↓
 ↑
Регистрация
Имя/email

Пароль

 
Войти при помощи
Размер шрифта
14px
Ширина текста
100%
Выравнивание
     
Цвет текста
Цвет фона

Показывать иллюстрации
  • Большие
  • Маленькие
  • Без иллюстраций

Последняя гроза (джен)



Пройдет последняя гроза,
Я загляну в твои глаза,
И мы увидим, кто был прав в своем посмертии...

Канцлер Ги, "Гийом де Ногарэ"
QRCode
↓ Содержание ↓

↑ Свернуть ↑

Последняя гроза

Пройдет последняя гроза,

Я загляну в твои глаза,

И мы увидим, кто был прав в своем посмертии.

Канцлер Ги, «Гийом де Ногарэ».

В бесконечно высокой комнате, где с оконца под потолком лился холодный свет, лился и поблёскивал на изгибах металлической решётки, стояли двое. Решётка — и нечто невидимое, но более надёжное, чем эта решётка, — отделяли их друг от друга.

— Ты всё-таки пришла. Я удивлён.

— Я тоже.

Из-за решётки, из глубокой, ледяной темноты, с какой-то лихорадочной жадностью смотрели выцветшие, старые глаза — глаза заключённого, который много десятилетий провёл в стенах тюрьмы, построенной и спроектированной им самим. За эти годы многое изменилось. Властитель умов, возмутитель спокойствия, объект фанатического поклонения и безграничной ненависти стал тенью самого себя. По-прежнему высокий, страшно худой, с заросшим бородой лицом он мало напоминал того блистательного, величественного гения, каким был даже на суде.

Свою посетительницу он помнил смутно — осталось неясное впечатление о том, какой она была в юности. Впрочем, время явно пощадило её. Пусть волосы из золотистых стали белыми, а лицо утратило краски молодости, — в ней чувствовалось ещё много жизненной силы. Но нет, что-то изменилось в её натуре тоже. В разгар войны почти-победителя Геллерта Гриндевальда прокляла пылкая девушка, чья жажда справедливого возмездия была способна испепелить врага. Теперь в чертах её спокойного лица светилось нечто почти монашеское — печать жизни, полной вдохновенного труда, забот и самоотречения.

Ещё совсем недавно — а может быть, вечность назад! — его возмутила бы до дрожи эта благородная чистота её облика — облика человека, чей жизненный путь был достоин уважения, чьи поступки в большинстве случаев можно было назвать правильными и справедливыми. Люди, подобные ей, всегда вызывали его раздражение и злость, тщательно скрываемые за снисходительным презрением. Они казались ему наивными и глупыми, этакими овечками, послушно пасущимися в загончике под названием «морально-этические нормы»; книжные персонажи, списанные с них, в его глазах выглядели фальшивыми и надуманными. Он полагал, что сможет освободить человечество от всей этой фальши. В конечном счёте, каждый блюдёт свою выгоду, и будет лучше…

Он криво усмехнулся — в самом деле, он был уверен, уверен во всём, что когда-то доказывал с таким красноречием. Теперь он уже ни в чём не был уверен, и маленькая седая женщина, полная светлого достоинства, уже не раздражала его.

Нет, нет, он давно уже не чувствовал раздражения — вообще не чувствовал ничего, кроме боли. Он не достиг бессмертия, которое было так близко, на расстоянии вытянутой руки, и был рад этому. Вечность, проведённую в подобных мучениях, он бы не выдержал.

Или она ждала его, эта вечность, за гробовой доской?

Его гостья верила в это.

Он не верил прежде и не знал, верить ли сейчас, но с каждым днём всё отчётливей слышал сухое шуршание кожистых крыльев, на которых летела его смерть. Быть может, к этой женщине смерть придёт в свой срок белым ангелом, кротким утешителем; но его ждал монстр с окровавленными клыками и тёмными крылами демона.

Он знал об этом уже около месяца. Месяц… и ещё много лет, с тех самых пор, когда обезумевшая от горя девушка, заламывая руки над телом возлюбленного, прокляла его убийцу. Он ушёл с площади, усмехаясь, оставив дерзкую дурочку в живых — в назидание другим, из прихоти, или… трудно сказать, из-за чего.

Это было ошибкой. Позже он пытался найти её, наказать, отыскать, запереть в тюрьму, но она растворилась среди своих сторонников и соратников, напоминая о себе, но никогда не попадаясь в расставленные ловушки. Она читала лекции в Страсбурге, но пока её искали там, она уже разбрасывала листовки в Париже, а пока её искали в столице Франции, она уже объявлялась в Неаполе. Впрочем, она могла бы и не напоминать о себе. Её горящие глаза и срывающийся голос, обещавший ему смерть в могиле, которую он выкопал для других, остались с ним навсегда. Он слышал её слова сквозь звуки музыки и стук колёс поезда, сквозь вой ветра и гул улиц больших городов. Она где-то жила и боролась, скрывалась, балансируя между надеждой и отчаянием, плакала и даже смеялась — но её ненависть превратилась в его тень. Она всегда была с ним рядом.

А ведь он всегда знал, что будут стоны и проклятия, что нужно будет уничтожить тех, кто станет сопротивляться установлению нового порядка, что это — неизбежная жертва, которую он принесёт на алтаре мироздания. Он привык смотреть свысока на чужие страдания; в конце концов, все эти слёзы и стенания были лишь свидетельством недоразвитости сознания отдельных личностей. Не из-за чего было переживать. Он был уверен, что это его не коснётся. Но срывающийся голос, отчаянный, относимый ветром крик застрял в памяти, снова и снова вызывая вопрос — где же тот новый, прекрасный, идеально устроенный мир? Где он, если с одной стороны плач и ненависть, а с другой, с его собственной стороны, одни интриги, корыстолюбие и зависть? Как и когда они придут к совершенному порядку? Каждый стремился к своей выгоде… каждый… и он сам. Он получил власть, но пока шёл к ней, забыл, зачем она была ему нужна, и потому упустил из рук все нити, одну за другой.

