Предыдущая глава |
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
| Следующая глава |
Окружающая обстановка нередко располагает человека на мечтания. Иной решит пройтись по пирсу и невзначай заметит, как волны, к горизонту сливающиеся с цветом неба, пышной белой пеной прибывают к берегу. Тогда этот прохожий (будем называть его так, поскольку этот представляемый человек нам неизвестен, отставим напускное уважение к личности, пусть и с возвышенными поэтическими мечтами), так вот, прохожий подумает, как же прекрасна сегодня погода. Тогда он посмотрит чуть далее — солнце начнёт слепить глаза, и он поднимет руку к лицу, чтобы получше разглядеть белые треугольные фигуры. "А, яхты!" — подумает прохожий, и глаз опытного наблюдателя заметит, как по всему лицу этого незнакомца разольется искренняя радость. Почему же он счастлив? Он, вероятно, вспомнил, как лет двадцать пять назад (а может, больше) хотел быть моряком, стать настоящим путешественником, повидать Старый Свет, и крошечная яхта уже будет казаться многопалубным, величественным на вид кораблём. Таким, каким этот прохожий представлял его двадцать пять лет назад.
Но вот ещё шаг — и пирс останется позади, яхта окажется лишь маленькой белой точкой, и этот прохожий забудет, что только что наблюдал красоту стихии, воображал вместо одной мачты их множество, что когда-то хотел стать путешественником, плавать в открытом море, что когда-то был маленьким. И прохожий отправится на скучную улицу, где встретит таких же скучных людей, называющихся коллегами, и будет думать: "А, скукота. А вот бы сейчас..." Но здесь его мечтания прервутся, потому что появится надоедливая Сьюзен, предвестница несчастья, как полагает прохожий: увидишь её первой в офисе — и день будет безвозвратно омрачен. Появится друг, назовем его Джоном, который в самом деле никаким другом не является и никогда им и не был. Прохожий (вернее, теперь он уже не прохожий, а полноправный и отличный работник, которого все обожают за то, что он пьёт вместе с коллегами по рюмке каждое воскресенье), так вот, прохожий понимает, что Джон на самом деле не друг, а просто коллега. Но наш герой благополучно забудет об этом, подобно тому, как он забыл, что однажды был маленьким, когда Джон принесёт ему бумагу и скажет: "Ну, по дружбе, сделай это, а потом то..." И тогда прохожий превратится из мечтателя в такого же скучного и неинтересного человека, какими становятся все люди, занимающиеся не интересной им работой.
Мне не нужна была особая обстановка, чтобы погрузиться в размышления. Они были моей жизнью. Мир реальности и фантазий не разграничивался на два полюса: порой сливались воедино, потом разъединялись, но все ещё в каких-то чертах представляли собой одно целое. Нельзя сказать, что определённые места не располагают на раздумье — наоборот, каждое обладает таким свойством, в меньшей или в большей степени.
Таким местом могло быть что угодно, будь оно Дворцом, скамейкой напротив консерватории или дорогой, по которой я сейчас шёл. Прошлый Курт, вероятно, и подумать бы не мог (даже если учитывать в полной мере его талант фантазировать), что спустя какие-то несколько месяцев он будет не мечтать, а перебирать в голове недавно произошедшие события.
Аннабель вела себя как сторонняя наблюдательница, и ей даже будто бы прельщало находиться в таком положении. Она недолюбливала Студсовет, но и не особо жаловала тех, кто был ему противопоставлен. Возможно, презрение ко вторым было сильнее, потому что намерение Кристофера поставить спектакль вызвало у Аннабель подозрения.
Её интересовало: искренне ли его желание помириться с сестрой? Человеку, только наблюдающему, но не участвующему в происходящем, нетрудно предположить, что Кристофер мог бы использовать Студсовет и Барбару в своих целях. Он знает, что эти люди и их товарищи недолюбливают его. Почему бы не сыграть на этом, не показать себя как благородную личность с чистыми, высокими намерениями, не выставить родного человека, свою сестру, посмешищем? Как можно не любить брата, который ради тебя готов поставить целый спектакль, пойти на то, что несвойственно своему характеру — уступчивому и неуверенному? Он мог бы не привлекать внимание, быть молчаливым простаком и не выходить из образа, не стараться ради неё и просто смириться! Ходили даже слухи, что Кристофер поступил не как настоящий эгоист, присвоив труд сестры себе. На самом деле проект Барбары был испорчен по случайным обстоятельствам, поэтому Крис собственноручно восстановил его и со скромной улыбкой показал его классу. Кто-то даже думал, что идея Барбары была с самого начала плодом сентиментального ума, который бы не оценили по достоинству, а Кристофер уберег сестру от позора и создал новый проект. А рассказал он его так хорошо, что после этого Криса не могли не полюбить.
