↓
 ↑
Регистрация
Имя/email

Пароль

 
Войти при помощи
Временно не работает,
как войти читайте здесь!
Размер шрифта
14px
Ширина текста
100%
Выравнивание
     
Цвет текста
Цвет фона

Показывать иллюстрации
  • Большие
  • Маленькие
  • Без иллюстраций

Неделимые (гет)



Автор:
Рейтинг:
R
Жанр:
Драма, Романтика, Ангст, AU
Размер:
Макси | 813 152 знака
Статус:
В процессе
Предупреждения:
Нецензурная лексика, Насилие, Групповой секс, От первого лица (POV), Смерть персонажа
 
Не проверялось на грамотность
Как могли сложиться судьбы персонажей, если бы Жан решил рискнуть собственной жизнью ради спасения своей бывшей жены? А если бы к ним присоединился ее молодой возлюбленный?
Эта история о любовном треугольнике и вставшем перед его участниками сложном выборе.
Действие начинается с финальной сцены 8 серии 1 сезона, когда возглавивший хранителей Константин вместе со своими людьми явился за Ольгой, и далее расходится с каноном. Работа написана от лица Ольги.
QRCode
Предыдущая глава  
↓ Содержание ↓

Глава 9. Мои мальчики правы, мы дожили до всамделишной весны.

Сквозь панорамные окна закатное солнце щедро заливает библиотеку нежными оттенками красного, розового и оранжевого. Стразы-«камушки», придавшие моему пианино очаровательную эксклюзивность, вспыхивают на алом корпусе яркими всполохами, искрят сотнями солнечных зайчиков, словно подмигивают, пламенеют, слепят, вынуждают зажмуриться. По счастью, я не испытываю потребности подглядывать в заботливо распечатанные для меня Сережей ноты. Мои пальцы, не нуждаясь в поддержке зрения, уверенно пробегают по клавишам, безошибочно извлекают звенящие, мажорные, энергичные аккорды ― само олицетворение светлой, чистой, ничем неразбавленной радости. Подаренный мне «красный с камушками» цифровой пластиковый франкенштейн звучит, точь-в-точь как его деревянные акустические прародители. Насыщенные, гармоничные, выразительные звуки, богатые обертона, полное отсутствие фальши, никакого поскрипывания или западания клавиш ― инструмент, выбранный для меня Жаном, как и его белоснежный рояль-предшественник, оказывается идеальным не только снаружи, но и внутри. Я будто спотыкаюсь на этой мысли, вздрагиваю, а мои руки экспрессивно всплескивают в воздухе и зависают над клавиатурой. Резко я выдыхаю и вслух, шепотом извиняюсь перед Сережей. Его вклад в мой восхитительный праздничный досуг невозможно преуменьшить. Без музыкальных рук и слуха Сережи франкенштейн навсегда остался бы неуклюже собранным Жаном глухонемым и унылым монстром. Несколькими виртуозными движениями наш юный музыкант вдохнул в чудовище жизнь ― так же, как волей случая, купив вместо презервативов обезболивающие таблетки, поступил со мной: обратил беспечное, закостеневшее всеми органами чувств стопятидесятилетнее сверхсущество обратно в тревожного, уязвимого, но остро чувствующего любящего и любимого почти-уже-человека. Стараниями Сережи несуразный Жанов франкенштейн обернулся великолепно-звучащим музыкальным инструментом. Улыбнувшись собственным мыслям, я вспоминаю, как Сережа вдохнул жизнь в меня, пробудил от затянувшегося на десятилетия сна, научил отвечать на любовь любовью, наглядно показал и мне, и моему «вечному бывшему», как гармонично действуют в единой триаде практикуемые им «три пэ» ― основа основ, казалось, недостижимых для нас с Жаном «взрослых» здоровых отношений: прощение, принятие и поддержка. Рядом с Сережей я восстала над пресыщенностью будней своего посмертия, почувствовала себя молодой, наполненной, невероятно сильной и бесконечно желанной. Всё, что вольно или невольно за полтора века убил во мне Жан, воспряло из праха, ожило, напиталось любовью Сережи, обросло свежей плотью, кровью заструилось по венам, румянцем жизни зарделось на моих извечно бледных щеках. Дорогой мой, душевный, теплый, ласковый Сережа! Сквозь смеженные ресницы, прищурившись, я любуюсь поблескивающим на моем безымянном пальце обручальным колечком, символично скрепившим наш триумвират, и жмурюсь от удовольствия.

Искренне, всем своим существом преисполняюсь я благодарностью к Жану за то, что пересилил себя, надел мне на палец кольцо, которое я приняла от другого мужчины, остался сам и позволил остаться Сереже. Благодарю судьбу и свою счастливую звезду за возможность не торопиться с выбором, что с каждым прожитым днем под объединившей нас троих крышей видится мне всё более и более нереалистичной и неисполнимой задачей. Мысленно говорю «спасибо» обоим моим мужчинам за то, что не настаивают, чтобы одному из них я присвоила вожделенное первенство! Глубоко-глубоко я вдыхаю, медленно выдыхаю, улыбаюсь и, не открывая глаз, вновь роняю руки на клавиатуру. Безудержно мои пальцы проносятся по бело-черным клавишам, не останавливаются, словно новую победную высоту, берут аккорд за аккордом, порхают, сплетают звуки в мелодию, одну за другой порождают музыкальные волны, торопятся, захватывают, увлекают за собой, скорее, скорее, вверх, вверх, всё выше и выше, музыка убыстряется, волны сливаются в неукротимое сокрушительное цунами, захлестывают, накрывают меня с головой, затягивают в круговорот жизнеутверждающих мажорных звучаний. Подхваченная прекрасной мелодией, я воспаряю над обыденностью реальности, тело становится невесомым, голова ― легкой, мысли ― тягучими и плавными. Не выдерживаю набранного темпа, и впервые за вечер пальцы спотыкаются, берут неверную ноту, затем еще одну ― еще и еще раз. Вместо того чтобы исправиться, вновь ускориться, пальцы приостанавливаются, ладони нерешительно замирают над клавиатурой, будто раздумывают, чтó делать дальше, и, поддавшись неодолимому искушению, я позволяю себе не доигрывать пьесу.

Разомлевшая на солнце, сквозь полуоткрытые веки я наслаждаюсь прощальным аккордом дня ― сказочным, завораживающе прекрасным закатом. Лениво потягиваюсь, разминаю затекшие мышцы спины и с удивлением подвожу итог своему состоянию: я счастлива. Здесь и сейчас мне не нужна оставленная в Смоленске «нормальность». Я чувствую себя удовлетворенной, целиком и полностью довольной сложившимся укладом нашего ménage à trois(1). В моем настоящем, и правда, есть всё, чего я могу желать: любимые люди рядом, сказочная белоснежная усадьба и сад, которые я привыкла считать своими, роскошная библиотека ― на несколько тысяч томов и с обожаемыми мной панорамными окнами, эксклюзивное «красное с камушками» пианино и ― самое главное мое достояние ― с каждым днем становящаяся всё более реальной и ценной крошечная девочка, растущая у меня под сердцем.

― Моцарт? ― слышу я за своей спиной и расслабленно улыбаюсь.

Появление Сережи не становится для меня неожиданностью, вампирское чутье по-прежнему исправно стои́т на страже моей безопасности, а наши с Жаном пророчества касательно беременности вампира от человека из наиприятнейшего моего «здесь и сейчас» видятся преувеличенными, из ничего раздутыми дурацкими страшилками. «Будь что будет», ― подвожу я вердикт тревогам о будущем и на крутящемся стуле разворачиваюсь к Сереже. Здесь, сейчас, в моем восхитительном настоящем я ― не утративший дар и способности беременный от человека вампир, у которого нет ни необходимости, ни желания заглядывать хотя бы на пару дней вперед. С нескрываемым наслаждением я любуюсь кажущимся мне совершенным лицом отца моего будущего ребенка ― безмерно любимого мной обладателя самой обаятельной на свете улыбки.

― Чтобы считаться полноправным рокером, требуется сдать экзамены по музыкальной грамотности? Или ты у меня один такой эрудированный уникум? ― с нежностью, которую не могу да и не пытаюсь скрыть, уточняю я, заставив Сережу просиять от удовольствия.

― Если бы этот экзамен принимала ты, я с радостью расчехлил бы свою зачетку, ― еще более ослепительно улыбается мне он, приближается на один маленький шажок и, к моему разочарованию, продолжает держаться от меня на расстоянии. ― Классе в пятом я посещал музыкальную литературу и сольфеджио и… ну, Оль! Ну что ты смеешься?!

― Я не смеюсь, Сережа! ― зачем-то опровергаю я очевидное, и сквозь смех у меня едва-едва получается выговорить что-то членораздельное, а уже в следующее мгновение и сам Сережа присоединяется к моему неудержимому хохоту.

― У отца был древний и скрипучий дедов аккордеон, ― так и не просмеявшись, поясняет он. ― И я честно оттрубил два года в кружке при музыкальной школе. Хотя всё, что мне нравилось там, это хор.

― Солировал? ― уточняю я, наперед зная ответ, и он подтверждает мою догадку утвердительным кивком. ― Сереженька, а есть что-то, чем ты в детстве не занимался?

― Плохо ложится на «легенду о неблагополучной семье»? ― спрашивает он и делает еще один шаг вперед. ― На самом деле все кружки и секции как раз и вытекают из этой «легенды». Мать не хотела, чтобы я околачивался дома. И… ну это моя версия, чтобы окончательно их обоих не возненавидеть, есть возможность, что родители хотели для меня другой жизни, не похожей на тот мрак, в котором жили… прости, выживали сами. На самом деле я посещал только бесплатные кружки ― или специально организованные для детей из «социально-незащищенной среды», или те, где для таких детей выделялось бесплатное место. Хм, Оля, сейчас подумалось. Я, как благородная, но бедная девица на выданье, учился петь, танцевать и музицировать. Как будто готовился к нашей встрече. Дабы не ударить в грязь лицом.

― О? Так я ваш прекрасный принц, мадмуазель? ― не могу сдержать улыбку я, а Сережа внезапно серьезнеет и с головы до ног буквально пожирает меня несвойственным ему откровенно жадным, голодным взглядом.

― О. Ты была бы бесподобна и в этой роли, ― не сводя с меня глаз, говорит он, и я чувствую, как под его пристальным взглядом моя кожа покрывается мурашками. ― Не видел, но не сомневаюсь, что тебе идет мужской костюм.

― В начале прошлого века мне об этом говорили. ― Я не отвожу взгляд, и, словно загипнотизированный, Сережа наконец преодолевает разделявшее нас расстояние, подходит почти вплотную и останавливается так, что мне приходится задрать голову, чтобы видеть его лицо. Мгновение я раздумываю и решаюсь посвятить его в свою некогда постыдную, но в наше время давно утратившую всю пикантную составляющую тайную шалость. ― Тогда, дорогой мой Сереженька, даме позировать в мужском одеянии считалось не просто досадной непристойностью, а было чем-то сродни порнографии. Камнями на площади меня вряд ли забили бы, но последствия могли быть весьма неприятными. Попроси Жана. Он отвечает за наш архив. Наверняка что-то да припрятал и привез с собой. А те фотографии ему нравились. Он будет рад похвастаться своими реликвиями.

― Рад? Вряд ли, ― без улыбки, сохраняя притягательную серьезность, возражает Сережа. ― Он в принципе мне не рад. А тебе уже тогда нравилось всех шокировать?

― О чем ты? ― не понимаю я, а он наклоняется и легонько целует меня в кончик носа.

― О чем я? А ты не помнишь, как ты одевалась на пары? Я уже молчу про твое любимое «маленькое черное платье», которое ты обожала одевать на репетиции…

― Нáдевать, Сережа, ― машинально поправляю я, впервые всерьез задумавшись о том, какими экстравагантными, а то и откровенно шокирующими смотрелись мои наряды в глазах мальчиков и девочек со смоленских окраин.

― На-девать, Оля. Как у твоего любимого Блока? ― утрированно членораздельно откликается Сережа, даже не подумав обидеться. Набирает в грудь воздуха и, перемежая рассказ с декламацией стихотворных строк, с выражением и расстановкой, хорошо поставленным голосом продолжает открывать мне глаза на особенности моего преподавания русского языка и литературы, о которых я даже не подозревала. ― «Дыша духами и туманами»(2), «И веют древними поверьями ее упругие шелка», «И в кольцах узкая рука». Так ты и выглядела ― знакомой, изученной до каждой доступной взгляду родинки, но всегда незнакомкой. «И странной близостью закованный, смотрю за темную вуаль и вижу берег очарованный и очарованную даль». Моя Знакомая Незнакомка не прятала себя под материальными вуалями. Она была укутана от меня вуалями метафорическими, или, если позволишь такое сравнение, метафизическими. А еще, помимо тщательно оберегаемых тайн, у моей Незнакомки, а точнее на ней были длинные-длинные, бесконечные нити отборного крупного жемчуга. Жемчуг, который в несколько рядов обвивал белоснежную, будто из снега вылепленную шею. К этой шее я мечтал прикоснуться губами каждую чертову ночь с тех пор, как увидел тебя на балу первокурсниц. Жемчуг колыхался при дыхании, чуть подпрыгивал, когда ты вставала и подходила к доске. Или взмахивала руками. Я завидовал твоему ожерелью. Доходил до того, что ненавидел этот жемчуг. Мысленно раздевал тебя, оставляя лишь их, длинные-длинные, такие красивые жемчужные нити, представлял, как наматываю их на ладонь, и притягиваю тебя к себе, близко-близко, крепко-крепко, чтобы никогда больше не отпускать. А как соблазнительно чертов жемчуг утопал в вырезе твоего «маленького черного платья»! Олечка, в чрезмерно глубоком декольте для университетского профессора. А всем остальным, Оля, были ноги. Да о чем я?! Рёбаный йод, к чертям жемчуг! Одни только ноги! Не было тебя. Не было меня. Никого не было! Весь хренов мир исчезал! Были только ноги. Ноги. Ноги. Ноги! И туфли со сводящим с ума реально порнографическим алым бантиком! Вот на такенной шпильке! Сука… я не мог думать ни о чем, кроме твоих ног! Какие, к херам, репетиции?! Какие «Сергей, встаньте правее», «Сергей, вы загораживаете мне обзор», «Сергей, будьте добры, сделайте шаг назад»?! Ты правильно сказала Жану, я таскался за тобой, как привязанный. Как будто на аркане из твоих чертовых жемчужных нитей! Уже сам себе начинал казаться криповым сталкером!

