↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
|
Здравствуй, добрый охотник!
Я — кукла, я буду присматривать за тобой в этом сне.
Старая мастерская помнила многое. Здесь его руки собирали первые инструменты, обращали простые и привычные вещи в смертоносно-прекрасные орудия охоты. Тяжелые и на первый взгляд неуклюжие, легкие, хрупкие и изящные. Разные. Но все неизменно прекрасные в своем хищном предназначении. Герман не заметил, когда стерлась разница между охотниками и оружием в их руках. Когда они настолько слились с очищаемыми улицами, что перестали узнавать друг друга. Когда сами стали чудовищами во много раз худшими, чем те, на кого была объявлена охота.
Узкое лезвие Ракуйо обагрено кровью. Впервые это не черная кровь чудовищ, а алая, терпкая — почти человеческая. Огромное тело Кос лежит у самой кромки прибоя, а над океаном далеко разносится отчаянный крик. Они уходили, но победителями себя не чувствовали. Разве для этого руки когда-то подняли оружие?
Герман чувствовал взгляд. Тяжелый, ищущий, но впервые не находил в себе сил обернуться и посмотреть в глаза лучшей из своих учениц. У него не было ответов для нее. Их Мария нашла сама — алыми каплями по белоснежному воротнику.
Герман осторожничал: хрупкий фарфор — не грубая сталь. Он соединял суставы, регулировал шарниры, смотрел, как сгибаются и разгибаются пальцы: тонкие, фарфоровые, нежные — им не сжимать рукояти клинков, не посылать смертоносные пули. Старый мастер старался не оборачиваться назад, туда, где высилась целая груда безнадежно испорченных заготовок. Несовершенных, неидеальных. Непохожих на ту единственную, что заслужила второе дыхание.
Шелк и бархат совсем не подходили охотникам. Это платье для благородной леди, не способное защитить даже от легкого касания когтей чудовищ. Пальцы, без труда сгибающие сталь в новую форму, едва справлялись с тонкой вышивальной иглой, расправляли складки нарядной юбки. Платье, перелина, изящные башмаки и тонкие чулки — все, о чем только может мечтать молодая девушка, из самой лучшей и дорогой ткани.
Широкий костяной гребень скользил по белым волосам, бережно, как будто любое неверное касание может причинить боль, невесомо, как над святыней. Герман никогда не занимался женскими прическами, пряди выскальзывали из рук, игривые, непослушные. Совсем как она. И он принимался заново, тихо напевая себе под нос старую колыбельную.
Она была идеальна. Стоило отвернуться, взглянуть искоса — и чудилось дыхание, едва заметный взмах ресниц. Идеальная мечта, хрупкая и эфемерная, будто сон. Невозможная в мире, где за стенами старой мастерской восходила кровавая луна и доносился вой начинающейся охоты.
Герман говорил. Много, долго, срывая до хрипоты голос: много того, что должен был сказать, что не успел, побоялся. Спорил сам с собой и искал, отчаянно искал, где можно еще свернуть на другой путь, изменить уже сбывшееся, перемешать сны и реальность. Голос утихал, переходил в сонное бормотание, а свет луны все ярче светил в окна.
Старая мастерская утопала в белых цветах, бесконечно закольцованные дорожки и забытые, уже ненужные инструменты. Фарфоровые пальцы сгибаются, бережно обрывают стебли, относят утренние звезды к надгробиям — старым, со стершимися и уже истлевшими именами, и новым, еще пахнущим свежей кровью и отчаяньем перед падением.
У них всех должен быть шанс. Шанс не переступить тонкую грань между человеком и чудовищем. До тех пор, пока, сколько бы крови он не нес на своих руках, закрывая глаза и проваливаясь в тревожный сон, он слышит:
— Добро пожаловать домой, добрый охотник…
Я просто хотел помочь… людям…
Она хорошо помнила, как пришла сюда впервые: медленно и осторожно, крепко стискивая в пальцах рукоять трости, в любую секуду готовой развернуться смертоносным клинком, вслушиваясь в каждый звук и шорох, и все-таки пропустила тихий вздох за спиной.
Он жался к полу, закутанный в жалкие лохмотья, которые, верно, когда-то были одеянием священника, а может — чем-то иным. Тихое существо, готовое извиняться даже собственное существование. Агата. Ей потребовалось немало времени, чтобы услышать это имя. Но тогда, в первую встречу, она медленно обходила по кругу единственного обитателя часовни Идон, настороженная, не знающая, чего ожидать в следующий миг. В этом искаженном городе опасность слишком часто имела самый невинный облик. А доброта — неожиданно отталкивающий. Эту истину она осознала позже, а пока взгляд надолго прикипел к рукам — невероятно худым, с длинными узловатыми пальцами и неряшливыми, кое-где обломанными ногтями. И эти руки то складывались в молитвенный жест, то тянулись к ней… Она не сразу поняла, что ориентируется Агата только по запаху: закрытые бельмом глаза не видели ни утреннего солнца, ни сияния восходящей луны. Последнее, несомненно, было благом.