Он ещё мог сопротивляться стройным, продуманным, с восхитительной лёгкостью разъясняемым выводам своего пленника и оппонента, этого чешского философа, которого так любили его студенты. Некоторые — даже слишком сильно. И вот этой-то тоскующей любви он не сумел ничего противопоставить, и она смела его, как цунами.

Смешно, в самом деле — его погубило то, во что он совсем не верил. То, что считал преступной слабостью, за что жалел своего друга и соратника юности, покинувшего его из-за чувств подобного рода, столь же опасных и расслабляющих, как романтическая любовь, — из-за раскаяния и угрызений совести. Совести, от которой так и не смог освободиться, как и от чувства привязанности к больной, ущербной сестре и неотёсанному брату.

Когда они встретились в бою, лицом к лицу, даже Старшая палочка не могла обеспечить ему победу. Червь раскаяния и сомнения точил одного из величайших волшебников эпохи, и его победил простой школьный учитель, который точно знал, во имя чего сражается.

О нет, он не был простым школьным учителем — даже в те отдалённые времена. Несомненно, он приложил руку к спасению дерзкой девчонки, что стояла теперь перед ним в облике седой старушки, приложил руку ко множеству огромных дел… Да, он был уже директором Хогвартса. Древний замок стоял за его спиной неприступной твердыней. Противостояние — Хогвартс и Бузинная палочка. Хогвартс победил.

Впрочем, нет, не так. Сражались не магические артефакты — сражались люди, и один из них оказался сильнее — во всех смыслах.

Хотел бы он увидеть его сейчас. Но Альбус не придёт. Его последняя гроза уже отгремела.

— Для чего ты меня позвал, Геллерт? У меня нет времени стоять и молчать здесь.

У неё нет времени! Ах, да. Там, за крепостными рвами, было время. Там была жизнь с её вековечной суетой, планами, занятиями, уроками, защитами дипломов и диссертаций, с этнологическими экспедициями и историческими симпозиумами. Воплощённая судьба, послужившая гласом неумолимого рока, она не имела времени стоять и молчать, ей ещё надо было проверить тетради, прочитать лекции и отправить в Министерство очередной отчёт, о чём она и намекнула ему тоном, каким намекают не медлить ученику, тянущему время на экзамене.

Не тяни время — не поможет.

Когда-то все страшились его красноречия. Он умел убеждать, ведь он учился этому искусству долго и упорно; он знал людей — их сильные и слабые стороны, их мелкие гадкие душонки, их страхи, их желания и упования. Он умел убеждать, потому что жаждал быть убедительным и никогда не ленился изучать чужую душу, искать и находить то, что ему было нужно.

Но некоторые не убеждались. Его слова разбивались, точно волны морские о гранитные скалы. Эти люди не были сильнее его — они были сильнее собственных страстей и слабостей; их принципы и убеждения, их чувства и вера были сильнее.

Он не помнил, когда перестал уважать эту силу в противнике и когда начал её ненавидеть, когда собственные слабости разъели его изнутри. Всё это было слишком сложно и одновременно просто, но у него было время подумать.

Впрочем, стоявшая перед ним посетительница не знала, о чём он думал все эти годы. Для неё он по-прежнему был врагом, неприятелем, и они держали друг друга на прицеле. Так как же объяснить, почему и для чего тот, кто когда-то был Геллертом Гриндевальдом, впервые со дня заключения попросил нарушить запрет и позволить ему принять посетителя?

Он заставил спешно собраться несколько международных комиссий, провести не одно тайное совещание, чтобы решить, можно ли заключённому номер один встретиться с Эльжбетой Коменской. Примерное поведение Геллерта и его уверения, что он точно знает, что не проживёт более сорока дней с момента написания первого прошения, послужили ему на пользу. Его просьба была передана Эльжбете, и она, ко всеобщему удивлению, согласилась переступить порог Нурменгарда.

Гриндевальду оставалось несколько дней. Быть может, поэтому она не стала раздумывать долго.

Когда-то все страшились его красноречия… но теперь он молчал и не знал, как объяснить своё состояние и свою просьбу.

Человеческие слова были слишком слабыми и неверными для того, чтобы выразить чувства и мысли человека, раскаявшегося практически во всём, что он совершил. Гриндевальд не достиг своих целей, поэтому все его действия, вся его война титанов за великое будущее обернулась бессмысленной кровавой бойней. Он был убийцей и тираном, он калечил души и тела, а теперь раскаялся в этом и ждал — чего? Прощения? Что у монстра, чьи крылья уже сухо шуршали за его спиной, всё ближе и ближе, убавится клыков и когтей?

Он пытался объяснить всё это и доказать, что Геллерт Гриндевальд, казнивший Давида Свободника, и заросший бородой узник Нурменгарда — по сути своей уже разные люди.

Разве кому-то могло стать от этого легче? Уже много лет Давид Свободник, как и тысячи других людей, не радовался солнцу, не вдыхал запах дождя и не видел грозового неба. Уже много лет люди, любившие его, не могли увидеть его улыбку, услышать голос, коснуться руки, попросить совета. Лишь память осталась о нём — Эльжбета жизнь положила на то, чтобы эта память осталась!

Память. Это было самое главное… Гриндевальд говорил о своём раскаянии, о том, что осознал бессмысленность развязанной им войны; и жутко было от того, что всё, о чём он рассказывал, Эльжбета понимала всегда, с самого начала.

Понимал это и Давид Свободник — за что и был убит.

А теперь Эльжбета Коменская слушала, как раскаивается Гриндевальд; и что она могла ему ответить?..

— Я хожу по кругу и думаю: ведь всего этого могло бы не быть, поступи я иначе. Если бы я сделал другой выбор! Если бы я выбрал другую сторону, идеологию…

— Разве идеологии выбирают? — негромко переспросила Эльжбета.