― Сережа… ― тихо произношу я его имя, не зная, извиниться мне, засмущаться или сказать что-то типа «всегда пожалуйста». Наблюдаю за выражением его лица и с удивлением понимаю, что последнее к нашей ситуации подходит более всего. ― Я и подумать не могла…

― А вот это было последним, всё решающим гвоздем в крышку гроба для моей психики! Ты не рисовалась. Не кокетничала. Не производила впечатление. Даже не думала о том, как ты выглядишь. Чтó ты сейчас сказала? «Я и подумать не могла». Вот оно! Вот! Эти твои платья ― короткие, длинные, странно-красивые, просто странные, большинство как будто из другой эпохи… эпохи, которая существовала исключительно в твоем воображении! ― все они были твоей второй кожей, продолжением тебя, насколько бы вычурными они ни смотрелись, они никогда не выглядели несуразными или смешными. Ты была и есть настоящая. Совершенная. Вся. До кончиков ногтей. И даже то, что ты не пользуешься ярким лаком, не клеишь реснички, как девяносто девять процентов женщин и девушек в универе… даже это сводило меня с ума! Как точно у твоего Блока: «В моей душе лежит сокровище, и ключ поручен только мне!» Я не знаю, чтó видели другие. Только не смейся, но для меня ты была божеством, всамделишным, универ ― храмом, аудитории, в которые ты заходила ― алтарными комнатами. Тебе смешно? А я, Оля, на тебя молился. Ты же смотрела куда-то сквозь меня, словно находилась не в душной аудитории среди скучающих малолеток, а где-то далеко ― в своем загадочном прошлом, в недостижимом и непостижимом для меня будущем. «И вижу берег очарованный и очарованную даль». Какая же жиза, гори твой гребаный Блок в аду! Чертова жиза… Как я мечтал один разок взглянуть на мир твоими глазами! Понять, чему ты улыбаешься. Чтó тебя радует, чтó бесит, где ты находишься, когда твой взгляд устремляется в никуда?! Приоткрыть хотя бы одну из покрывающих твое лицо бесконечных слоев видимых лишь моему глазу вуалей! Знаешь, какой я придурок?! Я читал почти все книги, о которых ты говорила на парах. О которых только упоминала. Тайком от братанов таскался в библиотеку. Мне верилось, что, прочитай я все эти книги, смогу влезть тебе в голову. Разгадать хоть какую-то загадку! Но хрен там плавал! Нет и нет. Нет, нет, нет, нет. Рёбаный йод, рос лишь мой словарный запас. Оля, ни черта я не приблизился к разгадке! Я увязал всё глубже. Запутывался. Узнал, что такое будуар, чем сажень отличается от вершка, начал обращаться к друзьям словами «сударь» и «ваше благородие», а к гардеробщице ― не иначе, как «матушка». Даже книжку себе скачал «Что непонятно у классиков». Так мне мечталось тебя разгадать. Но нет. Нет, нет и нет. «Нет» ― это, кажется, про всю мою ублюдочную жизнь! Поэтому я не удивлялся твоим отказам. Но не мог с ними смириться. Несколько раз на дню ты говорила мне «нет», а я не мог, да даже и не пытался послать к такой-то матери свое наваждение! Потому что твой образ меня преследовал ― днем, ночью, во сне, наяву! Запах твоих волос, аромат духов, глаза Снегурочки из единственной нестрашной сказки моего детства ― уже вовсе не ледяные, скорее любопытные, внимательные, как будто проверяющие, сколько я продержусь, не сбегу ли, хватит ли мне характера взять тебя измором, остаться, несмотря на все отказы. Несколько раз с твоих губ почти слетело заветное «да». Но, сука, ты не была бы Ольгой Анваровной, если бы не свела меня с ума окончательно и бесповоротно! Ты повторяла: «нет», «нет», «нет», словно сломанный автоответчик. «Нет» ― и прикусывала нижнюю губу. «Нет» ― и высоко вздергивала брови. «Нет» ― и не просто улыбалась, смеялась своим переливчатым, как говорит твой Жан, смехом. Смеялась без издевки, с долей сожаления, будто и сама устала от невозможности произнести «да». А я, поверишь, ждал каждое произнесенное тобой «нет». Жадно ловил, словно ловец жемчуга свое вожделенное сокровище! Ждал и не спускал глаз с твоего лица! Как будто под трипом, наслаждался твоей красотой и неподражаемой мимикой! А чтó ты творила со мной на репетициях! Ты говорила: «Сергей». Бросала на меня быстрый взгляд исподлобья ― тяжелый-тяжелый, как и весь твой образ, абсолютно, катастрофически неподъемный для двадцатитрехлетнего студента из убитой пятиэтажки на самом краю Промышленного района. Продолжала: «Подойдите ко мне. Выпрямите спину. Пожалуйста, вы сутулитесь, как Иисус! Да что же это? Бога ради, вы же на театральных подмостках!» Я смотрел на тебя, терялся и половины тобой сказанного не понимал, а ты говорила: «Сергей, я не укушу, будьте добры, сделайте еще шаг», ― словно закидывала удочку. Чуть улыбалась, буквально уголком губ ― и я с радостью жадно заглатывал вместе с крючком предложенную наживку. «Если хотите казаться увереннее на сцене, расслабьте пресс», ― подсекала ты, опуская ладонь мне на живот. Знала, чтó со мной делают твои прикосновения, но и не думала останавливать пытку. Самую сладкую пытку на свете… Затем ты дергала удочку вверх, а я болтался на леске ― взмокший от волнения ― словно и вправду ты выудила меня из воды ― красный, растерянный, но, рёбаный йод, какой же счастливый! «Сергей, выдохните и положите руки мне на плечи. А теперь не опускайте взгляд и произносите текст. Постарайтесь пять минут не сутулиться и помните о дыхании!» И я… прости за банальность, но не могу подобрать сравнения удачней, потому что иногда самое тупенькое, простенькое, самое банальное ― единственно правильное, подходящее. Я поднимал на тебя взгляд и утопал в зеленых омутах, опускался на такие глубины, куда невозможно погрузиться даже с аквалангом, где от давления буквально взрывается голова! Стоял, таращился на тебя и молчал до тех пор, пока все вокруг, начиная с тебя как зачинщицы не начинали в голос смеяться над моей придурковатой застенчивостью. Какой же жестокой ты умеешь быть, Ольга Анваровна!

― Пожалуйста, напиши мне песню, ― очарованная образностью его речи, удивив саму себя и усилием воли закрыв глаза на трижды повторенное режущее слух необъяснимое «рёбаный йод», прошу я, и он кивает ― без паузы, до торжественности серьезный, сосредоточенный и, кажется, немного смущенный.

― Олечка, всё будет, ― на выдохе клянется мне он, опускается передо мной на корточки, одной рукой обнимает мои колени, а другую поднимает вверх, и я с изумлением обнаруживаю зажатый в его ладони миниатюрный ― не больше его указательного пальца ― подснежник.

― Красная книга. Я знаю, ― приподняв голову, произносит Сережа, по давней привычке не сводя пытливых, невообразимо красивых глаз с моего лица. ― Но не смог удержаться. Оля. Мы дожили до весны. Не календарной. Всамделишной.

От его слов, интонаций и взгляда у меня перехватывает дыхание. Одновременно хочется и смеяться, и плакать, но я справляюсь с волнением и принимаю из рук «таки взявшего меня измором» моего мальчика-мужчины крохотный символ обновления и продолжения жизни. Преодолеваю соблазн снизить градус заданной Сережей пронзительной серьезности, по-черному отшутившись, что весна не равняется свободе, а сжечь тело и отрубленную голову моим палачам будет гораздо удобнее на мягкой весенней травке, нежели по колено утопая в сугробах, и тихим, чуть подрагивающим голосом говорю:

― Я дожила до весны только благодаря вам. Мы дожили, ― взяв его руку, я тяну ее вверх и прижимаю к своему животу. ― Только сейчас я понимаю, какой была дурой, что без сопротивления пошла с хранителями. Сознаю, чем, точнее кем рисковала.

― Ты привыкла полагаться только на себя, ― так же без улыбки отвечает Сережа и крепче прижимает ладонь к моему животу. ― И я понимаю. Жан не плохой человек… вампир, но он точно не тот, на кого ты могла рассчитывать. Мы много разговаривали с ним о том дне. Он сказал, что не испугался ваших хранителей. Так же, как и ты, он следовал правилам. Нарушил закон ― понеси наказание. Он подчинился, как привык, облеченным властью. И вот тут мы с ним принципиально расходимся, Оля. Для меня на первом месте всегда была и будешь ты. Ты и наша дочка. Понимаешь? Пока мое сердце бьется, я тебя не отдам. Никому, ни за что! Ни полиции, ни вашими хранителям, ни президенту, ни Господу Богу! Чтó бы ты ни сотворила. Убей у меня на глазах котенка, и я буду на твоей стороне.

― А чтобы ты оставался на моей стороне, котят обязательно убивать? Или котята ― атрибут, не подлежащий изменениям? ― До слез растроганная признаниями Сережи, я неуклюже пытаюсь пошутить, но на последнем слове всхлипываю и прячу лицо у него на плече. Чтобы сохранить равновесие, он крепче обнимает мои колени и, следуя моему примеру, такой же неловкой шуткой маскирует весомость и значимость своего признания.

― Можешь убивать кого угодно, ― выдыхает он мне в волосы, ― кроме себя. Вот этого я тебе точно никогда не прощу!

Вопреки стараниям Сережи, я всхлипываю еще громче и, обхватив его плечи руками, с силой тяну на себя. Плáчу почти навзрыд ― то ли от счастья, то ли от облегчения, то ли от страха, на удивление не понимаю своих эмоций и даже не предпринимаю попыток вычленить хотя бы одну из них и самой себе объяснить, почему и откуда она взялась.

― Олечка, мы оба сейчас упадем, ― мягко говорит мне Сережа, продержавшись в крайне неудобной и шаткой позе добрых пять или семь минут. Со смущенным смешком я разжимаю объятия и резко подаюсь назад.

― Спасибо. ― Я растягиваю губы в улыбке и прикасаюсь подушечками пальцев к нежному лепестку подаренного мне цветка.

― С Восьмым марта, любимая, ― произносит он, большими шершавыми ладонями обтирает от слез мое лицо, берет мою правую руку, с горделивой нежностью рассматривает обручальное колечко на безымянном пальце, а затем подносит к губам и целует в раскрытую ладонь. Без спроса снова дотрагивается до моего живота и, заметно стесняясь, добавляет, ― и ее тоже, нашу малышку. Она ведь девочка. С праздником.

«Какой ты смешной», ― хочу сказать я, но до боли прикусываю нижнюю губу, боясь ненароком его обидеть. Таким уязвимым выглядит он в своей трогательной искренности.

― Оля, а почему «сутулишься, как Иисус»? ― наконец поднявшись на ноги и украдкой смахнув со щеки нечаянную слезинку, подчеркнуто равнодушным тоном спрашивает Сережа. ― Что-то на библейском?

― Что-то на литературном, ― в тон ему откликаюсь я. ― Ты вряд ли читал. Есть такая повесть, «Иуда Искариот».

― Читал! Ты ее нам давала! ― с детским восторгом вскрикивает он, и мне стóит усилий сдержать улыбку. Не собираюсь развивать тему, как не хочу посвящать Сережу в детали своего знакомства с автором повести(3). Аккуратно я кладу подснежник на крышку пианино и, обернувшись к своему поцелованному Небом талантливому мальчику, хитро прищуриваюсь.

― Тебе не кажется, что такого малюсенького цветочка мало для столь масштабного и значимого события, как целый Международный женский день?

― Вообще-то, Оля, я подарил тебе кольцо, ― с некоторой опаской отвечает Сережа, откровенно стараясь прочитать, чтó я задумала, по выражению моего лица.

― Это было вчера. И кольцо ― обручальное. То есть ты не дарил его на праздник. Просто сделал мне предложение!

― Просто сделал предложение, ― эхом повторяет он, качает головой и смеется, очевидно догадавшись, о чем я собираюсь его просить. ― Оля, опять? Понимаю, что сам виноват. Что с этого начался наш с тобой роман. Но, Оль? Может, какую другую? В моем репертуаре полно каверов. Правда, я не собираюсь травмировать тебя своей музыкой.

Картинно приложив руки к своему животу, я напускаю на себя вид капризной беременной женщины, отчасти признавая, что искомый образ не требует от меня особого притворства.

― А если я хочу про ленту? ― Я снова прикусывая нижнюю губу, пытаясь придать лицу томное выражение.

― В тысячный раз про ленту! И в тысячный раз я говорю тебе, что песня совсем о другом! ― с наигранным раздражением проговаривает Сережа и лукаво подмигивает. ― Принести гитару?

― Неееет, ― протяжно тяну я и с театральным поклоном уступаю ему свое место. ― Знаю, что на «пианине» ты не любишь. Но мне нравится. И мне хочется. Один раз можно меня побаловать?!

