↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
|
Эта тварь приходит по ночам.
Выступает из темного угла; бесшумно, сноровисто, словно ящерица, спускается с потолка. Или, возможно, сходит прямо с ледяных синих звезд.
Иной же раз — сквозь сон чудится, будто хлопнула оконная створка, дохнуло зимой.
И вот тварь уже здесь. Медленно, вкрадчиво карабкается на постель.
Кажется — она ничего не весит, словно сон, словно дыхание мороза.
Но миг спустя — намертво придавит грудь, и станет ясно, что сон этот — беспробудный черный кошмар.
Она приходит и уходит безнаказанно, она торжествует над ним.
Он не может постичь ни природы твари, ни истинных ее намерений.
Впрочем, какие намерения еще могут быть у порождения инферно, кроме охоты за человеческой душой?
В первый раз, как только отпустила его смертная тяжесть, расточились дьявольские оковы, он сорвался со своего монашеского ложа, кипя от ярости и стыда. Со свистом вышел из ножен меч, лезвие рассекло стылый ночной воздух, отлетела, грохнув о стену, тяжелая дверь. Никого. Пусто, мертво, сонно. Во всем замке, во всем заснеженном мире. Он один, как был один, когда засыпал. Сатанея, он ринулся было в дремотный полумрак, но мысль о том, как он предстанет пред рыцарями, охраняющими его покой, полуодетый, с оружием в руках и тенью пережитого ужаса на лице, настигла и остановила его. Нет, его не должны видеть таким.
Утром он допросил всю стражу Верхнего замка, всех, кто ночью стоял в карауле. Нет, нет, нет, — раздавалось в ответ, никто из них не видел и не слышал ничего подозрительного. Никто не заметил даже тени чужака, тайно проникшего в твердыню Девы Марии. И лишь один брат сариант, переспросил себе на горе:
— Женщины, мой господин?..
Он вскинул голову, устремил на сарианта ястребиный взгляд. Этого хищного взгляда свинцово-серых глаз боялись все проштрафившиеся.
— Почему женщины? Почему ты вдруг заговорил именно о женщине? Отвечай же!
Молодое лицо внезапно побелело до синевы.
— Я видел ее, мой господин…во сне.
— Ты спал на посту?
Глаза сарианта забегали.
— Я не спал. Но на мгновенье…мысли будто облаком заволокло. И было видение.
— И что она делала в твоем видении?
— Зашла к вам… — обреченно прошептал юноша.
— Через запертую дверь?
— Она просто потянула кольцо и вошла. Господин мой, это был сон, сон!
Он вдруг смутился, осознав, что допрашивает сновидца на полном серьезе, с таким жаром, будто от этого зависит его жизнь. И спасение души его. Проклятье!
— Ты, видать, только о них и думаешь, раз женщины уже преследуют тебя во снах, — сказал он как можно спокойней, сверля юного сарианта строгим взором.
— Я читаю молитвы, когда меня посещают подобные думы… — честно признался неискушенный брат.
«Ах ты, бедняга, не умеющий врать», — подумал он. И рявкнул:
-Я смотрю, давно ты не был на исповеди!
Брат сариант потупил взор — будто сказать хотел, что только что исповедался, и нелегко ему далась эта исповедь.
— Ступай же, ступай!..
И лишь отпустив стража раздраженным взмахом руки, понял, что так и не спросил его, как выглядела женщина из сна.
…Впрочем, тварь в ночной тьме неузнаваема. Трудно даже сказать, женщина то или мужчина. Или смесь обоих полов. А, может, вовсе звероподобный монстр, не имеющий ни пола, ни четкой формы, ни ясной сути? Как ни силился он разглядеть ее очертания в полумраке, не видел ничего, кроме сгорбленного силуэта и длинных, спутанных черных лохм — волос? шерсти? Или то был сгусток косматой тьмы, скрывающей то, чего нет и быть не может — лицо. Человеческое лицо у адского отродья?
Она снова скользит, сперва — невесомой тенью, а потом — сразу, вдруг, придавливает его к постели, словно могильный камень, выбивая воздух из легких, и ему кажется, что вот-вот кровь хлынет горлом, унося с собою жизнь. Не пошевелиться, не вздохнуть, будто впрямь надгробие воздвиглось над ним, и нет более его среди живых.
А тварь что-то шепчет, монотонно рассказывает длинную-длинную повесть на неизвестном, жутком языке, словно бы жалуясь и призывая его в свидетели своих несчастий…
Он собирает последние силы и выдавливает из себя слова молитвы:
— Pater noster, qui es in caelis… sanctificetur nomen tuum…
Тварь, кажется, наклоняет на бок косматую голову, прислушивается.
— Аdveniat…regnum tuum…
Тяжесть медленно отступает, и это придает ему сил и гнева, он даже приподнимает голову.
