↓
 ↑
Регистрация
Имя/email

Пароль

 
Войти при помощи
Размер шрифта
14px
Ширина текста
100%
Выравнивание
     
Цвет текста
Цвет фона

Показывать иллюстрации
  • Большие
  • Маленькие
  • Без иллюстраций

Фрагменты (джен)



Автор:
Фандом:
Рейтинг:
R
Жанр:
Ангст, Повседневность
Размер:
Миди | 95 353 знака
Статус:
В процессе
 
Проверено на грамотность
Сборник малосвязанных друг с другом рассказов. О природе, иллюзиях, любви и глубинах чувств. Будет пополняться.
QRCode
↓ Содержание ↓

↑ Свернуть ↑

Утопленник

Ветер гнал по небу большие тяжёлые тучи. Было промозгло. С тощих кладбищенских деревьев падали коричнево-жёлтые хрупкие листья, так что земля вся покрывалась лёгким шуршащим ковром. Казалось, с каждой новой минутой природа становится всё голее, уродливее и жальче.

Священник читал молитвы спокойно, протяжно. Выл ветер, перестукивались кривые ветки, но его голос не затихал ни на мгновение. Бабушка и тётя слабо всхлипывали, и их почти не было слышно.

Мэриголд неотрывно смотрела на крышку гроба, не замечая ни обжигающего щёки холода, ни сырости ботинок. Она сжимала в бесчувственных пальцах цветок белой лилии и думала, до чего же неприятным выдался этот сентябрь.

— Credo in Deum, Patrem omnipotentem, Creatorem caeli et terrae… (1)

Было неуютно. Мэриголд хотелось домой. От ветра ей приходилось много моргать; глаза тогда становились влажными, и Мэриголд чувствовала, как со всех сторон её пронизывают жалостью. Впрочем, она практически не смотрела вокруг.

Редко Мэриголд опускала голову. С непринятием, точно впервые, она разглядывала свои побелевшие, бездвижные ладони; тонкие и беззащитные, лепестки лилии трепыхались на ветру — сквозь них Мэриголд видела и полы чёрного пальто, и носы чёрных же ботинок на грубой шнуровке. По земле перекатывались свернувшиеся в безобразные комочки листья; Мэриголд не понимала, отчего никак не начнётся дождь. Пару раз до неё донеслись глухие раскаты грома — казалось, тучи над головой вот-вот взорвутся и вокруг разлетятся мириады колючих капель.

Когда священник замолчал, с десяток секунд все стояли в безмолвной нерешительности. После — отец Мэриголд бросил на крышку гроба свой цветок, и этот прощальный жест был тут же подхвачен остальными. Бабушка — от нервов движение вышло почти что грубым — коснулась плеча Мэриголд, так что и ей пришлось отпустить белую лилию. Мэриголд не хотелось этого делать: цветочный аромат действовал на неё умиротворяюще.

Спустя ещё несколько минут всё совсем закончилось — одетые в траурное люди стали растерянно и смущённо разбредаться.

— Как же так, как же так, — повторяла тётя, и бабушка болезненно кивала ей после каждого слова. — Наш Эдмунд… я просто не могу в это поверить…

— Пусть ему будет спокойно, — проговорил, нагнав родственниц, полуседой мужчина — насколько Мэриголд помнила, он приходился ей двоюродным дедом. — Совсем молодой был, да вот…

— О-о, Эдмунд, мой мальчик…

— Все говорили ему: не ходи купаться! Прóклятое место!

— Это ужасно.

Мэриголд всё озиралась вокруг — и, наконец остановив свой взгляд, улыбнулась. Юноша, которого она искала, стоял чуть поодаль от остальных, прислонившись к мшистому дереву. Он, тоже улыбаясь, махал ей.

— Эдмунд!

Мэриголд подскочила к брату и быстро обняла его. Он же, засмеявшись, потрепал сестру по волосам — таким же золотым и вихрастым, какие были у него самого.

— До чего же унылое дело — похороны, — шутливо скривившись, сказал Эдмунд.

— Похороны? — переспросила Мэриголд, а потом неловко протянула: — а-а!

— Держи, — в руках у Эдмунда вдруг появилась белая лилия — он отдал её Мэриголд. — Эти цветы очень красивые, но у меня их слишком много.

— Спасибо! Мне нравятся лилии.

— Хочешь, дома поставим все мои в вазу, — улыбнулся Эдмунд.

Мэриголд, обернувшись, посмотрела на родных: кто-то снова слёзно позвал её брата.

— Идём подальше отсюда, — Эдмунд взял сестру под руку и немного ускорил шаг. — Здесь до невозможности тоскливо! — он засмеялся. — Я покажу тебе озеро, а потом — домой.

— Да, и чего это они все плачут и причитают? — нахмурилась Мэриголд.

— Это уже не наше дело, — отмахнулся Эдмунд. — Им нужно время.

— Но я не могу это выносить! Как хорошо, что ты пришёл…

— Я всё время был там, — спокойно отозвался он. — Только ты меня не замечала.

Стал накрапывать дождь. Мольбы и стенания становились всё тише и тише, пока ветер и даль совсем не растворили их. Мэриголд, снова держа в руке лилию и не слыша больше ни молитв, ни плаксивых голосов, ощущала, как благодать и тепло разливаются в груди. Засмеявшись, она прижалась щекой к плечу брата. На горизонте показался обрыв.

 

(1) — начало молитвы «Верую» на латыни

Глава опубликована: 14.09.2024

Цветение

Майский день вышел мрачный, прохладный. Солнце выкатилось из-за облаков около десяти, но — не прошло и получаса — скоро снова скрылось. Вид застланного бело-серой ватой неба отнюдь не обнадёживал; по всей видимости, холода задерживались ещё на сутки.

Груша проснулась, выглянула в окно (на лице её отразилось неудовольствие), умылась и, босая, побежала в сад. Она надеялась: вдруг хотя бы потеплело. Но разочарование встретило вновь.

Мягкая сочная трава щекотала голые ноги. Легкомысленно перешагивая, Груша отправилась искать бабушку: ей вздумалось что-то спросить. Она оббежала клумбы, заглянула в парник, и вдруг — раздался ласковый оклик:

— Доброе утро, Груня!

Девочка развернулась и побежала к изгороди. Бабушка оказалась там — стояла, глядя на пурпурно-бордовый большой куст.

— Что это? — спросила Груша. Она часто что-нибудь забывала.

— Барбарис, — в бабушкином голосе было пренебрежение. — Скоро он зацветёт и будет дурно пахнуть.

Груша наклонилась, вдохнула полной грудью. Пока что она не находила в барбарисе ничего неприятного.

— Неделя-другая — и мимо не пройдёшь, — бабушка даже нахмурилась. — Надо бы его извести, пока не поздно.

И, вся в мыслях о хладнокровном избавлении, она удалилась вглубь сада.

Груша даже забыла, о чём ей хотелось спросить. Выражение её лица и звучание мысли приобрели печальный оттенок. Она притянула к себе гибкую веточку, расправила маленькие пурпурные листочки, задумчиво провела по одному подушечкой указательного пальца. «Какой красивый, — подумалось Груше; и тут же она беспомощно проговорила про себя: — Извести?»

Каждое утро Груша выходила в сад и бежала к изгороди — посмотреть, на месте ли куст барбариса. Вздыхала облегчённо, находя его в целости и пышности. По вечерам, когда солнце только-только садилось и было ещё светло, Груша садилась на траву под облиственными ветками и — до самой темноты — смотрела перед собой.

— Ах да, — бабушка всплёскивала руками всякий раз, когда проходила мимо и заставала внучку за её превентивной скорбью. — Надо этим заняться.

Но что-то всё время мешало и останавливало. А куст между тем собирался зацвести со дня на день. Груша очень внимательно наблюдала за течением растительной жизни и ждала, когда распустятся бутоны.

— Разве ягоды барбариса нельзя есть? — спросила она как-то за завтраком.

— Можно, да что толку? — просто ответила бабушка. — Они страшно кислые, ко всему прочему, пока будешь собирать, исцарапаешь все руки.

— Я не хочу, чтобы ты выкапывала куст, — призналась Груша.

— Ну, Груня, на что он тебе? Ещё чуть-чуть — и будет этот гадкий запах, — помолчав, бабушка махнула рукой: — Да ты не станешь есть барбарис!..

Груша подумывала даже спрятать от бабушки садовые инструменты, да ей стало боязно и совестно — пришлось отказаться от такой идеи. Однако новый способ предотвратить истребление куста она не могла найти. Зачем Груше, в самом деле, понадобился барбарис? — Было не совсем ясно. Кажется, её больше возмущала сама идея истребления. Как будто не было более жестокого поступка, чем лишить жизни готовый дать плоды куст. Да и любопытно было поглядеть на цветы барбариса; Груша уже позабыла, что видела их в прошлые вёсны.

— Это невозможно! Снова забыла!

Был очередной вечер, и бабушка, обходя сад, застала Грушу за любованием пурпурными листочками.

— Теперь уже поздно, — рассудила она, поджав губы. — Завтра же с утра... Груша, идём в дом: роса выпадает.

Груша протяжно моргнула и, встав, сжала ветку барбариса подробно человеческой руке.

— Вот и ночь, — сказала она куда-то в сторону. И ушла домой.

На следующий день Груша не хотела выходить из дома. Слишком уж неприятно ей было даже и думать о том, чтобы на месте барбарисового куста оказалась разрытая земля — зияющая пустота. Она хотела было взглянуть на всё из дома — будто расстояние могло сгладить разочарование, — да только не нашлось такого окна, с которого была бы видна эта часть изгороди. Пришлось — неизбежное стоило встречать смело и резко — выйти на улицу.

Бабушка нашлась у изгороди. Она стояла перед пышным кустом, на котором огоньками сияли жёлтые цветы.

Груша завертела головой, пытаясь выискать место преступления. Но всё было цело. И даже будто бы — появилось что-то ещё. Груша не могла признать цветущего куста. Он был красивый, тёмный, с ярко-жёлтыми цветочками с красноватыми серединами. В воздух вмешивался запах чего-то несвежего.

— Что это? — Груша посмотрела перед собой.

— Как "что"? Твой барбарис, — улыбнулась бабушка.

Взяв лопату, она пошла прочь.

Глава опубликована: 14.09.2024

Фантом

Лика — производная форма от имени Сильвия, что значит «лесная»

 

История эта случилась со мной в прошлом октябре.

Шла пора, которую называют «золотой осенью». Погода была в меру тёплая, ясная, деревья стояли ещё полуодетые — держались явно из последних сил, однако ж радовали людской глаз своей яркостью. Особенно, конечно, клёны. Дожди пока не начались, хотя по ночам уже задувал холодный, промозглый ветер. Я жила тогда в Подмосковье, часах в трёх езды на юг. Город окружал лес, довольно-таки густой, плодовитый, а больше ничего вокруг не было. До следующего поселения — половина часа на хорошей скорости.

Тем себя горожане и развлекали: ходили за грибами, за ягодами, смотрели издалека на птиц, белок, ежей да писали лесные пейзажи. За свою недолгую жизнь в этом месте я успела познакомиться с несколькими одарёнными художниками; эти знакомства, признаться, заставили саму взять кисть.

В лес я, как и все, ходила. Собственно, потому я и жила в том городе: требовалось слияние с природой во благо душевного спокойствия. Я знала окрестности очень хорошо и никогда мне не случалось заблудиться или даже на мгновение потеряться в тропинках и развилках.

В тот день я вышла из дома на закате. Со мной был маленький альбом, букет цветных карандашей и карманный фонарик.

Солнечные пятна причудливым узором ложились на деревья и траву — редкую, но высокую. Пахло мокрой корой, валежником, хвоей. Землю устилали сухие еловые листья, шишки. Со всех сторон раздавался шорох: перелетали с дерева на дерево маленькие птички, бегали юркие, пышнохвостые белки. Я пробовала затаиться, чтобы дать им подойти поближе, но пугливые зверьки остро чуяли человека и — трусили.

Я присела на поваленный временем ствол. Стала рисовать. Стучали, кричали, щебетали, порхали птицы. Ветра в лесу не было, но воздух всё ж таки холодил. Я думала: закончу с рисунком — поверну домой. Солнце быстро клонилось к западу.

Та осень была грибная. Пока я шла, видела много белых и лисичек. Корзинки с собой я не взяла, но уходить из леса, не взяв с собой его частички, было как-то жаль, и я стала набирать грибы просто так, в руки.

Всё вечерело и вечерело. В свитере мне стало холодно, и я точно решила: пора возвращаться. Я пошла к дому привычной дорогой.

Когда мне оставались считанные шаги и я думала вот-вот увидеть городские огни, оказалось, что я по-прежнему глубоко в лесу.

По природе своей я очень редко бывала подвержена панике. Но, чтобы оставаться спокойной в такой ситуации, надо было быть бесчувственной ледяной статуей. Кем я тоже не являлась.