Старик за решёткой судорожно вздохнул. В этом-то и было дело. Эльжбета не выбирала идеологию, она просто жила и отстаивала то, во что верила, и защищала то, чем дорожила. Гриндевальд же выбирал идеологию как инструмент, при помощи которого собирался достичь Великой Цели. И ошибся в выборе. Не мог не ошибиться.

— И всё-таки именно эта мысль не даёт мне покоя. Ни минуты… если бы я поступил иначе… вся история повернулась бы по-другому. Ни войны, ни жертв, ни поражений… И всё это на моих плечах. Я схожу с ума.

— Что ж, здесь я могу немного утешить тебя. Время требовало войны, и не ты, так другой развязал бы её. Может быть, позже. Или раньше. Но люди, которые пошли за тобой, — они же ждали тебя. Они долго вслушивались в молчание времён, и откликнулись сразу, как только услышали твой зов.

— Да, но это был бы не я! — в отчаянии Геллерт схватился узловатой рукой за рубаху на груди, — это был бы не я! Ты не понимаешь, о чём я говорю!

— Ты думаешь, мне не о чем сожалеть? — горько усмехнулась Эльжбета.

— Да, но не так! Разве ты сможешь простить меня, Эльжбета? Ты… или кто-то другой?

Хриплый, отвыкший от речи голос срывался. Он знал, что пощады не будет — никакой хроноворот не поможет обратить вспять столько времени, никакой человек не сможет простить преступника такого масштаба.

А он когда-то гордился столь сомнительным величием!

Впрочем, будь Давид Свободник единственным человеком, кого приговорил к смерти Гриндевальд, Эльжбета едва ли смогла бы его простить, как бы горько он не раскаивался.

Он ждал, с каждой минутой ждал, что на спокойном, серьёзном лице его гостьи появится выражение злорадного торжества — враг был растоптан, наконец-то, после стольких лет, победа над ним была полной!

Но Эльжбета была по-прежнему спокойна и серьёзна. Он задумался — кого она видит перед собой? Раскаявшегося человека или историческое лицо?

— Чего ты хочешь? Зачем ты меня позвал? Что ты хочешь, чтобы я сделала?

Всё-таки человека…

— Верно. Ты не можешь простить меня, но ты можешь… возможно, ты сможешь… исполнить мою последнюю просьбу. Ничего такого, что было бы противно твоей совести. Наоборот…

И тут Эльжбета узнала, что уже давным-давно Геллерт Гриндевальд своим смирным поведением — вы только вслушайтесь в эти слова! — заслужил перо, чернила и бумагу.

Маггловские перо и бумагу. Какая ирония! Он был рад им больше, чем мог бы в своё время обрадоваться подлинным Дарам Смерти, собранным воедино в его руках.

Получив письменные принадлежности, он засел за воспоминания. Он рассказал о своей жизни так, как видел её теперь, после многих лет размышлений над своим поражением. Он раскаялся, и каждая строчка была пропитана этим горьким раскаянием. Он многое понял. Сам, шаг за шагом, утверждение за утверждением, развенчивал он собственную стройную и продуманную идеологическую систему, критиковал собственную политику. В конце концов, он лучше всех знал, где именно ошибся.

— Я сделал всё, чтобы весь мир знал обо мне в те времена, когда я был Геллертом Гриндевальдом. Сделал всё, чтобы мир мне поверил. Теперь я хочу, чтобы весь мир узнал, что я был неправ. Я прошу опубликовать мои воспоминания. Это и есть моя последняя просьба.

Эльжбета задумчиво и серьёзно смотрела в выцветшие глаза своего собеседника. Где-то за пеленой усталой отрешённости сверкала отчаянная мольба. И мольба не только о публикации воспоминаний, но и о прощении, надеяться на которое он не смел.

И правильно, что не смел. Нет, тот старик, что стоял сейчас перед госпожой Коменской, разбитый, измождённый, смертельно усталый, вызывал у неё лишь болезненную жалость. Беда состояла в том, что некогда несчастный старик был величайшим тёмным магом двадцатого века, и этот тёмный маг был до сих пор жив, целый и невредимый в умах и сердцах многих людей — и не только людей. Образ Геллерта Гриндевальда, его миф продолжали жить вне зависимости от того, что происходило с реальным человеком, носившим это знаменитое имя. И вот того Гриндевальда Эльжбета простить не могла.

— Что ж, я сделаю всё, что в моих силах, Геллерт, — медленно проговорила она после минутного раздумья.

— Ты ждёшь подвоха, я знаю. Ты проверишь, насколько чисты мои намерения. Я знаю, о чём ты думаешь…

Эльжбета кивнула. Гриндевальд всегда был хитёр и способен на самые подлые махинации. Это поистине было бы дьявольски хитроумным и остроумным трюком, достойной проделкой напоследок — руками одной из самых пылких противниц опубликовать псевдо-раскаяние, псевдо-исповедь. Ведь и рвать на себе волосы можно по-разному… можно сделать это так, что все станут восхищаться тобой и твоими поступками, о которых ты якобы жалеешь.

Разумеется, она не могла не думать об этом, не могла не делить надвое его слова, пусть даже и разум и чувства — всё подсказывало ей, что Геллерт Гриндевальд говорит правду. Ещё одно удивительное словосочетание!..

— Потому я и прошу тебя о помощи, Эльжбета Коменская. Я не доверяю себе. Если ты сочтёшь, что моя исповедь скорее вредна, чем полезна, уничтожь её. Так, чтобы клочка не осталось. Я хочу предостеречь… других… своей историей. Я хочу убить того, кем я был, я хочу, чтобы военный преступник Гриндевальд был по-настоящему повержен. Но если это не послужит… этой цели… уничтожь.

Голос старика дрогнул. Он предлагал уничтожить то, над чем работал много лет, чему посвящал все свои силы. Ему тяжко давалось каждое слово, но он обнажал больную душу, рану за раной, язву за язвой, он сгорал, как на костре, в этом обжигающем сожалении, глотая горький дым. Он устал, устал от этого бесконечного горения, он хотел бы отдохнуть — и не мог надеяться на это.