— Fiat voluntas tua, sicut in caelo et in terra! Pater noster…
Тварь содрогается от мерзкого смешка и запечатывает ему уста горячей узкой ладонью. Так похожей на нежную ладонь юной девы.
Голова его падает на подушку, и темные кудри разлетаются, ореолом окружая бледное, как у покойника, лицо. Он проиграл поединок, он обречен. А на диво изящные тонкие пальцы, вооруженные цепкими, как у ворона, когтями, ласкают его помертвевшие губы. А потом тварь приникает к его груди, вздрагивая от восторга, от нечистой радости, преданно, верно оплетает его длинными тонкими руками. И он сдается на милость победителя — ведь все равно ему не дожить до рассвета. Все равно еще до крика первых петухов его будет судить Pater noster.
Но рассвет приходит, а он остается — живой, побежденный и растоптанный, брошенный на растерзание страшному суду своей души.
И хриплый жуткий смешок, не мужской, не женский, все еще плавает, отражаясь от каменных стен, медленно тая.
…Косые зимние лучи золотили склоненную темноволосую голову. Его кудри уже припорошило снегом, и это след не только пройденных с честью испытаний, но и страстей, увы, безумных и гибельных. А теперь солнце зажгло над ними ангельский нимб. Солнце, должно быть, пребывает в неведении, оно ведь не заглядывает в те бездны, что таятся в людских сердцах.
Он устало откинул со лба прядь и перевернул страницу. Рубин его епископского перстня тут же зажегся изнутри, попав в солнечный луч, бросил кровавую, трепещущую тень на желтоватый пергамент.
— Succubus, — задумчиво произносит он жуткое слово. — Гильом Овернский утверждает, что они обоеполы. И что грех с ними — лишь наваждение. Как так может быть? Для того, кто грешит, грех — всегда грех, хоть с бесплотной тенью, хоть с самим собой…
Он раздраженно захлопывает книгу. Прохаживается по кабинету, звеня шпорами.
А еще они воруют мужское семя, чтобы обрюхатить потом невинных дев. Ведь сами они не способны к зачатию и являются всего лишь тенью, мороком, видимым только в последних лучах гаснущего дня.
А кое-кто считает, будто все они, весь этот похотливый легион Ада, — один-единственный демон. Первая жена Адама. Лилит, птица-ночь. Об этом знают иудеи, а им в некоторых вопросах можно доверять, ведь их племя — древнее. Ее зовут «птицей», потому что ночь несет ее на своих черных крыльях, а ноги ее — когтисты, словно лапы орла или дракона. О ее темных летучих сестрах рассказывает Танах. Лилит проникает в человеческие сны, она приходит по ним, как по мосту, и впивается в душу мужчины своими орлиными когтями…
…Именно поэтому он уже месяц не спит. Когда наступает ночь, он садится в кресло, похожее на трон, лицом к распятию на стене. Он садится в полном облачении, укутан в плащ, в кольчуге, надетой под платье. Словно собрался в дальнюю, тяжкую дорогу. И тяжелый меч у него под рукою, и четки намотаны на запястье, и ковчежец со святыми мощами покоится на груди.
Его сильный дух не покоряется сну. Но проходит час после полуночи — и на думы его набегает облако. Оно приглушает свет и набрасывает на мир черную вуаль. Мир переворачивается, словно отражение в зеркале. И тварь неожиданно оказывается совсем рядом. Кладет на колени безликую голову, продолжает свой бесконечный рассказ на чуждом наречии.
— Sub tuum praesidium confugimus, sancta Dei Genetrix… — говорит он в отчаянии.
Просить Деву Марию о защите — только это остается паладину. Но именами Христа и Богоматери не отпугнуть эту голодную ночную птицу. Она похожа на дверь в нижний мир больше, нежели на существо, пусть и бесовское. Без лица, без разума, без сути.
Пальцы сжимают эфес меча, но тут же рука его бессильно падает. Наваливается тяжесть могильного кургана. Ледяной груз смерзшейся земли, под которой отныне ему спать вечным сном.
Спать? Нельзя спать! Он пытается стряхнуть наваждение, стискивая зубы, он сражается неистово, мышцы каменеют и жилы вздуваются на лбу. Но нет, не одолеть тяжесть этой земляной глыбы. Погребенные не восстают, если их схоронить надежно и придавить сверху камнем.
Синевато-серые глаза его широко раскрыты, они посветлели от ужаса: раны кипарисового Христа сочатся темной густой кровью. Она медленно стекает по стене.
В этот момент он сдается, и одежды с него падают. Упокойся с миром, воин, сладко спать под курганом, если тебя обвивает гибкое тело, горячее, как сама жизнь. Как сама любовь.