― Один раз? ― воздевает он очи к выбеленному потолку, но покорно усаживается на освободившийся крутящийся стул. ― Я не «не люблю», я плохо играю.

― Но хорошо подбираешь мелодии. Этого достаточно! ― безапелляционно подвожу я итог пререканиям и, предварительно убедившись в стойкости конструкции, кладу руки на крышку и всем телом облокачиваюсь на инструмент.

― Оленька, песня про ленту. Для тебя. С праздником! ― проникновенным голосом объявляет Сережа и в следующее мгновение берет первые аккорды, «спотыкается» уже на третьем, но выправляется и вполне уверенно наигрывает для меня мелодию песни, которую мы с полным правом можем назвать «нашей». Прикрыв глаза от удовольствия, экзальтированно я вбираю в себя слова песни, которую не желаю слышать ни в чьем другом исполнении! Никто и никогда не сможет спеть «Мой рок-н-ролл»(4) так, как поет ее для меня Сережа! Стихотворные строфы в его исполнении обретают иной, не заложенный авторами песни смысл, понятный лишь нам двоим ― профессору и ее студенту. Милые, раскрытые нами лексические «фишечки», как назвал их Сережа, которыми мы не стали делиться с читателями в финальной версии подготовленной нами статьи. Приберегли для себя. Можно сказать, для личного пользования. Как то ли пошутил, то ли на полном серьезе сказал Сережа, вырезая из текста два абзаца, посвященные песне, «человечество не готово и не заслужило».

С каждым следующим словом голос Сережи обретает силу, мелодия, заструившаяся из-под его пальцев, убыстряется, звучит уверенно, одновременно звонко и нежно, он почти перестает «спотыкаться» на сложных аккордах, плавно переходит ко второму куплету, когда дверь библиотеки распахивается буквально «с ноги» и, увы, не под порывом ветра, на что я не успеваю понадеяться, несмотря на то, что стою́ к двери спиной. Иногда вампирское обоняние и чутье ― не дар, а проклятие. Я почувствовала приближение Жана за минуту до того, как он безжалостно к чертям разнес наш с Сережей трогательный и душевный тет-а-тет.

― Всем добрый вечер! ― вежливо раскланивается вошедший Жан, осторожно пристраивает на столик перед облюбованным мной диваном нагруженный снедью и вазочкой с белыми тюльпанами поднос и поворачивается к замолчавшему после его появления Сереже. ― Сергей, мои аплодисменты! И не только за исполнение! Оля слушает что-то современное! Ты сотворил чудо! Бóльшего консерватора свет не видывал! Представь себе, для нее Вертинский ― современный шансонье. Именно «шансонье», ты не ослышался, милый Серж. И Оленьке глубоко плевать, что это слово вышло из моды и употребления… лет сорок назад? Сережа не подскажет, ему до сорока еще плыть и плыть!

― Остроумный наш! ― приторным голоском говорю я и, отойдя от пианино, нарочито скучающим взглядом изучаю содержимое подноса. ― Предлагаешь отметить праздник?..

Вдруг осененная идеей, я не успеваю поблагодарить Жана за принесенный букет и коротко, но громко вскрикиваю, заставив обоих мужчин подскочить на месте.

― Ой, Жан! А можно я к твоим цветам…?

Споро я возвращаюсь к инструменту, бережно беру в руки презент Сережи и, с трудом удержав себя от использования сверхскорости дабы не пугать Сережу, медленно подхожу к подносу и аккуратно вставляю его подснежник в принесенный Жаном букет ― так, чтобы стебелек дотягивался до воды.

― Оленька, это твои цветы. Можешь распоряжаться ими, как душеньке угодно. Хоть скорми несуществующей скотине, ― отвечает Жан, с долей высокомерия покосившись на Сережин подснежник, но, хвала Небесам, предпочтя не комментировать ни сам подарок, ни мой поступок. ― Желтые тюльпаны ― вестники разлуки. А белые… очень похожи на цветок, который тебе уже подарили. Вот такой гармоничный белоснежный букет у нас получился! Знак наконец-то вступившей в свои права весны. С праздником! Ты его не жалуешь, но тем не менее.

― Жан, спасибо, ― несколько напряженно, не глядя на него, говорю я, безуспешно пытаюсь вызвать ответную улыбку на непроницаемом лице Сережи и быстро сдаюсь. ― Жан, я благодарна тебе, что ты… не знаю, хотел организовать для нас… праздник? Но мы с Сережей собирались провести немного времени наедине и…

― И ты отошлешь меня проводить праздничный вечер в одиночестве?! ― искренне, как умеет, изумляется Жан и делает настолько умильно-жалостливое лицо, что, прекрасно отдавая себе отчет в том, что он говорит несерьезно, я ощущаю, как к щекам приливает румянец смущения, а сердце сжимается от самого настоящего, совсем не притворного сострадания. На самом деле я вовсе не хочу, чтобы он проводил вечер один, неважно ― праздничный или нет. Он слишком дорог мне, чтобы быть по отношению к нему настолько сукой.

― Господи, сядь уже и замолчи! ― первым не выдерживает Сережа, который вслед за Жаном научился читать по моему лицу, как в открытой книге, и взмахивает рукой, указывая Жану на свободный диван. ― Я допою для Оли песню, потому что она меня попросила. А потом сядем и все вместе поужинаем. В конце концов, это Олин день, а я меньше всего на свете хотел бы ее огорчить. Не только сегодня.

Последнюю фразу он произносит с таким напором, что Жан почитает за благо не спорить, послушно опускается на диван и дергает меня за рукав блузки, чтобы я села рядом. Уверенная, что мне не удастся ни расслабиться, ни забыться, уже с первых тактов я удивленно ловлю себя на мысли, как мне хорошо с ними двумя. Начав с начала, Сережа проникновенно пропевает слова моей любимой песни «про ленту», и, заслушавшись, я опускаю голову на плечо Жана и закрываю глаза. Музыка и красивый, проникновенный Сережин голос творят чудеса ― вновь я будто воспаряю над собственным телом, становлюсь невесомой, чувствую себя необъяснимо и непередаваемо счастливой.

Вполуха я прислушиваюсь к словам песни, и присутствие Жана совершает в моем сознании настоящий маленький переворот: внезапно я понимаю, кому более всего подходит «наша» с Сережей песня ― вечно неприкаянному моему бывшему.

…На наших лицах без ответа

Лишь только отблески рассвета

Того, где ты меня не ждешь…

Если бы в наших жизнях не случился Сережа, если бы хранители насильственным способом не заставили нас полностью изменить их уклад, если бы мы не оказались здесь ― отрезанные от мира и цивилизации… чтó нас связывало бы тогда? Редкие мои приходы под предлогом «разжиться кровью» ― чаще в больницу, реже домой. Их просьбы, всё более и более сходящие на нет, применить мой дар во благо «семьи», частью которой я давно перестала себя ощущать. Как долго я продолжала бы его ждать? Сколько лет, а скорее, месяцев или недель, мое ожидание продолжало бы иметь для него значение? «Дорога ― мой дом, и для любви это не место», ― поет мне Сережа, и по моему позвоночнику вверх поднимается волна леденящего ужаса. Украдкой, не открывая глаз, я нахожу и крепко сжимаю ладонь Жана. Я не хочу узнать себя в героине песни, отказываюсь блуждать в заведомо обреченных поисках несчастной, принесенной в жертву нежеланию идти на компромисс, вовремя извиниться и отставить гордыню любви. Никогда-никогда не хочу потерять мужчину всей своей жизни. Чтобы жить, дышать, просыпаться по утрам, мне нужна любовь моего Жана. Необходимо чувствовать его руку. Мне недостаточно, чтобы он просто «где-то был», существовал в своей параллельной моей жизни. Он нужен мне здесь, сейчас ― не как врач, не как друг, не как вечно обиженный на меня «бывший муж».

Открыв глаза, я выжидаю момент, когда Сережа полностью сосредотачивается на клавишах моего алого франкенштейна, дергаю Жана за подбородок к себе и быстро, но с чувством целую в губы. Жду удивленный, может быть, раздраженный взгляд, но не встречаю в его глазах ничего, кроме понимания. Слова песни затронули не только меня. В глазах Жана я вижу ту же тоску и то же непринятие самой возможности нашего расставания. Их, и правда, на нашем веку было более чем достаточно.

― Оля, ― одними губами, бесшумно произносит он, и сами собой мои губы расплываются в ответной счастливой улыбке.

― Дорогие мои, концерт немного так кончился! ― Голос Сережи едва не заставляет меня подпрыгнуть от неожиданности. Смущенная, я поворачиваюсь к нему и натыкаюсь на снисходительную улыбку, адресованную Жану. ― Я бы очень хотел, чтобы ты не приходил сегодня. Но… потом я отведу ее в спальню, а всё, что останется тебе, пожелать нам доброй, но не спокойной ночи.

― А я хотел бы, чтобы ты не приходил никогда, ― так же мягко улыбается ему Жан и не позволяет мне высвободить руку из своей ладони. ― Но да, Сережа. Сегодня в спальню ее отведешь ты. К сожалению, я не страдаю склерозом. Я помню и наш договор, и что я тебе обещал.

― Мальчики, а никто не хочет поинтересоваться, чего бы хотела я? Быть может, мы продолжим наш праздничный концерт несколько в ином ключе? Сделаем из него… ― приложив усилие, я вырываю ладонь из пальцев Жана и поднимаюсь на ноги, ― что-то вроде концерта по заявкам. Я не заказывала вашей ссоры. Но вот от еще одного номера художественной самодеятельности не откажусь. Сережа, профессионалы могут уступить место любителям. А в репертуаре любителей, надо думать, тоже найдется кое-что мной любимое.

― Оля, нет, ― Жан вновь понимает меня без пояснений, а Сережа, встрепенувшись, поднимает на нас заинтересованный взгляд.

― А почему я так уверен, что «Оля ― да»? ― ни к кому не обращаясь, задает он вопрос и, подойдя ко мне, демонстративно водружает руку на мои плечи. ― Я знаю этот взгляд. Если ты сейчас не попросишь его спеть, причем что-то, чтó когда-то считалось его короночкой, я уступлю Жану свою очередь!

― Сережа, ― самым нежным тоном, на который способна, говорю я и движением плеча сбрасываю его руку, ― еще раз скажешь что-то про «очередь» или «уступлю Жану», я сотру тебе память и отправлю обратно в Смоленск, причем без машины.

― Не отправишь, Оленька, ― с уверенностью возражает он и, притянув меня к себе, целует в лоб. ― Только не отца своего ребенка. Только не в руки этим вашим ополоумевшим хранителям. Но прости, ладно? Если ты захочешь, можешь провести эту ночь одна. Плевать на спор. Я просто не хотел, чтобы тебе снились кошмары…

― Кошмаров не будет, Сережа, ― объявляет Жан и, обойдя нас, с высоко поднятой головой усаживается за инструмент. С показным усердием разминает пальцы и опускает их на клавиатуру, горделиво взяв первый неудачный аккорд. Следующий аккорд звучит так же неблагозвучно, Жан откашливается и как ни в чем не бывало кивает нам с Сережей. ― Пою я скверно. Играю и того хуже. Но не могу не исполнить негласную просьбу дамы. Олюшка, когда будешь смеяться, не сдерживай себя. Позитивные эмоции полезны и тебе, и твоей лялечке.

― О боже, ― широко распахнув глаза, я приближаюсь к Жану, не в силах поверить в то, что он делает, ― ты серьезно? Про глаза? Ты помнишь, как я смеялась, когда ты исполнял ее в последний раз?!

― Нашей Оленьке, Сережа, катастрофически недостает чувства такта, ― произносит Жан и «деревянными» пальцами неловко пробегается по клавишам. ― Я спел ей, желая спасти наш брак. Это было в конце двадцатых, так, Оленька? Сто лет назад. А она, вместо того чтобы проникнуться раскаяньем и любовью, буквально каталась по полу от смеха. Это не «Би-2», но весьма достойный русский романс. Сережа, рассмеешься, и я уговорю Олю пустить меня к вам на ночь.

― Пожалуйста, не пугай меня! Меня достаточно напугали выражения ваших лиц! ― просит Сережа и, взяв за руку, увлекает меня обратно в «партер» на пустующий диван.

Долго и медленно Жан отыгрывает проигрыш, очевидно вспоминая мелодию и слова некогда любимой нами песни, которая на самом деле не один раз спасала наш брак. Снова откашливается и, смерив нас с Сережей надменным взглядом, начинает петь, нещадно перевирая текст и не попав, кажется, ни в одну ноту.

― Мне хочется хоть раз, еще лишь раз поверить, мне всё равно, поверь, что сбудется потом; любовь нельзя понять, любовь нельзя измерить, ведь там, на дне души, как в омуте речном, ― благополучно завершив первый куплет(5), Жан оценивающе поглядывает то на меня, то на уткнувшегося мне в плечо, только что не подвывающего от смеха Сережу.

Честно я пытаюсь проникнуться когда-то трогающими меня до глубины души словами действительно прекрасного старинного русского романса… но «ломаюсь» уже на припеве и прячу мокрое от слез лицо в коленях Сережи. От хохота сводит скулы, я не хочу, но вслушиваюсь в пропеваемые Жаном строфы и волей-неволей вспоминаю случившуюся катастрофу «местячкового» масштаба по завершении того, самого первого «концерта», о котором поведал Сереже мой в то время далеко еще не бывший муж.

