↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
|
Телефон в кармане халата тихо и чувственно вздохнул. Скрипка отозвалась в руках ля минором и легла на колени.
Пальцы изучали молчавший теперь телефон. Гладкий, без единой царапины, холодный, черный. Он помнил черный. Лучше любого другого цвета. Теперь он знал, как пахнет, как звучит и какой на ощупь черный цвет.
Буквы сообщения тоже чёрные. Наверное, в этом дело…
Телефон вернулся в карман, а скрипка, глухо ударившись, опустилась на пол. Черный звучит в си миноре*, а ей не подходит эта тональность.
* * *
Простынь под ладонями смята, а одеяло кануло в темноту, став недосягаемым. Пульс стучал в ушах, перебивая нервный шелест дыхания. Каждое пробуждение теперь похоже на падение в темную ледяную воду Темзы. И чем ярче сон-воспоминание, тем глубже затягивает водоворот в реальности.
Только что он тонул в красно-жёлтом огне камина. Струны тепло-деревянной скрипки лились под пальцами расплавленным золотом. У нее были изумрудные, чуть посеребренные глаза.
Должно быть, сон вызвало сообщение. Еще одно среди нескольких десятков. Она ничего не знает, и он не собирается ей говорить.
Чёрный — это невесомость. Плотно окутывающее состояние, выбраться из которого невозможно. Одному. Пахнущая пылью тишина — все, что остается. Присаживается рядом, робкая, но неотвратимая и обнимает… Обнимает до удушения.
Он никогда не скажет никому, даже Джону — тем более Джону — что его тишина и ночь тоже черного цвета. И приходят, не считаясь со временем на часах и гулом большого города. Не скажет, потому что это несусветная глупость. Но слишком реальная и ощутимая, чтобы он позволил знать о ней кому-то еще.
Телефон снова вздохнул, развеивая тишину рядом с ним. Ненадолго, но все же…
Отучить себя от привычки брать его в руки, услышав этот звук, оказалось не так-то просто. Она теперь ни к чему. Он все равно не сможет прочитать, а просить Джона или кого-то другого… Он не мог так поступить с ней. Не мог, потому что не мог.
Ладони проскользили по простыни, по телу, легли на лицо и с силой надавили на глаза; пальцы зарылись в волосы; ноги зябко подтянулись к груди. После стона тишина залила комнату до краев. И он оказался на дне, под самой толщей воды, вязкой и черной.
Нужно попытаться выплыть. Недавний сон остался мерцающим ощущением где-то на поверхности. Там было тепло от огня, сквозь запах горящего дерева и канифоли пробивался терпкий, но едва различимый аромат ее духов, слившийся с запахом его шампуня. Ладонь прикасалась к мягкой коже, а под кончиками его пальцев бился ее пульс. Сконцентрироваться и не отпускать. Не выпускать из пальцев эти ощущения в холодную и черную бесконечность за пределами его досягаемости.
* * *
Она пишет все реже. И это кажется болезненно правильным. Если она забудет его рано или поздно, то забудет правильным, с его болезненной точки зрения.
Он думает об этом все чаще. И это кажется извращённо желанным.
* * *
Однажды вечером… Нет. Не «вечером», а «когда Джон ждал на кухне закипающий чайник», потому что «вечером» — это ничего не значащая бессмыслица. Он был в своей комнате и приложил ладонь, распластав длинные пальцы, к подрагивающему окну, вливаясь в неровный растрескавшийся ритм города. Он всегда делал так, когда Джон ждал закипающий чайник. Окно было холодным, а чашка чая, попадая в его руки через пару минут, горячей. Он любил этот контраст за вторую его составляющую. В первой же не было ровным счётом ничего хорошего. Лондон — его Лондон— каждый раз оказывался холодным. Он выбивал ритмом отчаяние, которое вливалось через пальцы и влажным свинцовым сгустком оседало в груди.
Слух стал намного острее, а потому каждый раз удавалось уловить момент, когда Джон придет с кружкой, и убрать с лица улыбку. Джону не нужно видеть эту улыбку. Никто не должен ее видеть. Такую же, как безумный, растрескавшийся и рассыпавшийся на осколки Лондон.
Три сообщения пришли подряд в момент «до кружки». Она никогда не присылала три сразу, а в последнее время только по одному. Это могло означать… В ее случае это могло означать все, что угодно.
— Джон!
Он позвал раньше, чем осознал, что делает глупость. Раньше, чем запретил себе это делать.
— Да, Шерлок?
На пальцах холодный, холодный Лондон…
— Шерлок, тебе что-то нужно?
— Да. Мой телефон.
— Телефон? Нужно прочитать сообщение?
— Нет. Только телефон. Он где-то на семь часов от меня.
Вместо теплой кружки в ладонь лег скользкий прямоугольник. Сбоку — он помнил — пальцы нашли клавиши громкости и зажали одну из них. Телефон стал издавать постепенно стихающие сдавленные звуки, потом дёрнулся в последний раз и замолк.
* * *
— Шерлок, — из ткани тишины соткался Майкрофт, — я думаю, тебе будет интересно узнать, что недавно со мной связывалась некая Элен Нортон.
— Да?
— Я счел правильным сказать ей, что пытаться искать тебя, оставившего дела и уехавшего из Лондона, лучше не стоит, ради ее же безопасности.