Он не верил.

— Мне жаль, — тихо произнесла Эльжбета, — мне жаль тебя, Геллерт Гриндевальд. Обещаю, я сделаю всё, что в моих силах. Я воевала с тобой всю свою жизнь. А теперь ты хочешь помочь мне в этом?

— Да, да!

Гриндевальд закивал с энергией, на какую, казалось, уже не был способен. Он даже не был оскорблён словами «мне жаль» — быть может, потому, что понял её нынешнюю жалость, в которой не было ничего обидного, или потому, что осознавал — он действительно был жалок.

— Но ты не веришь, не веришь, что я говорю правду. Не доверяешь до конца.

— Слишком большая ответственность, Геллерт. Я не имею права быть неосторожной.

Молчание звенело несколько минут; в косых солнечных лучах весело плясали пылинки. Гриндевальд отступил в тень и казался призраком; солнце светило сквозь лёгкое облачко седых волос, окружавших голову Эльжбеты, создавая подобие золотого нимба.

— Я знаю. Знаю. Тебе отдадут рукопись на выходе. Мы не можем передать что-либо друг другу — из рук в руки. Я устал… я устал сгорать в этой вечной агонии, Эльжбета. Ты прочтёшь… и узнаешь. Я так устал. Меня убьёт это раскаяние, я знаю. Нет сил смеяться над судьбой — меня убьёт то, во что я даже не верил! Совсем не верил…

И всё же он рассмеялся дребезжащим, жутким смешком, и закашлялся, прикрывая рот высохшей морщинистой ладонью.

Госпожа Коменская инстинктивно подняла руки, забывая о разделявшей их преграде, готовая подхватить задыхающегося старика. Но тот с трудом успокоился и выпрямился.

— Так значит, это было правдой? — вздохнул он. — Вот это… — он указал жилистым пальцем на свою собеседницу, — это было залогом твоей победы?

— Что… это? — нахмурилась Эльжбета, пряча внезапно озябшие руки в рукава. До неё не сразу дошло, какое большое значение он придал её беспомощному жесту, изобличавшему намерение не дать поверженному врагу расшибить голову о каменные плиты пола.

Гриндевальд махнул рукой.

— И это тоже… я не верил во всю эту доброту, милосердие, скромность. А теперь?.. Я так устал… я задыхаюсь… и прошу твоего милосердия. Дожил.

В голосе узника не было ни капли иронии. Действительно, дожил, докатился! Это было совсем не смешно.

— Ты болен. Как тебя здесь содержат? Что ты ешь? Тебя клялись держать в человеческих условиях, и это была магическая клятва, но…

— Вот до чего мы договорились, — Гриндевальд осторожно кашлянул. — Не то, не то. Всё в порядке. Но я устал… от самого себя. Я устал сгорать в этом адском огне, и я всё время думаю… что ждёт меня за гробом. Ты могла бы сказать… ты веришь, что это будет пламя. И твой… он верил. И он знал, что так и будет.

Давид Свободник любил жизнь, страстно любил; он не был стар даже по маггловским меркам, и многое ещё мог бы взять от этого земного мира, от его благоуханных даров, и многое мог бы дать. Эльжбета и её любовь были одним из этих даров, особенно дорогих его сердцу. И всё же Давид не боялся смерти и смело смотрел ей в глаза — скорее с отвагой воина, чем со смирением философа; и всё же было нечто такое, надмирное, неземное в том, как он бесстрашно шёл в огонь — и в том, с какой глубокой жалостью предрёк страшные муки своему убийце. Он так и сказал, что ему жаль Гриндевальда, ужасно жаль, ведь он столько потерял в прошлом и ещё больше потеряет в будущем. И никто, даже он сам, не может это остановить. Слишком поздно…

Хуже всего было то, что Гриндевальд видел, знал и чувствовал — жалость его врага была искренней, а из какого источника проистекает эта искренность, великий легиллемент оказался не в состоянии понять. Как бы подробно ему не объясняли…

А теперь он стоял, взывая о помощи к Эльжбете Коменской, и чувствовал себя скверно, как последний глупец, который никогда не думал о Жизни и Смерти, не пытался проникнуть в тайны мироздания и обуздать то, что другим было неподвластно.

— Он знал… он верил в это. Он знал. Он знал, что я буду сгорать в этом аду… здесь, сейчас. Но и потом — тоже.

— Тогда ты должен вспомнить ещё кое-что, во что верил Давид Свободник, — как можно твёрже, надеясь вернуть своего собеседника на землю, проговорила Эльжбета, — он верил в то, что искренне раскаявшийся может быть спасён.

— Но я-то не верю. Поздно уже…

— Разве?

— А как же?.. После всего?

— Я думаю, Геллерт… — медленно и мягко произнесла Эльжбета, — Давид хотел бы, чтобы я простила тебя. Того, кто ты есть сейчас, и даже того, кем ты был прежде. Так что я постараюсь. Честное слово, я буду очень стараться.

— Всё ради него, — криво улыбнулся старик, — до сих пор?

— Навсегда.

Гриндевальд прерывисто вздохнул.

— Меня ведь тоже любили, — задумчиво произнёс он, — но всё же не так.

— Не знаю. И всё же я постараюсь простить тебя… не только ради Давида. Ради всех нас.


* * *


Солнце незаметно скрылось за тучами, когда Эльжбета вышла из помещения, оборудованного для необыкновенного посещения, унося рукопись, судьбу которой должна была решить.

После длинных, сумрачных коридоров Нурменгарда белый свет показался ей удивительным и непривычным. Голубое небо в пышных белых облаках, далёкие вершины Альп в нежной дымке, свежий, благоуханный воздух… Пейзаж был восхитителен, красота природы щедро услаждала взор; но тёмный замок и его обитатель не отпускали Эльжбету, и она щурилась, не в силах воспринять окружающее её великолепие.