Всё это могло только удручить его, наивного и чувствительного, поэтому я всячески, как мог, оберегал Кристофера от всех этих слухов. А если не получалось — говорил, что таким образом Руби выражает сожаление за то, что была не права насчет него. Это сопровождалось желанием Криса начать разбирательства, но я обещал, что разберусь с этим сам, и ему лучше заниматься спектаклем. Тогда я подумал, что ложь действительно может быть во благо, но сразу же ужаснулся этой мысли.
Когда ты знаешь правду, забываешь, что для других людей, например, сторонних наблюдателей, она может быть неочевидна, и их нельзя за это винить. Наоборот, поступок Аннабель достоин уважения, ведь она не изменила своему принципу доверять, но проверять.
Барбара страдала, и Аннабель это знала. Её доверие заслужила только сама виновница торжества, ведь положение девушки в обществе приблизилось к середине. Она не поддерживала идею спектакля с самого начала, зная, какова истинная цель брата, а после её чувство перешло в ненависть, причём и к Кристоферу, и к Руби. Популярность была важна Барбаре, и она потеряла её не только из-за родного человека, но и местного авторитета, которому безоговорочно доверяла и на которого всячески равнялась. Я чувствовал, как она потеряна, сломлена, но не решался ни разу подойти к ней, ведь я для неё — сообщник Кристофера, человека, которого она терпеть не может.
Барбара желала всей своей душой найти человека, отличного от предателей, что с одного лагеря, что с другого, человека, которому можно будет рассказать всё, что она ощущала. Я мог понять это чувство, но могла на что-то повлиять только Аннабель, протянувшая руку помощи. Эта помощь "спустившегося с небес ангела-хранителя", как выразилась в тот день Барбара, оказала на неё большое влияние, а сама Аннабель лишь убедилась в подлинности страданий девушки и правдивости намерений Кристофера грязным путём нажить себе репутацию. И она стала первым человеком, который не повелся на мой талант красноречия: как бы я ни преподнёс Аннабель идею спектакля, она всё равно отказалась участвовать.
Время близилось к вечеру, и в эту минуту я ощутил, что воздух становится ещё холоднее. Нехватка солнечных лучей будет сопровождаться ленью и хандрой, но я понимал, что природа не становится хуже просто потому, что человек чувствует себя неважно в определённую погоду. Мир не теряет своей красоты и не перестаёт удовлетворять врождённое в человеке чувство прекрасного, как только ветер начинает внезапно дуть сильнее обычного.
Сегодняшний день был не первым, когда я остро почувствовал, что дни вернутся нескоро. В один из вечеров, когда я вышел с занятий с мистером Гриффином, я неожиданно столкнулся с Крисом, который, как оказалось, меня ждал. Он, как обычно, задумчиво глядел в пол, сидя на одной из лавок в коридоре. Однако в тот вечер в, казалось бы, привычном блеске его глаз, я заметил оттенок отчаянности, который появляется у людей, которые идут на риск. Риск этот не похож на тот, когда человек подвергает свою жизнь опасности или жертвует своей репутацией — как оказалось, Крис хотел отдать мне свой дневник. Я, подойдя к нему и в недоумении подняв взгляд с тетради в голубом переплёте на его лицо, услышал вот такие слова:
"Я понимаю, что мы не так давно знакомы, но я просто не знаю, как выразить тебе благодарность за всё, что ты делаешь для меня и для спектакля. Ко мне никогда так хорошо не относились. Я думал, что ничего особенного во мне нет, но ты подарил мне теми словами на репетиции веру в себя, которая во мне давно уже не появлялась. Я благодарен тебе за то, что ты пытаешься меня ещё и от всех этих слухов уберечь. Если б я знал всё, то мне было бы ужасно больно, а ты меня от них отгородил, так что спасибо тебе... В знак моего доверия я хочу тебе подарить этот дневник. Я их веду с детства, бывали, конечно, небольшие перерывы, но этот я уже заполнил, скоро начну новый. И в этом новом дневнике не будет старых суждений, я начну новую жизнь, и она начнётся благодаря тебе, Курт".