Согласно тогдашней своей легенде, дед заведовал домом культуры и пионерии, благодаря чему сменил привычный образ «старичка-лесовичка из народа» на вполне современного и деловитого чиновника, забросил на дальние полки картуз, нацепил красноармейскую буденовку и с рвением принялся насаждать во вверенном ему здании коммунистическое «разумное, доброе, вечное», организуя выступления рабочих самых разных специальностей и талантов, а также повязавших красный галстук подростков. Нам с Жаном категорически запрещалось посещать сие культурное заведение, однако мой муж отлично знал, где дед прячет ключи, а мне ничего не стоило убедить дворника пропустить нас во двор и здание. Моя страсть к посещению перекрашенной в отвратительный голубой цвет бывшей усадьбы наших с Жаном соседей по дореволюционному прошлому объяснялась легко и просто: посреди актового ― бывшего бального ― зала, как и годы назад, стоял оставленный бежавшими за границу хозяевами массивный рояль из красного дерева. Ночь за ночью пробирались мы в дедову вотчину, я играла, Жан слушал, лишь иногда требуя уступить ему место. В ту ночь, о которой напомнил Жан, между нами случилась премерзкая ссора ― увы, одна из бесконечного множества ей подобных. В сердцах он хлопнул дверью и отсутствовал не меньше трех часов, явившись домой ближе к рассвету. Комнатушка, в которой мы с ним ютились, находилась на первом этаже, и когда Жан в начале четвертого постучал в окно, от облегчения, что на этот раз он вернулся ко мне, я едва не расплакалась. Угроза расставания вот уже много лет висела надо мной дамокловым мечом. Расставания я страшилась более, чем когда-либо боялась за свою жизнь. Так хотела удержать Жана, сохранить брак, сберечь наши чувства, что своими неуклюжими стараниями закапывала их всё глубже и глубже. Вцепилась в мужа мертвой хваткой, но вместо того, чтобы, следуя заветам женской мудрости, завлечь его лаской и нежностью, от души впивалась зубами в протянутую мне ладонь.

Выглянув в окно на стук Жана, я увидела, как он с очаровательной улыбкой потрясает своим трофеем ― внушительной связкой дедовых ключей, кивнула ему и, торопливо впрыгнув в туфли, с разбега влетела в липкие объятия душной летней ночи. Остановившись перед Жаном, робко я подняла на него глаза и просияла, когда он широко развел руки в стороны. «Люблю тебя», ― прошептал он мне в волосы, крепко обнял и закружил так, что у меня в ушах засвистел ветер. Наплевав на еще один дедов запрет, на сверхскорости, рука в руке пронеслись мы по темным безлюдным улицам. Привычно и быстро я отправила сторожа спать в сторожку. Жан со знанием дела один за другим выудил из связки нужные ключи. Добравшись наконец до нашей цели из красного дерева, мой муж попросил у меня разрешения первым занять скрипучую колченогую табуретку, поставленную дедом перед роялем. «Когда он уже перестанет беречь и прятать нормальную мебель?!» ― в сердцах бросил Жан и с громким стуком откинул деревянную крышку.

Конечно же, я слышала исполненный им романс раньше, но пропетые любимым супругом рифмованные строки о доведших его до безумия зеленых глазах вызвали во мне прилив настолько яркого, ничем не разбавленного восторга, что, не дослушав песню, я буквально рухнула в руки опешившего от внезапности «нападения» Жана. Не заботясь о сохранности казенного инструмента, Жан приподнял меня и усадил на горестно отозвавшуюся протяжными неблагозвучными аккордами клавиатуру. Разомлевшая от поцелуев, на пике наслаждения откинулась я на спинку рояля и, конечно же, старое дерево не выдержало давления и ритмичных толчков. Обрушившись на пол вместе с обратившимся в рухлядь драгоценным дедовым «струментом», мы с Жаном смеялись до слез и желудочных колик. Он безбожно наврал Сереже ― то, самое первое его исполнение «Твоих зеленых глаз» вовсе не рассмешило меня, а влюбило в него еще сильнее, хотя мне наивно верилось, что это физически невозможно. Мне, боготворившей своего мужа, для счастья достаточно было его улыбки. Но он спел для меня и обо мне, и от щемящей радости на какое-то время я буквально забыла, как нужно дышать.

Утром мы явились к деду с повинной. Оглядев наши довольные, без тени раскаяния лица, тот хмыкнул, крякнул, смачно плюнул на пол и, молча отобрав у Жана ключи, хлопнул дверью. «Твои глаза зеленые», ― прошептал мне на ухо Жан, и так же, как ночью, неодолимая сила швырнула меня в его объятия. Вернувшийся за забытой на кухне буденовкой дед застукал нас на собственном обеденном столе и от души пожелал нам обоим сдохнуть самой долгой и мучительной смертью. Столько, сколько мы смеялись в ту ночь и весь последующий день, мне кажется, мы не смеялись никогда за всю нашу долгую совместную и раздельную жизнь ― ни до, ни после.

― Твои глаза зеленые, твои слова обманные, и эта песня звонкая свели меня с ума! ― самозабвенно, ускорившись до залихватской цыганщины, допевает Жан, смотрит на нас с Сережей, хохочущих едва не до поросячьего визга, несколько раз смаргивает и неожиданно сам роняет голову на руки, выжав из пианино жуткую громогласную какофонию и буквально подвывая от смеха.

― Жан, какого черта ты решил нас свести в могилу?! ― спустя пять-десять минут, безуспешных попыток успокоиться, удается выговорить мне. Размазывая по лицу косметику, я утираю слезы, но вновь впадаю в смеховую истерику, куда вслед за мной тут же проваливаются и оба мужчины.

Первым берет себя в руки зачинщик сего безобразия. Несколько раз Жан глубоко вдыхает и выдыхает, крепко зажмуривается, громко втягивает носом воздух и наконец поднимается с крутящегося стула.

― Что ж, ― заметно охрипшим после смеха и громогласного пения голосом произносит он, ― продолжим концерт по заявкам. Прилюдно спеть Олю не заставить даже под пытками. По логике вещей, я должен бы попросить, чтобы ты нам сыграла. Так сказать, наглядно продемонстрировала нам с Сережей, что деньги на «струмент», как, помнишь, говорил наш дедуля, были потрачены не зря. Но, как вы знаете, логика у меня особая, поэтому попрошу я тебя о другом. Так сказать, в счет благодарности за то, что поднял вам настроение. Сережа, ты не считаешь, что Оля задолжала мне танец? В прошлый «салонный» вечер свою порцию удовольствий получил только ты.

Не дожидаясь ответа Сережи и каких-либо действий с моей стороны, Жан наклоняется и за руку бесцеремонно дергает меня на себя. Охнув от неожиданности, я оказываюсь вплотную прижата к телу бывшего своего супруга на глазах человека, который прошлым вечером надел мне на палец обручальное кольцо. Не успеваю скосить глаза на Сережу, как Жан, обхватив за талию, подхватывает меня и принимается кружить ― так, что мои ноги отрываются от пола, а в ушах, как почти сто лет назад, начинает свистеть ветер. Я крепко цепляюсь за его плечи и прикусываю губу, чтобы подавить восторженный вскрик. Сереже вовсе не нужно знать, как я обожала и, судя по всему, продолжаю сходить с ума по такому Жану ― легкому, веселому, способному рассмешить меня до слез простой гримасой, самой глупой шуткой, ни капельки не смешными историями. Этот Жан, в отличие от привычного саркастичного скептика и циника, был готов на любые безумства, чтобы услышать мой смех. Он пел, сочинял для меня стихи, вовлекал в дикие несуразные пляски, подхватывал на руки и кружил, кружил, кружил, пока, чуть живая от хохота, я не принималась молить его о пощаде.

Как давно я не видела своего мужчину таким, пытаюсь вспомнить я, когда он опускает меня на пол и, не выпуская из объятий, напевая под нос нечто, отдаленно напоминающее мелодию вальса, воспроизводит несколько далеко не элегантных танцевальных па.

― Я не вальсирую столь виртуозно, как твой будущий муж, но тоже что-то могу. Обещаю, что не отдавлю тебе ноги, ― продолжает Жан и вновь заходится от смеха, в следующее же мгновение нарушив данное обещание ― вовсе не виртуозно наступив мне на ногу.

― Жан! ― изо всех сил кусая губы, чтобы ненароком не поддержать необъяснимое его веселье, прошу я. ― Хватит, пожалуйста! Это похоже на что-угодно, только не на вальс!

― Оленька, я просто пошутил, ― на удивление легко, отступает он, разжимает руки и подталкивает меня к пианино. ― Я, правда, хочу, чтобы ты нам сыграла. Давай нашу любимую серенаду. Ту, что была на твоем рингтоне, Сережа.

Резко я оборачиваюсь к последнему и предсказуемо обнаруживаю на его внешне непроницаемом лице признаки старательно подавляемого гнева.

― Шуберт? ― переспрашивает Сережа, и Жан уважительно хмыкает, чем наверняка еще больше выводит того из себя.

― А кто-то что-то говорит про потерянное поколение! ― восклицает он и бесстрашно подсаживается на диван к опасно побледневшему Сереже.

― Оля, сыграй, пожалуйста, что он просит. И я очень хочу поесть и уйти. Простите, если это невежливо, ― откликается Сергей и демонстративно отодвигается от него к самому краю дивана. Медленно я перевожу взгляд с уже открыто раздраженного Сережи на излучающего позитив Жана и вместо того, чтобы огорчиться или рассердиться, сама не понимая почему не могу сдержать счастливую улыбку умиления. Очевидно, им обоим нужно хорошо постараться, чтобы испортить мне вечер.

Довольная, я усаживаюсь за своего франкенштейна и, по примеру Жана, разминаю пальцы. Серенаду, которую он мне «заказал», я могу сыграть сразу после пробуждения, с закрытыми глазами, скорее всего, даже со связанными руками. Эта пьеса ― часть меня, почти два столетия током крови бежит по моим венам; мгновение ― и я вызываю ее в памяти, буквально переполняюсь мелодией, замираю, словно вот-вот расплещу, разбрызгаю ноты вокруг себя, не успев добраться до клавиатуры. Мелодия, как будто просачивается, стекает с подушечек пальцев на бело-черные клавиши, естественно и легко я беру аккорд за аккордом ― бездумно, споро, не замедляясь, чтобы припомнить следующие ноты. Мелодия течет, брызжет, меняется: мажорная восторженность ― светлой грустью и сразу, без предупреждения ― пронзительной любовной тоской. Крепко-крепко я зажмуриваюсь, полностью отдаю себя во власть музыке, самой родной, дорогой и близкой моему сердцу. С этого произведения, миновав обычно обязательный этап с гаммами и детскими пьесами, начала мама мое обучение игре на фортепиано. Невозможно поверить, но я хорошо помню свое маленькое детское отчаяние, когда ― пухлые и короткие ― мои пальчики не могли растянуться достаточно, чтобы воспроизвести вслед материнскими пальцами так красиво звучащий аккорд. Поначалу, как казалось мне, крохе, ― целую вечность, пальцам не хватало гибкости, сил, а мне самой ― терпения. Однако мама вновь и вновь, с неизменной улыбкой подзывала меня к инструменту, и я так же навсегда запомнила пьянящее ощущение восторга, когда впервые мне удалось без ошибок наиграть мелодию любимой маминой музыкальной пьесы.

Почему-то я не рассказывала Жану о том, что изначально три десятилетия моей человеческой жизни шубертовская серенада ассоциировалась у меня отнюдь не с любовными переживаниями, а с маминой улыбкой и ее серебристым, как перезвон колокольчиков, смехом. Я упустила момент, не поняла, как случилось, что именно эта мелодия стала «нашей» с моим загадочным, роковым французом, как будто впитав, вместив в себя все перипетии нашего с ним романа, все страсти, всю испытываемую нами ― а для меня первую в жизни взаимную ― любовь. Когда после обращения, «скоропостижного» венчания и головокружительного медового месяца мы вернулись в мое имение, я всю себя положила на то, чтобы Жан не пожалел о своем решении разделить со мной вечность. Я смотрела сквозь пальцы на всё, что обычно меня раздражало. Улыбалась ему до боли в лицевых мышцах. Ходила на цыпочках, если он дома принимал пациентов или по любой другой причине уединялся у себя в кабинете. В то время, исполненное выпестованного мной умиротворения, Жан часто просил меня «наиграть» ему «ту, нашу с тобой пьеску». Рискуя повалить нас обоих на пол, он, сдвинув меня вперед и едва ли не вплотную придвинув к инструменту, усаживался сзади на мою банкетку, словно таким оригинальным способом собирался сыграть со мной в четыре руки. Впрочем, оба мы хорошо знали, что музицирование ― в одну, две, три или четыре руки отнюдь не входило в его планы. Злополучный «струмент», гибель которого дедуля не мог простить нам вплоть до начала Великой Отечественной, увы, был не первым пострадавшим по нашей вине клавишным инструментом. Настолько катастрофичного ущерба прежде мы, правда, не наносили, но ремонтировать фортепиано нам приходилось не раз, не два и не три. Близко-близко, опаляя щеку жарким дыханием, Жан придвигался ко мне и, заставляя взять первую неверную ноту, прикусывал мочку уха. Я еще пыталась более-менее правильно переставлять пальцы по клавишам, пока губы мужа скользили по моей шее, пальцы приспускали вниз прикрывавшую плечо ткань, но стоило ему сжать ладони на моей груди или, задирая вверх юбку, положить их мне на колени, как я окончательно запутывалась в нотах, не могла сложить пальцы для нужного аккорда и, в последний раз звонко ударив по клавишам, заводила руки назад и с наслаждением присоединялась к затеянной им захватывающей игре. В такие моменты я радовалась, что у нас нет и не будет детей, чью психику мы непременно разрушили бы, застань они хотя бы одну, самую невинную разыгрываемую нами сцену у инструмента. Или на инструменте, думаю я и тут же сбиваюсь с ритма, вспомнив разнообразные вариации тех «на», что практиковали мы с Жаном на заре нашего брака.