Её преследовало ощущение, будто она пробыла в Нурменгарде целую вечность, может быть, тысячу лет, как бывает в старых легендах о горном народце. И никого уже нет на свете из её знакомых и друзей, и вся их эпоха отошла в область древних преданий, о которых и помнят-то только специалисты по определённому периоду мировой истории… Но это ощущение, каким бы оно не было реалистичным, не оправдалось: навстречу Эльжбете вышли те же самые чиновники Международного магического совета, что сопровождали её до места назначения.

Теперь их ожидали скучные, но необходимые волшебно-бюрократические процедуры.

Когда они отпустили госпожу Коменскую, она уже не чувствовала и не думала ничего. В тот день её силы были исчерпаны до дна.


* * *


Стоял один из тех душных, жарких дней, когда воздух словно плавится, а вместе с ним плавитесь и вы. В такие дни человек мечтает о зимней стуже, или хотя бы о долгом, холодном дожде, или, на худой конец, о хорошем порыве ветра. Но лёгкий ветерок лишь слегка колышет тёплый, влажный воздух, и он окружает вас, густой, как кисель, и даже вдыхать его трудно.

Такой день нависал над Прагой и, согласно прогнозам, должен был стать самым жарким днём за всё лето. Солнце нещадно палило, бедные магглы жались к тени, обмахиваясь веерами и газетами, покупали мороженое и воду; группки отчаянных туристов мутными взорами окидывали залитые солнечным светом достопримечательности.

Хорошо быть волшебником! Одним взмахом палочки ты можешь навеять себе персональный ветерок или даже создать снегопад. Да хоть метель! Главное, чтобы магглы не заметили…

Петра Новакова, студентка исторического факультета Пражской Академии Волшебства, сидела на лавочке под тенью высоких каштанов, на одной из аллей Летенских садов[1]. Она любила эти места, особенно сейчас, в начале лета, когда вокруг всё цвело и благоухало, а птицы, прячущиеся в кустах и кронах деревьев, заливались необыкновенно весело. Ей не раз удавалось увидеть хорошеньких малиновок, деловито прыгающих по веткам, а уж белки здесь и вовсе были ручные, эти рыжие попрошайки так и протягивали лапы к прохожим, а некоторые особенно дерзкие особи рылись в сумках или карманах зазевавшихся любителей природы. Впрочем, сегодня птицы, тоже утомлённые жарой, как-то притихли, да и белок не видно было; только цветы на ярком солнце пахли прямо-таки одурманивающе.

А вот Петре было хорошо и прохладно, ведь под широкими полями её большой соломенной шляпы температура воздуха была гораздо ниже, чем вокруг. Магглы могли бы только удивляться, как эта хорошенькая девушка сохраняет свежий цвет лица, и как у неё хватает сил читать какую-то толстую книжку. Книжка была монографией по экономике волшебного сообщества в 1900 — 1950-е годы. Название звучало скучно, и Петра несколько расстроилась, когда поняла, что ей необходимо ознакомиться с этим «кирпичом». Но книга не оправдала мрачных ожиданий: несмотря на обилие переполненных цифрами таблиц, текст представлял собой увлекательное, местами провокационное, местами жутковатое эссе. Эльжбета знала, что делала, когда настоятельно рекомендовала эту работу. Без сомнения, то была одна из тех книг, после знакомства с которыми человек уже не может быть прежним. Кроме того, хотелось прочитать и остальные труды автора, которые он то и дело упоминал.

Да, магглы могли бы удивляться, что девушка в соломенной шляпе находит силы что-то читать в столь жаркий день — если бы вообще заметили эту девушку. Но её любимый головной убор был снабжён магглоотталкивающими чарами, и все они её не то чтобы не видели, но просто не обращали внимания. Они и книгу в её руках не могли разглядеть, но всё-таки Петра проявила несвойственную ей предусмотрительность и обернула серьёзный научный труд в весёленькую цветастую бумагу. Даже жаль, что магглы на неё не смотрели и не могли оценить красивую обложку.

А вот панна Новакова смотрела на магглов; ей нравилось заниматься здесь, среди толпы незнакомых людей, принадлежащих к другому, иначе устроенному миру и не подозревающих о существовании её собственного, волшебного мирка. Она поднимала глаза от книги и рассматривала гуляющих; эта картина как-то способствовала её работе, наводила на размышления. Ей всегда интересно было раздумывать о том, как устроено это общество, каким оно являлось раньше и как стало таким, каково оно есть сейчас. Петра любила людей, и бурлящая вокруг жизнь вызывала у неё острое любопытство, дразнила и будоражила воображение.

Чем больше она узнавала, тем сложнее становилось сохранять это доброжелательное, весёлое любопытство, с детства свойственное ей. Мир оказывался жестоким и мрачным, полным несправедливости и злобы, и лишь редкие сполохи чистой радости освещали её путь в прошлые века. Иногда это приводило её в отчаяние. Но долго отчаиваться Петра не умела, и тучи над её головой развеивались быстро. Впрочем, она вообще довольно быстро переключалась с одного на другое, порхая по жизни, точно пёстрая бабочка, и это тоже иной раз доводило её до состояния, близкого к некоторому отчаянию. Незаконченные — или законченные кое-как, — дела тяжко нависали над душой, мешая наслаждаться жизнью. А Петра хотела быть довольной и счастливой, хотела многое успеть и многого достичь. И вот теперь, задумавшись над страничкой, где разъяснялось, почему и маги, и магглы вышли из кризиса тридцатых годов разными путями и всё же пришли к одному и тому же итогу — к мировой войне, она в который раз приняла решение стать более собранной и организованной.

В конце концов, не будь тогда этих двух побед в разных мирах, не родилась бы на свет никакая Петра Новакова, и не было бы у неё возможности наслаждаться жизнью, учиться и всё успевать. А если бы и родилась она — кто знает, кем она стала бы? Быть может, рабыней, человеком низшего сорта?.. Ведь её родители были магглорождёнными, и к тому же славянами. Ни в одном, ни в другом мире им места не осталось бы.