Страх стал первой естественной реакцией. Сердце забилось, дыхание участилось, несмотря на холод осенней ночи, стало жарко. Я пошла быстрее, в один момент — даже побежала, но ничего не помогало. Я заблудилась, и своими попытками выбраться, вероятно, делала только хуже. Я не разбирала дороги, не пыталась ничего вспомнить, просто — двигалась. Шум дороги остался где-то вдалеке. Глухо пел лес. Земля размеренно дышала. Природа являла собой спокойствие, и я одна всё куда-то спешила. От чего я спасалась? От матери-природы? Здесь пахло древесной корой, разговаривали птицы; лес заключил меня в свои крепкие объятия, а я силилась выбраться.

На глазах были слёзы; я наконец остановилась, когда перестала разбирать, куда бегу, и — спустя время звучит даже комично — ударилась о дерево. Пришлось кое-как выдохнуть, отряхнуться, прийти в себя и собраться. Я старалась мыслить рационально и отогнать от себя то эмоциональное, что охватило меня. Я говорила себе: «ты знаешь эти места, это просто небольшая путаница, скоро ты выйдешь к городу». Между тем продолжало темнеть. Я вспомнила о том, что — по какому-то чудесному совпадению — взяла с собой фонарик.

Заухали совы, засопели ежи — проснулась ночная жизнь. Как бы я ни старалась держать себя в руках, темнота, тени, шум — всё нагоняло жуть. Мне казалось, я не одна, кто-то стоит за спиной и следит на каждым моим действием. Я опять пошла, но — медленно, оборачиваясь и прислушиваясь. Меня била мелкая дрожь.

Зашевелился куст. Взлетела, крича «ка-а-а», большая птица. Кто-то пробежал у моих ног — я вздрогнула. Каждый мой шаг отдавался хрустом сухого настила, и даже эти звуки наводили страх. Мне стоило, наверное, поаукать, но я не могла. Я чувствовала себя сжатой железными клешнями; ноги мои вроде бы передвигались, но я была скована своей беззащитностью. В те минуты я понимала, как на самом деле мал и ничтожен человек. Нужно всего-навсего оказаться один на один с природой, чтобы это осознать. Тысячи лет эволюции уходят в небытие, когда появляется то первобытное, что неискоренимо. Человек всегда будет меньше и слабее стихии. Я чувствовала себя во власти леса — деревьев, птиц, зверей, мха и травы — и понимала своё бессилие. Я ощущала себя такой крохотной перед громадой природы, что холодок бегал по коже (и ночь была здесь не при чём).

 

Следующим этапом стало смирение. Я перестала бежать, пошла спокойно. Вдруг накатило безразличие. Я как-то резко, неожиданно и слишком скоро свыклась с мыслью о своей пропаже. Оставалось только идти в слабой надежде выбраться из леса, в наивном стремлении не замёрзнуть окончательно. И я шла.

Через время — когда совсем потемнело и пространство вокруг залил невыносимый холод — мне снова стало страшно. Фонарик с его желтоватым светом был слабым утешением. Сквозь деревья виделось чернильное небо и полная, белая луна. Показалось: я никогда не спасусь. Я навсегда застряла в этом месте. Тело снова бросилось в погоню — от судьбы. Я быстро устала, тем не менее не перестала бежать. Наверное, это отдаляло меня от спасения, однако момент не располагал к столь серьёзным размышлениям. Я просто двигалась, дальше и дальше.

Когда впереди показались огоньки — дрожащие, желтоватые, — я только, перестав светить фонариком, ускорила бег. Вот всё и кончилось, подумала я. И лес вокруг вмиг показался знакомым — как я вообще умудрилась заблудиться?

Я выбежала на опушку. Естественно, никакого города не было — передо мной оказался всего-навсего дом. Об одном этаже, деревянный, с крытой соломой крышей; стёкла в окнах были толстые, мутные. Дом лесничего, решила я. Сил и смелости ругаться с судьбой уже не было, так что я не стала досадовать. Наоборот, как-то приободрилась и, облегчённая, подошла к двери. Постучала.

Я ожидала увидеть на пороге сурового мужчину — мне открыла молодая женщина, навскидку — моя ровесница. Чем-то неземным повеяло от неё. Она ясно посмотрела на меня — глазами с жёлтым отливом.

Я смутилась.

— Прошу прощения… я заблудилась, думала…

— Заблудились? — переспросила она мягким, мурлыкающим голосом. — В лесу это случается. Вам нужна помощь?

— В-выйти бы…

— Утром вы без труда найдёте дорогу. Сейчас ни к чему ходить: холодно. Заходите.

Она отошла от двери и махнула ладонью на комнату. Я медлила: мне было не по себе.

— Заходите-заходите. Я напою вас чаем.

За спиной оставался чёрный страшный лес. Передо мной была неизвестность, однако ж тело, уже истосковавшееся по теплу, само потянулось в дом. Я вошла, и хозяйка закрыла за мной дверь. Растерявшись, я всунула ей собранные грибы, но она отказалась принимать мой дар.

Обстановка вокруг напоминала не то музейную инсталляцию, не то картинку из детской книжки. Этот дом словно бы принадлежал иному веку. В углу стояла печь, на печи дремала кошка; вдоль окна тянулась деревянная лавка, были маленькие кружевные занавески. На столе стояла керосиновая лампа, под потолком висели нанизанные на верёвку высушенные грибы, гербарии полевых цветов. Всюду стояли какие-то банки, корзинки и коробки́, пахло деревом, яблоками и мёдом. В вазочке на столе лежал лесной орех. Мне казалось: я попала в сказку. Будто лесная фея, дочь природы, приютила меня.

Спасительница моя представилась Ликой. Я никогда не слышала такого имени. Лика усадила меня на лавку, к столу; на вопрос же: «кто вы такая?» — она ответила улыбкой…

— С людьми такое случается: заблудиться, — говорила она и сыпала в кривую чашку сухие смородиновые листья. — С лесом опасно шутить. Чуть ослабишь внимание — всё, пропал. Мы имеем дело, как вы говорите, со стихией.

Лика не переставала улыбаться и коротко, полу-иронично посмеиваться. Голос её сквозил добротой, однако, казалось, она видела своё надо мной превосходство.

— Я люблю лес, — негромко сказала я в надежде, что тогда моё присутствие перестанет быть для неё варварским вторжением.

— О, это приятно, — Лика опять улыбнулась. — Я часто вижу вас здесь, — тут она и вовсе засмеялась в ответ на моё удивление: — Конечно, я знаю всё про эти места.

Я пыталась понять её черты: это могло стать ключом к разгадке её слов. Глаза у неё были кошачьи и уши — острее, чем обычно у людей. Когда она улыбалась, видны были белые клыки. Я понимала: она не человек, и всё-таки продолжала надеяться, что всё происходящее — костюмированное шоу, затянувшийся маскарад. Я верила в науку и потому не могла теперь объяснить себе ничего.

Чай был горячий и — настоящий. Отваренные в крутом кипятке сушёные листья навеяли умиротворение и какую-то тоску. Я хотела было уйти — казалось более привлекательным провести всю ночь в тёмном лесу, чем в доме колдуньи, — но скоро эта мысль покинула меня. Стало хорошо.

Лика говорила со мной.

— Впрочем, я не особенно верю в то, что люди любят лес. Что значит любить? Дорожить, только пока вы что-нибудь получаете? Люди ходят в лес за «силой» или отдыхом, проще говоря —взять. Это эгоистичная любовь. Люди не любят лес так, как мы (кем были эти «мы», я не понимала и боялась понимать). Лес — это наша жизнь. Лес питает нас, но и мы питаем лес. Кто избавляется от человеческого мусора? И отчего затухают пожары? Отдаёшь, потому что любишь, а не любишь, потому что берёшь. На самом деле люди любят только себя, а мир вокруг — ненавидят. Иначе как объяснить, что вы творите? Это же не любовь. Простите… конечно, вы не виновны. Но я, признаться, устала от людей.

— Вы живёте здесь одна?

Право, мне не хотелось спорить. Я страшилась Лику, лесную богиню.

— Как же? У меня есть Гюлленмуркла, — Лика взмахом руки указала на кошку. Мне же вдруг почудилось, что вовсе и не кошка это — рысь.

Дрожал огонёк в керосиновой лампе. Ухали совы. Лика мурлыкала. Я пила отвар из смородиновых листьев и засушенных ягод, и что-то внутри трепетало от уюта. Хотелось отдаться всем своим существом этой сказке. От тепла меня разморило, хотя лёгкая — у меня подрагивали руки — тревога не отступала. Я пребывала в странных, полярных чувствах, я вся была противоречием. От запаха дерева, от сушёных грибов, гербариев, большой кошки, спавшей на печке, мне было уютно. От слов же, которые произносила Лика, краска заливала лицо — становилось стыдно и неловко.

Над лесом пролетел самолёт. Шум металлической машины стал мне так противен, так для меня чужероден, что я поморщилась.

— Людям приходится изобретать гигантских птиц, чтобы иметь возможность видеть мир, — проговорила Лика. — Люди больше пчёл и жаворонков, но не умеют летать. Так забавно. Если глупому жаворонку надо всего лишь взмахнуть крыльями, умному человеку надо провести пару часов в железной коробке, чтобы добраться до юга.

Она не ненавидела людей. Она была всего лишь утомлена — искренне, как ребёнок, которого чем-то расстроили. Я не могла винить Лику за её слова. Ей было горько, только и всего. Она не просто жила в лесу, нет, — она и была лесом. Она и лес — это являлось одним целым. И, конечно, несчастная волшебница страдала от того насилия, что горожане совершали над природой. Это был её мир, её Сила, её Дом. Она действительно любила, и от любви её слова были так горьки.

Лика накормила меня яблочным пирогом и уложила спать на печке. Она приглушила свет, но сама не стала ложиться — села за вязание. Полутьма никак не мешала ей. Я отвернулась к стене, но уснуть смогла ещё не скоро. А Лика всё стучала спицами.

Утро было солнечное. Лучи света золотили пучки сухих листьев. Самовар уже закипел. Лика опять вязала (может, она и вовсе не спала), что-то щебеча, как птичка. Я встала, и она опять налила мне чаю. В голове промелькнула мысль: остаться бы здесь навсегда.

— Не стоит, — сказала вдруг Лика.

— Простите?

— Не стоит оставаться здесь, — повторила она. — Человеку нужны другие люди. Вам ни к чему ещё большее одиночество.

Я рвано вздохнула. И откуда она только узнала об этом — что я была безнадёжно одинока? Хотя — чему было удивляться?

— Спасибо вам за гостеприимство.

— Спасибо Лесу, — сказала Лика.

Я почти прошептала:

— Спасибо…

На улице было тепло, намного теплее, чем ночью. Я обернулась и, остановившись, посмотрела на дом. Бревенчатый, с соломенной крышей — он был родной частью этого леса. Лика стояла на пороге.

Под ногами шуршали листья. Пели птицы. Над деревьями дул ветер. Когда я обернулась во второй раз, ни дома, ни Лики уже не было.

Я без труда нашла дорогу к городу и с тех пор ни разу не терялась в лесу. Но вот что это было — где и кем я провела октябрьскую ночь, — так и не знаю.

Глава опубликована: 14.09.2024

Tea errors

Ждать чего-то и дальше было просто глупо.

Администрация институтского общежития выдала мне временную прописку в самом конце октября. Тогда я и пошла в больницу. Записи не предусматривалось, все просто занимали очередь, и так, одного за другим, врач принимал пациентов; об этом мне рассказала второкурсница.

В тот день стояли туман и липкая морось. Небо сливалось с землёй. Больничный двор был завален лысыми ветками остриженных деревьев.

Передо мной оказалось четыре человека. Я села на крашеную железную лавочку, и началось тяжкое время — наедине со своими беспокойными мыслями. У меня была с собой книга, но даже раскрывать её не хотелось.

Никто не разговаривал. Пожилая женщина в грязной куртке кашляла и громко вздыхала. Мне было одиноко. Я трясла ногой и повторяла про себя всё, что планировала рассказать врачу. Откуда-то дуло, и я мёрзла. Белая длинная лампа под потолком противно мигала. Хотелось курить — уже не терпелось выйти на улицу, оказаться как можно дальше от этого места.

— В первый раз? — шепотом спросил у меня короткостриженый мужчина. Я взглянула на него, и он показался мне похожим на Булгаковского мастера. У него были такие же несчастные глаза.

— Ага.

Он покачал головой и проговорил что-то похожее на «эх-эх-эх».

Я рассмотрела на свои ботинки, шуршащие синие бахилы, потом перевела взгляд на серо-коричневую, в разводах, плитку. От волнения у меня болел живот. Из-за монотонного больничного шума — кашля и мигания сломанной лампы — казалось, что время не двигается.

Я попробовала было раскрыть книгу, но, нет, чтение совсем не шло. Я побарабанила пальцами по твёрдой обложке, состроив гримасу разочарования.

Наконец-то подошла моя очередь.

Я молча открыла дверь, также молча положила на стол, за которым сидела докторша, свою свежеизготовленную медицинскую карту, и опустилась на чёрный кожаный стул, как-то нелепо стоявший посередине кабинета.

Докторша — женщина со светлыми волосами, в прямоугольных очках, хмурая и безучастная — коротко оглядела меня, потом раскрыла мою карту.

— Варвара… Студентка? Недавно переехали? — спросила она, опять посмотрев на меня.

— Ага, — я кивнула.

— Н-да, молодая… ну ладно, с чем пришли?