― Как ты красиво играешь, ― слышу я у себя за спиной голос Сережи и, вздрогнув от неожиданности, сознаю, насколько глубоко провалилась в воспоминания. Легко и нежно, словно вторя событиям давно минувшего прошлого, его руки скользят по моей шее, опускаются ниже, и я ощущаю, как вплотную, очевидно желая скрыть от нежеланного свидетеля свое возбуждение, Сережа пахом прижимается к моей спине. ― Спасибо, что поставила на меня именно эту мелодию. Я знаю, как ты ее любишь.

Последние слова он выдыхает мне в самое ухо. Невольно с моих губ срывается тихий стон удовольствия, а через мгновение я чувствую на своей коже прикосновение еще одной, третьей ладони. Они с Жаном совершенно точно не собираются предложить мне сыграть ни в четыре, ни в шесть рук, думаю я и усилием воли заставляю себя не останавливаться, внутренне готовая отреагировать, как только ситуация окончательно выйдет из-под контроля.

― Молодо-зелено, ― пренебрежительно сетует Жан, и ― я не верю, что он делает это взаправду ― бедром отодвигает Сережу в сторону, чтобы продемонстрировать, как следует правильно взаимодействовать с музицирующей по твоей просьбе женщиной.

Я понятия не имею, уместно ли продолжать играть, но почитаю за благо, что у меня есть, чем занять руки, и возможность сделать вид, что я не участвую в устроенном за моей спиной странном сексуальном противоборстве.

Как когда-то, сдвинув на самый краешек крутящегося стула, Жан усаживается позади меня, выверенными векáми практики движениями проводит руками по моему телу и крепко прижимает к себе. Когда его губы, по традиции, приникают к моей шее, до меня доходит, как глупо выглядят мои попытки придать происходящему частичку нормальности, и я безвольно роняю руки себе на колени.

― Мальчик, учись, пока я жив, ― сдавленным голосом говорит Жан, а его ладони по-хозяйски ныряют под мою свободного кроя блузку.

― Так уж и мальчик? ― слышу я полный сарказма, интонационно точь-в-точь напоминающий подачу Жана, вопрос Сережи, и без паузы, спроса или предупреждения, запустив пальцы в мои распущенные по плечам волосы, он тянет мою голову назад, разворачивает к себе и накрывает губы поцелуем, за который меня охватывает самая настоящая «профессорская» гордость. Если мой любимый способный студент и не зазубрил назубок основные принципы русской орфографии, то иного рода зачет Сереженька без сомнений сдал бы на отлично. «Ну, чему-то мне удалось его научить», ― думаю я, машинально завожу одну руку назад, опустив на бедро бывшего мужа, а вторую поднимаю и переплетаю с пальцами Сережи, запутавшимися в моих волосах. Чувствую, как ладонь Жана пробирается под тонкую ткань моего бюстгальтера, губы Сережи перемещаются обратно к моему уху, и в тот же момент резко, жадно ловя широко открытым ртом воздух ― словно всплыла с большой глубины ― прихожу в себя.

Неуклюже барахтаясь в попытках подняться на ноги, я стряхиваю с себя, отталкиваю прочь руки, руки, руки ― на испытываемом адреналине мне чудится, что их много больше физиологически обусловленных четырех, высвобождаюсь из объятий, вскакиваю, с оглушительными, режущими слух звуками задеваю клавиши пианино и, отступая, только чудом не опрокидываю инструмент на пол.

«Вы с ума посходили?» ― хочу спросить я, но не могу выговорить ни слова, как будто мои губы опечатали печатью молчания. Ошалело, все трое, мы переглядываемся, и, резко отведя глаза в стороны, старательно делаем вид, что не замечаем эрекцию у обоих мужчин и размазанную по лицу Сережи помаду. Маленькими шажочками, более не поворачиваясь к ним спиной, я отхожу к дивану и, склонившись над подносом, чуть подрагивающими руками наливаю себе крови из хрустального графина.

― Ваше здоровье! ― сама не зная зачем, провозглашаю я тост и в несколько глотков осушаю наполненный до самой кромки бокал. В этот раз я не стесняюсь Сережи и с удовольствием скалю клыки в сторону вновь зачарованно уставившихся на меня мужчин. ― Что ж… сегодня вы не обещали мне праздник, поэтому без претензий! Никаких сюрпризов. Жан знает, как я ненавижу этот день. Потому ничего хорошего от него и не ждала. Впрочем, такого не ждала тоже. По какой-то причине ― вот я дура! ― мне не приходило в голову, что со мной в принципе может случиться что-то похожее. Но, сука, да! С кем, если не со мной?!

― Олечка… ― начинает было Сережа, но не находится с продолжением. Его большие несчастные глаза взирают на меня с такой безнадежной тоской, словно он всерьез ожидает, что вот-вот его навсегда отлучат и от тела, и от дома, заранее лишат родительских прав, отрубят возможности видеться с еще нерожденной дочерью и когда-либо заговаривать со мной или Жаном.

― Сережа, никто не умер, ― быстро, как отрезала, проговариваю я, желая как можно скорее закрыть тему, сделать вид, что ничто и никогда между нами тремя не выходило за рамки, ограниченные приличием… кроме того, что… сука, я сплю с ними обоими! Мысленно чертыхнувшись, я натянуто улыбаюсь помрачневшему Жану и выпаливаю первую пришедшую на ум ерунду. ― Жан, а Сережа не знает, почему мне без проблем можно ничего не дарить на Восьмое марта. Расскажешь официальную версию?

― В 1908 году на Первом всероссийском женском съезде Оля вступила в полемику и проиграла, ― тусклым голосом, словно ученик, заучивший наизусть скучнейший урок, послушно произносит он. ― Олина «Женская прогрессивная партия» утверждала, что у женщин есть один настоящий враг ― мужчина, а коммунистки своим классовым врагом взяли и назвали саму Олю. Александра Коллонтай ― если ты не знаешь, Сережа, в свое время была такая известная большевичка, она же коммунистка ― буквально размазала Олиных товарок. Выкрикнула с трибуны, что никогда у хозяйки и служанки не будет общих интересов, потому что одна из них подлая угнетательница. Конечно же, Оленька не смогла смолчать, но когда толпа занимала сторону феминисток- аристократок? Чтó бы Оля им ни сказала, из ее уст они не услышали бы ничего, кроме вариаций на тему: «Нет хлеба? Покупай пирожные!» Собравшиеся работницы скандировали что-то вроде «смерть буржуям», «власть трудовому народу» или… советам? Какие тогда были лозунги? Понятия не имею, чтó они там скандировали, но факт ― нашей феминистке-аристократке пришлось замолчать, чтобы не быть разорванной разгневанной толпой.

― У Коллонтай была на удивление невкусная кровь. Такая же мутная, как она сама, ― вставляю ремарку я, а Жан усмехается, как будто и не ожидал от меня иного.

― Это официальная версия, ― с еще более унылым, чем у Сережи, выражением лица продолжает он. ― А реальность… Настоящая причина, почему Ольга ненавидит Международный женский день… Много лет назад, в один из праздничных вечеров она увидела, как я поцеловал Анну.

― Вашу Анну? ― встрепенувшись, переспрашивает Сережа и переводит заинтересованный, но не удивленный взгляд с Жана на меня. ― Они с Анной встречались или он тебе с ней изменил?

― Ни то ни другое, Сережа, ― говорю я и пожимаю плечами, ― с их слов, был всего один поцелуй, а в то время мы с Жаном уже были в разводе.

― Ни в каком разводе мы не были. Чтобы быть в разводе, слов и желания недостаточно! Где и когда ты расторгала наш брак?! ― неожиданно злым голосом обрывает меня Жан. ― Сережа, это было после войны. В пятьдесят четвертом. Я хорошо помню то время из-за Олиной легенды. Она знатно разругалась с главой хранителей, отцом незабвенной Ириночки Витальевны, и ее на шесть лет отправили на авиационный завод. К станку. Без возможности повышения хотя бы до мастера. Вообще без каких-либо возможностей. Как говорится, ни шагу в сторону. Вытачивай очередную шестеренку ― с утра и до бесконечности. Деду было сказано, что, если нас не устраивают легенды, то целесообразно пересмотреть договор и задуматься, а так ли людям выгодно сосуществование рядом с вампирами? Деду сосуществование было выгодно, и он отступил. Так вот, как раз в пятьдесят четвертом развернулась новая оборонная программа. Ольгины коллеги выпускали беспилотники и еще что-то стратегически важное для армии. Разумеется, она ненавидела эту работу, но, благо, у вампиров достаточно выносливости и сил для любого физического труда. Так, Оль, чем ты тогда провинилась? Ты так мне и не рассказала.

― Съездила по физиономии отцу нашей незабвенной Ириночки. Не рассчитывая тех самых вампирских сил, ― грубовато отвечаю я. Прямо смотрю ему в глаза, пока он не вздрагивает, отвечает мне пристальным, в миг посерьезневшим взглядом и наконец шумно выдыхает через нос.

― Не говори мне. Оля, пожалуйста, не говори мне! ― просит он, и я вновь пожимаю плечами.

― Хорошо. Но есть простое решение: не хочешь услышать ответ ― не задавай вопрос.

― Он же был тогда совсем мальчишкой…

― По сравнению с нами. Ему было хорошо за двадцать. И он очень хотел узнать, как «это», ― я делаю в воздухе знак кавычек, ― ощущается с вампиром. Даже жениться был готов.

― А почему он предложил это только тебе? Уже была Аня. Я не говорю, что она более привлекательна, но…

― Но! Из-за Ани я тогда и вляпалась. Всё-таки она ― моя карма. Права была Коллонтай. Угнетатели должны понести наказание за буржуйское прошлое! Вот только я несу-несу, а те наказания отчего-то никак не заканчиваются. Если ты помнишь, Виталий привык действовать нахрапом. И вроде Анечка наша ― девочка неробкого десятка. Помнишь, каким волчонком она на нас выпялилась, когда дед притащил ее с нами знакомиться? А тут и засмущалась, и раскраснелась, прибежала ко мне ― глаза огромные, таращится, молчит, а на ресницах ― слезы. Что он ей наговорил, чем угрожал, так я и не добилась ничего внятного. Это я не первый раз замужем. На войне чего только ни случалось! Рявкнула на всё «нет», да и убралась восвояси. А девочка наша и впрямь оказалась девочкой, если вы понимаете, о чем я говорю. То ли шкуру не нарастила. То ли навалилось всё. В отличие от меня, она не просила о вечности. Своим решением дед не просто ее обратил, но и поставил жирный крест на ее материалистических воззрениях. А для Анечки это были настоящие, как сейчас говорят, духовные ценности. Смешно, само понятие «душа» они отвергали, а ценности имели. Совсем как твоя первая русская жена с ее божеской благодатью. Сережа, я позже тебе расскажу! ― отмахиваюсь я от его неозвученного вслух вопроса и собираюсь с мыслями. ― Так вот, посмотрела я на Аню… и так мне обидно стало. Ну вот поставили тебя беречь некую тайну, можно сказать, за весь род человеческий. А ты и тут хочешь напаскудить, властью пользуешься направо и налево и только и норовишь урвать, осквернить, растоптать, уничтожить… Как же Костик на деда своего похож! Я не хотела вмешиваться. Сказала Ане, чтобы не накручивала себя, потому что она больше не обычная женщина и таких Виталиков может в прямом смысле слова есть на завтрак, обед и ужин. Но вот мы уже поговорили, она засобиралась домой, подошла к зеркалу волосы поправить и с такой ненавистью на себя взглянула, что у меня дыхание перехватило от злости. Она не сделала ничего плохого! Виновен был этот чертов извращенец, а виноватой чувствовала себя она! Виноватой, грязной… Вам не понять, как это работает. Для этого нужно хотя бы лет пятнадцать прожить женщиной, хотя вы и через месяц взвоете! Так я и поняла, что не смогу ни простить, ни стерпеть. Пришла к нему, встала посреди кабинета, скинула с себя платье, повернулась к свету ― абсолютно голенькая, как он и просил. Клыки выставила и говорю: «Бери, что хотел, если не испугаешься». И вы представляете, не испугался. Вот тогда я ему по физиономии и съездила. Наглядно показала, что какую бы силу ты за собой ни чувствовал, всегда найдется кто-то сильнее. Сразу предупрежу вопросы, почему не использовала гипноз или не «прикусила». Я хотела, чтобы он запомнил. Очень хорошо запомнил свое унижение. Да и что для вампира те шесть лет? В сравнении с принадлежащей нам вечностью? Я и дольше бы продержалась. Но ― какой сюрприз! ― хранителям потребовался мой дар. Я оказала маленькую услугу, о которой меня попросили, и вернулась к труду интеллектуальному.

― А почему вы обе мне ничего не сказали?! ― после минутного молчания с искренним возмущением спрашивает меня Жан, а я отвечаю ему столь же искренним недоумением.

― Аню на три года отправили в колхоз убирать за свиньями. Меня ― на шесть лет к станку. Чем ты хотел заниматься? Обратно в ненавистные ветеринары? Мести улицы? У Бредихиных хватило бы фантазии, оригинально тебя унизить. Дед без сомнений нашел самую креативную семейку бдеть над его Законом. А уж какую честную и неподкупную!

― Так, погодите, ― вступает Сережа, приближается к столу и берет себе один из принесенных Жаном бутербродов. Останавливается, когда я жестом подзываю его к себе и терпеливо дожидается, пока я салфеткой оттираю помаду с его губ и лица. ― То, что вы рассказываете полный трешак! Но, простите, тема поцелуя не раскрыта. Жан, можешь сказать, за каким чертом ты это сделал? И слепому видно, что ты до сих пор сходишь с ума по Оле. Зачем?!