Спустя несколько ударов сердца, показавшихся вечностью, морок исчезает.
Он сидит, откинувшись на спинку кресла, глядя на кипарисовое распятие, на котором нет и в помине кровавых следов, и сосредоточенно думает о том, что неправ был Гильом, говоря о холодных, безжизненных и бесплодных телах succubae. Прикосновение этой твари обжигает.
Зато теперь его тело изнывает от мороза под слоем одежды, под тяжелым шерстяным плащом. А ведь прежде холод никогда не причинял ему чрезмерных страданий. Гораздо больше досаждала летняя жара.
Он очень медленно, с трудом, разгибается и встает. Закаменевшие в невероятном напряжении мышцы не слушаются. Словно за этот час он успел умереть, окоченеть, а теперь и воскреснуть.
— Кобыла, — произносит он.
В его родных краях с незапамятных времен женочудище, что приходит ночью топтаться на груди у спящего, именуют «кобылой», ведь придавливает оно человека к ложу, как лошадиная туша. У сынов Авраама она птица… Что ж, две стороны одной правды — летит, как птица, приземляется, как кобыла.
…Еще одна книга, пущенная сильной рукой, ударилась в стену. Он вскочил на ноги, задыхаясь от ярости, снова упал в кресло, закрыв руками лицо. Он был страшен и опасен в тот миг. И слава Господу, что никто не побеспокоил его.
Все они врут, эти высокоученые знатоки демонических сущностей. Над тварью не властны священные имена. Креста она страшится только в романах из жизни короля Артура и его соратников. Иначе бы ей не проникнуть в замок, где кресты повсюду.
«Жил ли ты праведно, носящий крест, достоин ли того, чтобы прибегнуть к его защите, подобно сэру Персивалю?» — произнес в его сердце холодный голос судии.
Он лишь презрительно изогнул бровь.
Праведно ли, не очень, большая часть жизни прожита. Она такова, какова она есть, и ее уже не переписать заново, не превратить в глупый рыцарский роман. По крайней мере, я действительно жил под господним небом, в отличие от сэра Персиваля — мог бы ответить он любому обвинителю.
Но должно же быть средство от этой нежити! Хватит терпеть поражения, он привык побеждать!
Его горячая, нетерпеливая душа жаждала действия.
Он рывком раскрыл очередную рукопись.
— Succubae часто принимают облик людей умерших…
Он содрогнулся невольно, осознав до конца гнусный смысл этих слов. Да, они принимают облик милых нашему сердцу. Не имея собственного тела, они надевают личину. А то и пользуются трупами повешенных, даруя им на краткое время чудовищное подобие жизни.
…Быстрым шагом он одолел лестничный пролет, и плащ его, распахнувшийся от стремительного движения, мазнул по лицу часового, застывшего у входа. Юноша, задетый этим белым крылом, вздрогнул, словно пробудившись от глубокого сна. Тот самый сариант, посещаемый видениями.
— Как она выглядела? — резко спросил он стража.
— Кто? — взгляд молодого брата был полон тревоги.
— Призрачная дама из сна.
Сариант ответил с готовностью, словно давно ждал этого вопроса.
— Она была высока и тонка, как тростник. Волосы, черные, как бархат, не прибраны. На ней надето было черное платье с зелеными рукавами. Вот все, что я видел.
— Клянусь ранами Христа, все-таки ты слишком много думаешь о женщинах, — покачал он головой. О, эти «тростник» и «бархат».
— Я борюсь с искушениями, господин мой, и если меня одолевают греховные мысли…
— Знаю, читаешь молитвы. — Он вдруг стиснул запястье юнца. — Только никогда, — слышишь? — никогда даже не приближайся ни к одной из них! Иначе придет день, когда молитвы не помогут.
…Он задвинул засов и прошелся по своей опочивальне. Ночь наступала, даря чувство свободы и отрешенности от людей, их страстей, нужд и помыслов, в круговорот которых они стремятся завлечь и его. Он всегда любил ночь, как и зиму, а теперь — ненавидит и то, и другое. Познав ужас перед темнотой и холод умирания. Упокоившись под могильным курганом. Претерпев в этой временной смерти весь позор, какой только может подстерегать того, кто чрезмерно влюблен в жизнь, привязан к бренной плоти. Сумрак и смрад грехопадения.
— Я — один, как перст, я — свободен, — громко сказал он вслух.
Это прозвучало, как вызов судьбе.
Свободен. Нет больше в живых брата. Давно уж нет Линор. Некому ни совратить, ни наставить на путь истинный. Есть лишь мой, собственный путь. И Господь, единственный мне судья на этом пути.
«Имя которого ты уже не дерзаешь произносить, когда к тебе крадется враг», — напомнил все тот же холодный голос.