— Ты жива и здорова, Охотница? Здесь безопасно, оставайся, сколько захочешь, — так он приветствовал ее каждый раз, когда она возвращалась обратно. Измазанная кровью — своей и чужой, пропахшая грязью улиц и чужих потрохов. Запах ладана изгонял все. И поднимающуюся в голове кровавую пелену — тоже.
— Охота закончится. Она всегда заканчивается, — Агата говорил тихо, неровно вздыхал и замолкал после каждой фразы, будто боялся и не знал стоит ли продолжать. Она неопределенно хмыкала, стаскивая с плеч грязный плащ, отцепляла и перепроверяла оружие, просто сидела, глядя в потусторонние отсветы фонарей и впервые — с самого своего пробуждения в этом безумном городе — не торопилась засыпать. Явь тоже могла быть вполне сносной. Если это только не очередной сон.
— Все сходят с ума. Но я верю, там еще есть кто-то… если тебе попадется кто-нибудь в своем уме, приведи их сюда, ладно?
Делить с кем-то своё убежище не очень хотелось, но Агата просил, а она, глядя на нервное, болезненное движение пальцев, слыша едва уловимое «хочу сделать хоть что-то полезное», не могла отказать.
Часовня постепенно наполнялась голосами. Тихим ворчанием старухи, смешками Арианны, скептичными замечаниями вечного параноика и молитвами Аделлы. Охотница приходила сюда, но не так часто как раньше, и все не решалась спросить: ты счастлив? Этого довольно, чтобы рассвет не казался таким далеким?
— Они… не слишком хотят говорить со мной, но все живы — и это главное, — слова сказаны, и она остановилась, замерла, будто попала под действие какого-то эликсира. Сегодня Охотница пришла в часовню случайно, всего лишь собиралась пройти мимо, спеша к громаде Главного Собора, но странное новое, почти забытое чувство, остановило, развернуло на месте и толкнуло обратно, к самому входу в часовню, где Агата будто уже стал ниже ростом, практически сливаясь с полом и своим одеянием.
— Мне… поискать кого-нибудь еще?
— Там больше некого спасать, мы… ты сделала все, что могла. Я благодарен, ты так внимательно отнеслась к моей просьбе… — с каждым словом голос Агаты делался все тише, будто он терял последние силы.
— Не я. Мне бы не пришло в голову кого-то спасать, — она слишком хорошо знала себя и те причины, что связали ее с проклятым городом. Доброты среди них не находилось. Вся доброта Ярнама обиталась здесь. В алых лохмотьях и нервных пальцах. В тихом неуверенном и вечно виноватом голосе.
— Как думаешь, на рассвете я смогу начать все сначала? — Агата беспокойно двигал руками, поворачивал то в одну, то в другую сторону слепое лицо, будто и правда мог поймать ее взгляд, прочитать ответ.
— Конечно, — она устроилась на самом краю алых одежд, и редкие взгляды — точно не то, на что Охотница собиралась обращать внимание. Она собрала всех в одном месте, свела друг с другом, но на самом деле они будто и не покидали своих жилищ, каждый смотрел и по-прежнему видел только себя. Если так, то каждый сам виновен в том, что неспособен совладать с ускользающим разумом.
— Хорошо. Когда я думаю об этом… становится легче. Спасибо тебе, — Агата успокоенно улыбнулся, сцепляя руки в замок, но тут же снова потянулся ими вперед, комкая край своего одеяния, — если… когда ночь охоты закончится, мы могли бы стать друзьями? Я знаю, я прошу слишком много, я…
— Нет, — она перебила его резко, почти бесцеремонно, как никогда не делала раньше.
— Я понимаю, да… я… не слишком достоин дружбы, — теперь, чтобы услышать слова, даже ей пришлось изрядно поднапрячь слух.
— Видишь ли, — она заговорила нарочито обиженным тоном, — я думала, что мы уже друзья…
Обещание дружбы — самая меньшая благодарность за знание, что в этом проклятом городе есть место, куда можно вернуться. На самом деле, это знание единственное, что все еще останавливает ее разум за мгновение до шага в бездну.