Все мысли вдруг перепутались. Я опустила руки на колени, чтобы унять дрожь.

— Мне плохо.

Пока я искала, что сказать дальше, докторша ответила мне усталым тоном:

— Да нам здесь всем нехорошо.

Не зная, зачем, я кивнула…

— Мне очень тяжело вставать по утрам: сил совершенно нет. Раньше я много плакала. Сейчас — практически не могу… Очень устаю, даже просто сидеть на лекции — тяжело. И скучно. Не могу представить, чтобы меня что-то интересовало или радовало. Кажется, я этого не умею. Еда безвкусная. Память ужасная. Реакция — тоже… В мыслях бардак. Ощущение, как будто мой мозг гниёт. Я спала бы и спала, больше ничего. Хотя иногда спать никак не могу: много беспокойных мыслей. Я стала часто болеть. Даже от метро пройти не могу… Пропускаю пары, когда совсем плохо. А мне часто плохо… Устала — я очень устала.

Докторша, до того ведшая запись, остановилась.

— Вы учитесь на филологическом?

— Нет, на геологоразведочном.

— Речь у вас хорошая. Да и потом, у филологов обычно нервы расстроенные…

Наступила тишина, и она показалась мне невыносимой.

— Часто мне кажется, что все меня ненавидят, — сказала я, — что я сделала что-то ужасное. Такое неприятное ощущение — как будто вот-вот поймают с поличным. Да я и сама себя ненавижу.

— О, уже бред.

Она произнесла это таким тоном, точно только что сделала долгожданное открытие.

И опять повисла тишина.

— Как долго держится это состояние?

— В общей сложности около года.

— Что вы имеете в виду?

— Сначала я была плаксивой, раздражительной, ажиотажной… А где-то три месяца назад мне вдруг всё стало скучно... в общем, так.

— Понятно. Руки?

— Что, простите?

— Руки покажите.

Я послушно закатала рукава свитера…

— Да с таким членовредительством уже не ко мне — вам в стационар надо, — сказала докторша.

Я испугалась.

— А можно как-то иначе? Много пар пропущу.

— Первый курс… раз боитесь, значит можно. Хотя… всё зависит от того, как вам подойдёт лекарство.

— Вы назначите мне таблетки?

— А вы хотите попробовать обойтись без них? — она посмотрела на меня поверх очков.

У меня вдруг нашлись силы усмехнуться (это было в высшей степени неуместно):

— Не рискну.

— Так, галлюцинаций, мании преследования, голосов в голове — ничего нет?

— Нет.

— О смерти думаете?

— Думаю.

Докторша что-то зачеркнула на своём листке.

— Были попытки?

— Были…

— Что ж вы не сказали?

Я не ответила. Не нашла слов.

— На диетах сидите, голодаете?

— Нет.

— Точно? Худая.

— Иногда нет аппетита, но специально не голодаю.

— В обмороки падали?

— Два раза… в детстве.

— Ясно.

Докторша замолчала, вытащила небольшой лист бумаги, начала снова что-то писать. Я сильно надавила на колени, чтобы не трясти ногами, и от нечего делать стала смотреть вокруг. Стены кабинета были выкрашены бежевым. В углу зачем-то стояла раковина, напротив — шкаф. Справа висел плакат — с призывом читать «Палату №6» Чехова и быть стоиком. «Какое странное прочтение» — пронеслось в голове. Мне казалось, что «Палата №6» отвращает от стоицизма и Чехов выставил эту философию в неприглядном свете.

Ещё сильнее, чем в коридоре, захотелось на улицу и курить.

— Вредные привычки есть? — точно прочитав мои мысли, спросила докторша, оторвавшись от письма.

— Курю.

— Бросайте. Это может усиливать ваши симптомы.

«Как легко» — поджав губы, подумала я.

Спустя пару минут докторша перестала писать и положила листки бумаги на край своего стола. Я расценила это как знак встать и подойти.

— Вот вам рецепты и схема лечения. Приходите через месяц. Будет совсем плохо — раньше… Но, учтите, я отправлю вас в стационар. Если окажется, что препараты сильно на вас действуют, иначе никак.

— Хорошо, — вот и всё, что оставалось сказать. — А что со мной?

— Пока депрессия, а там посмотрим.

«Посмотрим»…

— Подойдите в регистратуру, поставьте печати. А то рецепты будут недействующие. И скажите следующему, что у меня перерыв десять минут.

Я собрала выданные мне бумаги, и из-за дрожи в руках тут же уронила всё на пол. Докторша ничего не сказала. Она уже закончила свою работу.

Выйдя на улицу, я всё-таки закурила. Было уже темно, холодно, дул ветер; туман сошёл. С неба летели редкие колючие хлопья снега. Я опять вспомнила Чехова, только на этот раз — его «Студента». Хоть там была и весна, пейзаж сходился с настоящим.

«Вот бы и мне быть всего лишь чьей-нибудь героиней».

Я ревностно желала не существовать. Хотелось, чтобы всё перестало быть настоящим, чтобы действительность обратилась в рассказ, фильм, на худой конец — шутку. Да, было бы это всего лишь долгой, грустной, глупой шуткой о девочке Варе, зачем-то уехавшей в Москву и сломавшейся.

До общежития оставалось идти где-то десять минут, когда я зашла в сквер и там — села на лавочку. Мне было горько, вернее и прозаичнее сказать — тошно. Я вдыхала едкий дым и думала о том, что мне, возможно, придётся лечь в больницу, а ещё о том, что я совершенно одна, что мне не с кем даже поговорить о происходящем. Одиночество разъедало меня изнутри. До слёз — которых я не могла выдавить из себя — хотелось близости и тепла. Я чувствовала себя иссушённой, сгоревшей дотла, и мне оставалось мечтать только об одном — о человеке. Я казалась себе жалкой, потому что мне и хотелось — жалости. «Вот бы кто-нибудь приютил, приласкал». Да, я проживала мгновения слабости. Было тяжело, больно и невыносимо досадно. Я смотрела, запрокидывая голову, в небо, на снег, и меня терзала несправедливость: в мире столько людей, а одиночество неискоренимо и, наверное, даже естественно. «Каждый, — думала я, — однажды бывает одинок, и вот настала моя очередь». Все человеческие страхи виделись чем-то мелким и глупым, потому что я понимала: единственное, что страшно, — это одиночество. Живой человек, как бы болен он ни был, не может оставаться один. Ни одно безумие не отберёт нужды в общении и взаимном познании.

Сигарета таяла в моих пальцах, и я понимала, что придётся вернуться «домой» — весь этот город был для меня чужим и строгим, — кое-как приготовить домашнее задание, поужинать (я заранее знала, что ни на что сложнее быстрозаваримой лапши меня не хватит) и лечь спать. Придётся делать вид, будто всё идёт, как и должно.

Я развернула рецепты и прочитала названия препаратов. Их было два, и оба я видела впервые. По-хорошему мне бы стоило зайти в аптеку прямо теперь, но сил совсем не было. Я мысленно отложила это дело на завтра. Стало ещё горше. Я представилась самой себе сумасшедшей и немощной, решила, будто такой меня отныне будут видеть все вокруг. Хотелось плакать, но я по-прежнему не могла.

Мимо прошла женщина в длинной куртке, она вела на поводке мокрую коричневую собаку и тоже курила.

 

Название дано по песне Jack Stauber’s Micropop «Tea errors». «Tea errors» — игра слов: tea errors — t-errors — terrors: ужас.

Глава опубликована: 14.09.2024

Приди ко мне с моря

Я буду стоять у моря. Море! возврати мне мою любовь! возврати мою молодость и свежесть! Море, сделай так, чтобы всё это обернулось сном, молю тебя, дай мне пробудиться.

 


Доктор настоятельно рекомендовал мне уехать на юг. В июле я оставила дом и наняла квартиру у моря.

В городе, где я поселилась, было малолюдно; я бы без зазрения совести назвала это место настоящим захолустьем. Один полузаброшенный отель, пара столовых — вот и всё его богатство. С другой стороны, имелись и преимущества: жильё здесь было недорогое, дешёвые продукты тоже доставались легко, а ничего больше мне и не нужно было, и я могла, не работая, жить на сбережённые средства.

Мне было предписано ежедневно бывать на свежем воздухе. Но, право, я выходила бы на прогулки и без чужих увещеваний. Дома — в четырёх стенах — меня брала тоска, я не могла найти себе дела: досугом оказалось только чтение да всевозможное рукоделие; и тем, и другим не удавалось увлечься надолго. Иногда — не то от бессилия, не то от бесчувствия — я проводила время лёжа, глядя в потолок или стену. Над моей постелью висел ковёр — я водила пальцами по замысловатым узорам, повторяя про себя одно и то же: строки из песен или абзацы прочитанных книг.

Пока стояло тепло, я купалась в море. Пляж здесь был дикий, совсем не ухоженный, но в этом, признаться, находилась своя прелесть. Особенно приятно было в штиль: вода походила на зеркало, огромное и тёмное. Ныряя, я воображала, что единюсь с природой, и мне становилось так легко, так хорошо, так спокойно, что я словно бы исцелялась на эти мгновения.

Когда закончилось лето, людей в городе стало ещё меньше. Наступило, вместе с глубокой осенью, какое-то затишье. Время шло, словно на тормозе, ночь сменяла день неохотно, и с такой же ленью приходило утро.

Я уже не купалась — много и подолгу гуляла. Уходила из дома (временного дома, всегда поправляла я себя) утром и возвращалась вечером, уже в темноте. Обедала в одной из гаденьких столовых (впрочем, я быстро привыкла к местной скромной кухне), где супы стоили копейки и не было никакого обслуживания.

Я жила отшельницей. Иногда у моря, где я проводила свои дни, появлялись люди, но мне не доводилось говорить с ними. Хотелось молчать — только внимать, внимать, внимать бесконечной воде. Хотелось отдаться несуществующим и уж точно неважным мыслям, заткнув уши, слышать мир вокруг. Я могла часами сидеть на каменистом пляже без чтения, музыки или вышивания, просто сидеть и смотреть вдаль. С приходом холодов море посветлело. Чаще стали появляться большие, жестокие волны. Исчезла граница между небом и землёй, всё это стало одним огромным целым. Чайки пронзительно кричали, хлопая крыльями, а море билось, билось и билось о грубый камень, точно его что-то сильно обидело, разозлило.

Мне нужно было постичь что-то настоящее, большое и впечатляющее. Я чувствовала, будто всё в жизни стало для меня безразличным, мелким и уродливым — и я должна была найти в ней нечто удивительное, нечто — значительное. Не знаю, чего я ждала — здесь, в этом крохотном городке у моря. Я не искала вещи или человека. Я просто надеялась, что однажды смысл жизни, то есть сама вера в то, что этот смысл — существует, вернётся ко мне и мир встанет на круги своя. Я ощущала пустоту, а мне хотелось, чтобы было что-то.

Скоро я стала замечать, что фигуры, окружающие меня, повторяются изо дня в день. Каждые выходные я стала встречать молодую семейную пару. В хорошую погоду выходили гулять мамы и бабушки с детьми. Но чаще всего — каждый-каждый день — я видела у моря одну женщину. Она никогда не появлялась в компании родственников или друзей. Она всегда была (как, в общем-то, и я) совершенно одинока. Пройдя неуклюже по серо-коричнево-белой гальке, она останавливалась в одном месте, стояла — смотрела на море и словно бы обнимала кого-то невидимого, — после чего уходила восвояси. Я видела её, но никогда не решалась подойти. Мне казалось — я чувствовала, — что она охраняет какую-то тайну или, может, боль.

Холода не было даже в начале декабря. Конечно, температура заметно упала, стали лить дожди (из-за чего я проводила больше времени в своей квартире), но всё же это ни в какое сравнение не шло с тем, что начиналось уже в октябре у нас, на севере.

Я много думала о будущем, о том, что однажды придётся вернуться к прежней жизни, к работе, возобновить старые связи. Мне было уже не так тошно и беспокойно, но какое-то отторжение ощущалось по-прежнему. Я уже начинала думать о том, чтобы найти здесь работу, продлить аренду, да и жить себе спокойно, хотя понимала, что на этот отчаянный шаг у меня не хватит душевной боли. Я знала, что вернусь, какой бы чужой мне теперь ни казалась вся моя прошлая жизнь.


* * *


Дождь прекратился часам к четырём. Весь день, сидя перед окном (чтобы поймать хоть какой-то свет и как можно дольше не зажигать ненавистных ламп) в большом, обёрнутом светлой тканью кресле, я вышивала. Тикали настенные часы, старая оконная рама скрипела от ветра. У меня выходила небольшая салфетка с причудливым, словно бы абстрактным узором, что мне нравилось, несмотря на свою, в глобальном отношении, бесполезность: требовалось всего-навсего убить время и занять руки.

Я оделась: широкие джинсы, футболка, поверх которой — толстый серый свитер, тяжёлые кроссовки, — и поспешила выйти из дома. Неожиданно, после целых суток дождя, выглянуло солнце, и я почувствовала почти что физическую потребность в свете и (пускай слабом) тепле.

