| Предыдущая глава |
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
| Следующая глава |
Горячая свинцовая печь полыхает жаром, и шипы чёрных роз впиваются в кожу, пропарывают мясо до кости, а раны эти поливают змеиным ядом, что зелёной росой прячется на сухих лепестках. Робкое дыханье спёрло рукой в латной перчатке, в горле першит и жжёт, и пески бурлят, а грудь колыхается вверх-вниз, меха раздуваются, страдание нарастает по крещендо. Как мученик ранней Земли, как раз после гибели печати Оливы, я переживаю эти боли вновь и вновь, словно мне в глотку льют кипящее масло, а на ободранные ступни ног опускают раскалённую сталь, что шипит чудовищем, сладко распробовав на вкус жжёную плоть. Я бьюсь птицей в рукаве, раненым сидом в железном коконе, я зову кого-то, надрываю связки, но меня никто не слышит, всё молчит, как на похоронах.
Никто, кроме немой девочки с тонкими руками и ключицами, с густыми бровями и синевой подводных глубин в круглых рыбьих глазах. Девушки с таким детским телом и такими взрослыми движениями.
Она рядом со мной, моя голубушка, моя ласточка. Она слышит меня и без слов ласкает, плачет без слов, и её слезы ложатся бальзамом на мои рубцы, омывают меня, как младенца в купели. Она держит мою руку, и мне прохладно и нежно. Её волосы, её мягкий шёлк гусеницы-шелкопряда, и в то же время жёсткий, как власяница монаха... Тёмные, тёмные, чернильные, агатовые как сама предвечная Вселенная, как тогда, когда в начале было Слово, и слово это нареклось Любовью, и вот я вижу её, любовь мою, мою чистую. В моих жилах поют серебро и ртуть, и вечная женственность открывается мне, бесконечная нежность лепестка сирени в этой маленькой душе.
Кто посмел сказать, что она мужеподобна, когда она сама, как Ева, как Мария в вертепе, ещё не спеленавшая Того, чья смерть уничтожит печать Оливы...
О путях твоих пытать не буду,
Милая! — ведь все сбылось.
Я был бос, а ты меня обула
Ливнями волос
— И — слез.
Не спрошу тебя, какой ценою
Эти куплены масла.
Я был наг, а ты меня волною
Тела — как стеною
Обнесла.
Ты пытаешься удержать во мне хлипкую, трусливую, беспомощную жизнь, пытаешься пряностями и припарками исцелить меня от этого темного жара, и я так обязан тебе, холоду твоей руки, лёгкости твоих движений, твоим пальцам, стёртым в шелуху... Труженица моя, ты и мыла, и стирала тряпицы и платье моё, и кровь лилась из твоих пальцев, добродетельная моя жёнушка, ты так утомилась, я чувствую это по твоему шершавому касанию на моём лбе. Ты как юноша, взваливший с бодрым уханьем на себя побратима, раненого калёной стрелой, и идёшь с ним, и ведь бесполезно, ведь он тяжелее тебя вдвое, ведь вы же убьётесь, убьётесь, ей-ей... А ты утираешь нос рукавом залихватски, как безбородый босоногий мореход, и пробасишь своим голосом северной Авроры: "а что мне, я же крепкий, я же донесу, вот клянусь Богом, донесу!". И идёшь, и молитва звучит на твоих губах, Господи, Господи, дай мне силы исправить то, что я могу исправить, дай мне силы отличить одно от другого...
Я утомил тебя, касаточка? Прости, ты всегда злишься, любимая, вечно хмуришь бровки, отчего между ними у тебя появилась ранняя морщинка. Я поцеловал бы тебя в эту морщинку, чтобы она никогда не распрямлялась, потому что ты мне важна настоящей, со всеми своими "но".
И вот ты строишь меня заново, как ковчег завета, но этот корабль не будет прежним, если заменить в нём каждую доску. Я не стану былым, если не в предвидении, не во сне, не в пьяной мечте, почувствую руки твои на груди моей, как ты массажными движениями, ловко утираешь в меня эту влагу, вминаешь внутрь мышц свой зимний морозец, и я напиваюсь, как бутон в саду, как роза, розы цветут, красота, красота, скоро узрим мы... И скоро я смогу узреть тебя, замученную тяготами работы, мою Золушку в жемчугах диких раковин, мою единственную жёнушку, моего ангела-хранителя. Пока что заботой твоею всё заслонено, я не вижу твоего простого наряда за золотом твоего сердца.
Моя зима, моя рождественская! Гаудете, гаудете! Вот ты, моя ледяная и холодная, вот ты, моя стеклянная и хрустальная, в каждой вене на печальном челе твоём течёт эта живая вода. И груди твои опущены вниз, и движения твои, как у художницы — вдумчивые. Ты рисуешь что-то, милая, ты рисуешь на моём теле свои эскизы...
И я хочу любить тебя в этом вечном смешении божественного эроса и грязного агапэ. И я хочу пить тебя по капле, втягивать твой запах, благодарить тебя за одно, одно прикосновение к моей руке, когда мне было больно и страшно — а ведь ты касалась её тысячу раз в своём треволнении! За одну чарку воды у моих иссохших губ — а ведь ты поила меня, как неиссякающий родник. Как лань я стремился к твоим потокам. За одно уклончивое "да" в настоящем и за твоё прямолинейное "да" в будущем — потому что ты будешь моя, моя маленькая, моя робкая, будешь матерью детей моих, и будет их много, целый двор, у каждого мои глаза, и не будешь ты прясть и вышивать, а будешь таскать в руках тяжёлые бревна и строить жилище в нашем сердце, трудиться, как трудишься сейчас, как когда тебя спрашивают "ты устала, жёнушка?", а ты смахиваешь со лба холодной рукой кровавый пот и улыбаешься щербатыми зубами: "не знаю, муж мой"...
Наготу твою перстами трону
Тише вод и ниже трав.
Я был прям, а ты меня наклону
Нежности наставила, припав.
В волосах своих мне яму вырой,
Спеленай меня без льна.
— Мироносица! К чему мне миро?
Ты меня омыла
Как волна.
| Предыдущая глава |
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
| Следующая глава |