Но все-таки, когда она видит, как слепые глаза загораются внутренним светом, а сгорбленные плечи самую чуточку распрямляются, то понимает, что опять задолжала Агате что-то невероятно важное.
Знание служит для приближения к истине. Неправда. Знание приближает лишь безумие. С каждым шагом, с каждым обретенным озарением безумие все ближе, а сон и явь перемешиваются, пока окончательно не меняются местами. И тогда открывается еще одна грань — сон во сне. Шаг в глубину, в суть собственного разума. Прямиком в бесконечный кошмар.
Старый Ярнам пропах кровью. Вязкий, душный запах поднимается вверх, клубится осязаемым туманом и заглушает даже запах гари. Кровь мешается с мутной водой, течет вдоль мостовой, смешивается с грязью в липкую массу, остается ошметками на сапогах. Дальше, еще дальше. Вниз по длинной лестнице, следуя током крови, в которой не могли не завестись паразиты — отвратительные жадные падальщики, для которых совсем не жалко розмарина и огня.
В мутной воде плавают трупы. Обожженные, иссохшиеся с разинутыми в немом крике ртами. Вначале они попадаются лишь изредка, но с каждым шагом их становится больше, так много, что обойти уже невозможно, и сапоги по самые щиколотки погружаются в то, что когда-то было людьми. Сейчас это просто масса — гниющая, отвратительно воняющая масса, в которой что-то еще пытается шевелиться. Молить о помощи? Милосердии?
«Разве у нас не оставалось иного выбора, кроме как сжечь все дотла?» — нервные строки на старой пожелтевшей бумаге из той части сна, что теперь считалась явью. Тот Ярнам не отражал и половины истинного кошмара.
Шаг. По хлюпающей под ногами крови, прямо под гостеприимно поднятую решетку. Клинки с тихим шелестом выскальзывают из ножен. Единственное милосердие, отпущенное этому миру.
Высокие своды эхом отражают звериный вой, а поднятые стремительным движение брызги крови не успевают опуститься на землю. Звериная мощь, ловкость и скорость. Не хватает только точности и расчета. Но это — прерогатива людей. Тех, кто еще сохранил в себе остатки разума. Скользящие, режущие удары сыплются на искаженное трансформацией тело: перепутанный сплав конечностей и ртов, будто забытые боги этого места пытались создать нечто новое, но в процессе забыли, что именно, да так и бросили надоевшую игрушку.
Кровь в ранах — черная, чудовищная, она выходит толчками и будто вымывает вместе с собой безумие, возвращает искры разума в глаза, чтобы спустя мгновение их затянуло новой пеленой. Серебристой, как лунный свет проклятого клинка.
«Нам всем нужна путеводная звезда, чтобы удержаться на грани безумия. Провести грань между человеком и чудовищем даже в пылу охоты», — давным-давно сказанные слова эхом отдаются в голове. Сиял ли уже тогда в твоих глазах лунный свет?
Молитвенно сложенные на рукояти меча звериные лапы смотрятся… естественно. Настолько, что нельзя не подождать, не подарить мгновение, отдать дань уважения молитве. Ты до сих пор не видишь, куда завела тебя твоя путеводная звезда? Веришь? Лунный свет вспыхивает ярче, заполняет собой все вокруг, неверный, обманчивый — отлично скрывший удар — неуловимо быстрое движение двух клинков, отделивших голову от искаженного тела. Оно рухнуло набок, погребая под собой меч, а кровь способна погасить любое сияние.
Вот и все. Конец? Передышка. Точка с запятой в бесконечном кошмаре, который не способна оборвать даже смерть. Ты ведь уже умер, Людвиг? Умер и снова вернулся в свою темницу и свой кошмар. Запер собственный разум в вечном напоминании о содеянном.
Черный шелк церковного одеяния насквозь пропитался кровью. Достаточно, чтобы по-простому опуститься на пол, вслушиваясь в рваное, судорожное дыхание.
— Ты видишь луч света? Даже здесь, сквозь кровь и запах чудовищ я все еще различаю его, — тихий голос звучит так знакомо, что если не поворачиваться, то можно даже представить: никакого кошмара нет, есть только высокие ярнамские крыши и восходящее солнце. Тогда ночь охоты еще заканчивалась рассветом. Но озарений много, слишком много, от них не спрятаться и не забыть. Искаженные удлиненные кости черепа с одной стороны напоминают лошадиную морду. Они выдвинулись так сильно, что правый глаз сместился, закатился и ослеп. Тонкие кости аристократичного носа с другой стороны, четкий контур скулы и глаз — не оставляют сомнений. Не узнать — невозможно, как невозможно не ужаснуться. Все это тело — насмешка, жестокая насмешка над тем, кто так долго был знаменем для них всех. Павшим знаменем.
