↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
|
Знамо ль тебе, что такое "Навий день"? Особый это праздник у древних славян был... праздник поминания усопших, да призывание их посетить землю бренную.
В этот день стар и млад ходили на кладбища к своим почившим родичам, совершая возлияния в память о них. Кто тризну творил, кто обряды выполнял, а кое-где и жертвы подносились.
Верил народ, что каждую весну мать сыра земля просыпается от долгого сна, молодеет, красит лицо цветами, пышет силой, здоровьем. Растекается жизнь по ее жилам и всё оживает: и поля, и луга, и тёмные рощи, и дремучие леса… пробуждаются и мертвые в своих могилах. Встают они из гробов и, незримые земным очам, носятся середь живых. Всё слышат, всё видят, что люди на земле делают, слова только молвить не могут.
А как не встретить, не угостить дорогих гостей? Как не помянуть сродников, вышедших из сырых, тёмных жальников на свет поднебесный. Услышат мертвые в навий день "окличку" родных и радостные придут на зов, разделить с ними поминальную трапезу. Лишь чужие навьи, брошенные, руки на себя наложившие или умершие без обряда и погребения в смятении и страданиях беспокойно мытарствуют вплоть до окончания цикла весенних праздников.
* * *
Расскажу тебе одну сказку, услыхала я ее от прекрасницы Десны. Благолепная взору река! Спокойная. Ее плавные воды плещутся у стен четырех древнейших городов, от того много каких тайн она ведает, много чего нашептать может.
Жила во Черниговщине девица — Олеся. Имя дали тако потому, что родилась она почти у самого леса. Иначе — Леся, то бишь "лесная", а первая буквица "О" значится — "рядом" али "около".
Почасту, в короткие и свободные от домовных хлопот минуты, сидела девица одинокой лебёдушкой на черемуховых берегах реки, прутиком на песке картинки выводила, да слушала, что чарующая Десна поет. Колени в рубаху кутала. А Десна слагала ей какие-то свои песни и плавно несла воды к Днепру.
Доброй девонька росла, ласковой, да уж больно жалостливой. Всех всегда жалела Олеся: каждую травинку жалела, каждую былинку. Чем могла помогала, вздыхала о чужой беде.
В густой дубраве, за коей вечер каждый пряталось багряное коло солнца, стояла лачуга ветхая, где жила Олеся с престарелым своим батюшкой. Последним дитятком его была драгоценным, а старших братьев — всех война поглотила и ничегошеньки от них не оставила, разве, что память из сердца еще не выветрилась.
Бывало, гуляет девица по лесу милому, родному, нет-нет да упадет око вострое на полянку одну заветную. А на полянке той с травой нехоженой, меж двух могутных дубов, сквозь молодую поросль крест виднеется наскоро сделанный да криво воткнутый — поржавевший, поистлевший давно, а у креста холмик небольшой наличествует.
Отец сказывал: нашел там себе последнее пристанище молодец доблестный — Устин, самому князю Игорю вой верный. Отбиваясь, все дальше уходили дружины Игоревы на север, а вороги, не отставая, преследовали их по пятам. В великом бою у горы Щекавицы настигли Устина стрелы берендеевы, да крепко застряли в дюжем тулове богатыря.
Долго обратно везли его к матушке, да не поспели: вельми сильно язвлен был. Ведал, что чуть-чуть ему осталося. И чтоб не возились с ним, как с дитятей малым, просил воды испить, а егда други то возвернулись — он ужо мертвый был: сам себя ножом в грудь пырнул. Испустил дух на самой той полянке, где ноне крест стоит. Там и схоронили его. Схоронили неглубоко. Некогда было могилу рыть, да и нечем. Дело осенью поздней было. Землю ужо морозцы первые сковали. Тем ножом да мечами ямку и выковыряли. В ней и схоронили Устина. Царствие ему небесное...
Слушала батюшку Олеся и так тоскливо ей становилось, что лежит он там один оденешенек, в землице сырой, забытый всеми, забытый богом. Вот и ходила она порой к безымянной могилке, да в порядок ее приводила. А на последок оставляла там то хлебушка кусочек, то водицы глоточек.
* * *
Как пошло от благовещения девице осемнадцатое лето — распустился Олесин бутон. Расцвела краса ее цветом пышным, буйным. Пора утех. О суженном поразмыслить. Но не думалось Лесеньке ни о ком, не гляделось на уношей. В мыслях только Устин обитается, аж самой страшно.
Вечерело однажды. Предзакатное солнце спешило спрятаться за пушистые шапки дубравы. И казалось, что это оно — солнце — зажигает своими последними лучами сложенные на опушках березовые костры. Они с треском вспыхивали, разгоняя от себя сгущающиеся сумерки, и хороводы девушек затевали песни и смех.
Тогда, как веселились Олесины подруженьки, хороводы водили веселые, яркие песни пели задорные, да в игрища играли смелые, бродила в унынии девица по брегу Десны — совет у нее до себя выспрашивала.
А Десна — дивная, чудная, мудрая, утопая в зелени юных трав и кустарника, углядела грусть в глазах птахи, вняла зову ее — сжалилась, да ответствует ей сторожненько...