От моей квартиры до пляжа было десять минут бодрой ходьбы. Я шла уже давно знакомой дорогой, практически не смотря по сторонам, в своих пустых, машинальных мыслях. Дул ветер, по небу быстро бежали тучи, и солнце то скрывалось, то показывалось вновь. К моим ногам прибилась кошка, я остановилась, присела, погладила её по мягкой спине.

Это была моя первая тёплая зима. Подумать только — первая за двадцать два года жизни. Я остановилась опять, потянулась к небу, вдохнула полной грудью солоноватый, свежий запах большой воды.

На пляже никого не было. Никого, кроме уже знакомой — и одновременно, подумала я, абсолютно чужой — мне женщины. Она стояла на камнях, мокрых от дождя и недавнего прилива, ветер развевал её незастёгнутое пальто, под которым было платье, и светлые, кудрявые волосы. Она смотрела вдаль, туда, где ничего не было, и опять будто бы обнимала кого-то. Море было светло-лазоревое, холодное, и низкие волны бились о берег с тихим, убаюкивающим плеском. Я встала, приложив руки к груди, и попыталась было прикрыть глаза, отдохнуть, но что-то волновало меня. Мне хотелось разрушить эту тайну, хотелось подойти, спросить и, может быть, найти родственную душу. Я знала, наверняка знала, что счастливые люди не ищут покоя, что счастливые люди лишены одиночества и той меланхоличной задумчивости, какую я находила в своей морской подруге.

Заходящее солнце золотило небо. Море уходило далеко, в непроглядную даль, и скрывало в себе что-то.

Я подошла к женщине и легко коснулась её плеча.

— Простите, — сказала она, обернувшись, — я вас не узнала.

— О, нет-нет. Мы не знакомы. Я просто… часто вижу вас здесь.

— Каждый день, — она улыбнулась.

Я не знала, как задать свой вопрос. Мне стало как-то неудобно, неприятно.

— Здесь Николай.

Я невольно заозиралась по сторонам, но так и не увидела никого. Мы были вдвоём. Я, она, а третьим могло быть только море.

— Здесь?

— Он ушёл в море десять лет назад.

— Как — «ушёл»?

— Отправился в плавание. Он был писателем — ему нужно было вдохновение. Наш город маленький, здесь впечатлений не наберёшься.

Она отвернулась от меня и опять обратилась к воде. Мне же стало как-то не по себе, словно я тронула то, что не должна была трогать, словно я узнала какую-то нехорошую вещь. Мне показалось, что я стала свидетельницей чужого помешательства.

— Конечно, я знаю, что он давно погиб, — сказала женщина, уже не глядя на меня. Я вовсю разглядывала её лицо — старое, бледное. — Но у моря он приходит ко мне.

Точно помешательство, пронеслось в голове, и печаль обуяла меня.

Спустя ещё минуту или две женщина рассмеялась. И теперь — всё-таки посмотрела на меня.

— Вы, наверное, думайте, что я сумасшедшая. Да? Но, к сожалению, это не правда. Я бы очень хотела сойти с ума, потому что тогда бы я на самом деле видела его. Но я совершенно нормальна. Настолько нормальна, что я даже не надеюсь, что Николай вернётся. Я прекрасно понимаю, что он ушёл навсегда и мне никак не встретиться с ним. Я прихожу сюда, чтобы представить. Воображение у меня хорошее… знаете, я в прошлой жизни тоже была писательницей.

— В прошлой жизни?

— Когда он был ещё со мной.

Я рвано вздохнула.

— Вы приходите сюда уже десять лет? — спросила зачем-то.

— Десять лет, — точно эхо, отозвалась она. — Сначала… первые месяцы я делала это потому, что Николай сказал: «Приходи к морю, вспоминай меня. И я стану думать о тебе. Это будет нашей традицией», — а после я просто не смогла перестать.

Она помолчала.

— А вообще мы танцевали здесь по вечерам, в хорошую погоду. Мы знали мно-ого разных танцев. Конечно, это не самое романтичное место, но… да что объяснять? Любовь — она всё красит.

Мне не хотелось больше нарушать священной тишины единения. Я было двинулась в сторону, но тихий вопрос остановил меня:

— Вы любите читать?

Я обернулась и сказала: «Да».

— Многие говорили, что мои тексты неплохи. Но они больше не нужны мне — хотите, я отдам их вам? Хочу, чтобы слова послужили ещё.

Словно бы и не оставалось ничего иного — только кивнуть.

Женщина протянула к морю обе руки, заключила воздух в объятия, сжала невидимые плечи, прошептала: «до завтра»; а потом, улыбаясь, махнула мне рукой, и мы пошли прочь от берега.

Стояло молчание — не напряжённое, но необходимое, честное, меланхолично-целительное. Я не понимала, о чём думает моя спутница — она удовлетворённо, легко улыбалась. Мои же мысли занимали эти спокойные, простые слова: десять лет. Я не могла размышлять ни о чём другом. Сознание только и делало, что воспроизводило в памяти наш короткий диалог. Я силилась представить эти тысячи вечеров у моря.

Она жила на самом краю маленького города: дорога отняла у нас минут двадцать, если не больше. Так же молча мы поднялись на второй этаж.

— Вы будете чаю? — спросила у меня незнакомка.

— Нет, спасибо.

Как бы мила и привлекательна она ни была, мне хотелось остаться в одиночестве. Я чувствовала, что мои глаза полны невыплаканных слёз.

Я, обутая, стояла в прихожей. Вокруг царил полумрак, а пахло бумагой и кожей. Мне на глаза попалась рыжая, как пламя, кошка; сверкнув глазами, кошка юркнула за дверь, и, аккуратно подавшись вперёд, я подсмотрела за ней. Мой взгляд проскользнул по комнате. Большая двуспальная кровать была расстелена лишь наполовину: одна её часть оставалась нетронута, точно из уважения к… призраку? Стало не по себе, но всё же и теперь — скорее грустно, чем жутко. Ремонт в квартире был старый-старый, и время оттого казалось замершим. Всё словно бы остекленело, замёрзло, остановилось, боясь, что, если пошевелится, мир рухнет.

— Вот — что я смогла найти. Представляете, они лежали у меня за старыми книгами в шкафу, в гостиной. Я не открывала этот шкаф, кажется, несколько лет. Чуть не решила, что уже выбросила это всё.

Она дала мне стопку толстых чёрных тетрадей, их было пять штук.

— Точно не хотите чаю?

— Правда, нет. Спасибо.

— Тогда до свидания. Читайте с удовольствием. Это совсем старые работы, но, — она повторилась, — многие их хвалили. Я писала в основном стихотворения в прозе, но есть и несколько рассказов.

На улице никого не было. Захлопнув подъездную дверь, я села на лавочку, освещённую ярко-белым фонарём. Вздохнула. Почему-то помедлила, прежде чем раскрыть одну из тетрадей.

На внутренней стороне обложки было написано карандашом: «Стихотворения в прозе: посвящения», а на первой странице стояла дата: 28. 12. 2005.


В начале было Слово, а что же будет в конце?

Я не хочу даже думать об этом, любовь моя. Я не хочу даже представлять, что возможен конец.

Высокие звёзды дрожат, ветер стонет, также и я. Повернись ко мне, посмотри на меня, я хочу увидеть, как улыбаются твои глаза, как ветер треплет твои золотые волосы. Твоё признание — самое дорогое для меня. Коснись моих губ, плеч, ключиц, обними меня так крепко, что лишишься сил.

Мы идём по жизни рука об руку, я могу упомнить каждый наш день, каждый наш час. Говорю тебе честно: я не думала, что бывают чувства настолько светлые и сильные.

Я люблю твою любовь ко мне. Я благодарю тебя от всей души.

Мой милый Н., сколько ещё времени будет у нас? Молюсь, чтобы вечность!

Плечо — к плечу, взгляд — ко взгляду. Я счастлива слушать твоё глубокое дыхание, я счастлива видеть трепет твоих ресниц во сне.

Я закрою глаза, веди меня, позволь довериться тебе.

Помнишь, я говорила о любви, а ты не верил? Теперь, теперь-то веришь? Правда, веришь?

Не знаю, что загадать под бой курантов, совершенно не приложу ума, ведь ты уже сделал мне самый большой подарок.

Говорить «люблю» — варварская дикость, вместо этого я покажу тебе, как красиво сегодня море и как ярок месяц.

Под сим подписываюсь: А. В.

 

Солнце уже зашло. Я снова пришла на пляж. Ветер дул холодно, и, кажется, снова собирался пойти дождь. Я стояла на голых камнях, прижимала к груди исписанные тетради и рыдала — в голос, по-настоящему, так, как, думала, уже не умею. После у меня разболелась голова.

Вот оно — большое и удивительное, понимала я. Что-то, способное задеть меня, ещё существует в мире. Даже если теперь любовь стало странной, тяжёлой, болезненной, когда-то она была красивой и… чистой? Когда-то — и по сей день — жизнь не была бессмысленна.

Значит, и я ещё могу найти свою путеводную звезду.

Глава опубликована: 14.09.2024

Радиоволны

— Столичное время… что ж, наверное, около одиннадцати часов. Прогноз погоды: за окном переменная облачность, к вечеру, по-видимому, ожидается дождь. Возможно, он будет продолжаться до самого утра следующего дня…

Мой голос больше не дрожит. Мой голос твёрд и крепок, как будто миллионный город действительно слышит меня, внимает каждому моему слову.

Что бы мне ещё рассказать? Ведь, правда, ничего вокруг не происходит. Я вставляю виниловую пластинку в проигрыватель и ухожу в раздумья. Домашние питомцы вконец одичали и не желают подходить ко мне: удаётся застать их на улице по дороге домой. Деревья и трава разрастаются с утроенным рвением, кажется, только они и хотят жить. Техника и приборы вышли из строя, потому что пропало электричество. Кое-где находятся заряженные батарейки, и я пользуюсь карманными фонариками, когда наступает ночь. Мой телефон давно заброшен в дальний ящик, и микрофон, перед которым я сижу, конечно, тоже не работает — я лишь делаю вид, что всё в порядке. Природа берёт своё: вот и все слова, которыми можно описать происходящее вокруг — в городе, в стране, на Земле. Сказать больше нечего, но говорить хочется до дрожи и яростных слёз.

— Итак, друзья, это был короткий перерыв. Вы прослушали «Hey You» группы Pink Floyd. А теперь возвращаемся к нашей новостной передаче. Новости к этому часу… новости… а вот, что успело произойти к настоящему времени…

Я опять молчу, собираясь с мыслями.

— Сегодня семьсот семьдесят шестой день. Планета Земля постепенно возвращается к своему первозданному виду. Столичный парк захватывает город. М-м… Я очень давно не принимал душ: водопровод, конечно, давно неисправен. Каковы мои планы? Думаю, что скоро уйду отсюда. Попробую отыскать работающий автомобиль и поеду на север: лето невыносимо жаркое, а кондиционеры также сломаны. Пригодной для еды пищи остаётся всё меньше. Я питаюсь крупами и консервами. Скоро лето, значит, созреют дикие яблоки. Осенью, как вернусь, буду есть ещё и их. А может… может, и не вернусь. Вчера был в библиотеке, взял новую книгу. Планирую прочесть её за положенный месяц: надо сохранять дисциплину. Как буду уезжать — честно верну. Обнадёживает, что остаются ещё книги, которых я не читал и даже не видел. Да, кстати, могу рассказать о сюжете последнего романа. Интересно? Что ж, тогда…

В обед — то есть в то время, которое кажется мне обедом — я выхожу из студии и отправляюсь гулять. Не знаю, зачем делаю это. Наверное, у меня всё-таки кончаются слова. И это здорово угнетает.

На улице — тишина. Дует ветер, такой чистый и сильный, словно я не в огромном городе, а в самой девственной точке земного шара. Этот ветер гонит по небу облака, солнце то выглядывает, то скрывается за серой дымкой; я знаю — я научился это определять, — что скоро оно скроется совсем и польёт дождь. Мне нужно быть осторожным: следить за тем, чтобы не встретить диких животных. Они больше не боятся ничего и никого — покинув свои дома, звери поселились здесь, прямо в гуще многоэтажек и дорог. Да, отныне природа задаёт мой маршрут.

Я иду долго — у меня больше нет графика и обязанностей, я ничего не должен — и дохожу до дальнего продуктового магазина. Здесь я брал еду не так часто — полки ещё заполнены, правда, у большинства товаров давным-давно истёк срок годности. А я ещё не до того отчаялся, чтобы питаться просроченным. Я шагаю к третьему стенду и беру несколько пачек быстрозаваримой лапши. Потом нахожу литровую бутылку воды — моему счастью нет предела.

У кассы я останавливаюсь. Начинаю смотреть в одно точку, потом обхожу продуктовую ленту и становлюсь за стойку. В кассе лежат деньги. Я думаю: как же они бесполезны теперь. Мне становится даже смешно, когда я вспоминаю, как какие-то два года назад эти бумажки и железки были смыслом множества жизней. В том числе — и моей. Я делал всё, я работал на износ на проклятом радио, чтобы получить зарплату и пережить очередной месяц. И если бы тогда я попытался взять чужие деньги, меня бы тотчас арестовали; сейчас же я могу спокойно вычистить хоть всю кассу, и мне за это ничего не будет. В первую очередь, конечно, потому, что у этих денег больше нет хозяина. Нет ни кассира, ни управляющего, ни полицейского, ни даже мэра.