— Удалось ли охотникам достичь света?
— Да, — пальцы вплетаются в остатки темных волос, а ложь легко срывается с языка: какой смысл в истине, в восходящей Кровавой луне и никогда не наступившем рассвете, в городе, ставшем обителью чудовищ, если она не способна принести и мгновения облегчения? Несколько драгоценных секунд покоя, прежде чем кошмар начнет новый отсчет.
— Хорошо. Значит, все не напрасно, — дыхание выравнивается. Воспаленные веки опускаются и можно поверить — хоть ненадолго, что на этот раз сон несет только темноту.
Где-то вдалеке бьет колокол на Астральной башне, отмеряя время до начала ее собственного кошмара
Тронный зал тонет в сумерках. Они скрадывают очертания, затягивают тенями длинную лестницу, играют на богатых гобеленах. Подкрадываются к тонким бледным рукам, лежащим на подлокотниках трона. Здесь сумрак разгоняет лунный свет. Он вычерчивает тонкие нервные пальцы, изящные запястья, расшитый подол светлого парадного платья. Скользит выше, освещая высокую грудь и украшенный гербами лиф, хрупкие ключицы и изящную шею. И пугливо останавливается, согнанный неожиданно густой тенью.
Тень оберегает. Она прячет уродливую сталь, по кромке которой бугрятся уродливые, незаживающие шрамы, прячет пустоту второго трона и бесконечный ряд статуй, застывших вокруг вместо благородных рыцарей и прекрасных дам. Прячет смерзшиеся в лед лужи темной, нечистой крови.
Тень говорит. Шепчет тихо и сладко, прячет в своем шепоте отдаленный плач, что доносится даже сюда — в одинокую, скрытую иллюзией тронную башню. Как раньше доносился яростный звон мечей и отголоски сражений.
Кейнхерст кутает тишина. Холодная, выкристаллизованная льдом тишина. Его королева слушает ее бесконечно долго, рвется мыслями сквозь нее, чтобы не слышать такой же застывший, как все остальное, стон бесконечной боли. Где-то там, снаружи, все еще бьется одно преданное ей сердце. Пылает сладким огнем мести. Королева слышит его. Королева чувствует слабый привкус крови на губах. Она ликует вместе с ним и вместе с ним же бьется в агонии, а потом не чувствует совсем ничего.
Аннализа падает в тишину и наполняющую замок пустоту. И впервые за всю свою бессмертную жизнь чувствует холод. Он пробирается сквозь подошвы бархатных туфель, пронизывает тысячью иголочек лодыжки, ранит застывшие пальцы, и королеве кажется — еще немного, и она сама станет лишь холодом и тишиной. Забытая королева забытого замка. Вечный узник пустого тронного зала.
Пальцы бессильно выпускают подлокотники, королева не замечает, как ей изменяет даже осанка — плечи горбятся, она подтягивает колени к груди и сжимается на своем троне, истово желая закрыть руками голову, спрятаться. Не слышать, не знать, не чувствовать прикосновений тысяч рук, что затягивают ее обратно — к пирам, сражениям и терпкому вкусу крови на губах. К бесконечному стону отчаяния и яростному плачу оскверненного Кейнхерста. Пальцы натыкаются на грубую железную маску. Она дышит льдом, отзывается болью на прикосновение и возвращает к реальности, в которой Аннализа готова проклясть собственное бессмертие, не дающее завершиться слишком долгой агонии Кейнхерста.
Толстым каменным стенам и искусным иллюзиям, сплетенным ее собственной, украденной, силой, не скрыть новых звуков. Не скрыть тишины, покрывающей Кейнхерст — зал за залом, по которым будто снова пронесся бой, принеся на этот раз лишь тишину и милосердие покоя. Аннализа следует разумом за этой тишиной, бессознательно выпрямляется на своем троне, прижимаясь к спинке затылком и лопатками, не обращая внимание на то, как железо впивается в кожу, оставляя новые отметины и раны. Совсем рядом, за стенами, кипит бой. С шипением сталкивается магия и сталь.
А потом на Кейнхерст опускается тишина. Совершенная в своей окончательности. И сквозь нее, сквозь осыпающиеся иллюзии, королева слышит шаги.