Так вот что означали три сообщения. Что ж…
— Да. Ты прав, Майкрофт. Прав. Так будет лучше.
Лучше. Майкрофт всегда знал, как лучше.
* * *
Пальцы сводило судорогой, но он продолжал играть на скрипке. Струны впивались тонкими стальными лезвиями. Он мог бы назвать несколько дел, где орудием убийства были струны. Не вызвать из «архива» памяти, не визуализировать, не прочитать. У него остались только звучащие и затухающие мгновенно слова.
Все пространство сократилось до кончиков его пальцев. Звук голоса уходил в темноту и умирал там. Наверное, поэтому он стал меньше разговаривать.
Джон подумал, что это депрессия, и сказал, что это нормально. А он просто не хотел умирать где-то там вместе со словами.
Он хотел звучать, звучать, звучать. Быть. Он играл, и все вокруг наполнялось звуком. Чакона Баха разлилась по холодному черному пространству, заполнив его до бескрайности чувством. Безумием. Мощным, неудержимым. Она ломала скрипку и пространство на куски. Ломала и его крепкие ментальные стены, с хрустом кроша ребра и высвобождая глухое и немое к словам отчаяние.
И звучала, звучала, звучала…
* * *
Мир умер. Погребен и оплакан под трагическую сарабанду**. В наступившей гробовой тишине ему казалось, что он умер вместе с ним, на долгие минуты или часы перестав мыслить, перестав чувствовать даже холод.
Он не помнил, как выпустил убитую скрипку из рук, дрожавших крупной дрожью.
Пальцев коснулись. Осторожно, почти миражно. Вдох. Чувства вернулись теплом. Нереальным, забытым, иным. Тонкие, другие пальцы оплели его. Вместе с теплом пришел тяжелый, сухой пустынный аромат. Он узнал.
Перестав подрагивать, пальцы второй руки легли на ту, что крепко держала его в пустом мертвом пространстве, не давая раствориться в нем. Они легко и медленно начали двигаться по руке вверх, изучая, открывая заново. По кисти, локтю, предплечью… нерешительно коснулись острой ключицы и легли на шею, где бился пульс.
Прикосновение к его скулам. Ладонью, теплой и реальной. Живой. Прозрачные глаза неверяще, но безошибочно смотрели вперед. Он не чувствовал собственных слез, но, проведя по щеке пальцами, почувствовал не свои.
— Ты плачешь.
— Ты ослеп…
Голос, тихий и глубокий. Он помнил голос, как помнил аромат.
— …но остался сволочью.
Его смех, короткий и надрывный. Забытый.
— Ты ничего мне не сказал. Почему?
Это сложно объяснить, но еще сложнее было это принять.
— Я не хотел, чтобы было больно…
— Я бы пережила.
— …больно и мне тоже.
Руки пропадают. Непонимающее, напряженное молчание. Он кладет ладони на лицо, не так, когда изучает. А непривычно для себя нежно и мягко. Стирает пальцами дорожки слез. Улыбается.
— Я ослеп. И теперь моя жизнь — это люди.
По его пальцам потекли новые слезы. Понимание. Да, она всегда была умна. Каждый раз теперь, лишаясь ее, его мир будет исчезать, стираться, умирать, тишина будет душить его, а черная пустота — топить. И никто не сможет ничего сделать. Ни Джон, ни Майкрофт, ни маленькая Рози. Потому что она — это другой, особенный мир, другое тепло и другие ощущения на кончиках пальцев. Лишаться его больно, и он не хотел узнавать насколько.
Она положила ладони на его пальцы, проскользила ими по рукам, по шее к лицу. Провела пальцами по губам. Нервно. Засмеялась. Тоже нервно, но облегченно.
— Ты идиот, Шерлок.
Разгладила морщинку на переносице между нахмуренными бровями.
— Я…
— Ты.
Снова засмеялась.
— Помнишь, перед своей казнью, я отправила тебе последнее сообщение?
Он кивнул.
— Я думала, что ты спокойно сидишь в своей квартирке с доктором и точно не появишься рядом со мной. И поняла, что не права, только когда увидела тебя там, с мечом в руках.
Он все еще не понимал, пальцами пытаясь почувствовать, в интонации отыскать значение.
— Я буду рядом, Шерлок. Пойми, как я тогда. Я больше не могу терять тебя. Пять раз — это уже чересчур, не находишь?
Он не знал, что ответить, не знал, что делать. Просто обрисовывал ее пальцами, вспоминал, воссоздавал. Скулы, распущенные мокрые волосы (только сейчас он заметил, что за окном идет дождь), тонкая шея и плечи. Одна рука легла на талию, пальцы другой невесомо касались улыбки на губах.
— Ты так красива.
Восхищение художника.
— Но ты…
— Я знаю, что я говорю.
Мир вспыхнул чувствами, наполнился ее ароматом, сомкнулся на ней. Он касался ее губами, вспоминая почти забытый вкус. Согревался ее теплом, терялся в опьяняющем аромате — терпкие масляные духи и она сама. Пальцы опять дрожали, но совсем иначе. Сердце билось о ребра, выбивая ритмом то, что он жив. Жив, жив, жив…
* * *
Воскресшая скрипка изливалась мелодией.
Он играл не себя. Он играл Ее.
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
|