На улице я развожу костёр, нахожу подходящую тару и ставлю воду кипятиться. Становится жарко от огня: день и без того довольно тёплый, к тому же стихает ветер. Я хожу в ожидании взад и вперёд прямо по проезжей части. Я слышу тишину, а ещё — треск поленьев и лай злобных голодных собак.

Дом передо мной порос плющом, палисадник весь в сорняках и высокой траве. Пока заваривается просроченная лапша, я подхожу ближе — несколько позволяют заросли — и разглядываю получившеюся картину. Власть растений ощущается как нечто совершенно естественное и закономерное. Будто бы именно к этому стремился наш мир. Будто бы именно так всё и должно было быть с самого начала. Зелёные волны покрывают людские постройки: магазины, школы и больницы, — словно они — что-то постыдное и их надо поскорее спрятать.

После еды мне надо справить нужду, и я захожу во двор многоэтажного дома, где образовался густой лес. От кого я скрываюсь? Мне и самому не понять. Но кажется, что, если я сделаю это прямо здесь, на дороге, я перестану быть человеком. С другой стороны, а, правда, зачем им быть, ведь гораздо легче сойти с ума и прибиться к стае худых кошлатых собак. Я задаю себе этот вопрос, но так и не нахожу ответ. Наверное, что-то говорит мне, что человеком оставаться всё-таки важно.

Первые недели, когда это только случилось, я был опьянён свободой. Всё то неприятное, что наполняло мою жизнь до: ранние подъёмы, работа строго с утра до вечера, попытки заниматься собой, чтение книг ради хвастовства перед коллегами, — исчезло. Просто потеряло смысл, ведь не осталось никого, кто мог бы поддержать меня или, напротив, осудить. Я перестал гнаться за успехом и зажил в своём ритме. Я мог днями лежать в постели, мог гулять с утра до вечера, надевать, что мне вздумается, кривляться и дурачиться. Но потом… потом я вернулся к прежнему ритму. До сих пор не знаю: почему? Дела шли так хорошо, я имел счастье быть свободным… И сам же со временем отнял это у себя. Кажется — человек всё же запрограммирован вечно к чему-то стремиться. Иллюзия, что мы делаем это из-за других — эфемерных «других», — действительно всего-навсего миф.

— А помнишь, — я уже смирился с глупой привычкой говорить с собой вне студии; это наконец перестало пугать меня, — ты когда-то хотел, чтобы так было? Помнишь? Ты мечтал… ты готов был на всё, лишь бы эта гонка прекратилась. Каким же идиотом ты был, Боже!

Я возвращаюсь в студию длинной дорогой, стараясь ни о чём не думать. Если я стану думать, то все размышления кончатся и мне не о чем будет рассказать. А говорить для меня — очень важно, пускай я и повторяю одно и то же изо дня в день.

Я и забыл, каково это — слышать запах выхлопных газов и химических отходов. Теперь чистый воздух мешается с ароматом цветущих деревьев. Где-то высоко поют птицы. Когда мне становится особенно страшно, я говорю себе, что я просто вышел погулять за город, в лес — вот и не слышно и не видно людей. Но мне сложно обманывать себя.

В студии я сажусь к давно сломанному микрофону, вздыхаю и начинаю говорить. Я начинаю словами:

— Столичное время — что ж, наверное, около четырёх часов

— и продолжаю рассказом о том, что видел, когда выходил наружу. В моей голове пустота. Вот и дождь начинает лить. Я замолкаю, подхожу к окну, и мне чудится, что деревья стали ещё выше, а трава — ещё крепче и ярче.

Я рассказываю и об этом.

За что я расплачиваюсь? Этот вопрос — пожалуй, единственное, что время от времени занимает меня. Или дарованная мне жизнь — награда за честный путь? Но ведь я всегда был обыкновенным человеком, грешным и корыстным! Тогда… тогда почему — я? Это злой розыгрыш или какой-то важный урок?

Природа — животные и растения — вольна делать всё, что ей заблагорассудится. Наконец она вырвалась из железных клешней, из грубых тисков. Наконец на смену вековому заточению пришла пора свободы. Надо быть честным: мир прекрасен в своей естественности. Уродливы мои попытки сохранить человека. Я, наверное, так и не понял того важного урока. С другой стороны, я как никогда ощущаю в себе инстинкт. Инстинкт сохранения разума от въедливого сумасшествия. Инстинкт борьбы с огромным миром за себя.

— Вот и пришла пора прощаться с вами, мои дорогие слушатели. Желаю всем благополучно добраться до дома. Пускай вас ждут ваши любимые. Я вернусь завтра утром, а пока передаю микрофон своему полуночному коллеге…

Я ухожу уже в темноте. Маленький фонарик здорово помогает не сбиться с пути и отпугивать больших страшных собак. У дома я развожу костёр (дождь, вопреки моим прогнозам, заканчивается), там же ужинаю. Мне, как и всегда, не хочется заходить в квартиру. Ничто не напоминает об одиночестве сильнее, чем звенящая тишина мёртвой спальни. Я стою, покачиваясь из стороны в сторону, обнимая самого себя и тихо напевая.

Ещё год тому назад я выкрал (у кого?) пистолет, он лежит в моей прикроватной тумбочке. Я смотрю на него каждую ночь и каждое утро, но какая-то глупая, я бы даже сказал — идиотская надежда останавливает меня. Что, если этот кошмар закончится и я проснусь?

Я выхожу на балкон, чтобы покурить (сигареты так же просрочены, как и еда в заброшенных магазинах, но это не останавливает меня). Замечаю, крепко затягиваясь, что небо расчистилось. Вижу звёзды, они дрожат. Как будто бы плывут по чёрному полотну… Сначала я не верю в это, но потом замечаю: что-то, и правда, быстро движется вниз. Что-то большое и яркое. Наверное, падает звезда (но откуда она взялась? Ведь теперь не сезон космических дождей). Я внимательно слежу за этим полётом — даже забываю о сигарете, которую держу в пальцах. И, хотя во мне давно уже нет никакой веры, загадываю про себя желание. Одно-единственное, навечно застрявшее в больном сознании.

Через несколько минут падают ещё звёзды — две или три, они далеко от меня, но я легко прослеживаю их путь. Они приземляются где-то за городом, там, где качается лес.

Дома темно, тихо и жутко. Всё давно застыло, остекленело, лишилось рассудка. Я хожу из комнаты в комнату, перенося туда-сюда истлевшие вещи. Всё потеряло свой смысл. Мне не хочется спать, хотя, будь моя воля, я спал бы сутки напролёт. Я не знаю, который идёт час, когда я ложусь в холодную грязную постель и укрываюсь засаленным одеялом.

Я ощущаю себя ошибкой. Я — чудовищное недоразумение. Мир абсолютно гармоничен, Земля счастлива, и только я один брожу по пустым дорогам, неприкаянный, и мечтаю возродить всеобщее насилие, царившее годы назад. Повторяю себе из месяца в месяц: меня не должно здесь быть. Я должен умереть, разложиться, исчезнуть. Либо же сойти с ума и одичать. Я отравляю леса, поля и горы. Моё существование — последняя преграда на пути к мировой гармонии.

Не высовывая головы из-под одеяла, я открываю ящичек прикроватной тумбочки и достаю пистолет. Через одеяло прислоняю к виску, но — моя рука тут же падает. Нет. У меня не получается и не получится это сделать. Может, это и есть тот самый инстинкт выживания? Может, я всё-таки превращаюсь в животное, раз во мне просыпается первобытный страх?

На улице воют собаки, а может, волки. Закрывая глаза, я представляю, будто просто вышел ночью (со всяким может случиться) прогуляться по лесу. Будто мой дом — всё ещё чистый ухоженный город. Свободный и одновременно самый что ни на есть строгий.

Я часто даю волю своему воображению. Что мне ещё остаётся делать? И правда, ничего. Я живу в фантазиях, в каком-то вечном обмане: такая хитрость отпугивает безумие.

Или я уже безумен?

Волки воют, воют и воют. В окно светит луна.

С восходом солнца придёт новый день. Новый, тошнотворно старый день, в котором больше не существует радиоволн.

Глава опубликована: 14.09.2024

Проводница

В те годы моя бабушка безвыездно жила в деревне; только я да моя мама, её дочь, виделись с ней. Из-за учёбы, правда, у меня находилось не так много свободных дней — я приезжала редко, и визиты мои были совсем короткими. Мы с бабушкой скучали друг по другу, поэтому в феврале, когда у меня начались каникулы, я уехала к ней на семь дней.

Что такое деревня в российской глубинке? Настоящая, хорошая деревня — поселение о десятках двух-трёх домов, одном магазине, церкви, крохотной администрации и почтовом отделении, школе и, даст Бог, клубе. К деревне ведут разбитые дороги, которые зимой никто толком не чистит, а вокруг — стелются поля, леса, текут реки и ручьи, где-то поодаль — стоят такие же деревни. Воздух чистый, летом — пахнет навозом и лошадьми; на улицах стоит тишина, по ночам лают собаки, а с рассветом кричат петухи. Кажется, будто жизнь замирает. Касаясь дома, плодовых деревьев и колодезной воды, знакомишься с давно утёкшим временем. Хочется пуститься в пляс, запеть, надеть юбку до пола и куда-нибудь побежать босиком. Хочется быть свободной и всех людей в мире сделать такими же счастливыми.

Я очень любила бабушкину деревню, хоть и, повзрослев, стала бывать там от силы пару-тройку раз в год. Мои лучшие детские воспоминания были из этих краёв; в конце концов, именно там я нашла себе первых друзей. Естественно, теперь, вырвавшись из города на целую неделю, я была очень рада.

У моей бабушки всегда находилось много дел. Выбить ковёр, покормить и напоить скотину, приготовить обед, постирать вещи — так и проходили её дни. Я всё время старалась помочь, что-то взять на себя, но удавалось мне это редко. «Ради Бога, не мешай, иди-иди, отдыхай» — говорила мне бабушка. Моя учёба казалась ей серьёзным делом — по её мнению, я страшно уставала и нуждалась в долгом и полноценном безделье.

Что мне оставалось делать? Я слушалась бабушку и шла гулять. За первые два дня я исходила всю деревню, исследовала поле и спустилась пару раз к реке. Я сделала много снимков: на Новый год родители подарили мне камеру. Проснувшись на третий день, я решила пойти в лес.

Лес всегда немного пугал меня. Что в детстве, что теперь — я несколько сторонилась его. Хотя поздним летом, когда я приезжала в деревню, мы с бабушкой ходили за грибами и ни разу нам не доводилось блуждать, лес казался мне загадочной и большой силой, которая свободна в одно прикосновение сразить человека. Моим страхом было оказаться в лесу одной. С другой стороны, я понимала глупость своих опасений. И, наверное, именно из желания доказать что-то самой себе, я собралась и выдвинулась в маленькое путешествие.

Сначала я шла полем, вдоль лыжни. На шее висела сумка с новой камерой, настроение моё было прекрасным. Я, не покидая с протоптанной дороги, любовалась видами и слушала птиц — они всегда просыпались к февралю.

Перед лесом я остановилась. Глубоко вздохнула. «Не сходи с тропинки, и всё будет хорошо» — сказала я себе и сделала шаг навстречу большим деревьям.

Я то и дело доставала камеру: еловые лапы красиво свисали под тяжестью снежных шапок. Мне хотелось запечатлеть каждое явление этой зимней сказки. Светило солнце: светлые лучи пробивались сквозь ветки деревьев и кружевом ложились на снег, делая его перламутровым. По земле стелились длинные тени. Пахло морозом и корой, тишина стояла небывалая. Я слышала только, как задыхается снег под моими ботинками. Сначала я шла прямо и прямо, потом — начала вилять. Дорожка стала раздваиваться, кое-где — даже растраиваться. Я же, увлечённая видами, не замечала этого и просто продолжала путь вперёд.

Деревья, не выдерживая груза, скидывали снег со своих ветвей. По-прежнему щебетали птицы, и я слышала, как стучит дятел. Лес был негустой, деревья стояли неплотно, так что я спокойно могла идти. Я хотела найти конец и тогда повернуть назад, но — сколько бы я ни шла, пейзаж не менялся.

Я поняла, что заблудилась, когда, повернув, дошла до первого перекрёстка и — не смогла определить, в какую сторону мне идти. Я тут же достала телефон — не знаю, правда, как он бы помог мне, — но обнаружила отсутствие сети. Попыталась пойти наобум — и уже через несколько минут мне стало ясно, что этот метод никуда не годится. А между тем темнело.

Конечно, мне было страшно. Красивые виды больше не трогали и не занимали меня. Я смотрела по сторонам, точно ослепшая, и силилась хоть что-нибудь вспомнить, но ничего не шло на ум. Моя голова как будто опустела в тот миг, когда я поняла, что потерялась. Я пробовала восстановить маршрут по фото, но вдруг пришла вторая напасть: фотоаппарат сел и отключился.