Лунный свет проникает сквозь запыленное стекло, чертит квадраты на полу, играет на скудной обстановке и совсем не стремится заглядывать в темные углы. Лунный свет — единственный собеседник, которому отвечает лишь тихий шорох колес. Иногда к ним добавляются призраки: голоса, гул пламени и далекий, далекий вой. Он приближается. С каждой восходящей луной. Значит, совсем скоро ночь охоты.
Руки стискивают подлокотники кресла, он силится подняться, но все тело лишь сводит долгой болезненной судорогой. Гилберт откидывает голову назад, на спинку, и закрывает глаза. Сквозь накатывающую дрему слышится слабый стук в окно.
— Кто там? — Гилберт вскидывается, вслушивается, чувствуя, как внезапно и быстро бьется сердце, ловит каждый шорох, доносящийся снаружи, но вопрос лишь повисает в воздухе почти осязаемым дымом. Тишина. Да и кто мог бы заглянуть в гости к такому, как он? Кто вообще ходит в гости, когда солнце уже чертит кровавый багрянец заката, возвещая о грядущей Охоте?
— Но все же, если бы кто-то проходил мимо, что бы я мог рассказать ему? — Гилберт тихо бормочет себе под нос, придумывая вопросы невидимого собеседника и свои ответы на них. И сквозь собственный шепот ему снова мерещится стук.
— О, ты, должно быть, охотник? И… ты не из этих краев. Меня зовут Гилберт. Такой же чужак, — он говорит все громче, почти захлебываясь словами, заглушая ими пустую, безответную тишину. Ведь если самую чуточку напрячь воображение, то можно представить, что там за окном кто-то стоит, кто-то слушает и хочет его слышать. Гилберт чуть приоткрывает глаза, склоняет голову, и ему кажется, что тени, порожденные закатным солнцем, складываются в чей-то силуэт.
Но голос слабеет, хрипнет, и Гилберт замолкает, тяжело и натужно дыша, борясь с очередным приступом кашля. Силуэт растворяется, и за окном только душный солнечный свет.
Солнце опускается все ниже. Его лучи едва достигают окна, бросают последние отсветы на спутанные волосы, делают глубже тени под глазами, безжалостно высвечивают дрожащие губы и стиснутые в кулаки руки. Играют на медных боках старого огнемета. Взгляд Гилберта останавливается на нем, цепляется и никак не может оставить в покое. Носа касается полузабытый запах гари, а крики где-то за гранью сознания становятся отчетливее. Он вжимается в свое кресло и говорит. Снова говорит, шепчет что-то о старых путях.
— Выбора нет, когда мост закрыт… выбора нет совсем, — Гилберт едва слышно смеется от облегчения, когда солнце садится окончательно, и тени затягивают все вокруг, позволяя не замечать того, что видеть совсем не хочется. Запах огня, дыма и розмарина преследует его даже в беспокойном сне.
— Боюсь, от меня больше нет проку, — за окном темно, и в слабом свете фонаря может привидится все, что угодно. И ничто не мешает разуму рисовать там вечного собеседника.
Гилберт тянет руку вперед, ласкает пальцами теплый бок огнемета. Он уже сам не знает, верит или нет в свои слова и мысли, но когда он проталкивает оружие сквозь прутья зарешеченного окна, ответное прикосновение горячих живых пальцев кажется ему почти настоящим. И Гилберт не хочет слушать, но все же долго и напряженно прислушивается — и не слышит звука падения меди на мостовую.
С каждым днем говорить становится все труднее, кашель скручивает Гилберта посреди длинных речей, да и темы почти исчерпаны. Мысли путаются, и совсем скоро ему будет нечего сказать тому, чей силуэт за окном вычерчивает лунный свет.
— Не беспокойся за меня, — успокаивает он незнамо кого, — все это — намного больше, чем я мог рассчитывать. Боюсь, это все, что я мог сказать, — время между приступами кашля становится все короче и короче, и Гилберт с трудом вспоминает, что говорил всего мгновение назад. И совершенно не помнит, получил ли он хоть однажды ответ.
А в окна светит Кровавая Луна, слепит глаза, но он тянется сквозь ее свет, чтобы наконец узнать — стоит ли у окна хоть кто-нибудь.
Примечания:
Написано в рамках Inctober2021
Тема 8 — Часы
Он ждет. Вслушивается в несуществующую тишину ночного Ярнама и ждет. Шаги по длинной лестнице. В начале — быстрые стремительные, и у самых дверей — тихие и осторожные. Он ждет опустив оружие и чуть склонив голову к плечу, мысленно следует за стрелкой соборных часов, отсчитывая секунды. Шаги пропадают в тишине. Щелкает, смещаясь, минутная стрелка, и он разворачивается на месте, вскидывая пистолет. Пальцы спускают курок за целое мгновение до того, как ствол обретает цель. Но даже так — он не промахивается. Выстрел отбрасывает противника назад, и он рывком перемещается вперед, как раз вовремя, чтобы лезвие Чикагэ пробило слишком поздно выставленный блок. Он не смотрит, как тело рассыпается серебристой пылью. Только на часы, отмечая, как вместо того, чтобы сделать шаг вперед, секундная стрелка смещается назад и тянет за собой остальные.
