↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
|
Окно распахнулось, порыв ветра раскидал по комнате свеженаписанные листы с партитурами.
Эрик выругался. За последние пару месяцев он не написал ничего стоящего — ноты словно утекали сквозь пальцы, в голове было пусто, и там, где раньше постоянно звучала музыка, теперь звучал только невнятный гул. Все новые сочинения казались вымученными и неестественными. Он устал. Усталость растекалась по всему телу, клубилась в воздухе, подобно густому туману. Эрик грустно усмехнулся — похоже, его вдохновение на время решило приодеться в дождливую серость, чтобы не слишком отличаться от вечного тумана за окном. Лондон затянуло бесконечной моросью, и похоже дожди не собирались уходить. Туманный Альбион ежедневно и еженощно подтверждал свое имя.
Мокрые крыши, разномастные печные трубы, кэбы с продрогшими кучерами, которые словно сгибались под тяжестью тумана и, сгорбившись, скрывались под необъятными плащами.
Лондон нравился ему своей многоликостью. Это было живое существо с множеством лиц, одновременно прекрасное и отвратительное, как и он сам. Эрик черпал вдохновение из безумного союза красоты и пугающего мрака, и Лондон со своей мрачной и притягательной душой стал безупречным творческим компаньоном. Ещё ни разу Эрик не пожалел о том, что покинул Париж и перебрался в Англию, но в такие моменты как сейчас, погружался в глухую тоску.
Десять долгих лет. Он никогда не догадывался, насколько долгими могут быть десять лет. Эти годы были бесконечно долгими — словно он прожил пару жизней с того момента, как распался на части его мир в Париже. С каждым годом он постепенно учился собирать себя заново и строить новое на развалинах старого.
Когда-то в подземелье он в очередном приступе ненависти к себе разбил огромное зеркало. Несколько мелких осколков впились в кожу, он потратил немало времени, чтобы их извлечь, а боль в руке не давала свободно играть на протяжении нескольких дней. Когда ему пришлось отпустить Кристину и оказаться в полном одиночестве, осознавая собственное фиаско, его душа разлетелась на мелкие осколки, как то злополучное зеркало. Разница лишь в том, что извлечь эти осколки было невозможно, и они впивались все глубже, вызывая настоящую физическую боль. Он просыпался от боли в сердце, не мог вздохнуть полной грудью, и иногда просто лежал и ждал, когда все закончится, и изрезанное сердце остановится. Вопреки его ожиданиям, сердце не остановилось. Время шло, и боль постепенно затухала, напоминая о себе только в периоды тяжёлых воспоминаний — особенно когда он проходил мимо театра, стараясь на него не смотреть. Когда-то театр был его царством. Времена меняются, и приходится привыкать к другой жизни, как в детстве ему пришлось привыкнуть к тому, что больше нет железной клетки. Как ещё раньше пришлось привыкать к тому, что больше нет матери. Впрочем, на самом деле матери не было никогда.
Эрик подобрал с пола свежий нотный лист, пробежал глазами собственные записи и вздохнул. Никуда не годится.
«…Никуда не годишься». Голос матери зазвучал в голове в унисон так, будто это было вчера. Лондонский туман определённо влиял на него дурно — Эрик не любил погружаться в эти воспоминания, и помотал головой. Это не помогло.
«Ошибка природы», говорила мать сквозь зубы, склонившись над ним, словно огромная черная туча. — «Урод». Он не помнил ее лица. Много раз пытался восстановить черты, но не мог, и мать запечатлелась в памяти лишь пугающей фигурой, очертания которой сулили очередное унижение.
Нет, дорогая мама. Я не ошибка природы. Ошибкой природы была ты.
Писать музыку было для него сродни дыханию, и когда в голове воцарялась тишина, Эрик сходил с ума. Потребовалось немало времени, чтобы он смирился с тем, что вдохновение не может длиться вечно. Периоды тишины рано или поздно сменялись волнующим подъемом, и тогда он сливался в одно целое с клавишами фортепиано, не замечая смены дня и ночи.
Сейчас внутри едва заметно шелестела тишина. Она сливалась с серой пеленой за окном, но уже не переполняла его бесконечной тоской. Раньше это было мучением, теперь — всего лишь усталой грустью. Он знал, что рано или поздно это закончится, и он снова возьмет в руки перо и нотный лист. Оставалось просто ждать, хотя это ожидание не приносило никакой радости. Его мир, разорванный на части во Франции, все эти годы медленно, но верно соединялся обратно, и теперь напоминал склеенную из многочисленных кусочков старую фотографию.
Из тягостных размышлений его вырвал скрип двери. В проеме появилась лохматая голова.
— Папа, Эмиль хочет забрать последний кусок пирога. Скажи ему, что так нельзя!
— Это мой пирог, Катрин! — раздался возмущенный детский голос из коридора. — Ты свой уже съела.
— А маленьким надо уступать, — нахально хихикнула Катрин, наматывая на палец прядь волос. — Да, папа?
— Ну нет, — возразил Эрик. — Нужно делить поровну. По справедливости.
Пятилетняя Катрин тем временем пробралась в комнату, юркнув мимо Эмиля, залезла к отцу на колени и ультимативно заявила:
— Качаться. Ты подаришь мне кресло-качалку на день рождения? Я хочу такое же.
— Подарю, почему нет, — пожал плечами Эрик. — Тебе я подарю все что захочешь.
— А мне? — поинтересовался Эмиль, залезая на второе колено. — Я тоже хочу.
— А вы поделите между собой. Как пирог, — посоветовал он, сгребая детей в охапку. Девочка весело взвизгнула. Тишина в голове становилась теплой и спокойной.
Дверь открылась снова. В комнату с укоризненной улыбкой заглянула Кристина с книгой под мышкой.
— Так и знала, что вы здесь. Мадам Бланш пожаловалась, что вы сбежали с ужина и исчезли в неизвестном направлении. Я ведь говорила вам, не стоит отвлекать папу. Пойдемте, не мешайте ему.
— Да брось, Кристина, — улыбнулся Эрик. — Лучше иди к нам. Вы — лучшее, что может меня отвлекать… Пожалуй, единственное.
Эрик смотрел на лондонские крыши через мокрое стекло, обнимая жену и двоих детей, и знал, что все дожди рано или поздно проходят.
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
|