В моменте, пока Крис говорил эти слова, я уже держал дневник. В этой тонкой тетради находилась частичка огромного внутреннего мира человека, с которым я был по-странному связан. До того случая я полагал, что такая душевная открытость возможна только спустя долгое, продолжительное время — тогда же, то ли от осознания, что Крис настолько мне доверился, то ли от того, что я каким-то образом смог повлиять на чью-то жизнь, я стоял весь растроганный. Мои глаза, наверное, тогда сияли так же от подступающих слез, как блестят глаза Кристофера, как ни странно, в самом обычном состоянии. Выйдя на уже тёмную улицу, по обеим сторонам которой горели высокие фонари, похожие на маленькие луны, я всё смотрел и смотрел на ту тетрадь, и только когда дождь стал усиливаться и я понял, что становится холоднее, что надо скорее домой — я убрал её к себе в сумку и побежал. В моменте бега я осознал пару вещей: первой было то, что осенний дождь приятен, а второй — что я плакал от счастья.
В тот день, когда я заполучил дневник, я радовался дождю, ведь это было то состояние природы, которое мне по душе больше всех остальных. Ощутить на коже резво падающие с неба капли удавалось нечасто. Сан-Франциско, окруженный водой, не может противостоять течениям океана, приносящего за собой мягкую, непеременчивую погоду, оттого и дождей здесь почти не бывает. Наверняка, если бы я родился не здесь, а в Индии, то чувства, которые вызывал нежный, нечастый дождь, были бы совсем иными. Однако я живу здесь, в Калифорнии, в городе, где ясность не уступает серым тучам дорогу, поэтому моменты, связанные с дождём, были такими драгоценными в моей памяти.
Солнечные дни могли раздражать, а иногда они погружали в какое-то особое состояние любопытства, когда вещи, казавшиеся ранее рискованными и даже пугающими, вдруг становятся легкими к исполнению. Один раз я пребывал в таком настроении после занятий. Я пытался разглядеть в разношерстной толпе студентов Аннабель, но так и не нашел, однако, пусть я и не встретил кудрявую голову, я наткнулся на другую, принадлежащую не менее интересному человеку.
Я без труда узнал Эдгара среди толпы. В его поведении, даже в походке, читалось сплошное противоречие. Когда он знал, что на него смотрит группа членов Студсовета, он прямо олицетворял всем видом свое же клеймо — «ходячий анекдот». Сложно сказать, сколько раз не только друзья и знакомые Руби Бертон, но и не имеющие никаких отношений с ней студенты успели так окрестить Эдгара за месяц с лишним. Он ходил с гордо поднятой головой, но при этом сгорбившись и положив руки в карманы своих широких штанов. Справедливости ради, если бы не осанка, Эдгар со своей энергичностью в движениях был бы похож на какого-нибудь главного героя комедии, оптимистичного и знающего весь город бизнесмена в смокинге, в котором он каждый день ходит на работу. Однако это был не оптимистичный бизнесмен, а Эдгар, который вдобавок обладал слегка подпрыгивающей походкой.
Сейчас же, тут, в толпе, он будто пытался скрыться — лекции, соответственно, и «спектакль», кончились. Он выглядел так, словно что-то его сильно волновало, пусть он и не хотел этого показывать другим. Это не было простой хандрой или задумчивостью, с которой сталкиваются все люди. Он выглядел очень недоступным, отрешенным от всех, и хотелось, несмотря на его грозный вид, как-то развлечь его и, может, даже помочь.
Я вышел вслед за ним из консерватории, и мне открылась привычная картина: белокаменная лестница, немного деревьев и растений, тем не менее создававших приятную обстановку, скамейки, где сидели студенты. Было похоже на не до конца обустроенную часть какого-нибудь парка: чего-то не хватало. В этот момент я упустил Эдгара из виду: оказалось, что он скатился по перилам. Я вспомнил, как всегда почему-то боялся это делать, однако Эдгар скатился так быстро и даже искусно, что это придало уверенности, но ненадолго. Я не стал выходить из привычного серьёзного образа, несмотря на желание раскрепоститься, тем более из-за потерянного времени пришлось Эдгара догонять. Он оглянулся, как понял, что именно к нему кто-то с непреодолимым интересом бежит, и пошёл быстрее, но моей решимости не было предела, и я его догнал. Эдгар выглядел не особо довольным, но солнце светило так ярко, и погода показалась вдруг не раздражающей, а очень даже жизнерадостной.