Полночь миновала. К нему, не спящему в кресле, похожем на трон, метнулась согбенная тень. Древней ледяной змеей скользнула на колени.
«Не несет никакого наслаждения, но ужас», — припомнилось ему. И ужас, и наслаждение — так будет правильнее.
Гнев вспыхнул в нем, как молния во тьме. Но он притушил лютый огонь в очах.
Пытаясь оборониться, до сих пор он не делал лишь одного — не пробовал заговорить с тварью.
— Линор, — сказал он, повинуясь странному внутреннему убеждению.
Тварь вскинула голову. Не отвратительные космы — шелковая черная волна взметнулась и опала, открыв прекрасное юное лицо. Высокую лебединую шею. Плечи мраморной языческой богини. И след от веревки поперек горла.
— Зачем ты пришла снова, Линор? — голос его был спокоен, но тверд, в нем не было не единого признака тепла.
— Я тосковала по тебе.
В этих словах таилось нелегкое признание. Ее голос прозвучал, как струна лютни, которую тронули и отпустили. Сладостный отзвук, казалось, еще минуту висел в воздухе.
— Я не верю тебе. Ты всегда была хитра и лжива. Уходи, Линор, возвращайся туда, где отныне твое место.
Она подалась к нему, вперила взгляд зеленых очей. Положила руки ему на плечи. Сквозь одежду и кольчугу он ощущал неестественный жар ее ладоней.
— Я никогда не лгала тебе, говоря о своей любви, — горячо возразила Линор.
Черты ее вдруг исказило страдание.
— Укрой меня от этой зимы, — простонала она. — Мне тепло только вблизи тебя. Только с тобой я забываю о боли… Мое сердце пронзили два меча… Два меча, Ульрих! Так язычники приносили в жертву девиц. Твои предки, Ульрих…
Он медленно опустил взор и узрел страшную багряную рану, рассекающую нежную грудь. Рану, что не заживет вовек, ибо оружье вечно терзает это сердце в одном из кругов преисподней.
— Прочь! — он отцепил от себя ее руки. — Моли Господа избавить тебя от боли. Или Люцифера, если для Господа ты уже мертва.
— Ты для Него тоже мертв, Ульрих, хоть еще дышишь, — оскалилась она, враз утрачивая красоту и нежность. — Ведь Он знает, когда придет твой срок!
Его замутило вдруг, и пред очами вспыхнуло видение. Догорал красивейший летний закат, и в воздухе была разлита блаженная прохлада, та, что обычно спускается на исходе зноя и бури. Он увидел свежую, недавно поднявшуюся после дождей траву, изломанную и забрызганную кровью, и себя самого, лежащего лицом вниз, словно прильнувшего к груди возлюбленной. Белый плащ его, местами порванный и запачканный в крови, грязи, травяной зелени, разметался, словно крыла поверженного ангела. Это было бы красивой картиной мученичества, если бы его обостренный гневом и тревогой взор не уловил в этой позе нечто непристойное, неправильное. Грубый удар запыленного сапога перевернул его на спину…
Видение померкло, не дав ему увидеть нечто страшное и отвратительное.
Лилит хохотала, глядя на него.
Прежде у него не доставало сил сотворить крестное знамение, когда она овладевала им. Сейчас же, подавшись вперед, он влепил ей пощечину, от которой голова твари мотнулась, как у куклы. Она подавилась своим смехом.
— Ступай обратно в ад, — бросил он с ледяной яростью в голосе.
…Ему казалось — стукнула створка окна, и прошелестели крылья. Но нет — окно по-прежнему закрыто, за свинцовым переплетом — тусклая свинцовая мгла снежной ночи.
Он знал — она не вернется. Этот поединок выиграл он. Знал, но не испытывал ни малейшей радости, словно одно ее нечистое прикосновение уже необратимо осквернило его душу. Или каким-то образом извратило его, Господом хранимый, путь, вывернув не туда, куда он шел изначально. И путь его обратился в тропку, что привела, в конце концов, в залитую кровью, изрытую копытами низину.
Ульрих сидел в кресле, бессильно поникнув темнокудрой головой, а в келью уже вплывал морозный рассвет.
Зеркал в его покоях не было, но он и так знал, что предстало бы ему сейчас в прозрачной глубине. Бледное, осунувшееся лицо тяжелобольного. Погасшие глаза. Снег в волосах. Лик, отмеченный печатью смерти.
В одном знатоки демонов ада правы. Succubae питаются кровью. Они выпивают все жизненные соки, оставляя познавшего их мерзкую страсть на растерзание болезням и ярости судьбы. Об этом говорил Вальсингам, это записано в книге Танах.
— Ибо кровь есть жизнь, — задумчиво произнес Ульрих, вспомнив древнее изречение.
Рубин в его кольце полыхнул, как смертельная рана.
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
|