Я остановилась на опушке и, стряхнув снег, опустилась на поваленное дерево. Где-то глубоко я понимала, что надо просто идти — идти, идти и идти, — и я куда-нибудь выйду, наверняка — к дороге, а там уж кто-то неравнодушный подберёт меня и довезёт до деревни. Я всё прекрасно понимала. Но тело не желало слушаться, оно намертво приклеилось к холодному трухлявому стволу. Я повесила голову и закрыла лицо руками. Заплакала.

Когда сзади раздалось шевеление, я уже рыдала в голос и потому не услышала ничего. Вдруг кто-то подошёл ко мне. Я ощутила чужое дыхание. А в следующий миг — с меня слетела шапка.

Я резко подняла голову, быстро вытерла слёзы. Передо мной, буквально в двух метрах, стояла большая собака в толстой шубке огненно-рыжей шерсти. Она держала в зубах мою шапку.

— Эй-эй, отдай, — слабым от слёз голосом сказала я.

Собака только наклонила голову.

— Отдай! Фу, брось! — на сей раз прозвучало громче.

Но ответа снова не последовало. Я встала.

Стоило мне сделать шаг вперёд, как собака помчалась от меня прочь. Конечно, я побежала за ней.

Периодически выкрикивая «фу» и «брось», я гналась за рыжей воровкой. Собака легко маневрировала между деревьями, а вот мне приходилось стараться, чтобы не утопнуть в снегу и не врезаться в дерево. Ещё я немного боялась: думала, что, если собака сейчас развернётся и резко набросится на меня? Я не знала, чего ждать, ведь в конце концов передо мной было полудикое животное.

— Ну-ка стой! Фу, брось! Нельзя!

Собака и слушать не желала. Всё бежала, бежала и бежала. И я — за ней. Мне стало жарко, сбилось дыхание; я сама удивлялась: неужели мне так нужна эта шапка? Я потерялась и должна искать выход из леса, а вместо этого — бегаю за какой-то бродягой, вероятно, запутываясь ещё сильнее. Но тело снова было непреклонно. Оно бежало и не желало останавливаться.

В какой-то момент сквозь хруст снега я услышала звон колоколов. Сначала решила, что мне показалось: ну какие колокола могут быть здесь, в лесу? Но тут — вдобавок ко всему — лес стал редеть. Деревья мельчали и мельчали, пока наконец я не выбежала… на дорогу?

Собака, держа мою шапку в зубах, стояла рядом. За ней высилась деревенская церковь. Разум начал возвращаться ко мне: гонясь за собакой, я вышла из леса с противоположной стороны. Я, выходит, сделала круг и возвратилась в свою деревню с другого края.

Я подошла к собаке — теперь она никуда не убежала и спокойно дала мне забрать шапку.

— Ты меня спасла, — сказала я, еле сдерживая в себе смех радости и облегчения, и погладила собаку по голове. — Хорошая… спасибо тебе!

Собака мне словно бы улыбнулась.

Из дверей церкви стали выходить люди: видно, прошла служба или что ещё. Моя спасительница метнулась к семейной паре. Я с доброй гордостью посмотрела ей вслед.

— Плешивая! Пошла вон!

Женщина, кажется, несла в руках просфоры. Собаку это заинтересовало — она стала нюхать ей руки. Нет, она не была корыстной и не желала вознаграждения за моё спасение. Беднягу просто мучил голод. Но прихожанка сочла этот жест актом страшного нахальства — и со всей силы пнула собаку, ругнувшись.

И тут же она поправила свой платок; потом, отойдя ещё, повернулась лицом к церкви и перекрестилась. Довольно улыбнулась и двинулась дальше.

Я хотела пожалеть собаку, но бедняга убежала обратно в лес, в обиде поджав хвост. Я вздохнула и отправилась домой.

Этот случай ещё долго не выходил у меня из головы. Я не думала о своём чудесном спасении и о том, как печально могла бы окончиться моя история, не встреть я помощь. Нет, об этом я даже не рассказала никому. Я думала о лживости и лицемерии.

Глава опубликована: 14.09.2024

Глубже, чем корни

И дрожала рука у того, кто остался жив,

И внезапно в вечность вдруг превратился миг.

«Легенда» Кино

 

Она приходила к нему каждую ночь.

Как и раньше.

Нет, не совсем так. Раньше ей не случалось никуда идти, потому что они жили в одной квартире.

Теперь же, впервые за вечность, их разлучили. Естественно, против воли.


* * *


Вдох за вдохом и один день рождения на двоих — пожалуй, самая краткая и точная характеристика близнецов. Они всегда вместе. «Они» абстрактные. «Они» конкретные были вместе до определённого момента.

Родители умерли в их раннем детстве, не оставив толком ни воспоминаний, ни денег. Детей отправили к деду, отцу отца, — человеку крайне нелюдимому и суровому. То, что воспитание внуков за неимением другой дееспособной и хоть сколько-то обеспеченной родни легло на его плечи, деда не слишком обрадовало, ибо на старости лет хотелось разгадывать кроссворды и раскладывать пасьянс, и он отправил близнецов в соседний город, в школу-интернат.

Пару раз они порывались сбежать домой, десяток раз срывали занятия — из скуки или детской вредности, — под сотню раз — саботировали ночной сон и сидели где-нибудь вдвоём до рассвета, пока не начинала наступать тяжёлая дремота.

Чем старше становились близнецы, тем чаще дед орал, что они нахлебники и разгильдяи и что ничего своего у них в его доме нет. С четырнадцати они начали зарабатывать сами. И в то же время осознали себя сказочно богатыми — осознали как-то резко, но бесповоротно. Конечно, дело было не в ничтожном гонораре, просаживаемом вполовину на сигареты, сладкую газировку и книги в мягких обложках. Нет. Дело было в их связи.

И ей, и ему казалось, что они выиграли суперприз в какой-нибудь лотерее или нашли сокровище, или просто стали избранными судьбой счастливцами. Именно так это всё ощущалось.

Достаточно было провести порознь даже день, чтобы тут же настигла боль разлуки и скука. Ощущение собственной неполноценности. Чтобы мир начал блёкнуть, чтобы жизнь начала терять смысл. Седьмым доказательством стала учёба в разных институтах. Они вырывали у занятых будней каждый час, а в выходные не разъезжались по разным концам Москвы до самого закрытия метрополитена.

Когда страдала она, страдал и он. И наоборот. Боль передавалась из тела в тело без прямого касания. Это было что-то словно бы магическое, потустороннее. Что-то ненормальное и в то же время правильное. Правильное — потому что привычное, потому что данный порядок был не нов, но сохранялся с самого младенчества.

Распрощавшись с учёбой и устроившись на настоящую, взрослую работу, они снова стали жить вместе. И оба понимали, что это — навсегда. Что никакого «больше» не будет. Что всё — устроено и решено.

Они были красивы, очень красивы. Темноволосы и хитроглазы. Предками и по отцу, и по матери им приходились аристократы, белые офицеры. Так, во всяком случае, рассказывал дед, стыдя их всякий раз за гнусное поведение.

А потом

вдруг,

в миг —

ночь,

пьяный водитель,

больница.

Киношное и протяжное «пи, пи, пи». «Пи-и-и-и-и».

И хрупкое тело в неуместно-большом, чёрном гробу. Закрытом гробу.

Тихие похороны. А он сидел целый день и целую ночь на холодной земле, слушая тошнотворный запах могильных крестов. Сидел, вцепившись себе в волосы и всё прося её прийти.

Первые месяцы тянулись, как густой мёд, и казались одним бесконечным мгновением. Он практически не выходил из дома, только в кошмарной боли комкал грязные простыни и бил о стены стаканы и тарелки.

После — приходилось жить, хотя рана и не думала затягиваться. Он улыбался и делал вид, будто всё в порядке, будто «отпускает». Он держался и даже шутил.

А ночами она приходила к нему.

Он бежал. Сон постоянно начинался с погони. Она была где-то впереди. В белом погребальном платье, легко переступая в высокой траве, сестра бежала от него к морю. Каким же глупым и сказочным был этот сон: они видели море лишь несколько раз, в далёком детстве, когда дед ещё не возненавидел их слепо.

— Постой! Ласточка, вернись!

Он кричал, срывая голос. Всегда кричал, а она никогда не сбавляла шаг.

— Ласточка! Ласточка, постой!

Она останавливалась только на берегу, только у самой воды. Он брал её за руки и молил:

— Идём домой. Идём, ласточка, не глупи, идём.

— Не могу, — отвечала она.

— Идём, идём, идём!

— Не могу.

— Пожалуйста, — он начинал плакать, кусать в кровь губы и крепко обнимать её. — Вернись домой, пожалуйста, добрая, хорошая, вернись.

— Стой здесь.

Она порывисто прижималась к нему, сцеловывала с губ алые железные капли и уходила в море.

— Стой. Не иди за мной.

Он пытался бежать, но сестра слышала это и приказывала страшным голосом:

— Я говорю: стой! Остановись, замри!

И не в силах ослушаться её, он действительно замирал.

А она становилась всё невидимее и невидимее, пока не исчезала совсем.

Пробуждение всегда было резким. Первый сигнал, который давал не до конца проснувшийся мозг, был «найти, найти, найти — и успокоиться».

Он шарил по постели в поисках родной руки — только бы наткнуться на тепло и мягкость её кожи, только бы сказать себе, выдохнув: «Это всего лишь сон, всё хорошо». Только бы притянуть её к себе, зарыться носом в густые, пахнущие яблоком волосы и, услышав сонное бормотание, тихо рассмеяться.

Но нет. Паника тогда только росла. Он зажигал свет и обнаруживал себя в полном одиночестве. Тишина давила на него, как небесный свод — на Атланта. Это походило на жесточайшую пытку. Он задыхался и снова хватал себя за волосы, не зная, как успокоиться. Воспоминания сменяли друг друга калейдоскопом.

«Вернись! Вернись, пожалуйста, скажи, что у меня бред, галлюцинации, что ничего не было, ругайся, грозись сдать меня в дурдом, говори вообще что угодно, только вернись!»

«Ласточка, куда же ты улетела?»

Из ночи в ночь. Проще было вовсе не спать, чем выносить этот сон.

— Стой. Не иди за мной.

А он пошёл. На сей раз, несмотря на протесты, он не стал останавливать. Это спасёт! Так будет лучше. Если уж её не вернуть в этот мир, тогда он отправится — в тот.

— Я сказала! Стой!

— Да почему? — исступлённо закричал он. — Почему, чёрт возьми? Что мне делать одному, скажи, что?

Она медленно обернулась, стоя по колено в воде, и ещё медленнее растянула губы в улыбке.

— Отомстить.

— Что?

— Ты слышал меня! — она начала смеяться. — Отомсти ему! Который меня убил! Найди его, отомсти, а после приходи сюда!

Пробуждение. Мокрая от пота спина. Затравленный взгляд в темноту.

И одна-единственная мысль.

«Отомстить, отомстить, отомстить».


* * *


Одному чёрту да Дьяволу известно, как он нашёл того несчастного автомобилиста. Одиночное расследование продолжалось долгие несколько месяцев, пока наконец он не напал на след. А дальше всё пошло легче. Выследить. Выяснить бытовые привычки. Наведаться к деду и достать у того старое охотничье ружьё.

Звонок в дверь. Гулкие шаги. Щелчок.

— Ч-чем могу быть обяз-зан?

Снова пьян. Как приятно: ещё один не изменяющий своим принципам человек.

— Долг есть.

— Долг? А я брал? — мужчина рассмеялся, и всю лестничную клетку обдало перегаром. — Н-ну, прости, парень… пока не могу отдать!

— Не беспокойтесь. Я сам возьму.

Прицел. Выстрел.

Это оказалось в разы легче и быстрее, чем он думал.

Так, а с собой будет посложнее. Ружьё больно длинное, хотя о том, чтобы дрогнула рука, он, конечно, и не думал. Не дрогнет.

«Я иду, ласточка. Подожди ещё минутку».

Глава опубликована: 14.09.2024

Тонущие в медленном дожде

Лита до сих пор помнила, как пришла в эту квартиру впервые — пришла, осмотрелась, а потом, не сказав ни слова, заперлась в ванной и прорыдала там без остановки добрых два часа.

Он не стал ничего спрашивать. Казалось бы, старший двоюродный брат — но Тео (конечно, его звали не так: это было всего лишь красивое европеизированное сокращение, прилепившееся со времён переезда в Москву) часто понимал её без слов.

Она начала разговор первой.

— Как ты здесь живёшь?

— Что именно вызывает у тебя вопросы?

— Стены, — честно ответила она. — Как будто в карцере. Они ужасного цвета, и на них какие-то подтёки.

Тео посмотрел на неё с иронией и чуть поднял брови.

— Ты всегда можешь вернуться в общежитие.

— Ни за что. Там тараканы. И соседки. Они пьют.

— Я тоже пью.

— Ты не горланишь песни и не водишь парней. Тебя можно стерпеть. Нет уж. Я останусь здесь. Но со стенами надо что-то сделать.

— Что? — он, право, издевался. — Обои переклеивать нельзя.

Лита резко ткнула пальцем в угол комнаты. Там, между стеной и шкафом, громоздились холсты. Большие и маленькие, она даже не бралась их считать.

— Повесь свои картины.

— Они плохие, — возразил Тео. Уже без издёвки.