— Не хочешь пройтись? — поинтересовался я.
— Зачем?
Эдгар остановился, и его тело приняло решительный, уверенный вид. Грозности в нём не убавилось — вероятно, чтобы меня спугнуть. На его лицо падало солнце, и смуглый оттенок кожи под природным светом блестел так, что казался бронзовым. Я посмотрел ему в глаза, которым явно хотелось куда-то в тень, и мне показалось, что если я аккуратно обойдусь с ним, то он будет не против со мной немного поговорить.
— Порой я чувствую себя одиноко, и ты тоже сейчас один. Не находишь, что мы могли бы провести время вместе?
Он немного смягчился, но мои слова его явно позабавили.
— Ну давай.
Он пошёл дальше по дороге, и мне не оставалось ничего другого, кроме как увязаться за ним.
— Я гитару никогда не брал в руки, и меня поражает, как ты с ней обращаешься. В хорошем смысле.
Он посмотрел на меня с ироничным видом, как бы спрашивая: «Зачем ты мне это говоришь?» Это было хорошим знаком, и я решил не сдаваться.
— Ты давно на ней играешь?
— Всю жизнь.
— Я тоже с фортепиано всю жизнь.
Я шел с ним вровень, смотрел в пол и понимал, выгляжу очень глупо, но чувства были притупленными, даже почти не ощутимыми, пока рядом был Эдгар. Окажись я тогда резко один — я бы тут же ужаснулся тому, что делаю, но в тот момент все было совсем по-другому, не так, как раньше.
— Вот и поговорили, — он усмехнулся. — Гитара — святое.
Эдгар посмотрел на карманные часы. Они выглядели старыми, но лишь слегка потрепанными — он либо не надевал их раньше, либо был аккуратен с этим предметом примерно так же, как с гитарой. Почему-то раньше я не обращал внимания, но он носил их на правой руке — Эдгар был левшой. Он ускорил шаг, и мы пошли быстрее.
— А куда мы идём?
Он призадумался. Я думал, что он снова ограничится односложной, легко брошенной фразой, но Эдгар удивил в этот раз.
— Куда идём? Мы отправляемся спасать наш спектакль. Крис сказал, что скрипка нужна, а никто из наших местных скрипачей не горит желанием участвовать. Вот я и подумал, что кое-кто нам может помочь.
— И мы идём к этому кое-кому?
— Да. Вообще это должен был быть сюрприз. Никто не ожидает — а тут я с полезным человеком.
Ощущения, которые вызывал разговор с Эдгаром, были совсем новыми. Несмотря на то, что он не был эталоном общительности, я чувствовал с его стороны какое-то превосходство. Я хотел узнать его получше, но понимал, что сделать этого сразу не получится. Эдгар по-новому раскрывается на сцене — в обычной же жизни он выглядел немного озлобленным, даже в состоянии «ходячего анекдота», поэтому надежду на задушевную беседу стоило подавить.
Я заметил, что Эдгар с моим появлением выпрямился. Я удивился, что мы были с ним одного роста. Если бы Джессика увидела Эдгара, она бы окрестила его не «ходячим анекдотом», а «ходячим вопросительным знаком». Как-то раз (мне было около тринадцати) любопытная миссис Кинг заметила, что у меня слабая спина, и доложила это матери. После этого у меня появился врач, который захаживал к нам с той же периодичностью, что и мистер Дэниэлс, и мисс Лестер. Это была женщина лет тридцати пяти, на вид почти девушка, худощавая блондинка, фельдшер и сиделка, следившая за моей осанкой. Именно она повлияла на мое здоровье так, что Джессика однажды пришла в дом на Фильмор-стрит и сказала: «Рэйвен, да он как будто кол проглотил!» Я привязался к мисс Лестер — она видела во мне тогда здравомыслящего подростка, каким я и был, но не была строгой, совсем напротив — очень заботливой. От нее я узнал многое о ее жизни в Лондоне и о том, как в итоге она оказалась в Америке, до этого проколесив по Европе несколько лет. Она будто наизусть знала все дороги, которые ведут в Рим — так много она знала, а еще рассказывала интересные истории и читала много книг. Некоторые из них стали моими любимыми, их я уже десяток раз перечитал, и я рад, что они до сих пор поддерживают мое воспоминание о мисс Лестер. Как-то раз она привела свою приемную дочку, и она была очень похожа на мисс Лестер. Однако что она была боязливой и чрезмерно скромной, что я, поэтому мы так и не заговорили.