Сам того не ведая, Сережа озвучивает именно тот вопрос, что мучил меня шестьдесят шесть лет с момента, как я увидела целующимися своего бывшего мужа и его названную сестру. Жан пытался догнать меня. Рвался что-то объяснить. Но в тот момент я не могла ни слышать его, ни видеть. А после… мне не то чтобы стало всё равно, я просто примирилась с мыслью, что рядом со мной нет никого, кому бы я могла по-настоящему доверять. И в случае с Анной мне действительно было жаль, что так получилось. Изначально мне искренне понравилась эта девочка ― угловатая, но искренняя, идеалистка, смелая, преданная делу, которое выполняла, и, как мне показалось, людям. Увы, тот памятный поцелуй в машине расставил всё по своим местам и заставил меня навсегда снять с глаз розовые очки. У меня не было подруг. Не стоило и пытаться.

― Зачем он это сделал, Сережа? Хотел сделать мне незабываемый подарок к Международному женскому дню, ― с натянутой улыбкой предполагаю я и наполняю соком Сережин бокал. ― И сделал же. Шестьдесят шесть лет прошло, а я ничего не забыла. Вот уж поистине вышел незабываемый подарок.

― Оля, я не хотел тебя ранить. Тогда мы в очередной раз пробовали сойтись. Я, правда, не изменял тебе. Всё, что я хотел ― показать Ане, что она не должна прятаться от жизни… от мужчин… из-за своего дара… ― бодро начинает Жан, но быстро сбивается и пристыженно замолкает.

Нарочито громко рассмеявшись, я передаю Сереже его бокал и, подойдя к Жану, панибратски хлопаю его по плечу.

― А вместо этого показал мне, что тебе нельзя верить. А еще вы весьма наглядно продемонстрировали, что зря я видела в Анне подругу. Зная о нас с тобой, она захотела именно моего мужчину. Совпадение? К чертям такие совпадения!

― Оля, ― со странными интонациями, которые я не могу идентифицировать, произносит Жан и осторожно и невесомо кладет руки на мои плечи. ― Ну вот сейчас выслушай меня. Один только раз. Отставь свою обиду и услышь меня. Оля. Аня не целовалась со мной в машине. Я ее поцеловал. Чувствуешь разницу? Она мне не ответила. Просто замерла. Растерялась. Ничего она от меня не хотела. Это я виноват. Оля, услышь меня, пожалуйста. Это я ее поцеловал. Я. Не она. Ты зря всю жизнь на нее огрызалась. Она ничего не сделала.

Я хочу, почти готова ему поверить, но перед мысленным взором вновь и вновь прокручивается сцена, которая разделила мою жизнь на «до» и «после». До ― во мне оставалась наивная вера в хороших людей и вечную истинную любовь. После ― в корчах и мучениях догоревшая моя детскость ― несчастный атавизм утонувшей в кровавой ванне человечности ― оставила пепелище отрезвляющего прозрения. А самым обидным для меня откровением стало не предательство Анны. Черт бы с ней, она все равно осталась членом моей семьи. Самым грустным было осознание простого, как мир, абсолютно прозрачного факта: Жану было, есть и будет плевать на мои чувства. Аксиома не требовала доказательств. Тем поцелуем он растоптал и уничтожил остатки моей веры в него. Как будто намеренно сделал мне больно. Наказал и не объяснил за что.

― Вот поэтому, Сережа, ― тихо говорю я и аккуратно высвобождаюсь из хватки Жана, ― я и не люблю Восьмое марта. Ничего хорошего со мной в этот день не происходило.

― А вот и нет! В девятнадцатом году было зашибенное Восьмое марта. Оля, вспомни! ― Сережа пристраивает бокал на поднос и, подойдя ко мне, берет за руки. Я честно пытаюсь напрячь память, но продолжаю думать о событии шестидесяти шестилетней давности, тщетно пытаясь понять, за каким чертом мужчине, которого я любила всю свою жизнь, понадобилось отнимать у меня единственную подругу?! Единственную, если не считать той, о ком он рассказал мне сегодня под утро. Той, что забрали Жан, дед и хранители, сначала отрубив голову у меня на глазах, а затем стерев о ней все до последнего воспоминания. Я уже оборачиваюсь к Жану с намерением задать ему поедом разъедающий мне душу вопрос: так ли уж мало ему было доступных для поцелуев баб? Так ли уж необходимо было целовать именно ее, мою Анну, с которой ― он не мог этого не видеть ― у нас налаживались теплые дружеские отношения?! Но память вдруг проясняется, и, наплевав на прошлые обиды, я с улыбкой поднимаю на Сережу просветлевший взгляд.

― Коломна, ― говорю я, а он кивает мне и улыбается так открыто и искренне, что у меня перехватывает дыхание. «Я не заслужила тебя, солнечный мальчик, ― хочу, должна сказать я ему, ― мой багаж слишком тяжёл, прошлое беспросветно черно. А ты так безрассудно растрачиваешь весь свой свет на создание, недостойное и одного лучика». Но я молчу, смотрю на него, продолжаю утопать в ясной-ясной, небесной, ларимаровой синеве его глаз и понимаю, что не скажу ему ничего подобного. Он нужен мне. Нужен, как кислород. Больше, чем кровь, текущая по его венам. Мой дорогой, светлый Сереженька. Как долго мы с Жаном продержимся без него?! Как скоро захлестнет нас всё та же волна взаимных претензий, невысказанных и недосказанных обид, как глубоко увязнем в неумении по-взрослому объясниться, разрешить спор без агрессии или злой иронии?! Судя по тому, как развивается сегодняшний вечер ― нам повезет, если протянем хотя бы недельку!

― Что было в Коломне? ― словно вторя моим сомнениям, невыразительным тоном спрашивает Жан и понимающе кивает, стóит Сереже заговорить.

― Ничего и всё! Оля, в марте девятнадцатого для меня только и исключительно Анваровна, как поощрение за очередную победу в конкурсе повезла нас на экскурсию. Любимых студентов любимого театрального кружка. Сама бы она ни в жизнь, но кто-то из ректората на нее надавил. И, рёбаный йод, как же в Коломенском Кремле было скучно! В конце концов под разными предлогами вся группа разбрелась, кто куда. Только один я, извечный Олин кошмар, не хотел никуда разбредаться. Стоял и терпеливо слушал каждое ее слово. А она всё рассказывала и рассказывала, что-то показывала, говорила, говорила, говорила, а потом вдруг уперлась в меня пристальным взглядом и буквально взмолилась: «Хороший мой, Сережа, пожалей меня. Этот Кремль у меня в печенках. Будь лапочкой. Уйди к ребятам!» Впервые Оля обратилась ко мне на «ты», впервые назвала «Сережей», впервые я услышал от нее «хороший мой».

― Но к ребятам ты не ушел, как она попросила? ― то ли задает вопрос, то ли утверждает Жан.

― Нет, он не ушел, ― отвечаю за Сережу я и, освободив одну руку, с нежностью провожу ладонью по его щеке. ― Он сказал мне: «Нахер Коломну», притащил мороженое, которым заляпал мне всё пальто, а потом отвел на лавочку на живописном холме и не меньше часа читал стихи.

― Да, это ты любишь, ― резюмирует Жан и без выражения, но от души добавляет, ― Сережа, как же я тебя ненавижу.

― Сказал бы «взаимно», но не хочу. Ничего я тебе не сделал. Ты сам во всём виноват, ― спокойно отвечает ему Сережа и, бережно обняв за плечи, прижимает меня к себе. Не как трофей. А будто испытывая потребность уберечь меня, защитить от недоброго взгляда и жестоких слов бывшего мужа. ― Жан, я никогда этого не пойму. Я не святой. Много косячил. Много где нагрязнил. Совершал отвратительные поступки, но… знаешь, что еще я могу про себя сказать? Я не тупой. И отлично понимаю, что, если долго и целенаправленно причинять кому-то боль, рано или поздно, этот кто-то пошлет тебя, как я ту самую Коломну, нахер. Что с тобой и случилось. Зачем изменять человеку, которым дорожишь? Пойди подрочи, если так неймется!

― Сережа, ― с укором вступаю я. Без паузы он извиняется, но не разжимает объятий, из-за чего я не могу видеть выражение лица Жана. Как мне думается, к счастью, не могу.

― Ты прав, идеальный мальчик, мои поступки меня не красят, ― жестко говорит Жан и лишь чуть натянуто смеется. ― Знаю, что ты не успел получить диплом, но я готов оплатить психологические услуги. Может быть, ты поможешь понять, почему я так старательно разрушаю то, что мне по-настоящему дорого.

― Возможно, ― растягивая гласные, произносит Сережа и наконец позволяет мне высвободиться из его рук, ― скорее всего, ответ содержится в самом твоем вопросе. Оля и всё с ней связанное было настолько тебе дорого, что, будучи уверенным в недолговечности ее любви, подсознательно ты стремился обесценить ваши отношения, всем, и в первую очередь, самому себе доказать, что не так уж сильно она тебе нужна. А, возможно, у тебя просто склонность к промискуитету. Почему нет? Я люблю писать песни. Оле нравится играть на фортепиано. А тебе ― трахать баб. Как тебе такая версия?

― Набить бы тебе морду, психолог доморощенный, ― беззлобно говорит Жан и, обойдя нас, подходит к столу, чтобы налить себе бокал крови. ― А ты, Оленька, зря смеешься. Твой карманный психолог, что похвально, знает слово «промискуитет» и даже умеет правильно вставлять его в предложение. Но он много чего не знает о тебе. Сегодня, и прости нас за это, мы выяснили, что идея секса втроем тебе не близка. Хотя раньше к некоторым нетрадиционным, обзовем их так, практикам у тебя было другое, более лояльное отношение.

― О чем ты? ― искренне не понимаю я. Заглядываю ему в глаза и невольно ежусь, столько в них необъяснимой для меня боли и, мне трудно это признать, ненависти. Ненависти, направленной на меня?

― Не хочу еще больше портить тебе вечер, ― отнекивается он. Резким движением, с кривой улыбкой поднимает бокал к губам. ― Хорошая моя, с праздником!

Я наблюдаю за тем, как он залпом осушает бокал и с видимым удовольствием выпускает клыки. Медленно, едва ли не на цыпочках приближаюсь к нему и усилием воли заставляю себя выдержать его тяжелый, колючий взгляд.

― Жан, что я тебе сделала? ― спрашиваю я, зная, что он оценит мою прямоту. С минуту он смотрит на меня ― пристально, оценивающе, как будто ему мало просто заглянуть мне в душу, но требуется еще и разобрать ее на молекулы, раздробить на атомы, изучить, под микроскопом рассмотреть каждую мизерную ее частичку, добраться до самого крошечного ядрышка ― до сути, о которой, возможно, я и сама не имею понятия.

― Помнишь, Сережа в прошлый раз притащил тебе фотокарточку себя и Снегурочки. У меня тоже есть одна похожая реликвия. Вот только храню я ее не потому, что она представляет для меня ценность. Берегу уже целый век, но так и не могу самому себе ответить ― зачем?

― Жан, ― не отводя взгляд, отрывисто и с напором, разделяя слова паузами, повторяю я. ― Что. Я. Тебе. Сделала?

― Заставила поверить, что никогда не изменишь и не предашь, ― медленно, словно против воли, проговаривает он, а затем пожимает плечами и, дружески хлопнув Сережу по плечу, удаляется в сторону выхода. ― Дождитесь меня, пожалуйста.

― За чем он пошел? ― спрашивает Сережа, когда мы остаемся одни. Меня нервируют поведение и уход Жана, нестерпимо хочется закричать, швырнуть поднос в стену, зареветь в голос, словно маленькая растерянная девочка, но я старательно кривлю губы в нечто и отдаленно не напоминающее улыбку и вместо ответа предлагаю ему доесть принесенную Жаном еду.

― Ешь, а я тебе поиграю, ― тороплюсь я отойти в сторону, чтобы он не успел остановить, удержать, заглянуть в глаза. Выскальзываю из его рук, отпрыгиваю, улыбаюсь до боли в лицевых мышцах и бездумно барабаню по клавишам все пять минут, что отсутствует Жан.

Сережа, будто не может меня ослушаться, давится бутербродами и салатом, лишь изредка позволяя себе скосить глаза в мою сторону.

С благодарностью к бывшему мужу за лучший подарок, который можно было придумать, я заканчиваю одну пьесу и без паузы перехожу к следующей. Воистину нет ничего лучше пианино за двести штук, если требуется занять время, пока дожидаешься очередного пиздеца от дорогого дарителя!

Вернувшийся Жан приносит с собой запах сырости, холодный, совсем не весенний воздух; смешно, по-собачьи отряхивается на пороге от дождевых капель, но ловит мой взгляд и немедленно напускает на себя серьезный вид.

― Почему-то я думал, что застану несколько иную сцену, ― заявляет он, переводит взгляд с меня на уныло восседающего на диване Сережу и, проходя мимо, трогает меня за плечо. ― Прекращай концерт без заявок. Смотри, что я притащил!

Жестом фокусника Жан извлекает из-под пиджака спрятанный от дождя пухлый фотоальбом. Удивление узнавания заставляет мои пальцы застыть над клавишами, медленно я вытягиваю руку и прикасаюсь подушечками пальцев к выцветшей бархатной обложке. Сколько же лет я не видела драгоценную нашу реликвию? Как рада, что Жан решился взять тяжеленный талмуд с собой!

― Я видела эти фотографии миллион раз. Чем ты собрался меня удивлять?! ― скрывая радость от встречи со «старым другом», которого не чаяла когда-либо увидеть, спрашиваю я, а Жан галантно подает мне руку и без спроса выключает цифровое фортепиано.

