↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
|
— Запомни, Элиза, мыть полы никогда не стыдно, — со знанием дела наставляет тётка, доставая из-под умывальника тряпки и пачку соды, — стыдно — это когда полы немытые.
Хорошая женщина, хоть и беспамятная, будто не сорок лет ей, а все восемьдесят пять: то Элизой назовёт, то Эльзой, то и вовсе Алисой грешила.
Луиза на восьмой раз перестала поправлять — привыкла. Ко всему привыкаешь, тётка и про это говорила. Нет соли, чтоб класть в картошку — привыкнешь, и без соли картошка хороша, бельё неудобно носить — привыкнешь, надоело с мужем браниться, чья очередь мыть посуду — привыкнешь, грех жаловаться, если это у вас самая большая ссора. Не нравится — швырни, ударь, вслух скажи; девчонка должна быть сильной. А так — каждому доля своя. Никому не обещано лёгкой жизни.
Тётка в полтинник умерла, ровно в день именин; чёрная оспа сожрала до кровавой рвоты. День святой Магдалены, — так Луиза запомнила. Может, и ошиблась где, кто ж теперь скажет, когда за этим в архивах надо лазать, копаться?
Луиза и к смерти тётки привыкла. Странно это — когда смерти вокруг много, так не страшно, а потом через порог шагнёт — и что делать, непонятно.
Не плакать, это уж точно: кому вообще есть дело, когда ты плачешь?
* * *
Луиза-то и не плачет почти по-настоящему; не научилась, некогда было.
Однажды только рыдает — рвёт криком, до тошноты, и Луиза битый час воет то в постель, то в голос, дерёт волосы, даже медсестре чуть лицо не расцарапала, — двое мужчин локти едва-едва скрутили. В городском госпитале это было, в родильной палате.
Сказали, девчонка родилась. Луиза до сих пор не знает, точно ли девка — не видела её, так и не отдали. Писк услышала, вроде мявканья, будто у котёнка, — и всё, разом спать захотелось, настолько дурно было; прямо на койку притащили, дёрнул же лукавый в тот день на работу выйти, а не в госпиталь. Деньги-то всем нужны, Якова жалко, — не ему ж одному работать, химикатами на заводе травиться, не мальчик он уже.
Обидно от этого, горько. Тяжело было девчонку эту несчастную, желанную, позднюю, навсегда безымянную, под сердцем носить: Луиза и есть толком не могла — всё блевала, злилась, бранилась, четыре месяца рыбу нюхать было невмочь, — и о коньках забыть пришлось — Волда, тогдашняя соседка, так сразу плод скинула. Может, всё потому, что упала: щиколотка дольше живота болела, — а может, из-за того, что прежде два или три раза избавлялась, вот только кто точно скажет? Пьяный фельдшер Циммерман, что ли?
Долго у Луизы нутро не заживает. Не там, где обычно — уже утром пешком домой возвращается: денег на трамвай в кармане не нашлось, — а по-другому.
Идёт Луиза домой, курит дешёвые сигареты — попросила закурить у газетчика; глаза всё щиплет чем-то, грудь ноет — много молока, на двоих хватило бы, а внутри будто всё изодрано. Прежде в животе хорошо было — то что-то тёплое, на обоих — для себя и Якова, — когда картошкой с мясом и маслом объедались, то приятное, когда целовались, — а сейчас выть охота. Жило дитя, жило, шевелилось, и нет его; только боль и грудь от молока тяжёлая.
На, гляди, Луиза Манишек, до двадцати пяти с половиной лет — Марчин, вот оно — счастье твоё, не положена тебе дорога в розах и герани.
Привыкай, Луиза.
* * *
Луиза ещё несколько раз потом тихонько плачет, но уже дома, под боком у Якова, жалуется вслух, — так спокойнее. На себя смотреть неохота: похудела, глаза ещё серее стали, куда уж дальше-то?
Яков, дурной, всё прощения просит, обнимает, по голове гладит.
Может, сам глаза разок вытер — и то вряд ли, Луиза за обоих отревелась. Сколько помнится, Яков тоже жаловаться толком не умел: ни в первую встречу, когда Луиза набрала ему полведра воды напиться и лицо умыть (ему тогда под шестнадцать было, с заводской смены возвращался, ей — девятый), ни потом, когда повзрослел, до инженера дослужился. Два сапога пара — левые оба. Никому не нужные. У кого-то родня большая, плевать, если и не дружная, а у Манишеков всё богатство на двоих — одна тётка, мать, отчим и несколько могильных крестов. Ребёнка — и того нет.