В тот момент, как Эдгар выпрямился, я почувствовал странное единство с ним, будто раз мы одного роста, значит и внутренне очень похожи. Не успел я придумать, что бы у него спросить, как он внезапно стал ругаться.
— На кой черт я тебе это рассказал? Ладно.
— А что это за человек?
— Это… — он замялся — выпускник, с которым я немного знаком. Связи. Он вообще человек-оркестр, так что сказать ему про нашу затею будет полезно, сможет кого-нибудь подменить. Еще он очень добрый… был. Сейчас не знаю, давно не общались. Я ему писал… но он не отвечает мне. Может, занят. Может, у него девушка или даже жена появилась, которая не разрешает ему с другими людьми разговаривать, не знаю.
— Я тоже на сообщения не отвечаю, но это потому что мне почти никто не пишет, — я улыбнулся. — Так что может у твоего старого приятеля и нет злой жены, просто занят.
— Чем можно быть настолько занятым, чтобы не отвечать на сообщения? — он был зол.
— Играть на фортепиано. Знаешь, люди, когда чем-то увлечены, забывают обо всем.
Эдгар усмехнулся.
— Да, это доказано. Людям для творческого процесса нужны воображение и внимание… Знаем, читали, проходили.
— Я каждое утро наливаю своей матери кофе. Она берет чертежи и идет на кухню, но настолько погружается в работу, что иногда оставляет свой кофе…
— Может, ей просто твой кофе не нравится, вот она и не пьет.
— Не знаю, это ее любимый сорт, а сироп я не добавляю, потому что она не любит сладкое.
— Сорт? А что за сорт?
— Это Лювак.
— Не знаю такой.
— И не стоит.
Мы молчали и шли. Длинная улица шла узкой полосой, дома по краям дороги не кончались, залив был в другой стороне и не сопровождал наш путь своим сияющим блеском, но от этого все вокруг не становилось хуже. Я благодарил солнце, этот день, и вообще это был первый раз, когда любопытство довело меня до чего-то хорошего, я был счастлив.
— А еще мне нравятся романы Дюма, — сказал я, находясь в каком-то странном блаженстве.
Эдгар издал смешок и лишь ответил мне своим «ну и ну».
Мы переходили дорогу в неположенном месте, хотя переход был в паре метров — я сказал об этом Эдгару, повернувшись к нему, и он схватил меня за плечо, остановив, потому что я не заметил летевшую мимо нас машину. Мы перебежали дорогу, слегка натоптав на газоне, на котором вдоль улицы росли фикусы, но мы быстро завернули за угол, скрывшись с места маленького преступления.
Знакомый Эдгара жил в доме, который, если бы не слегка потрепанный фасад, мог бы красоваться в ряду таких же разноцветных викторианских домов, которыми кишит весь Сан-Франциско, но не Марина-дистрикт. Дом представлял собой причудливое исключение из правил, и наша с Эдгаром прогулка внезапно пропиталась атмосферой загадочности и таинственности. На мгновение даже стало немного жутко, потому что за углом, где мы тогда находились, было целое скопление деревьев, и их листья очень активно перешептывались на неожиданно проснувшемся ветру.
Мы поднялись по старым, каменно-пепельным ступенькам. Перила, украшенные причудливыми узорами, давно покрылись странным налетом, из-за чего уже были не белыми. Дверь казалась неестественно для нашего с Эдгаром роста длинной и внушительной, несмотря на то что ничем, по сути, не отличалась от дверей таких же викторианских домов. Свет в одном окне горел желтой светящейся картой, но, как только мы подошли, подозрительно погас. Эдгар постучал.
Не ответили. Стояло гнетущее молчание, слышен был среди этого лежащего странным бременем в воздухе беспокойства только шепот листьев, но и они вскоре успокоились и замолчали. Эдгар постучал еще раз, и тут я обратил внимание на его руку — она подрагивала. Смотря на него тогда, было невозможно представить, чтобы этого человека когда-либо называли «ходячим анекдотом» — он смотрел на ручку этой двери так серьезно, будто сейчас от того, откроют ему или нет, должна решиться вся его жизнь. Эдгар беспокойно посмотрел наверх — на то самое окно, из которого пару минут назад горел свет, потом на ручку, а после — на часы. Не помню, сколько было времени тогда точно, но было какое-то ровное число. Стукнуло либо четыре, либо пять.