― Пианино сегодня никому уже не понадобится. А удивлю я тебя или нет, покажет время, ― говорит он и под локоток увлекает меня к дивану. Вместе с Сережей ― предупредительно-вежливые, словно на великосветском рауте, они помогают мне сесть и, не сговариваясь, рассаживаются с двух сторон от меня. ― Предлагаю избавиться от последних белых пятен на нашем браке. А бонусом покажем Сереже, какой была его Оленька сто лет назад. Спойлер ― точно такой же. Только одевалась по-другому.

― А там есть фотографии Оли в мужском костюме? ― с жадным любопытством проговаривает Сережа и так же благоговейно, как и я минуту назад, дотрагивается до исторического артефакта в руках Жана.

― О да! Поверь, ты не будешь разочарован! ― откликается тот и ласково оглаживает округлый бочок альбома. Водрузив фотоальбом на мои колени, Жан уступает мне место «экскурсовода» по состарившимся страницам нашего общего прошлого, лишь изредка комментирует очередную поблекшую от времени фотографию и почти не поправляет мои путанные попытки доступно для Сережи рассказать ту или иную историю «цвета сепии».

Завороженно рассматривая старинные раритетные снимки и напрочь позабыв о недавней ссоре, мой двадцатичетырехлетний возлюбленный увлеченно слушает, почти не задает вопросов, только изредка просит не перелистывать страницу, чтобы он мог подольше рассмотреть заинтересовавшую его фотографию. Особенно долго изучает он ту самую «провокационную» серию из пяти фотоснимков, где я позирую в сшитом для меня специально к «фотосессии» смокинге, и даже набирается смелости попросить у Жана одну фотографию «на память».

С видимой неохотой, медленно, будто сражаясь с желанием захлопнуть альбом и спрятать его подальше от «загребущих» Сережиных пальцев, Жан вытаскивает снимок из прорезей и протягивает Сереже.

― Запомните этот жест. Я проявил щедрость и великодушие. А теперь… в очередной раз я поступлю подло, ― произносит Жан и быстро пролистывает оставшиеся пару страниц до оборотной стороны обложки. Без удивления, давно ожидающая подвох, я поднимаю на него вопросительный взгляд, а он без улыбки передергивает плечами. ― Я думал сделать это не при Сереже. А потом решил, что не хочу плодить тайны. Если честно, я сыт ими по горло.

С необъяснимой тоской он проводит ладонью по выцветшему картону и, решившись, поворачивается к Сереже.

― Как бы я ни хотел обратного, предисловие всё равно потребуется. Серж, я уже сказал тебе, что у Оли не будет кошмаров. По крайне мере, связанных с хранителями и тем днем, что она провела в их руках. Мы кое-что сделали… если Оля захочет, она расскажет тебе детали. Кое-что, что мы уже делали прежде. Сто лет назад. Когда Оле нужно было стереть память, чтобы спасти жизнь.

― Что?! Оля сказала, что это так не работает! Самой себе невозможно стереть память. Как вы это сделали? И от чего вы опять спасались?! ― предсказуемо Сережа возмущается и сыпет вопросами, а Жан перегибается через меня, мягко похлопывает его по колену и говорит то же, что и я, когда пробовала объяснить заведомо необъяснимое. Не испытав на себе, человек никогда не поймет истинную ценность подаренной обращением вечности.

― Сережа, вечная… или очень долгая жизнь требует платы. Всегда. Постоянно. Ненасытно. Даже тогда, когда ты уверен, что расплатился сполна! Мы влипли в скверную историю. Точнее влипла Оля. Это было около ста лет назад. Она уехала от меня в Питер. По официальной версии на выходные. Вот только вернулась она через полгода отсутствия. Не одна. Из Ленинграда ― Ленин ведь уже умер, так? ― она привезла Аленушку. И если ты, Сережа, мне просто не нравишься, то Аленушку я возненавидел с первого взгляда!

Устало я растираю виски руками и возражаю, обращаясь скорее к Сереже, чем к Жану.

― Ты утрируешь. Ты знал, что я уехала не на выходные, а на курсы повышения квалификации. Задержалась я не на полгода, а на положенные три месяца. В то время я была дошкольным работником и нас обучали азам логопедии и педологии. А еще, Сережа, я понятия не имею, кто такая эта Аленушка, которой он меня попрекает. У меня не осталось воспоминаний. Ни одного.

― Потому я и решился показать тебе… рассказать о том, что не сказал утром, и показать фотографию. Если память к тебе не вернется, значит, мы всё сделали правильно, и кошмаров не будет даже в триггерных для тебя ситуациях. Что ж… ― он резко и протяжно выдыхает, а затем приоткрывает потайной кармашек на внутренней стороне обложки альбома и протягивает мне спрятанную в нем фотографию.

Осторожно приняв из его рук старое, но на удивление хорошо сохранившееся фото, я рассматриваю незнакомую молодую женщину с длинной косой через плечо и тяжелым, пронизывающим взглядом удивительно светлых глаз.

― Я ее не помню. Это она? Моя обращенная? ― задаю я вопрос, зная ответ, но отчего-то не могу его не задать.

― У тебя была обращенная? ― опережает Жана Сережа, и мне всё меньше и меньше нравится идея посвятить его в наши тайны. Я сама не знаю, во что выльется этот разговор, и мне вовсе не хочется в очередной раз выставлять себя с неприглядной стороны перед отцом моего будущего ребенка.

― Жан сказал, ― нехотя отвечаю я и замолкаю, передав слово бывшему мужу как единственному в полной мере осведомленному о том времени человеку.

― На самом деле не было никаких курсов, ― с еще большей неохотой, чем я, признается Жан и жестом останавливает меня, когда я намереваюсь перевернуть фотографию. ― Пожалуйста, подожди. Я скажу, когда будет можно. А курсы… ты сама придумала для себя эти воспоминания. Я просто передал их тебе. Как сегодня утром.

― А где я тогда была?

― В Ленинграде, ― односложно отвечает Жан и берет длинную паузу, прежде чем продолжить. ― Мы поссорились, и ты меня бросила. Сказала, что больше не можешь меня выносить. Разругалась с дедом. Я проводил тебя на вокзал. И, честно, не думал, что еще увижу.

Изумленно я перевожу взгляд с фотографии незнакомой женщины на страдальческое лицо бывшего мужа, недоверчиво смотрю на него, не в силах поверить в истинность произнесенных им слов. Я его бросила? Я?! Бросила?! Его?! Смогла развернуться, зайти в вагон, возможно, произнесла слово «прощай» и оставила на целых полгода? Чтó он мог сделать или сказать, чтобы я решилась сбежать от любви всей моей жизни?!

― Что между нами произошло? ― наконец у меня получается воплотить удивленное неверие в слова, но Жан отрицательно качает головой, всем своим видом показывая, что для его истории гораздо важнее то, что случилось позже.

― Оля, я не знаю, во что ты ввязалась. За каким лешим. Понятия не имею, откуда взялась твоя злополучная Аленушка и какими пролетарскими идеалами грезила. Могу сказать одно. Из-за нее нас с тобой убили. Пристрелили в подворотне недалеко от нашего дома. Всех троих. На следующий вечер после твоего возвращения. Мне повезло получить пулю в голову навылет. А в каждую из вас вогнали не меньше трех пуль. Две ― той же ночью я из тебя вытащил. Не благодари.

― Господи, Жан, милый, чтó ты рассказываешь?! ― в ужасе выговариваю я, хочу развернуть фотографию, чтобы увидеть написанное на обороте, но Жан успевает выхватить снимок у меня из рук.

― Позже. Я же тебя попросил, ― укоризненно говорит мне он. С тоской бросает взгляд на лицо женщины с фотографии и прячет снимок в карман пиджака. ― Твоя Аленушка умерла у тебя на руках. Вся в крови ты просила меня обратить ее, рыдала, проклинала, умоляла, а потом глянула на меня исподлобья, задрала голову к небу и расхохоталась, как ненормальная. А я поздно понял, чтó ты собралась сделать, и не успел остановить. Тебе не нужен был острый предмет, чтобы порезать себя. После выстрелов в упор, крови на тебе было более чем достаточно, чтобы обратить сразу несколько человек. Так у тебя появилась своя обращенная.

― А как про нее узнал дед?

― И у стен есть уши, милая моя. Слух о тройном убийстве пошел по городу. Нам пришлось менять легенды. Заодно открылся и секрет полишинеля. Дед выслушал вас, позвал меня и сказал, что нам нужно избавиться от обеих. Это был один из самых страшных и тяжелых разговоров в моей жизни. Дед был непреклонен. Но в какой-то момент сдался. Из-за меня. Понял, что, если что-то сделает с тобой, я не прощу. Никогда не прощу, ни за что не останусь с ним. И тогда он взял на себя решение твоего вопроса. Но, очевидно, плохо представляя, кто такая Ольга Анваровна Воронцова, захотел заодно преподать тебе урок послушания. Позвал нас с тобой к главе хранителей, чтобы договориться о новых легендах. А потом нас попросили спуститься в подвал.

― И там ее казнили. У нас на глазах, всё верно? ― спрашиваю я, прислушиваясь к себе в надежде отыскать в памяти хотя бы слабый отсвет событий, о которых рассказывает Жан, но ни воспоминаний, ни эмоций по отношению к женщине с фотографии у меня как не было, так и нет.

― Оля! ― потрясенно выдыхает Сережа, тянет меня к себе, и я с благодарностью прячу лицо у него на плече. Мне нужно время, хотя бы несколько минут, чтобы набраться сил для продолжения истории Жана, но он не дает мне возможности прийти в себя и без паузы продолжает.

― Аленушке отрубили голову, а тело сожгли, ― бесцветным голосом Жан подводит итог жизни и обидно-короткого посмертия когда-то раз и навсегда забытой мной женщины. Вполуха я слушаю, как он рассказывает Сереже то, что уже поведал мне ранее. С возрастающим ужасом Сергей проглатывает еще одну страшную историю о вершимой мной мести палачам несправедливо убиенной Аленушки. О совершенных убийствах, о несостоявшемся отмщении деду, о придуманном нами с Жаном способе спасти меня, словно хирургическим скальпелем полоснув по моей памяти и, как гной, удалить из нее всё, связанное с казнью и ее участниками. И в завершении Жан коротко упоминает о памятном шахматном турнире между мной и в то время откровенно ненавидящем меня дедом.

― Хорошо. Теперь можешь посмотреть, ― наконец произносит он и оборотной стороной вверх протягивает мне фото женщины ― первого и единственного человека, которого я решилась обратить, несмотря на строгий запрет, лично данный мне первородным вампиром.

«Ольга, Оля, Оленька, милый мой друг, мой товарищ», ― читаю я написанное убористым почерком почти уже выцветшими чернилами, отчего-то с ятями, хотя я хорошо помню, что реформа русского языка уже прошла в восемнадцатом году.

― Ой, Жан! Это же стихотворение! Ну же, вспомни! Сейчас… ― радостно вскрикиваю я, узнав записанные на обороте карточки стихотворные строфы. Мгновение вспоминаю и с выражением по памяти декламирую. ― Я люблю тебя ярче закатного неба огней, чище хлопьев тумана и слов сокровенных нежней, ослепительней стрел, прорезающих тучи во мгле; я люблю тебя больше ― чем можно любить на земле. Ну же, Жан! Ты не можешь не помнить! Ты сам читал мне эти стихи. Мирра Лохвицкая. Ее стихи были популярны в начале двадцатого века. Неужели не помнишь?!

― Оля. Оля, пожалуйста. Я знаю, что это за стихи. Опусти глаза и перечитай. А потом задумайся, ― просит Жан, и я покорно опускаю взгляд на стихотворные строки.

«Солнцем жизни моей мне любовь засветила твоя. Ты ― мой день. Ты ― мой сон. Ты ― забвенье от мук бытия. Ты ― кого я люблю и кому повинуюсь, любя. Твой товарищ и друг, Е.Н.» Дочитав до последней точки, невольно я еще и еще раз пробегаюсь глазами по тексту, словно в надежде отыскать знакомому более ста лет стихотворению новое, доселе неугаданное толкование. Читаю, читаю, читаю, но слова, а с ними и смысл остаются прежними. Медленно я поднимаю голову и встречаюсь с обращенным на меня пронзительным взглядом серых глаз мужчины, которому, если верить прочитанным строкам, я изменила с женщиной.

― Скажи, что это неправда, ― по-детски тоненьким, растерянным голосом произношу я, но он качает головой и, забрав у меня фото, прячет его обратно в кармашек.

― Сто лет назад я отказался слушать подробности… вашей истории, поэтому, увы, мне нечего тебе рассказать. ― Жан подводит черту под рассказанным им вздором и откладывает альбом на стол. ― Оля, это дела давно минувших дней. Вот только ты больше не сможешь кичиться тем, что никогда мне не изменяла. Есть один простой факт ― эта женщина не была тебе просто подругой. Я видел своими глазами. Невовремя вернулся домой, уже после ее обращения. И… лучше бы ты выколола мне глаза. Право слово.

― Жан, чтó ты хочешь от меня услышать?! Я не помню. Вообще ничего не помню! Знаю, что была в Ленинграде на курсах. Вернулась домой. И мы с тобой переехали к деду. Всё! И уж точно не тебе попрекать меня изменами. Я могла крутить романы с каждым встречным жителем Питера и всё равно не догнала бы тебя по количеству любовниц. Тебя смущает половая принадлежность человека, с которым я тебе изменила? Меня, поверь мне, тоже. Но скажу одно. Если у меня и были такие вот отношения, то абсолютно точно не тебе назло. Значит, тот человек стоил всех рисков, которые с собой принес. Значит, стоил того, чтобы его обратить. И я счастлива, что ничего не помню. Потому что, судя по твоему рассказу, если я и не любила эту самую Аленушку, то очевидно была к тому близка. И, прости меня, но что-то подсказывает мне, близка с твоей подачи. Не знаю, после какой ссоры я тебя бросила, но точно не из-за чего-то незначительного. Учитывая, сколько я терпела и до, и после. А теперь, пожалуйста, закроем тему.