Он ждет. На этот раз шаги не пропадают, но и не приближаются достаточно быстро. Противник танцует на ступенях соборной лестницы, не удаляется, но и не приближается достаточно близко. Заманивает. А стрелки бегут вперед так неспешно, будто у них — все время мира, а луна навечно застыла в небесах в одном, навсегда выверенном положении. Ожидание утомляет. И он спускается — совсем немного, но достаточно, чтобы тот, кто отчего-то решил, что на ступенях у него будет преимущество — потерял бдительность. В эту игру можно играть и вдвоем. Когда он стряхивает с лезвия серебристые искры чужой тающей крови, то почти не удивляется, слыша, как бьют соборные часы. Отсчет начался. Снова.
Часы бегут и бегут вперед, так долго, что ему кажется — время разорвало замкнутый круг и освободилось. На лестнице снова звучат шаги. Он стал быстрее — это тот, кого звали Вороном Кейнхерста чувствует сразу. Достаточно быстр, чтобы уклониться от первого выстрела и ударить в ответ, но недостаточно, чтобы справиться с серией быстрых атак. В Ярнаме сложно найти оружие, способное превзойти Чикагэ в скорости. Впрочем, Эйлин не помогла и скорость.
Секунды кружатся в обратную сторону — каждый раз до боя часов снова, и снова, пока этот час не начинает казаться бесконечным. Он не помнит, сколько раз поднимал Чикагэ и даже не удивляется тому, что не заканчиваются пули в магазинном пистолете. Противник меняется — одежда, движения. Иногда он приходит не один. Но это ничего не меняет. Пока не меняет. Он впервые за этот бой обнажает Чикагэ по-настоящему и чувствует, как жадно она пьет его кровь. Успешнее, чем это получается у противника, снова не рассчитавшего длину его клинка.
Любой бой длится до первой ошибки. Пока он не ошибся ни разу, но минуты снова и снова бегут назад, и каждый отсчет требует все больше сил. Когда-нибудь они закончатся. Противник танцует на лестнице и, кажется надеется, что Чикагэ убьет Ворона раньше, чем он. Глупо. Он небрежно впрыскивает пузырек крови в бедро и почти физически чувствует чужое потрясение. Не только у тебя есть запасы на крайний случай. Противник пытается повторить маневр, но бросок иглы оцепенения оказывается быстрее. Один удар. Стрелки повернулись.
Колкие искры электричества сковывают пальцы и замедляют движения. Немного, но достаточно, чтобы взвинтивший скорость противник с юркой тростью нашел брешь в его обороне. Да и урок с иглами оцепенения он усвоил. На этот раз кровь на плитах — темно-красная, как знамена Кейнхерста.
Минутная стрелка не поворачивается вспять. Она рвется вперед, будто стремится наверстать все пропущенные обороты за раз.
Примечания:
#Writober2023
Тема 12 Ни зги не видно
Доп.ключи: приемный ребенок, пряный
— Ты у меня храбрая девочка. Будь умницей и ничего не бойся. Обещаешь?
Мама крепко обнимает ее, торопливо целует в лоб и убегает, бросив тревожный взгляд за окно. Солнце медленно садится, а тени густеют.
— Я не буду бояться, обещаю.
В начале она и правда не боится — ходит из комнаты в комнату, тихо напевая себе под нос мелодию. Папе нравится эта мелодия. Она звучит из красивой музыкальной шкатулки, которую когда-то подарил им с мамой дедушка. Пока звучит музыка — все всегда кончается хорошо. Шкатулка стоит на каминной полке. Мама, почему в этот раз ты забыла взять ее с собой? Ах, какая глупенькая мама. Солнце садится все ниже, тени становятся гуще, и тогда она садится у окна ждать. Мамы все нет.
Шаги за окном — незнакомые, как и тихий приглушенный тканью голос. Но она знает запах, им всегда пропитаны отцовские одежды. И дядя Хенрик — его запах такой же густой и пряный, самую чуточку солоноватый.