Эдгар взял меня за плечо и отвел обратно, к дороге с фикусами, с такой крепкой хваткой, будто я прирос тем ступенькам и меня надо было силой уводить оттуда. У Эдгара были жилистые и тонкие руки, но при этом почему-то сильные. А возможно, это я был слишком слабым.
— Видел, что там окно горело? Может, у нашего приятеля и правда завелась злая жена, и я нагло потревожил ее позднюю сиесту.
Это маленькое приключение с Эдгаром произошло несколько дней назад, и пока я думал об Аннабель, о дневнике Кристофера, о Барбаре и о спектакле, я вдруг заметил, что я не вижу виднеющегося вдали залива, что я иду в сторону, куда ходил раньше очень редко, туда, где был с Эдгаром в прошлый раз. Не знаю, сами ли меня привели ноги туда, или это была судьба, или что-то вдруг завладело моим разумом — так или иначе, я вдруг осознал, что нахожусь на том самом перекрестке, где мы с Эдгаром перешли дорогу. Я пересек пешеходный переход и зашел за угол, но растерялся, когда понял, что это было не совсем то место — я вернулся обратно и нашел тот дом с каменно-пепельными ступеньками и перилами, покрывшимися ржавчиной. Дело еще не близилось к вечеру, и я подумал, что если я постучу, то мне обязательно ответят. Редко кто запирает двери — у всех на случай воровства или чего похуже припасено оружие.
Я постучал. Листья уже не шептались — более того, некоторые из них опали и лежали стоптанные на земле, а еще мне показалось, что темных стволов стало меньше — будто за эти несколько дней здесь успели срубить одно или несколько деревьев. Было как-то пусто. Пустота удушала.
Я постучал еще раз и, прямо как Эдгар в тот раз, взглянул на окна наверху, но с моей прекрасной памятью не смог вспомнить, в каком из них тогда горел бронзовый свет. И дело не в том, что окон в викторианских домах много — просто я уже начал медленно сходить с ума. Или терять себя и растворяться в этой удушающей пустоте.
Я заметил, что дверь странно двинулась при втором стуке. Она была открыта! Как такое возможно?
Я зашел внутрь. Было темно. Я как кот в черноте смог разглядеть слева длинную лестницу, которая вела на второй этаж, но лестница эта растворялась в темноте, поэтому особо ничего примечательного я там не увидел. Справа была кухня, а прямо посередине стояло… фортепиано. Я подошел поближе и увидел, что под ним на полу красовались удивительно ровные царапины — моему перфекционизму это понравилось, но было ясно, что кто-то специально перетащил это фортепиано на новое место, вероятно, к приходу какого-то человека.
Я стал думать. Фатализм в моей душе заиграл, и уже показалось, что это какой-то знак судьбы — эта мысль и нравилась, и леденила душу. Если бы приятель Эдгара ждал именно его, он бы поставил гитару. Однако стояло именно фортепиано. Судьба не любит, когда задают слишком много вопросов, она требовательна и всегда призывает к действию, которое угодно ей. Фортепиано не вписывалось в общую атмосферупустоты и старья — его корпус даже в темноте отдавал глянцевым блеском, и я увидел в нем свое отражение, будто передо мной развернулось Зазеркалье. Если оно тут стоит — значит нужно сыграть. Не нужно задавать лишних вопросов.
Я сел на банкетку. Мне снова показалось, что это все было приготовлено для меня. Я открыл крышку, и, о боги, передо мной тогда, клянусь, будто открылся новый мир — не потому что это были галлюцинации, а потому что я слишком художественно описываю свою любовь к музыке. Подобным я тогда не страдал.
Я прикоснулся к одной клавише, потом к другой, и пока я наигрывал «К Элизе», меня посетила мысль: может, этот дом ограбили, а фортепиано оставили? Неужели у хозяина дома не было оружия? Внезапно мне показалось, что было бы лучше, если бы люди просто пользовались замками, а не демонстрировали свою природную жестокость хранением таких страшных и ужасных в своей сути предметов.