Закусив губу, Жан кивает и поднимается на ноги. Оглядывает нас с притихшим Сережей тоскливым взглядом, но делает над собой усилие и вполне искренне улыбается.

― Вот так я испортил тебе ещё одно Восьмое марта. Но, главное, мы выяснили, что твои воспоминания стерты окончательно и бесповоротно, а это всё, что меня волновало. Кошмары не вернутся. Сережа, не смотри так. Не тобой ночью расхерачили шкаф. Хотя, если бы тобой, то сейчас либо мы с Олей спорили бы, ставить на твою могилку в саду крестик или хватит камушка, чтобы запомнить место, либо… у нее появился бы второй обращенный. Ладно, простите, ― тихо извиняется он и, наклонившись, легонько касается моего плеча. ― Оля, я не буду оспаривать то, что ты сказала. Я был никудышным мужем. В оправдание скажу, что и твой характер далеко не подарок. Но. Но, Оля. В том, что ты меня бросила, я виноват и еще как! И я вот что еще подумал. Может быть, я поцеловал тогда Анну не просто так? В то время я запрещал себе даже думать в эту сторону. Но мне не нравилось, что вы с ней сближаетесь. Слишком тогда она напоминала мне твою Аленушку. Сейчас звучит глупо, но я тебя ревновал. Прости меня. Прости, что из-за меня ваши отношения не сложились.

Жан, я отказываюсь это слушать! ― Я протестующе вскидываю вверх обе ладони и, тоже встав, протягиваю Сереже руку. ― Я поняла, зачем ты мне рассказал. Но было жестко. Можно было ограничиться фотографией. Придумать для беременной женщины что-то более щадящее. Но ты решил, что раз уж «триггерить» меня, то по полной программе. Но мы получили результат. Я ни черта не помню, хотя и чувствую себя виноватой. То ли перед этой несчастной женщиной, то ли перед тобой. И триумф логики ― перед Сережей тоже. Что ж, спасибо за цветы. Спасибо за песню. Мы идем спать. Если ты не забыл, вы сами установили очередность.

Мгновение я раздумываю, не поцеловать ли его на прощание, но вспоминаю выцветшими чернилами старательно выписанное слово «Оленька» и отвожу глаза в сторону. Передав цветы вместе с вазочкой своему спутнику, молча и не выпуская руки Сережи, я обхожу Жана и распахиваю дверь в дождливый, под стать «удавшемуся» празднику вечер.

― Снег растаял, ― говорю я вместо пожелания доброй ночи, и мы оставляем Жана наедине с населяющими старинный фотоальбом призраками. По счастью, я с легкостью могу их покинуть. Мое возвращение к истокам оказалось болезненным, но недолгим.

Полными легкими я вбираю в себя промозглый воздух и вдруг ощущаю ― всеми органами чувств, каждой клеточкой, что мои мальчики правы, мы дожили до всамделишной весны. От земли, от растений, только готовящихся набухнуть почками, исходит тот особый, ни с чем не сравнимый запах обновления и свежести, который бывает при смене сезона.

― Весна, Сережа, ― счастливо улыбаюсь я и, обняв его за талию, подставляю лицо под остужающие пылающую кожу капли дождя.

― Весна, Олечка, ― откликается он и отзеркаливает мое движение.

Как странно, думается мне, чувствовать себя так хорошо после всего, что случилось в библиотеке, но я гоню прочь лишние мысли; словно Скарлетт О’Хара, мысленно говорю себе: «Мы подумаем об этом завтра» и увлекаю Сережу по вымощенной декоративными камнями дорожке через сад к дому.

Поднявшись в спальню, я уже начинаю расстегивать блузку, когда мой взгляд падает на целехонький ― точно такой же, как был до моего памятного броска Жаном, бирюзовый шкаф.

― Мы не могли оставить тебя без общего подарка, ― обняв меня со спины, в самое ухо произносит Сережа. ― Это из комнаты, в которой Жан делает вид, что пишет диссер. Скорее, я напишу диплом, чем он закончит первую главу! Когда бы я ни заглянул к нему, у него на рабочем столе одни пасьянсы. Нет, вру. Позавчера я видел, как он играл в Сапера. Мы постарались развесить вещи так, как они висели. Но я знаю тебя. Ты будешь не ты, если всё не перевесишь. Но только утром, Олечка. Утром! Всё утром!

Круто развернув меня, он помогает расстегнуть оставшиеся пуговки и, отнекиваясь от моих слов благодарности за на этот раз безусловно-приятный сюрприз, отбрасывает снятую блузку на кресло, куда очень скоро отлетают и другие оставшиеся на нас предметы одежды.

Протянув руку, я гашу свет и, в ожидании пока глаза привыкнут к темноте, провожу пальцами по совершенному рельефу тела своего молодого возлюбленного. Сами собой в голову пытаются пробраться мысли и воспоминания о женщине с фотографии, но я продолжаю следовать завету Скарлетт и, прижавшись к Сереже, не позволяю себе отвлечься от прокладывания дорожки поцелуев вниз по его груди. Он порывается что-то сказать, скорее всего, задать вопрос, готова ли я разделить с ним постель, но я останавливаю едва не слетевшие с его губ слова поцелуем ― властным, чувственным, не терпящим возражений, как кажется мне, отвергающим саму их возможность. «Прости, Сережа, ― думаю я, продлевая и продлевая поцелуй, пока в легких не заканчивается кислород, ― на сегодня я достаточно наслушалась и наговорилась». Первая я падаю на кровать, тяну его за собой, на себя, страстно хочу почувствовать его вес на своем теле, обнимаю руками, ногами, всем своим существом раскрываюсь ему навстречу. Он целует меня, убирает с лица пряди волос, обхватывает его ладонями, сверху вниз смотрит в глаза ― долго-долго, смотрит, смотрит, смотрит, вглядывается, как будто не может насмотреться.

― Люблю тебя, ― одними губами произносит он, целует шею, мочку уха, опускается ниже, осторожно касается губами моего живота, словно боясь потревожить спящую внутри него постоялицу. Мне не нужны прелюдии, не хочу растягивать ожидание, но, когда я пытаюсь взять бразды правления в свои руки, Сережа нежно, но твердо останавливает меня, длит и длит сладкую пытку, языком и губами лаская каждый доступный им миллиметр моего тела.

Бережно, как он обращался со мной с самого начала отношений, задолго до ошеломительного известия о моей беременности, убедившись, что я готова, Сережа входит в меня, двигается размеренно, не убыстряя темп, доводя меня до исступления, сводя с ума, заставляет мое сознание взорваться праздничным фейерверком, разлететься в полумраке спальни на миллионы блаженных, бесконечно счастливых частичек и вновь собирает в единое целое. Губами он утыкается в мою влажную от пота шею, усыпляя, продолжает нашептывать ласковые слова, но вдруг замолкает и, приподняв голову, снова смотрит ― теперь уже пристально, пытливо, словно на полном серьезе надеясь прочитать по моему лицу что-то для себя важное.

― Оля, пожалуйста, прости меня за сегодня, ― говорит он, и я не сразу понимаю, за что Сережа просит прощения. Видя мое недоумение, он так же коротко поясняет. ― За случившееся у пианино. Мы испугали тебя. И расстроили.

― Я просто… я… ― начинаю я и невольно задумываюсь, не была ли моя реакция на «прелюдию» к несанкционированной любви втроем излишне эмоциональной и категоричной? Мне далеко не семнадцать. Почти двести лет прошло со времен моего девичества и затерявшейся где-то там, в круговерти балов и несчастливых браков невинности. Чего я испугалась? Почему отреагировала так, словно меня собирались насиловать ― прямо там, не отходя от моего «красного с камушками» франкенштейна? На пару минут я задумываюсь и неожиданно для самой себя понимаю ― четко и ясно всё, что творилось у меня в голове. ― Сережа, дело не в вас. И даже не в том, что я не готова… на самом деле не готов ни один из нас. И слава богу! Сережа, я не хочу говорить об этом. Но знаю, что ты не успокоишься. Вы не испугали меня. Дело в руках. В том, что их было слишком много. Слишком много рук на моем теле, чтобы моя психика смогла выдержать.

― Олечка, это из-за того, что с тобой что-то сделали? Там, откуда мы забрали тебя? ― так же шепотом, как и я, спрашивает Сережа, я вижу, как блестят его глаза ― добрые, искренние, полные тревоги и по-настоящему тронувшей меня горечи. ― Я ненавижу себя за то, что поцеловал тебя у него на глазах. Что позволил при мне тебя трогать. Понимаю, что утрирую, перегибаю палку, но ты не видела своего лица. Ты выглядела потрясенной. Такой хрупкой. Напуганной. Будто сомневалась, что твое нежелание продолжать станет для нас достаточной причиной, чтобы остановиться.

― Да, ― тихо говорю я ему, под одеялом найдя и крепко стиснув пальцами его ладонь. ― Именно так я себя и чувствовала. Неуверенной, что мое несогласие ― достаточный повод, чтобы остановиться. Но я не сомневалась в вас, Сережа. Ты всё правильно понял. Дело в том, что случилось со мной в подвале. Слишком много рук, Сережа. Вот что там приключилось со мной. Слишком много рук. Я хотела стереть себе память об этом, уничтожить вместе с кошмарами, но не стала. Потому что я должна помнить всё, что там случилось. От и до. Должна полностью отдавать себе отчет, какие они, наши враги. На чтó способны.

― Оля, чтó с тобой сделали? ― бледный и строгий, задает Сережа откровенно страшащий его вопрос, и я отвечаю. Рассказываю от и до, не избегая деталей, не щадя ни себя, ни своего ранимого слушателя. Я рассказываю всё, что случилось со мной после того, как Константин объявил: «Будет казнь», а семья бездействием поддержала мое безрассудное и импульсивное желание уберечь их, отдавшись во власть людей, которым не было знакомо слово «милосердие» по отношению к нам как к виду.

― Поэтому, Сережа, ― заключаю я, завершая на редкость омерзительные рассказы о моих «похождениях» в подвале хранителей, ― я испугалась не вас. У меня нет причин сомневаться в вас. Я испугалась рук на своем теле. Рук было слишком много для меня одной. И теперь ты понимаешь, чтó я имею в виду. Мне жаль. Но ты понимаешь.

― Олечка, ― после минутного молчания, зовет Сережа, и мне очень не нравится выражение его лица. ― Если когда-нибудь мне посчастливится встретить любого из недолюдей, которых вы называете хранителями…

― Чшшш… ― подаюсь я вперед и поцелуем заставляю его замолчать. ― Никакой несанкционированной мести. Ты отдаешь себе отчет, как ты мне нужен?

― Но, Оля…

― Что Оля? Оля здесь, с тобой. Живая, здоровая, слишком беременная, чтобы задуматься, к чему приведут ее россказни… Сереж, я тебя прошу. У нас всё хорошо. ― С нежностью я провожу тыльной стороной ладони по его щеке. ― Жан говорит, что у нашей дочери всё хорошо. Я не грежу отмщением, слышишь? Всё, что мне нужно ― вы и наш ребенок. Ну еще пианинка за двести штук, шикарная библиотека и сад, в котором вот-вот зацветут сирень и плодовые деревья.

― А ты права, ― внимательно выслушав меня, расплывается в улыбке Сережа. ― Мы дожили до весны. Мы вместе. И, рёбаный йод, никому у нас это всё не забрать: ни твою библиотеку, ни панорамные окна, от которых ты тащишься, ни плодовые деревья в саду.

― Эмм… я стеснялась тебя спросить… рёбаный йод?

― А я покажу, ― как и Жан, Сережа понимает меня без пояснений и лишних слов. Перегнувшись через меня, он забирает с прикроватной тумбочки мой планшет. ― Сериальчик уже кончился, и своеобразный. Но если не зайдет, я подберу для тебя другой. Хватит чахнуть над пыльными книжками. Ты преподаватель и должна понимать, чем живет молодежь.

У меня нет никакого желания возражать. Мне на самом деле нужно что-то легкое, чтобы отвлечься, переключиться с проблемы выживания и нашего тройственного союза. Сбив подушку, я послушно усаживаюсь в кровати, дожидаюсь, когда Сережа настроит свой «сериальчик» и удобно пристраиваю голову у него на груди.

― Осторожно, вызывает привыкание! ― объявляет он и запускает свою «шайтан-машину».

На удивление, сериал про аутичных американских ученых(6) мне нравится, и, несколько шокированная своей реакцией, я требую у Сережи следующую серию.


1) хозяйства на троих (франц.)

Вернуться к тексту


2) Здесь и далее ― строки из стихотворения Александра Блока «Незнакомка», 1906 г.

Вернуться к тексту


3) Повесть Леонида Андреева «Иуда Искариот», 1907 г.

Вернуться к тексту


4) Песня группы Би-2 «Мой рок-н-ролл», 2001 г.

Вернуться к тексту


5) Романс «Твои глаза зеленые», музыка Бориса Фомина, слова Константина Подревского

Вернуться к тексту


6) Сериал Теория большого взрыва (The Big Bang Theory, 2007 ― 2019). В переводе по версии Кураж-Бамбей

Вернуться к тексту


Глава опубликована: 29.07.2025
И это еще не конец...
Отключить рекламу

Предыдущая глава
Фанфик еще никто не комментировал
Чтобы написать комментарий, войдите

Если вы не зарегистрированы, зарегистрируйтесь

Предыдущая глава  
↓ Содержание ↓
Закрыть
Закрыть
Закрыть
↑ Вверх