Луиза не сразу понимает, что второго ждёт, — совсем забегалась. Ходит, работает, моет лестницы, трижды с жилья на жильё переезжают, выпивают — да, случалось, раза три полкружки себе налила, сразу весело от этого; Яков видит и ворчит, сердится. Вот только ни радостно от этого, ни горько: родится — вот и славно, помрёт — бес с ним. Может, всё от химии, которой Яков за столько лет надышался, может, от работы, может, от войны на границе; всегда ведь говорили, что в войну ребёнку рождаться боязно.
— Ну, помер и помер, не ты первая. Ещё нарожаешь, — говорил когда-то хмурый, бесконечно пьяный Циммерман.
Кто знает, видать, даже искренне. Бес его разберёт.
Мальчишка родился. Живой, пискливый, быстро приучился по ночам спать. Луиза всё слушает: дрогнет внутри, не дрогнет? Может, плохо слушала. Не ей жаловаться — Маркус только на первые зубы хныкать начал, ходить чуть ли не за три дня научился, глаза большие, серые — такого же цвета, как у неё. Хороший мальчишка.
Интересно, а у дочки, их первенца, были бы её глаза или Якова, чуть потемнее? А волосы? Русые, светлые? У Якова — светлые, почти что тусклое золото.
Хорошо бы, чтоб как у Якова.
* * *
Луиза, в общем-то, и не расстраивается, что не слишком это дитя хотела, что рано его родила, не вовремя, когда ещё душа не зажила, — некогда Манишекам тосковать. Яков — на работе, в школу после завода устроился, сын — дома, у кровати играет с кубиками, Луизе тоже сидеть без дела некогда: марафет наведи, приготовь, поешь, сходи на рынок, уберись, поболтай с соседями, помой лестницу, крыльцо подмети.
Переехали по весне в доходный дом — на Крушвице, возле площади; и просторнее, и на работу ближе, и у соседей ребёнок на год постарше Маркуса, всяко веселее, скучать не будут. Шустрая девочка — шалит, бегает, всё-то ей интересно, плакат вечно норовит стащить на лестнице. Может быть, и их дочка бы такой же выросла, только одета была б попроще. Шиммеры — не Манишеки, побогаче и повиднее, интеллигенты, вряд ли на заводе хоть день работали; герр Клаус Шиммер в чиновниках ходит, но не гордый, носа не дерёт — всех о здоровье спросит, всем чёрный чай отсыпет, Якову руку пожмёт, табаком поделится.
— Хороший у Шиммеров дом. А полы-то какие удобные, смотри, — заговорщицки ухмыляется Яков, сняв доску за чуть сдвинутой кроватью, и прячет газетный свёрток рядом со связкой некрупных купюр.
— Не болтай, — строго шепчет Луиза, сдвигая брови, — и прикладывает свой палец к его губам.
Кто ж ещё, если не Луиза, первым узнает, что Яков Манишек продаёт под наличные крепкий, почти уже запрещённый Министерством порядка болеутоляющий спайс?
* * *
На часах семь вечера — значит, скоро вернётся с работы Яков, из общей кухни пахнет капустой — это Роза Ранек из третьей квартиры что-то мастерит на ужин, а этажом выше старик-архивариус, муж Розы, идёт за почтой, стучит своей тростью; на крыльце смотритель — почти совсем уж лысый близорукий Гектор Медина, все знают, что его сын живёт за границей, и ближе всех ему здесь только Ордер, усатый обжора, гроза чердачных мышей, — кормит пушистого кота куриными потрохами, а дети играют на площадке у лестницы.
Маркус злится, дуется — опять, видно, что-то не поделили, дёргает сероглазую Злату, девчонку Шиммеров, за прядь, а та смеётся, показывает язык и небольно — лишь так, чтоб Маркус захихикал от щекотки — тянет за ухо.
— Ай-й! Пусти! Твоя взяла!
Луиза улыбается и, поджав ноги — юбка, задравшись, заголяет икры и щиколотки, — садится на деревянном пороге квартиры, пьёт пустой зелёный чай и рассеянно слушает, как сквозь месиво запахов, стуков и болтовни звенит скрипичными струнами девяносто третья радиоволна.
Приятно всё-таки привыкать к хорошему, а?
Грех жаловаться.
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
|