Потом мысли превратились в кашу двух категорий: тех, которые точно указывали, на какую клавишу нажать, чтобы чудесным образом получалась музыка, и те, из которых невнятными образами выплыл Чарльз. Я чувствовал, что он стоит сзади меня, если бы он был настоящим, он бы тяжело дышал мне в спину, как всегда недовольный, возможно, он бы даже применил силу — я не знаю. Он мог на меня воздействовать только словами, мыслями, которые мне бы даже в голову и не пришли бы, я мог контролировать, когда именно он появится, но не мог знать, что он скажет. В тот момент, когда прозвучала очередная «ми», я четко знал только одно: как бы я ни старался, что бы я ни делал, я бездарность, а бездарностям как я в этом мире не место. Я мог попытаться это оспорить, но я знал, что никак не смогу этого сделать, эти мысли просто шли откуда-то из души, из самого сердца, а сердцем моим уж давно завладел Чарльз, он держал его в своих руках, непохожих на руки Эдгара. Парень держал крепко, потому что хотел, чтобы моя жизнь сохранилась, Чарльз же скорее бы пожелал, чтобы я умер.
Я не мог подобрать иных слов, чтобы описать свои ощущения, это был самый настоящий обжигающий холод. Когда ты знаешь, что все безнадежно, что как ни старайся, тебя все равно любить не будут, что бы ты ни делал. Когда всю жизнь чего-то тебе не хватает, и ты понимаешь, что это не заслужил, и что такому как ты лучше умереть, чем жить. Я никак не мог объяснить это ощущение, да и Чарльз не мог этого объяснить, он просто сидел у меня в голове, как строгий надзиратель, как Бог в Судный день, не знаю за что, но осуждающий меня, и говорящий: «Такому, как ты, лучше умереть».
Я вспомнил, как иногда смотрел на картинки Голден-Гейт, и думал, что там достаточно высоко, но я сразу ужасался и выкидывал эту мысль, я смотрел на машины, в марках которых я ничего не понимал, и мне становилось жаль водителей каждый раз, как загорался красный, я не решался и никогда бы не решился. Это была невыносимая боль, и я мог не осуждать себя, но осуждал, потому что это делал Чарльз, и мне было страшно, и обидно, и одиноко, и я не знал, куда мне деться. Я часто вспоминал мистера Дэниэлса, который любил меня и разговоры со мной, он был для меня как отец, которого у меня никогда не было — этакая дрянь, просто убежавшая от ответственности и оставившая маму одной. Он показывал мне книжки с картинками, иногда вместо занятий я просил его мне рассказать историю из жизни, и он соглашался, будто сам ждал, когда я предложу. Иногда я представлял, будто мистер Дэниэлс и мисс Лестер — мои родители, а та белокурая девочка — моя сестра, и мне становилось сразу стыдно, потому что я вспоминал Рэйвен, свою маму, которая дала мне все, чего я хотел — я был неблагодарным ребенком, а когда вырос, стал неблагодарным человеком, потому что мне всего было мало. Однако все те люди, случайно появившиеся взрослые в моей жизни, рано или поздно уходили из нее, и я снова оставался один.
Иногда я думал, что я не один — у меня есть поэзия, музыка, картины и книги. Но они не обнимут тебя, когда тебе грустно, и, в общем-то, ничего не смогут сделать с твоим состоянием. Я играл и рыдал. Я не мог так больше. Я сгорал от стыда, и одновременно все тело обжигало холодом. Я был тяжестью, всегда ей был, и было бы лучше, если бы меня не было.
Было бы хорошо, если бы Чарльз был реальным — он бы мог подставить мне нож к горлу. Но он мог только приговаривать: «Такому, как ты, лучше умереть».
Последняя нота. После нее должно что-то случиться. Мне даже показалось, что на лестнице я слышу шаги — мне казалось, что мне все равно, но если бы кто-то все же вышел с лестницы, я бы очень испугался. «К Элизе» кончилась, я сыграл незапланированную «до», прямо-таки ударил по клавише, издал тяжелый вздох, встал с банкетки и чуть не упал с нее, потому что все было размытым перед глазами от слез, я почти ничего не соображал и был готов кинуться в объятия любому человеку, который на моем пути бы появился, даже если это вор или маньяк. Я знал, что я бы очень испугался, возможно, даже сбежал бы, но ощущения были именно такими. Лишь бы меня обняли — неважно, что приключится потом.
Я выбежал из дома, а Чарльз, пока мои ноги неслись, все подстрекал и подстрекал: «Как ты такой уродился? Ты мог бы сейчас сидеть у себя дома и играть, практиковаться, мог бы помочь кому-то вконец, а ты пошел в какой-то странный дом, зарыдал, как позорище, как ничтожество, как психованный! Несколько лет пытаешься стать тем, кем хочешь быть, но ничто не смоет с тебя того факта, что ты позорище. Сидеть бы и никуда не высовываться, бездарность! Ты не достоин жить здесь, ты не заслуживаешь ничего — ни любви, ни работы, ни признания, разве ты не понял, что ты никому не нужен? Тебе никто не поможет. Такому, как ты, лучше умереть».
