подбородок.
— Можно подсказку?
— Нельзя. Думай.
Поднялся лай.
— Мы богохульники.
— Ближе.
— Я сдаюсь.
— Тогда позже расскажу.
Ночью Лита всё никак не могла согреться. Она выпила горячего чая, надела футболку с длинным рукавом и даже тёплые носки, наглухо закрыла окно, забралась под одеяло, но тряслась и тряслась, как от болезненного озноба.
— Возьми плед из шкафа, — предложил Тео.
— Не хочу.
В темноте, при задёрнутых шторах, их комната казалась даже не такой грязной и бедной.
— Будешь мёрзнуть?
— Не буду. Ты ляжешь со мной.
— Нет, не лягу.
— Это почему же?
— Подумай, — он явно передразнивал её.
— Я подумала и логики не вижу. Ты выкинул иконы. А наши умершие родственники слишком дальние и вредные, чтобы бояться их осуждения.
Лита нагло заклацала зубами и что-то страдальчески простонала.
— Невыносимо...
Тео бросил свою подушку на край её полуторной кровати; следом отправилось и одеяло. Как только он лёг, Лита прильнула к нему, закинув на него одну ногу.
Их волосы пахли одним и тем же шампунем. Что-то ромашковое и медовое. На пары Лита часто надевала его рубашки, у которых приходилось несколько раз подворачивать рукава, и кофты, походившее из-за своей длины больше на туники.
— Я встану в пять утра, — предупредил Тео.
— Отлично. Надеюсь, ты разбудишь меня. Я хотела почитать перед семинаром.
— Согрелась?
— Немного, — она ткнулась носом ему в грудь. — Будет здорово, если ты совсем переедешь ко мне.
— Зима кончится, и будет тепло.
— Ну, значит, будем спать в одних трусах.
— Замечательный план.
— Убери сарказм из этого выражения.
* * *
— «Блаженны плачущие, ибо они утешатся». (3) Всё потом, всё потом… «Мы отдохнём!» (4) Как же, должно быть, приятно страдать и ничего не делать — и только надеяться, надеяться, надеяться, что кто-нибудь приласкает тебя и спасёт. Собственная жалость, чужая жалость… Я тоже страдаю и жалею себя. И тебя жалею. Но я ни надеюсь — ни на какое светлое будущее. Желать-желаю, но не надеюсь. Тупое, муторное разочарование. Бегаешь по тёмной комнате, руками машешь, натыкаешься на углы. А не больно. Только пусто и холодно. И потому: «Прокляты плачущие, ибо они не утешатся и плакать будут вечно».
Новенькая Библия — они никогда не экономили только на книгах и рисовальных принадлежностях — утонула в смятом одеяле. Там же терялись сборники, тетрадь, какие-то отдельные белые листы, карандаши и ручки. Исследование и анализ — это не двадцатиминутные игры, всё там серьёзно и долго.
Лита перекатилась с живота на бок, подпёрла голову рукой и поглядела в угол комнаты: брат сидел в кресле, закинув ногу на ногу, и хмуро считал их бюджет. Над его головой горел высокий молочный торшер.
— А ты вообще плачешь?
Тео вздохнул и, сложив руки, посмотрел перед собой.
— Это настоящий вопрос? Или риторический? Нужно для статистики? Ты ж вроде не психолог и даже не философ… М-м… новая гипотеза?
— Да или нет?
— Нет.
— Почему?
— Смысл? — он поднял брови. — Это даст облегчение и расслабит. Расслабление загонит в спокойствие. Чуть-чуть поднимешься — будет ещё больнее возвращаться вот сюда, — выразительный хлопок по раскрытому блокноту.
— А в целом — смог бы?
— Скорее нет.
Лита отвернулась, крепко сомкнула веки, скривила губы и прождала с полминуты. Улыбнулась, будто победительница.
— Вот и я. Надо — не могу. Всё серое-серое-серое… одинаковое. Хотя ещё два года назад я чего-то хотела и ждала. А сейчас как будто иду по ровной дороге, при этом она ведёт вниз, но угол наклона такой маленький, что как раз и появляется эта иллюзия — что она ровная. Ты понимаешь?
— Понимаю.
Она резко поднялась на ноги, точно от кого-то отбиваясь, распустила собранные на затылке волосы и ломаным движением прыгнула к левой стене. Маленькие островки света бросали на сухую краску и голые полосы серых обоев жутковатые тени. Лита постояла у одного угла, потом завертелась по комнате — кто-то особенно богатый фантазией мог бы найти в этом самобытный танец.
— Посмотри! — она раскинула руки в стороны, остановившись по центру. — Раньше твои картины были светлые и сладкие. Раньше ты ещё помнил Янгиюль и наше детство. А теперь всё умерло. Здесь, — она ткнула в случайное мрачное полотно с поникшим деревом, — и здесь, — она указала на брата. Потом, сгорбившись, опустила руки, а ещё через мгновение опять заходила — но рванее и короче. — Что же, что же… «Во многой мудрости много печали; и кто умножает познания, умножает скорбь». (5) Горе — от ума, от амбиции. Зачем посягать на высокое? Как перестать?.. Да нет же больше ничего, а кровит и кровит. Тупым ножом режет, чтоб без боли, но со шрамами… Послушай! Милый мой! У тебя же нет ни одного портрета!