Петра вздохнула и подняла глаза от книги. На скамейку напротив в этот момент тяжело опустилась какая-то старушка. Она обмахивалась ярким бумажным веером, и заметно было, что ей нехорошо от всей этой жары и духоты; невысокая, худенькая и седая, старушка чем-то напоминала госпожу Коменскую, и из-за этого сходства Петра прониклась к ней ещё большим сочувствием.

Девушка огляделась. Поблизости никого не было. Что, если старушке станет плохо?

Нащупав волшебную палочку, спрятанную в кармане платья, Петра осторожно взмахнула ею, навевая своей соседке волну свежего воздуха — не ветерок, а скорее личный островок комфортной температуры. Та глубоко вздохнула и с удовольствием откинулась на спинку скамейки; видно было, что ей сразу полегчало.

Петра вернулась к своей книге, но, едва она прочитала абзац, как внезапная догадка поразила её. Вот же как! Она же только что применила магию к совершенно незнакомой маггле! И нарушила этим десяток законов, постановлений и уставов, местного и международного масштаба!

Петре подумалось, что вот-вот перед ней возникнет парочка авроров и потащит её в суд. Вот тебе и торжественное обещание быть собранной и организованной! Кажется, за такой проступок полагается штраф… Девушка поёжилась. Штраф. Да ещё в Академию доложат. В такое время! Когда в Великобритании, говорят, очень неспокойно.

Студенты Академии откуда-то доставали новости с острова, обсуждали, строили догадки. Ничего не было известно наверняка, но…

Петре казалось, что некоторые из их преподавателей что-то определённо знают. И молчат. Это было удивительно и странно, ведь международную обстановку всегда обсуждали открыто, в полный голос, и выходило это само собой.

Неопределённость длилась до тех пор, пока Эльжбета не поднялась однажды на кафедру и не сказала, что в Англии идёт гражданская война. Эти слова лишь подтверждали уже полученную подпольными способами информацию...

Петра сидела и размышляла, а авроры так и не появились. Видимо, слежка была не столь уж строгой, или панна Новакова не сделала ничего плохого… она ведь и впрямь никому не навредила!

Было даже забавно думать о том, что Петра помогла маггловской старушке, а та ни о чём и не догадалась. Она вообще никогда не узнает о существовании Петры. Это была тайна, немного похожая на игру. И вообще, уважать старших и облегчать пожилым людям жизнь — это хорошо и правильно, так должно быть. Но, с другой стороны, безобидная помощь пожилому человеку привела к нарушению закона, и закон этот был принят не просто так. Он защищал оба мира.

Петра не была бы питомицей Пражской Академии, если бы не задумалась всерьёз над этим парадоксом. Щекочущее, приятное ощущение — чувствовать себя тайной помощницей, — было опасным. Оно может завести очень далеко…

Девушка покосилась на страницу монографии, где таилось много, много таких вопросов. Да, это было опасно! И вместе с тем, какая жалость, что люди не могут просто помогать друг другу! Сколько жизней могли бы спасти волшебники, сколько болезней излечить! В мире стало бы меньше горя. А ведь бывает, у магглов горят дома, падают самолёты, происходят крушения поездов… если бы маги могли вмешиваться открыто!

Петра захлопнула книгу, чувствуя необходимость поразмышлять. Да, многое могли бы дать друг другу два мира! Но это — в идеальной модели вселенной. А пока существует в человеческих сердцах зависть и жадность, волшебный мир с его возможностями должен жить за прозрачной, но прочной завесой.

Иначе магглы найдут способы шантажировать волшебников и манипулировать ими. Иначе волшебники уверят себя, что магглы — люди низшего сорта, которые не достойны большего, чем быть рабами и игрушками облечённых властью магов. Какой ужас!

Маггловская старушка со скамейки напротив убрала свой веер в сумочку, встала и отправилась по своим делам. Походка у неё была уверенная и какая-то решительная, да и весь вид… наверно, она тоже была преподавательницей, как госпожа Коменская. Это накладывает узнаваемый отпечаток.

Интересно, что-то сейчас Эльжбета поделывает? И как себя чувствует? Она, конечно, крепкая и сильная, но всё же возраст… при столь сильной жаре и волшебники могут почувствовать себя нехорошо, метеозависимостью и маги страдают.

А Эльжбета уже который день сидела, запершись в своём уютном кабинете, и читала. Чтение это было не из лёгких, учитывая, что читать приходилось крайне вдумчиво и внимательно.

А хотелось пролистать, пропустить, не допускать до сознания многие строки, целые страницы давались тяжело.

Нет, рукопись оказалась на диво легко читаемой; почерк Гриндевальда, несмотря на маггловские письменные принадлежности, был чётким и разборчивым, а слог его остался по-прежнему сильным и ясным, захватывающим внимание с первых же строк. Как в самодисциплине, так и в таланте Геллерту нельзя было отказать.

Но содержание! Исповедь Гриндевальда обещала стать одной из самых мрачных и угнетающих книг в истории магической литературы. Нет, он не пытался обелить себя или приукрасить; он был отвратительно подробен в живописании собственных заблуждений, жестокости и грязи. Никто не захотел бы пойти по его стопам после этих откровений. И суть была не в самих фактах, многое из рассказанного Геллертом было всем известно и трактовалось совершенно по-разному, суть была в манере изложения. Текст был пронизан горьким цинизмом и острой болью — как сожжённая до костей плоть.

Оставалось ощущение гадливости, мерзости — хотелось умыться и вымыть руки, а ещё лучше — вымыться с головы до ног.

С грустной усмешкой Эльжбета подумала про себя — этот Гриндевальд снова её наказал. Чем это она заслужила такое времяпрепровождение? Он ей доверял — сомнительная честь…

Многое ли может исправить раскаяние?.. Что ж, он сделал всё, что в его силах, чтобы разрушить собственный миф, который он создавал так тщательно. Никто лучше него не справился бы с этой задачей.