Я пересек дорогу в том месте, где мы перебежали ее с Эдгаром в тот раз, прямо передо мной остановилась красная, как кровь, машина, из нее выбежал водитель, ругань которого я слышал еще секунд десять, пока не убежал, не по узкой улице, а куда-то свернув. Я всех расталкивал, заплаканный, зареванный, выглядел, как полный псих. Завернул снова за угол. Там открылась широкая улица, по которой я часто ходил. Консерватория была вроде как рядом, но туда я бы не сунулся — чего надо позориться!.. Я побежал по этому широкому тротуару, увидел где-то в стороне Дворец, но он был мне не по пути, так как я свернул. А вдали уже виднелся уже родной, любимый вид — залив, мерцающий в своем блеске залив!.. Соседские мальчики меня раньше поддразнивали, что я не умел плавать, и какое счастье, что я так и не научился! Да и когда мне учиться? Сидеть бы и заниматься… Только и всего — заниматься, вот тебе и вся жизнь…
Я добежал до Рыбацкой пристани. Пара мужчин лет сорока курили и усмехнулись, как меня увидели, крикнули: «Парень, куда так бежишь?» Я оставил свои принадлежности и побежал дальше уже без них. Людей на пирсе почти не было. Был будний день, многие в это время работали, а кому-то просто до меня не было особого дела — все заняты. Я так думал. Я замедлил шаг и увидел морских львов, развалившихся на досках. Я подумал, вот уж кто «ходячий анекдот», а не Эдгар! Мог бы ради приличия и грандиозности добежать до юга Голден-Гейт, чтоб было не так смешно и позорно. Я смотрел на морских львов с минуту, мужчины уже ушли и не смотрели на меня.
Вода была холодная. Что я там называл «обжигающим холодом»? В тот момент описания моих чувств показались мне смешными — я тогда находился в тепле и не понимал, что такое «холодно» на самом деле. Я вытащил ногу из воды, отошел подальше к берегу, чтобы разбежаться. На секунду мне стало страшно от того, что я делаю, но прозвучал голос Чарльза, и страх остался, но он мной уже не управлял. Я разбежался и окунулся в воду.
Сначала было мелко, но потом я ощутил, как становится глубже, и уже не обращая внимания ни на холод, ни на абсурдность всего, я пошел дальше. Было достаточно, чтобы я начал болтыхаться — руки меня удерживали, и я их за это проклинал, но потом они сдались, и я наглотался, как-то получилось выплыть с тяжелым вздохом, но потом меня обратно погрузило в воду. На тот момент я понял, что я нахожусь далеко от берега, мне не за что ухватиться, кроме как за свое тело, и мне оставалось просто глотать соленую воду. Я не звал на помощь.
Внезапно мне совсем стало плохо. Я уже подумал, как это было глупо, можно было покончить с собой другим способом, но мне так ударило в нос и в глаза солью, что сердце у меня забилось, я понимал, что выхода нет, что вот, все кончено, подумал о матери — стало ужасно стыдно, и за свою попытку стыдно, и вообще за все свое существование стыдно, я закрыл глаза, двигал руками, но ничто уже не спасало, я не мог дышать, не мог ничего видеть, и мне стало так страшно, ужасно страшно, если бы я мог — я бы заплакал… Ничего уже нельзя было спасти, все было кончено, я был частью воды, и если бы даже захотел позвать на помощь — у меня бы не получилось. Я попытался выдавить из себя звук, но снова наглотался.
Вот что такое гнетущая пустота. Вот что значит стать частью этой пустоты.
До меня дотронулся морской лев: я ощутил сзади что-то гладкое и очень приятное. Все плыло перед глазами, и я не мог понять, кто передо мной, я подумал сначала, что я в раю, потому что было очень светло, я закрыл глаза, мне показалось, что я вижу Бога…
— Я…
— Ты, — голос совсем не отдавал басом, я понял, что это женщина. Я говорил с самой Девой Марией.
— Вы Дева Мария?
— Не совсем.
— Прекрасная?..
Мне брызнули холодной водой в лицо. Мне показалось, что меня куда-то потащили. У меня снова закрылись глаза, я больше не открывал их.
Предыдущая глава |
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
| Следующая глава |