— Вы охотница, правда? Вы можете найти мою маму, пожалуйста? — она вцепляется в толстые прутья внутренней решетки. У Охотников всегда много дел, но может быть найдется минутка и для нее? — Папа не вернулся с охоты, мама отправилась на его поиски и тоже пропала…
— Я совсем одна… Мне страшно…
Она обещала не бояться, но, кажется, совсем не такая храбрая, как думала мама.
Охотница касается внешней решетки. Едва слышно стучит в стекло и согласно кивает. Она поищет.
— О, спасибо! Мама носит красную брошку, она очень красивая! Вы сразу ее узнаете. Отдайте ей музыкальную шкатулку! — она срывается с места, бежит к камину и возвращается к окну, надеясь, что Охотница все еще ждет ее.
Охотница уходит, а вслед за ней будто утекают последние солнечные лучи. Она ждет.
— Я не буду бояться. Я буду умницей и буду храброй, — шепчет она снова и снова. Вскидывает голову и прижимается к решетке каждый раз, когда слышит шаги. Но мамы все нет и нет, она не возвращается, не возвращается и папа, и даже Охотница больше не подходит к окну. Ожидание становится невыносимым.
— Я буду ждать. Я не буду бояться. Я точно знаю. Утро всегда наступает.
Мама всегда так говорила. В самые глухие ночи — утро наступит. Но тогда ждали и боялись они вместе.
— Не нашли, да? — ей кажется, что Охотница медлит с ответом, но все же та качает головой. Вспыхнувшая было надежда меркнет. Она не просит вернуть музыкальную шкатулку и не спрашивает, почему плащ Охотницы так сильно изодран, и на трость она опирается тяжело.
Охотница уходит, и вокруг вновь только звенящая тишина и слабый свет восходящей луны. Может быть, она поищет сама?
Замков на двери много, и сама дверь большая и тяжелая, но она все справляется с ней. Вокруг — темнота, а по ушам бьет далекий вой и чьи-то рыдания. Она оглядывается на темную прихожую, но от нее так остро пахнет бесконечным ожиданием и одиночеством, что вернуться — выше ее сил. Только идти вперед. Я не буду бояться.
В длинном туннеле под мостом темно, сюда не доходит даже лунный свет. Она идет вперед ощупью, чувствуя, как под ногами тихо хлюпает вода. Она понимает, что бояться все-таки стоило, когда лица касается смрадное дыхание. Впереди ворочается что-то большое. Она замирает, осознавая, что не в силах ничего сделать — даже закрыть глаза, потому что под веками такая же темнота, как и вокруг.
Она ничего не видит, только слышит истошный визг, а потом ее облекает тепло и знакомый пряный запах. Она вцепляется в воротник камзола, не обращая внимания, что пальцы скользят, а платье пропитывается влагой. Теперь пряный запах окружает и ее тоже.
В Часовне Идон светло, а пряный запах теряется в аромате ладана и розмарина. Здесь тихо, и лунный свет кажется совсем далеким. Сгорбленный Агата рассказывает истории. У Арианны есть гребень, она расчесывает ей волосы и заново вплетает в косу белую ленту, а еще она поет, пусть эта мелодия совсем не похожа на ту, что пела мама, но страх уходит. Если закрыть глаза, где-то на грани яви звучит еще одна песня. Но ту она не хочет слушать, она бежит к ворчливо старушке, та постоянно гонит ее, но если не подходить — начинает волноваться и постоянно оглядываться по сторонам. И даже тот господин, что не сказал никому не единого доброго слова, осторожно трепет ее по голове, пока никто не видит.
Они все здесь только пока не наступит рассвет. Они ждут его, тревожно глядя на багровый диск луны. И только она хочет, чтобы рассвет не наступал. С рассветом она перестанет быть им нужной. С рассветом вернется одиночество.
Пусть эта ночь не закончится.
Примечания:
#Writober2023
Тема 24 Потом пожалеешь
Доп.ключи: притворяться немым, отмель
Кошмар скрывает за собой тайну… и нет ничего более манящего, чем ее зов. Зачем слушать предупреждение? Повиноваться цепляющимся за одежду рукам, когда можно идти вперед.
Пожалею? Но это будет потом. Потом, когда груз тайны зашьет нитью рот и вырвет глаза. Жаль, что так нельзя будет избавиться от крика. Но это будет потом, а пока циферблат поворачивается, и все поглощает глубокое море…
Воздух пахнет солью. Воздух шепчет проклятия — бормочет, приближается. Нет. Это лишь застывшая на ветру фигура, что одно за другим возносит проклятия и молитвы. Избавиться от шепота легко — когда вокруг слишком много крика, а сталь натужно разгрызает плоть — шепот перестает быть важным.