Впервые раскрыв рукопись, Эльжбета сразу же увидела изъян в плане Геллерта. Он повторил ошибку, которую нет-нет, да совершала она сама: судил по себе, по собственному уровню развития. Не каждый прочитает такой огромный, пусть даже легко и увлекательно написанный труд.

Но он не был бы Гриндевальдом, если бы допускал такие ошибки. Краткая версия прилагалась в конце.

В конце было и несколько сухих, деловых обращений к издателю, в том числе с просьбой тщательно и ответственно подойти к подбору иллюстративного материала. Определённо, в архивах должны были сохраниться колдографии, отвечающие духу данной книги.

Должны были и сохранились. Эльжбета, обещавшая сделать всё, что в её силах, приняла решение заняться этим самостоятельно. Она знала, где искать редкие и неопубликованные до сих пор кадры, знала, кто поможет ей в поисках и публикации.

Дело оставалось за малым: добиться публикации и перевода на другие языки. Хотя особенно был важен оригинальный вариант рукописи — на английском. Английское издание должно было быть факсимильным: чтобы снять вопросы, которые всё равно возникнут.

Её обвинят в фальсификации, без сомнения. И она, без сомнения, это переживёт. Есть проблемы поважнее.

Например, Волдеморт.

Или призраки вечно ярких, но уже таких далёких воспоминаний. То время, что ныне именовали эпохой Мировой войны волшебников или эпохой террора Гриндевальда, вставало перед нею, как живое. Любовь и ненависть, отчаяние и надежда… И лица, лица, голоса, полузабытые… и памятные навсегда. Друзья, растворившиеся в вечности. Соратники, так и не узнанные до конца. Чужие судьбы, затронутые лишь краешком, слегка. Предатели и приятели, коллеги и враги, дети и взрослые…

Эльжбета поднялась с кресла, в котором сидела и, отложив рукопись, подошла к окну. Оно не было зачаровано; оттуда виднелась настоящая пражская улица, залитая солнечным светом.

День был жаркий, Эльжбета чувствовала это, пусть у неё дома и царила приятная прохлада, обеспеченная магией. Бедные, бедные магглы, которые не могут наколдовать себе идеальную атмосферу! Им приходится довольствоваться кондиционерами, вентиляторами и тому подобными несовершенными штуковинами…

А небо над сверкающими жестью, прогретыми до раскалённого состояния крышами Праги между тем начинало темнеть. Свинцово-синяя туча, с завитыми, словно растушёванными краями, медленно расширялась у горизонта. Эльжбета повернулась, выбежала из комнаты и вышла на свой маленький балкончик, где только и хватало места для неё самой и горшка с белой хризантемой, кем-то подаренной уже давным-давно и разросшейся до внушительных размеров.

В лицо госпоже Коменской пахнуло жаром и духотой; но издали уже повеяло спасительной свежестью, сладким запахом летнего дождя, смешавшегося с сильным ароматом цветущей хризантемы. Где-то вдалеке сверкнула холодно-белая вспышка, и гром ответил долгим, сухим рокотом.

На окраинах города уже шёл дождь; вот он приблизился, застучал крупными каплями по крышам, по мостовым, по кованым решёткам крошечного балкона. Эльжбета подставила лицо и руки под дождь. Быть может, вода с небес смоет с её сердца печаль и отвращение?

Нежный запах дождя и острый аромат цветов напоминали о хорошем, о далёком-далёком детстве, когда было весело шлёпать по лужам, о юности, когда оказалось так волнительно впервые получить в подарок красивый букет.

Гроза очищает воздух, а глухой, раскатистый звук грома так приятен для слуха.

Дождь уже шёл стеной. Где-то в центре города Петра Новакова шла по маггловской улице домой и была застигнута распрекрасным ливнем. Не снабдившая свою волшебную шляпу водоотталкивающими чарами, девушка вместе с какими-то людьми шмыгнула в первую попавшуюся дверь, кого-то основательно толкнув. Кто-то охнул и выронил на пол рюкзак, пихнув локтём что-то, с чего посыпались журналы и брошюры, а из рюкзака под ноги Петре полетели толстые книжки. Она наклонилась, чтобы поднять одну из них, и столкнулась лбом с владельцем книги, который тоже потянулся за ней. Держа в руках одну и ту же книжку, они наконец взглянули друг на друга.

Петра поняла, что толкнула молодого человека примерно своих лет; у него были большие карие глаза, умный вид, немного перекосившиеся очки и чуть застенчивая улыбка.

— Извините, — произнесли одновременно Петра и её новый знакомец. Произнесли — и рассмеялись, а с ними и невольные зрители, тоже спасавшиеся от дождя в книжной лавке. Они стали собирать книги, оказавшиеся по большей части учебниками по истории Чехии. Вузовскими учебниками… маггловскими учебниками.

Впрочем, они ещё и опрокинули стойку с краеведческой и туристической литературой. В замешательстве Петра сунула в рюкзак студента проспект с картой Праги, но парень с улыбкой вытащил его оттуда и поставил на место.

— Это не моё, — хмыкнул он.

— Прости. Кажется, ты уже и так знаешь, что там написано, — улыбнулась Петра, протягивая ему здоровенный учебник по источниковедению.

— Вроде того… А как тебя зовут?

— Петра. А тебя?

— Петер.

Они снова рассмеялись. Это было так здорово и так радостно — знакомиться легко, без затей, словно в детстве. Шляпка панны Новаковой была снабжена магглоотталкивающими чарами, но Петер, несмотря на эти чары, не сводил с девушки восхищённых глаз. Разговор завязался сам собой, и не было ничего естественнее и приятнее, чем стоять среди стеллажей и книжных шкафов, рассуждая обо всём на свете.