— Я с тобой не согласна. Даже если бы была — мне плевать. Ничего не сделает хуже. Разве что ты развесишь портреты Сталина, но я знаю, что ты такое не пишешь.

— У меня только что появилась идея.

— Шут! — Лита шагнула навстречу брату и от души растрясла его за плечи. — Если не повесишь картины, я буду жить в кухне.

— Шантажистка.

— Actum ut supra! (1) А я иду пить чай.

— Даже не поможешь мне? — прищурился Тео.

— У меня болит голова, и мне надо читать «Медею». Завтра семинар.

К ночи картины были развешаны.


* * *


Шёл третий год, а Лита никак не могла привыкнуть к московской осени и к монотонному, вымирающему, бедному Бибирево. У метро дежурили попрошайки, в круглосуточном безымянном магазине работала хамоватая кассирша, вечно ломались фонари, и от больших луж насквозь промокали кроссовки; картины на грязных серых стенах плодились кроликами, кучи ношеной одежды — уже не такой свежей, чтобы убирать в шкаф, но достаточно чистой, чтобы носить ещё — кочевали с кровати на стул и стол; на домах, остановках и подвальных магазинах вечно появлялись номера наркоторговцев: Лита узнавала их практически инстинктивно и со злостью срывала.

— Ты помнишь Янгиюль? — часто спрашивала она у брата.

Они встречались в кухне глубокими вечерами, когда солнце уже скрывалось, когда начинал идти мокрый снег. Свистел чайник, хлопали входные двери. По выходным у них пахло водкой, по будням — мёдом и выпечкой.

— Как бы я мог его забыть? Восемнадцать лет сытой жизни не так уж просто выкинуть из головы.

— Я не знаю, — Лита побарабанила пальцами по столу, скомкала салфетку с чайным пятном, нахмурилась, будто её захватили путаные мысли. — Мне кажется, я забываю.

— Привыкла к Москве?

— Нет. Вообще нет. Но что-то как будто раскололось. Там и здесь — всё я, но между — такая пропасть, что уже никак не вернуться.

Тео закивал. На его лице проступило озарение.

— Что?

— Думаю, как это написать. Может, продам кому-нибудь такому же потерянному, как ты.

— Так продай мне.

— Ты не купишь, — он громко и весело рассмеялся, точно услышал прекрасный анекдот: — У тебя денег нет!

Потом смех вдруг прекратился, Тео протянул сестре руку, крепко переплёл их пальцы.

— Было бы легче, если бы родители общались с нами.

— Ну, — Лита скривила губы, — моим не нравится, что я учёный, а твоим — что ты художник. Кажется, слишком не нравится, — тут она хитро, как бы вызывающе прищурилась: — У тебя есть друзья?

— Ты их видишь? Я вот тоже нет.

— Я проверяла гипотезу.

— Какую же?

— Мы с тобой променяли празднество и радость на карьеру. Косвенно — ещё и на одиночество. Смотри: семьи нет, друзей нет, любви нет. Если бы я читала меньше книг и делала меньше конспектов, то сошла бы с ума, потому что больше нет вообще ни-че-го.

Тео криво улыбнулся.

— Чем я тебе не семья?

— А пожалуй.

Лита рассмеялась, спрятав лицо в ладонях. А когда успокоилась, горячо и воодушевлённо спросила:

— Может, нам завести кошку?

Тео состроил жалостливую гримасу.

— Чтобы ещё одно несчастное существо голодало и мёрзло?

— Тебе разве не грустно, когда меня нет дома?

— Грустно.

Лита не поняла, сказал он правду или вжился в роль ради обольщения.

— …но кошку заводить мы не будем.

— А может, говорящего попугая? Я научу его языку.

— Какому именно? Латыни, старославянскому, древнерусскому, сербскому, английскому или узбекскому?

— Ого! — Лита захлопала в ладоши. — Ты наконец-то запомнил, что старославянский и древнерусский не одно и то же!

— Ну ты же научилась различать Моне и Мане.

— Я не уверена, — улыбнулась она, подавшись вперёд.

В кухне висели странные, смешные часы с закупоренными вокруг циферблата цветными крупами. Телевизора у них не водилось никогда, зато на холодильнике стоял длинноусый металлический радиоприёмник. После полуночи по нему передавали нелепые конспирологические теории и классическую музыку. Тео не любил писать в тишине.

Приятнее было не снимать свитеров и джинсов, чем запирать окна. С улицы то и дело доносился лай: недалеко от дома находился запущенный лесопарк, где круглые сутки выгуливали собак всех пород, добрых и злых. Одни голосили от страха, другие — от беспросветной ярости, а может быть, от обиды или недоедания. Иногда кричали и люди — пьяные, расстроенные, весёлые. Непринятое несчастье порождает эмоциональность и несдержанность: обыкновенно, конечно, безысходность, агрессию, но встречается и радость. В определённый момент жизни человек проходит Рубикон и перестаёт страдать — ему становится до страшного хорошо, потому что всякая мораль притупляется, надежда исчезает, ровно как и представление, что можно жить, а не существовать; он пропадает в бездумье, он твёрдо уверен, что истинно доволен. А может быть, то и есть реальное счастье. С мудростью не поспоришь, горе в самом деле от ума.

По дороге с рёвом пронёсся мотоциклист, и одновременно с этим под потолком мигнул свет. На крохотной плите стыл чайник. О дно раковины то и дело бились крупные холодные капли.

— Почини кран, — тихо попросила Лита.

— Завтра.

Лита поставила обе ноги на стул, обняла себя за колени и стала покачиваться вперёд-назад.

— Буря море раздымает,

А ветр волны подымает:

Сверху небо потемнело,

Кругом море почернело,

Почернело.

В полдни будто в полуночи,

Ослепило мраком очи:

Одна молнья-свет мелькает,

Туча с громом наступает,

Наступает. (2)

Тео очень нравилось, когда она начинала петь. Всегда это было что-то лирическое, протяжное, печальное. Лита будто и не помнила весёлых текстов, может, даже не знала.

Способно ли общество воссоздать что-то из руин, если абсолютному большинству нет никакого дела до прекрасного и красивого? Если нет ни представления, ни стремления? Из общего ритма выбивается какая-то жалкая кучка мечтателей, но они, как правило, настолько слабы, что только и остаётся — петь, читать, писать картины, словом, искать удовлетворения в прошлом и иллюзорном. Не видеть окружающего, даже собственного дома, проваливаться в маленький ненастоящий мир и так перебиваться изо дня в день. Не позволять себе надежд, но всё равно вечно сбегать. Отпустить для вида, убедить себя, что отпустил, но — не отпускать. Понять, но не принять и оттого мучиться, гнаться за забвением в самом поганом и низком.

А часы-то тикают, бранятся пьяницы, пальцы босых ног синеют от холода, из ванной тянет почему-то дешёвой стоматологией, хлопают двери ржавых машин и бедных квартир. Травяной сбор спасает только сахар.

Каждому хоть раз случалось по своей воле оставить старое, возжелав чего-то лучше, и в конце концов не найти вообще ничего.


* * *


Наконец не было ни снега, ни дождя. Дрожащие звёзды отчаянно пробивались сквозь столичный смог; если уж север считался чистым районом, то что за кошмар творился на юге? наверное, небо там даже в предрассветные часы оставалось противно-зелёное, как грязная палитра. В такие моменты Лита искренне радовалась, что не побоялась променять общежитие, стоящее вплотную к институту, на ежедневную дорогу в полтора часа в один конец.

— Два вишнёвых чапмана от богатой одногруппницы, которая не отличает аорист от имперфекта, три красных мальборо — уже не помню от кого, — пять кэмелов — мне кажется, магистрант из курилки готов был отдать вообще всю свою пачку, вот настолько они мерзкие — и мой винстон. Ну, какое настроение сегодня?

— Мальборо.

Она по-кроличьи шевельнула носом и не глядя вытащила сигарету.

Вообще-то крыша их дома оставалась закрытой для жильцов, но находчивости у дворовых детей было не занимать. Да и балкона у них не водилось, а курить у подъезда казалось каким-то дурацким и не-романтичным.

— Снова?

— Отказали, — равнодушно сказал Тео. — «Мы не выставляем безымянных художников».

— М-м... Иными словами, «без взяток и звоночка свыше не работаем». А что насчёт той женщины, которая хотела заказать картину на дедушкин юбилей?

— Она хотела, чтобы я написал Ежова.

Лита рассмеялась и обозвала брата «моралистом».

— Появится время на вторую работу.

— Мне бы тоже что-нибудь найти.

— Ты учись. Это сейчас важнее.

— Ну? — она прищурилась и выкинула руку за край крыши, чтобы стряхнуть пепел. — Как скажешь.

Звёзды медленно собирались в головы, хвосты и спины. Странные люди, астрономы: нашли мифологию в угловатых карикатурах.

— Интересно как выходит. Мы выросли в культе гостеприимства и общительности — у нас всегда было шумно и живо, ни выходных не обходилось без какого-нибудь праздника. Нас все знали, вечно звали куда-то. Люди были первой потребностью. Но стоило уехать, и всё это кончилось. Как будто и не было никогда нашим.

— Оно на самом деле не было. Мы же просто потомки заключённых трудового лагеря. Несчастные враги народа и подселенцы.

— Да, но... — Лита замялась, — я всегда чувствовала себя дома в Янгиюле. Мне нравилось, как они живут. Мне нравилось эта общность.

— Так правильнее.

— А у тебя нет ощущения предательства? В смысле — как будто ты сам себя предал.

— Я всегда любил писать картины. И свою семью. Ничего не изменилось, разве что семья несколько поредела.

— Ну да. Всего лишь. Везёт тебе. Я не понимаю, — Лита затушила сигарету о парапет и сунула бычок в карман джинсов, — в детстве мне казалось, что я предаю себя, потому что надо делать что-то большое и великое, а не бегать по друзьям. А теперь... я же снова предаю себя: мне плохо от одиночества, мне пусто. Я люблю людей, но боюсь: это перманентное ощущение, что все смеются над тобой и мечтают только, чтобы ты заткнулась.

— Это не предательство. Предательством было бы заглушать свои желания.

— А если я уже сама не понимаю, чего хочу?

— Тогда просто делай то, на что хватает сил. Не навешивай на себя долги. Хорошо — либо одно, либо другое. Если успевать всюду, то будет только «нормально», но ты же на это не согласна. Значит, надо выбрать.

— Историческая родина срывает маски?

— Из насилия никогда не родится ничего хорошего.

Лита села у самого края, над замёрзшим городом, и положила голову на колени.

— Надень, — Тео набросил ей на плечи свой свитер.

— А ты?

Он не ответил. Оставшись в одной голубой рубашке, выпачканной краской, он опустился рядом и молча попросил ещё сигарету.

— Ты знаешь про круги ада? — спросила Лита.

— Конечно, я же читал Данте.

— И куда бы ты попал?

— На пятый, пожалуй.

— Уныние? А я на последний.

— Ты не предательница.

Она нервно засмеялась.

— Тогда на седьмой. Ты тоже.

— Почему?

— Подумай.

— Ничего, кроме самоубийства, на ум не приходит.

— Подумай ещё.

Тео обнял её свободной рукой, а она, как ласковый зверёк, потёрлась макушкой о его подбородок.

— Можно подсказку?

— Нельзя. Думай.

Поднялся лай.

— Мы богохульники.

— Ближе.

— Я сдаюсь.

— Тогда позже расскажу.

Ночью Лита всё никак не могла согреться. Она выпила горячего чая, надела футболку с длинным рукавом и даже тёплые носки, наглухо закрыла окно, забралась под одеяло, но тряслась и тряслась, как от болезненного озноба.

— Возьми плед из шкафа, — предложил Тео.

— Не хочу.

В темноте, при задёрнутых шторах, их комната казалась даже не такой грязной и бедной.

— Будешь мёрзнуть?

— Не буду. Ты ляжешь со мной.

— Нет, не лягу.

— Это почему же?

— Подумай, — он явно передразнивал её.

— Я подумала и логики не вижу. Ты выкинул иконы. А наши умершие родственники слишком дальние и вредные, чтобы бояться их осуждения.

Лита нагло заклацала зубами и что-то страдальчески простонала.

— Невыносимо...

Тео бросил свою подушку на край её полуторной кровати; следом отправилось и одеяло. Как только он лёг, Лита прильнула к нему, закинув на него одну ногу.

Их волосы пахли одним и тем же шампунем. Что-то ромашковое и медовое. На пары Лита часто надевала его рубашки, у которых приходилось несколько раз подворачивать рукава, и кофты, походившее из-за своей длины больше на туники.

— Я встану в пять утра, — предупредил Тео.

— Отлично. Надеюсь, ты разбудишь меня. Я хотела почитать перед семинаром.

— Согрелась?

— Немного, — она ткнулась носом ему в грудь. — Будет здорово, если ты совсем переедешь ко мне.

— Зима кончится, и будет тепло.

— Ну, значит, будем спать в одних трусах.

— Замечательный план.

— Убери сарказм из этого выражения.