— Есть, — устало возразил Тео. — Были, точнее. В академии писали.
— Пожалуйста, — Лита схлопнула ладони в молитвенном жесте.
Тео слабо улыбнулся и покачал головой.
— Договаривай. Я теряюсь в догадках.
— Напиши мой портрет, — она сцепила руки в замок, упёрлась подушечками пальцев в костяшки. — Красками или просто карандашом, ручкой… Господи, я не знаю! Просто… просто… пожалуйста.
— Сейчас?
— Да! — Лита быстро-быстро закивала.
— Хорошо, — Тео отложил все свои расчёты, встал, потянулся, потёр глаза. — Я возьму масло. Ночи хватит, да и выходные.
Он отошёл к комоду, повернувшись спиной, стал искать в искусственных сумерках нужные инструменты. Темнота играла на руку, и у Литы было достаточно времени, чтобы собраться.
Она глубоко вдохнула, провела дрожащими ладонями по лицу — надавливая на виски, на скулы; откинула назад волосы. По всему телу расходился трепет, но гадкий, тревожный, от него мокла спина и слабели конечности.
Лита стащила джинсы, грубый тёмно-серый свитер, стянула белую футболку, трусы и всё это швырнула на пол с таким остервенением, точно этот секундный порыв мог снять разом то отчаяние, что копилось годами.
Тео сделал пару уверенных шагов навстречу сестре, потом, заметив её положение, едва не запнулся, остановился и нахмурился.
— Прости, — он то ли взаправду извинился, то ли озадачился и опустил взгляд на краски и кисти.
— Что? — Лита высоко и коротко рассмеялась. — Смотри на меня.
Он послушно посмотрел. Но в глаза — не ниже.
— Тебе нравится? Ты хочешь написать этот портрет?
— Да.
— На какой вопрос ты отвечаешь?
— На оба.
— Отлично.
Лита забралась на постель, сбросила все свои конспекты и карандаши с ручками, оставив только Библию, расправила одеяло, чтобы тканевые волны не закрывали тела, положила две подушки друг на друга и легла — не слишком изящно, без классицистической гиперболы, но и без лишней небрежности. Тео поставил на мольберт прямоугольный холст, пододвинул к себе торшер, другую же лампу, маленькую, но яркую, закрепил чуть вдалеке так, чтобы она как можно ровнее освещала натурщицу.
Стало тихо. Очень тихо. Радио сломалось ещё вчера, окно было затворено, и лай собак, ругань, скрежет колёс, даже порывы ледяного ветра — всё было глухо и слабо. Отчётливее всего слышалось скольжение острого карандаша по хлопковому полотну. Штрих, другой. Лита мёрзла — кожа покрывалась мурашками, мышцы напрягались, как будто от боли. Она пыталась расслабиться, но то и дело волнение возвращалось; сама того не замечая, Лита кусала губы.
Осторожно, чтобы не нарушить заданной позы, она протянула руку к Библии, наощупь выискала нужный разворот — и только после склонила лицо. Чтение успокаивало. Скоро эмоция притупилась. Лита почти перестала ощущать, как потеют пальцы, как тяжестью сводит живот и лихорадкой заходится сердце.
Тео вдруг остановился. Лита встрепенулась.
— Ты чего?
Ответа не последовало. Он подошёл, аккуратно коснулся её головы, завёл волосы за ухо, оставив только пару негустых прядей стекать по ключицам. Лита замерла. Испачканная краской рука осталась лежать на её плече, и резко стало очень тепло.
— Если ты напишешь мой портрет, — проговорила Лита, с доверием и надеждой ловя его взгляд, — значит, мы ещё существуем. Хотя бы существуем. Иногда я боюсь потерять даже это…
Она опустила глаза, мечтательно улыбнулась и, схватив брата за запястье, резко дёрнула вниз — он плавно, безвольно опустился на колени. Он смотрел на неё так, как дети, крестясь, смотрят на иконы.
В комнате теперь пахло краской, а за домом, на дороге, выла сирена и ещё что-то визжало.
— Границы мира сошлись до маршрута Бибирево-Беляево — какая же тоска! Сепир, Виноградов, Достоевский, Хализев, Кафка, Шекспир… Господи Боже, они все кажутся мне живее самой себя! Смысл сведён к интеллектуальной деятельности, ты оцениваешься количеством теорий, заученных и выведенных. Ты — никто, просто сосуд для знаний, если сдашь позиции — тебе найдут замену и даже ни о чём не пожалеют. И вот ради этого… всё было и есть ради втаптывания в грязь.
Лита больно сжала его руку, подобралась совсем близко и задышала горячее.