Любопытство кружит вокруг, заглядывает в щели. Ищет ответы в искореженных, покрытых дырами черепах. Что видели глаза, смотрящие изнутри? Что увидел тот, кто осмелился заглянуть в них?
Круги становятся все уже, пока не превращаются в линию. Простой и конечный путь, на котором уже не существует шепота. Плач раздирает слух. От него не укрыться за голосом стали. Он оставляет позади все — даже навязчивый колокол. Ты тоже хотел уберечь меня от тайны? Но разве любопытство остановить?
Море поет даже сквозь сомкнутые веки. Море касается берега и бессильно откатывается назад. Море не может забрать то, что принадлежит ему. Больше — не может. И море исходит криком.
Милосердие для бедного, сморщенного дитя… Смилуйся, пожалуйста…
Но разве любопытству ведомом милосердие?
Можно вырвать глаза и укрыть глазницы бинтами. Но как вырвать, что озарением проросли сквозь череп? Можно притвориться немым и принести обеты молчания, нитью запечатав рот. Но как избавиться от кошмара, криком и плачем терзающего слух?
Только честная смерть принесет тебе исцеление. Освободит тебя от твоего неимоверного любопытства.
Неправда. Сталь взлетает вверх, сталкивается и расходится. Летят из-под сапог песок и соленые брызги.
Я пожалею. Потом. Когда смолкнет плач.
Суть любого кошмара — бесконечность. Замкнутый круг, из которого нет выхода. Иногда кажется, что разорвать его легко: одно движение клинка, за которым свобода. Я поднимала его четырежды. Четыре раза лезвие Чикаге умывалось твоей кровью. Четыре раза я слышала твой крик.
Я спускаюсь вниз под звучание твоего колокола. Оно напоминает мне зов: далекий-далекий зов, который раньше не достигал моего слуха. Ты спрашивал об этом. И в тот раз... в тот раз я не солгала, отвечая. Не солгу и сейчас, если спросишь, слышу ли я его. Но ты не спрашиваешь. И я просто открываю дверь, ведь в этот раз у меня есть ключ.
Ты собираешься убить меня? Убив меня, ты думаешь искупить все свои злодеяния?
Нет, Брадор, первый из убийц Церкви. Охотник на охотников, быть может более старый, чем Эйлин. Без вороньих перьев и маски, без сказок о небесном погребении. Какого тебе носить его кожу на плечах? Вечное напоминание о проклятии. Нашем общем проклятии. Ты нашел способ разорвать его. Разве я могу осудить тебя?
В чем дело? Разве ты не хочешь убить меня? Или, возможно, попросить у меня прощения? Что ж, уходи. Что сделано, то сделано.
Чикаге не поднимется в пятый раз. Не сегодня, не здесь и не для тебя. И прощения просить я не буду. Но все же позволь мне побыть немного здесь. Разделить твое одиночество. Давай послушаем колокол вместе. За всех, о ком раздается его плач. Время этого кошмара на исходе, и я хочу разделить его с тобой. В конце концов, меня ведет отнюдь не любопытство.
Чикаге еще подарит покой. Нам всем. Много-много белых цветов и бесчисленные надгробия.
В Ярнаме нет ничего более соблазнительного, чем обещание рассвета. Я хочу верить в него. Всем своим существом мечтаю увидеть солнце. Увидеть, как бледно-розовые лучи касаются высоких крыш, бегут вниз, наливаясь теплым золотым светом, рассеивают всю хмарь и туманы... Увидеть, как чудовища растворяются в тенях, пока не исчезнут окончательно в горячий полдень. Увидеть, как люди становятся просто людьми...
Но озарений много. Слишком много. Они давят проросшими внутри черепа глазами, выворачивая наизнанку такую чудесную сказку. Слишком много иллюзий и кошмаров мне удалось разрушить. Слишком много, чтобы поверить, что над Ярнамом может взойти солнце. Не мне поддаваться иллюзиям.
И не мне останавливаться на половине пути, становясь очередным пленником кошмара. Только шагнуть вперед, много дальше, чем должно и отмерено человеку. Но имею ли я право зваться человеком? Не после всего. Озарения давят виски и остается всего шаг — один и последний. Впрочем, я не верю и здесь в счастливый исход. И для меня, и для Ярнама.
Кошмар повержен...
Самое время сотворить новый...
И может быть...
Когда-нибудь...
Найдется тот, кому достанет сил принести сюда рассвет...
Или подарить забвение.
Не сейчас.
Сейчас здесь есть только тихий голос Куклы:
«Тебе холодно? О, добрая Охотница...»
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
|