* * *


— «Блаженны плачущие, ибо они утешатся». (3) Всё потом, всё потом… «Мы отдохнём!» (4) Как же, должно быть, приятно страдать и ничего не делать — и только надеяться, надеяться, надеяться, что кто-нибудь приласкает тебя и спасёт. Собственная жалость, чужая жалость… Я тоже страдаю и жалею себя. И тебя жалею. Но я ни надеюсь — ни на какое светлое будущее. Желать-желаю, но не надеюсь. Тупое, муторное разочарование. Бегаешь по тёмной комнате, руками машешь, натыкаешься на углы. А не больно. Только пусто и холодно. И потому: «Прокляты плачущие, ибо они не утешатся и плакать будут вечно».

Новенькая Библия — они никогда не экономили только на книгах и рисовальных принадлежностях — утонула в смятом одеяле. Там же терялись сборники, тетрадь, какие-то отдельные белые листы, карандаши и ручки. Исследование и анализ — это не двадцатиминутные игры, всё там серьёзно и долго.

Лита перекатилась с живота на бок, подпёрла голову рукой и поглядела в угол комнаты: брат сидел в кресле, закинув ногу на ногу, и хмуро считал их бюджет. Над его головой горел высокий молочный торшер.

— А ты вообще плачешь?

Тео вздохнул и, сложив руки, посмотрел перед собой.

— Это настоящий вопрос? Или риторический? Нужно для статистики? Ты ж вроде не психолог и даже не философ… М-м… новая гипотеза?

— Да или нет?

— Нет.

— Почему?

— Смысл? — он поднял брови. — Это даст облегчение и расслабит. Расслабление загонит в спокойствие. Чуть-чуть поднимешься — будет ещё больнее возвращаться вот сюда, — выразительный хлопок по раскрытому блокноту.

— А в целом — смог бы?

— Скорее нет.

Лита отвернулась, крепко сомкнула веки, скривила губы и прождала с полминуты. Улыбнулась, будто победительница.

— Вот и я. Надо — не могу. Всё серое-серое-серое… одинаковое. Хотя ещё два года назад я чего-то хотела и ждала. А сейчас как будто иду по ровной дороге, при этом она ведёт вниз, но угол наклона такой маленький, что как раз и появляется эта иллюзия — что она ровная. Ты понимаешь?

— Понимаю.

Она резко поднялась на ноги, точно от кого-то отбиваясь, распустила собранные на затылке волосы и ломаным движением прыгнула к левой стене. Маленькие островки света бросали на сухую краску и голые полосы серых обоев жутковатые тени. Лита постояла у одного угла, потом завертелась по комнате — кто-то особенно богатый фантазией мог бы найти в этом самобытный танец.

— Посмотри! — она раскинула руки в стороны, остановившись по центру. — Раньше твои картины были светлые и сладкие. Раньше ты ещё помнил Янгиюль и наше детство. А теперь всё умерло. Здесь, — она ткнула в случайное мрачное полотно с поникшим деревом, — и здесь, — она указала на брата. Потом, сгорбившись, опустила руки, а ещё через мгновение опять заходила — но рванее и короче. — Что же, что же… «Во многой мудрости много печали; и кто умножает познания, умножает скорбь». (5) Горе — от ума, от амбиции. Зачем посягать на высокое? Как перестать?.. Да нет же больше ничего, а кровит и кровит. Тупым ножом режет, чтоб без боли, но со шрамами… Послушай! Милый мой! У тебя же нет ни одного портрета!

— Есть, — устало возразил Тео. — Были, точнее. В академии писали.

— Пожалуйста, — Лита схлопнула ладони в молитвенном жесте.

Тео слабо улыбнулся и покачал головой.

— Договаривай. Я теряюсь в догадках.

— Напиши мой портрет, — она сцепила руки в замок, упёрлась подушечками пальцев в костяшки. — Красками или просто карандашом, ручкой… Господи, я не знаю! Просто… просто… пожалуйста.

— Сейчас?

— Да! — Лита быстро-быстро закивала.

— Хорошо, — Тео отложил все свои расчёты, встал, потянулся, потёр глаза. — Я возьму масло. Ночи хватит, да и выходные.

Он отошёл к комоду, повернувшись спиной, стал искать в искусственных сумерках нужные инструменты. Темнота играла на руку, и у Литы было достаточно времени, чтобы собраться.

Она глубоко вдохнула, провела дрожащими ладонями по лицу — надавливая на виски, на скулы; откинула назад волосы. По всему телу расходился трепет, но гадкий, тревожный, от него мокла спина и слабели конечности.

Лита стащила джинсы, грубый тёмно-серый свитер, стянула белую футболку, трусы и всё это швырнула на пол с таким остервенением, точно этот секундный порыв мог снять разом то отчаяние, что копилось годами.

Тео сделал пару уверенных шагов навстречу сестре, потом, заметив её положение, едва не запнулся, остановился и нахмурился.

— Прости, — он то ли взаправду извинился, то ли озадачился и опустил взгляд на краски и кисти.

— Что? — Лита высоко и коротко рассмеялась. — Смотри на меня.

Он послушно посмотрел. Но в глаза — не ниже.

— Тебе нравится? Ты хочешь написать этот портрет?

— Да.

— На какой вопрос ты отвечаешь?

— На оба.

— Отлично.

Лита забралась на постель, сбросила все свои конспекты и карандаши с ручками, оставив только Библию, расправила одеяло, чтобы тканевые волны не закрывали тела, положила две подушки друг на друга и легла — не слишком изящно, без классицистической гиперболы, но и без лишней небрежности. Тео поставил на мольберт прямоугольный холст, пододвинул к себе торшер, другую же лампу, маленькую, но яркую, закрепил чуть вдалеке так, чтобы она как можно ровнее освещала натурщицу.

Стало тихо. Очень тихо. Радио сломалось ещё вчера, окно было затворено, и лай собак, ругань, скрежет колёс, даже порывы ледяного ветра — всё было глухо и слабо. Отчётливее всего слышалось скольжение острого карандаша по хлопковому полотну. Штрих, другой. Лита мёрзла — кожа покрывалась мурашками, мышцы напрягались, как будто от боли. Она пыталась расслабиться, но то и дело волнение возвращалось; сама того не замечая, Лита кусала губы.

Осторожно, чтобы не нарушить заданной позы, она протянула руку к Библии, наощупь выискала нужный разворот — и только после склонила лицо. Чтение успокаивало. Скоро эмоция притупилась. Лита почти перестала ощущать, как потеют пальцы, как тяжестью сводит живот и лихорадкой заходится сердце.

Тео вдруг остановился. Лита встрепенулась.

— Ты чего?

Ответа не последовало. Он подошёл, аккуратно коснулся её головы, завёл волосы за ухо, оставив только пару негустых прядей стекать по ключицам. Лита замерла. Испачканная краской рука осталась лежать на её плече, и резко стало очень тепло.

— Если ты напишешь мой портрет, — проговорила Лита, с доверием и надеждой ловя его взгляд, — значит, мы ещё существуем. Хотя бы существуем. Иногда я боюсь потерять даже это…

Она опустила глаза, мечтательно улыбнулась и, схватив брата за запястье, резко дёрнула вниз — он плавно, безвольно опустился на колени. Он смотрел на неё так, как дети, крестясь, смотрят на иконы.

В комнате теперь пахло краской, а за домом, на дороге, выла сирена и ещё что-то визжало.

— Границы мира сошлись до маршрута Бибирево-Беляево — какая же тоска! Сепир, Виноградов, Достоевский, Хализев, Кафка, Шекспир… Господи Боже, они все кажутся мне живее самой себя! Смысл сведён к интеллектуальной деятельности, ты оцениваешься количеством теорий, заученных и выведенных. Ты — никто, просто сосуд для знаний, если сдашь позиции — тебе найдут замену и даже ни о чём не пожалеют. И вот ради этого… всё было и есть ради втаптывания в грязь.

Лита больно сжала его руку, подобралась совсем близко и задышала горячее.

— Ты же художник, — сказала она тоном, каким сообщают о неизлечимой болезни несчастному пациенту. — Ты говоришь, что твои картины плохие, что никто их не покупает, но всё равно пишешь… всегда пишешь, не можешь не писать. И на самом деле они прекрасны. Они спасают меня. Я вспоминаю о том, что есть что-то большее, чем книги и конспекты, а я — не плоская иллюстрация к какому-то понятию. Я хочу быть человеком. Не тенью, не энциклопедией, не сосудом. Благодаря тебе я хочу жить… Ну, пожалуйста…

— Пожалуйста? Опять?

Тео мягко улыбнулся и положил ладонь ей на спину — словно она могла потерять равновесие.

— Я не могу… Не уходи, только не уходи…

— Я никуда не ухожу, — он только крепче удержал её.

Лита так серьёзно посмотрела на брата, что сама же и рассмеялась.

— Тебе плохо? — спросил он растерянно-печально. — Ты устала? Чего ты хочешь?

Лита запустила пальцы левой руки Тео в волосы, явно пытаясь изобразить что-то успокаивающее, а после — после поцеловала его. Совсем не так, как младшая сестра вообще может целовать брата в сильном избытке любви. Совсем не так.

Вот это нелепица: ты можешь сколько угодно зарываться в слова, читать сотни книг, размышлять о самом сложном и глубоком, но как только дело коснётся того, что саднит и колет — на самом деле, — ты позорно смешаешься и онемеешь. Задохнёшься в том, чему невозможно дать зелёный свет, ослепнешь, потеряешь голову от страха. Сердце прыгнет: взлетит и камнем упадёт, вспухший мозг лопнет череп, лицо зальёт кровь, нервы оголятся, сделаются металлическими проволоками. Движения твои станут неумелыми и дёргаными, как у марионетки насмешливого кукловода; тебя возьмёт эмоцио, и ты сотворишь что-нибудь совсем безумное — именно от страха и чисто животного стремления к верховенству. «Я так боюсь этого, что прямо сейчас сделаю первый шаг».

По телу прошли разряды благостной дрожи, Лита машинально свела ноги и улыбнулась, даже почти засмеялась, смазывая поцелуй. Она продолжала довольно щурить глаза, когда Тео отстранился и взял её горячими руками за плечи.

— Лита? Лита, нам надо будет об этом поговорить.

От неё не укрылось, что он только пытается придать голосу строгости — и что внутренне он так же дрожит и сбивается.

— Зач-че-е-ем? — капризно протянула Лита и попыталась снова его поцеловать.

— Ты не понимаешь?

— Чего? Я тебя люблю.

Тео медленно кивнул, как бы примиряясь с чем-то очевидным, но печальным — гнетущим, тягостным.

— И я тебя люблю.

Они смотрели друг на друга, часто моргая — так делают, чтобы смахнуть слёзы; но слёз ни у неё, ни у него не было.

— Но любовь бывает разной.

— У нас — одинаковая.

— Кого ты уверяешь?

— Я вообще не уверяю. Я пытаюсь примирить — тебя. Седьмой круг. Там не только богохульство и самоубийство.

Лита опять поцеловала брата. Он ответил — очень осторожно, сторонясь какой-то мифической боли или преждевременной надежды.

— Мне надо писать твой портрет, — Тео поднялся с пола; Лита тотчас снова замёрзла, и ей впервые за вечер стало мерзко от своей наготы. — Я потом заварю кофе.

— С коньяком, — бесцветно попросила она. — У нас же есть коньяк?

— На прошлой неделе оставался.

— Спасибо.

Тео прошёл к мольберту, но не сел — застыл на одном месте, сонно обернулся, склонил голову.

— Мои картины, правда, помогают тебе?

— Да. Только не пиши боль.

— Я пишу то, что вижу или видел. Я пишу правду. Сейчас мне придётся показать тревогу на твоём лице. Хотелось бы, чтобы ты была счастлива или хотя бы спокойна, но я не вижу ни того, ни другого.

— Мне кажется, ты боишься меня.

Тео улыбнулся.

— Я — тебя?

— Как сумасшедшую. Боишься, что я... ну, теряю рассудок.

— Это скорее печально, чем страшно. Нет. Нет-нет, ну что ты?

— Мне хорошо с тобой, — Лита подняла взгляд — тяжело, точно какая-то сила держала её голову опущенной. — Не уходи.

— Я тебя не оставлю.

Лита глубоко вздохнула, коснулась ладонью лба, и лицо её как будто расслабилось, глаза подобрели.

— Никогда не переставай писать картины. Я люблю, когда у нас дома пахнет красками.

Тео рассмеялся уже в голос.

— Так всё дело в запахе красок?

— Хватит, — Лита шутливо отмахнулась и фыркнула. — Остальное ты и так знаешь. Просто пиши картины.

 

 

(1) — (лат.) Поступай как выше указано

(2) — кант «Буря море раздымает…»

(3) — Новый Завет, от Матфея

(4) — «Дядя Ваня» А. П. Чехов

(5) — Екклесиаст (гл. 1, ст. 18)

Глава опубликована: 25.10.2024
И это еще не конец...
Обращение автора к читателям
ронникс: Автор всеяден к критике. Писать в комментариях можно обо всём, что только приходит в голову при прочтении.
Отключить рекламу

Фанфик еще никто не комментировал
Чтобы написать комментарий, войдите

Если вы не зарегистрированы, зарегистрируйтесь

↓ Содержание ↓

↑ Свернуть ↑
Закрыть
Закрыть
↑ Вверх