— Ты же художник, — сказала она тоном, каким сообщают о неизлечимой болезни несчастному пациенту. — Ты говоришь, что твои картины плохие, что никто их не покупает, но всё равно пишешь… всегда пишешь, не можешь не писать. И на самом деле они прекрасны. Они спасают меня. Я вспоминаю о том, что есть что-то большее, чем книги и конспекты, а я — не плоская иллюстрация к какому-то понятию. Я хочу быть человеком. Не тенью, не энциклопедией, не сосудом. Благодаря тебе я хочу жить… Ну, пожалуйста…
— Пожалуйста? Опять?
Тео мягко улыбнулся и положил ладонь ей на спину — словно она могла потерять равновесие.
— Я не могу… Не уходи, только не уходи…
— Я никуда не ухожу, — он только крепче удержал её.
Лита так серьёзно посмотрела на брата, что сама же и рассмеялась.
— Тебе плохо? — спросил он растерянно-печально. — Ты устала? Чего ты хочешь?
Лита запустила пальцы левой руки Тео в волосы, явно пытаясь изобразить что-то успокаивающее, а после — после поцеловала его. Совсем не так, как младшая сестра вообще может целовать брата в сильном избытке любви. Совсем не так.
Вот это нелепица: ты можешь сколько угодно зарываться в слова, читать сотни книг, размышлять о самом сложном и глубоком, но как только дело коснётся того, что саднит и колет — на самом деле, — ты позорно смешаешься и онемеешь. Задохнёшься в том, чему невозможно дать зелёный свет, ослепнешь, потеряешь голову от страха. Сердце прыгнет: взлетит и камнем упадёт, вспухший мозг лопнет череп, лицо зальёт кровь, нервы оголятся, сделаются металлическими проволоками. Движения твои станут неумелыми и дёргаными, как у марионетки насмешливого кукловода; тебя возьмёт эмоцио, и ты сотворишь что-нибудь совсем безумное — именно от страха и чисто животного стремления к верховенству. «Я так боюсь этого, что прямо сейчас сделаю первый шаг».
По телу прошли разряды благостной дрожи, Лита машинально свела ноги и улыбнулась, даже почти засмеялась, смазывая поцелуй. Она продолжала довольно щурить глаза, когда Тео отстранился и взял её горячими руками за плечи.
— Лита? Лита, нам надо будет об этом поговорить.
От неё не укрылось, что он только пытается придать голосу строгости — и что внутренне он так же дрожит и сбивается.
— Зач-че-е-ем? — капризно протянула Лита и попыталась снова его поцеловать.
— Ты не понимаешь?
— Чего? Я тебя люблю.
Тео медленно кивнул, как бы примиряясь с чем-то очевидным, но печальным — гнетущим, тягостным.
— И я тебя люблю.
Они смотрели друг на друга, часто моргая — так делают, чтобы смахнуть слёзы; но слёз ни у неё, ни у него не было.
— Но любовь бывает разной.
— У нас — одинаковая.
— Кого ты уверяешь?
— Я вообще не уверяю. Я пытаюсь примирить — тебя. Седьмой круг. Там не только богохульство и самоубийство.
Лита опять поцеловала брата. Он ответил — очень осторожно, сторонясь какой-то мифической боли или преждевременной надежды.
— Мне надо писать твой портрет, — Тео поднялся с пола; Лита тотчас снова замёрзла, и ей впервые за вечер стало мерзко от своей наготы. — Я потом заварю кофе.
— С коньяком, — бесцветно попросила она. — У нас же есть коньяк?
— На прошлой неделе оставался.
— Спасибо.
Тео прошёл к мольберту, но не сел — застыл на одном месте, сонно обернулся, склонил голову.
— Мои картины, правда, помогают тебе?
— Да. Только не пиши боль.
— Я пишу то, что вижу или видел. Я пишу правду. Сейчас мне придётся показать тревогу на твоём лице. Хотелось бы, чтобы ты была счастлива или хотя бы спокойна, но я не вижу ни того, ни другого.
— Мне кажется, ты боишься меня.
Тео улыбнулся.
— Я — тебя?
— Как сумасшедшую. Боишься, что я... ну, теряю рассудок.
— Это скорее печально, чем страшно. Нет. Нет-нет, ну что ты?
— Мне хорошо с тобой, — Лита подняла взгляд — тяжело, точно какая-то сила держала её голову опущенной. — Не уходи.
— Я тебя не оставлю.
Лита глубоко вздохнула, коснулась ладонью лба, и лицо её как будто расслабилось, глаза подобрели.
— Никогда не переставай писать картины. Я люблю, когда у нас дома пахнет красками.
Тео рассмеялся уже в голос.
— Так всё дело в запахе красок?
— Хватит, — Лита шутливо отмахнулась и фыркнула. — Остальное ты и так знаешь. Просто пиши картины.
(1) — (лат.) Поступай как выше указано
(2) — кант «Буря море раздымает…»
(3) — Новый Завет, от Матфея
(4) — «Дядя Ваня» А. П. Чехов
(5) — Екклесиаст (гл. 1, ст. 18)
Предыдущая глава |
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
|