За окном шумел ливень, струи дождя стекали по витринам книжного магазина, где двое студентов-историков, молодых, полных жизни и энергии, случайно нашли убежище от непогоды. В мире бывают удивительные случайности, они происходят каждый день, каждую секунду, и делают этот мир таким прекрасным местом, что никто не в силах испортить его очарование.

А гроза… гроза очищает воздух.


* * *


По странному стечению обстоятельств, гроза в тот день бушевала не только над Прагой, но и над Нурменгардом. Над одиноким замком она длилась весь день и всю ночь; узник сидел за столом, сцепив в замок узловатые руки, и слушал, как шумит дождь и перекатывается вдалеке гром. Ослепительные молнии то и дело освещали помещение.

Гриндевальд не обращал на них внимания. Он думал; он вспоминал и мысленно разговаривал со своими старыми друзьями и врагами. Всё так смешалось: друзья, враги, последователи и оппоненты… и всё же никогда ещё Геллерт не видел мира так ясно, как сейчас, за стенами своего ужасного изобретения. Здесь не было этих чудовищ, дементоров, но атмосфера была даже хуже, чем в Азкабане.

Геллерт видел их так чётко и ярко, словно все они правда были здесь. Однако сознание его не было затуманено, он понимал, что происходит и где он находится, просто фантазия и память работали вовсю.

Он видел светлое лицо Давида Свободника, его глаза — мгновение назад задумчивые, обращённые к каким-то заоблачным высям, и вот уже внимательные, пронзительные, видящие тебя насквозь… да, казалось, он видел людей насквозь, но не презирал за то, что находилось в их умах и сердцах за семью печатями. Он понимал и прощал слабости, и неизменно находил рядом с ними хотя бы тоненький росток силы.

Гриндевальд знал, что скоро умрёт. Душа стремилась расстаться с усталым, иссохшим телом, с миром, в котором не было ничего хорошего для него. Но как шагнуть за грань вечности? Что там ждёт?

«Иди, иди спокойно, — говорили ему, казалось, Альбус и Давид Свободник, — иди и не бойся».

«Искренне раскаявшийся может быть спасён» — будто бы это произнёс не старушечий голосок Эльжбеты, а молодой, глубокий голос Давида.

Кто бы это не сказал, Геллерт пойдёт на этот голос, он узнает, что будет там, в посмертии. Он больше не будет избегать. Он и впрямь встал со стула и сделал шаг вперёд.

Острое ощущение, что он в помещении не один, пронзило Гриндевальда с головы до ног, выдернув из размышлений. Он резко обернулся, и в яркой вспышке молнии увидал ужасное существо!

У существа было тело человека и голова змеи с красными, горящими и в темноте глазами. Шипящий голос что-то произнёс, существо настойчиво допытывалось о чём-то, кажется, о Старшей палочке.

Гриндевальд покачал головой.

— Я сделал, что мог, чтобы всё исправить. Этого мало, не спорю. Но я пытался.

Палочка мелькнула в руках незваного гостя. Другая палочка… не Бузинная, нет. Шипящий голос звучал где-то далеко, его перекрывали слова Давида Свободника о вечной жизни, о торжестве её.

Геллерт Гриндевальд желал стать Повелителем Смерти, и сейчас он стал им безо всяких таинственных Даров; он бестрепетно взглянул в красные глаза и отвёл взгляд на оконную решётку. Там, между решёток, плыли чёрные тучи, и на их фоне мелькнула тонкая, длинная белая молния.

Это было последнее, что в своей жизни видел Геллерт Гриндевальд.

А что увидел он там, в посмертии, нам не дано знать.


[1] Летенские сады (парк Летна), «лёгкие» Праги, располагаются на Летенских холмах (отсюда и название), на левом берегу Влтавы. Знамениты живописными видами на Старый город, а также разнообразными зонами отдыха, детскими и спортивными площадками. Здесь также находится целый ряд достопримечательностей, появившихся в результате проведения разнообразных выставок: карусель (1892), Ганавский павильон (1891), Брюссельский павильон (1958) и гигантский метроном (1991).

Глава опубликована: 29.06.2021
КОНЕЦ
Фанфик является частью серии - убедитесь, что остальные части вы тоже читали

Для того, кто умел верить...

Автор: мисс Элинор
Фандом: Гарри Поттер
Фанфики в серии: авторские, макси+миди+мини, есть не законченные, General+R
Общий размер: 656 Кб
Отключить рекламу

4 комментария
Потрясающая работа...
Поклон вам за нее.
Jana Mazai-Krasovskaya, спасибо!!! Очень рада, что Вам понравилось. Раскаявшийся Геллерт - это канон, и я не собиралась вплетать его в повествование, пока не услышала песню Канцлер Ги и она не натолкнула меня на мысль...
Очень красиво написано. Глубоко и жизнеутверждающе. Хочется верить, что такие люди как Гелерт действительно могут раскаиваться. И хочется верить, что искупление возможно.
Спасибо!
loa81, спасибо!
Да уж, надежда умирает последней... хотя, боюсь, подобные люди раскаиваются крайне редко. Учитывая канонное раскаяние Гриндевальда, я пыталась нарисовать его не совсем бесчувственным, но заглушившим в себе чувства ложными целями и идеями. Он когда-то умел чувствовать, поэтому и на пороге смерти смог вернуться к этому. А на самом деле, как показывают история и жизненный опыт, все эти тираны, мелкие и крупные, бесчувственны. На всё смотрят с позиций выгоды и просто не могут осознать, в чём им раскаиваться-то?..

Но в лучшее верить хочется. Я старалась сильно не "давить" на христианский подтекст, я не чувствую в себе сил заниматься миссионерством через литературу, но подтекст тут, конечно, есть. Поэтому я и употребила именно слово "спасён".
Чтобы написать комментарий, войдите

Если вы не зарегистрированы, зарегистрируйтесь

↓ Содержание ↓

↑ Свернуть ↑
Закрыть
Закрыть
Закрыть
↑ Вверх