"В канун навьего дня, когда Гром Великий Гремучий оседлает сизых своих коней (прим.: о тучах), да хлестнет вожжой серебряной по ниве божьей (прим.: о дожде), дабы соком Земля Матерь наполнилась — ты ко мне придешь, яичко рдяное принесешь, что свеколью крашено, да во церкви освЯщено. Будешь просить у старых богов к себе милости".
Вклонилась Десне Олеся, в раздумьях домой побрела.
* * *
У покосившейся ветхой хижины, на подворье бочара — отца Олеси — стоял старенький запряженный возок.
— И я с тобой! — большие голубые глаза девицы пытливо вперились в батюшку.
— Не можно, дщеря, нечего тебе деять у его преподобия.
— Да как ж отпущу я тебя хворого, — Олеся отнялась спиной от вереи, мелкими шажками пересекла двор и деловито уселась в возок. Бочар только всплеснул руками и сдался.
Скрепя правым колесом, телега медленно катила по лесной тропе. Ветер нагонял по небу низкие сизые тучи, коими правил Великий Гром. Густые ветки деревьев постукивали друг о друга. Высокие ели тоскливо шумели в вышине, а внизу у корневищ было тихо. Словно, природа с тревогой ждала чего-то.
Скоро подошли к въездным частокольным воротам епископского подворья. Отец снял с себя охабень и набросил на плечи Олесе, которая успела продрогнуть от стылого ветра, налетевшего с поймы Десны.
— Куды нести? — крикнул бочар встречавшему их келарю.
— Неси за мной, — махнув увесистым ключом на толстой конопляной верёве, келарь повел мужика к медуше.
Дондеже батюшка был занят в медовой кладовой, к девице пристал меньшак батырского старшины — Челебир. Этот молодой беспокойный бражник, заводила и дебошир не раз замечался в разгульном поведении, и часто якшался со всякой половецкой поганью.
Едва бочар вышел за вторым бочонком, то увидел, как заметивший его черноусый парень, быстро отошел от возка, где сидела его дочура, вскочил на свою каурую лошадь и умчался прочь. А Олеся, бледная, куталась в отцовский охабень и стучала зубами не столь от холода, сколь от испуга.
— Шо рек тебе сей свин обряженный? — спросил отец.
— Ой, я тако напужалася, тако напужалася! Хотел забрать меня с собой. Рек, что он видный боярский сын и згоден взять меня в жены, — всхлипывая, девица соскочила с возка. — Я боле одна не останусь.
— Ладно, не полошись Олеся, пойдешь со мной в подворье.
В святой клети девица угрелась, приободрилась и заулыбалась, разглядывая многообразие церковной утвари. А как приметила у иконостаса большую позолоченную кропильницу, вспомнилась о своём и принялась упрашивать:
— Посвяти, отче, мне яичко.
— Пошто? — из-под густых маслянистых бровей удивленно воззрился черноризник на бочарову девку.
— Тако праздник ведь скоро. Вот, пойду с подруженьками, с горки высокой буду его катить, а у кого дальше яичко укатится, да не разбившись, тому и желание загадывать, — Олеся лукаво опустила глаза долу.
— Тьфу, — плюнул под ноги себе поп. — Второй век земля русская во Христе ходит, а ты язычествуешь.
— Эх, не разумеет душа твоя ромейская старых наших поконов. Посвяти, отче, с тебя не убудет, — взял мужик у смущенной девицы яйцо и протянул священнику. Свел поп брови свои кустистые у переносицы, но в просьбе не отказал.
— Прости, Господи, заблудшего раба твоего, — забрюзжал церковник и, макнув метёлку в святу водицу, нехотя окропил яйцо. Засияла тут Олеся словно солнышко.
Бочар полностью разгрузился, выпросил у келаря кожух, укутал дщерю и двинулись они в обратный путь.
* * *
Минул свет дневной, отзвонили и смолкли последние била, отпев панихиду селяне садились за тризну. А как брашно изъедят, как сыты испьют, так по сельщине-деревенщине "помины" да "оклички" зачинаются. Справляют их только бабоньки, а мужикам — ой нельзя! Порой, вслушиваешься в эти жальные женские причитания и стариной глубокой пахивает...
* * *
В день назначенный, в день Родонницы (прим.: Навий день) собралась Олеся из дому, кулек льняной тряпицы к груди тонкими ручками поприжала, дверь отворила...
— Стой, Леська, куды в непогоду? Ты поглянь, каково вокруг: со восточной со сторонушки поднялись ветры буйные, к земле клонят молодняк ивовый, тучи черные над головою сходятся, верно природа на нас совсем ощетинилась.
— Очень надобно мне батюшка.
— Какой леший тебя под морось погнал?
— Обещалась я Матрене корзины свои снести.
— Обождет баба окаянная! В такое ненастье и худой хозяин собаку паршивую не выгонит.
— Не гневайся, отче, я только сбегаю и вборзе возвернуся.
— Погоди, Олеся, корзины-то оставила! — спохватился отец, но девицы за порогом уже и след простыл.
* * *
Потемнела Десна, взволновалася. Жадно лобзала берега вспененными волнами, трепетала на животворящие небесные стрелы глядучи — то в тучах молнии ветвились яростно.
Свирепые вихри носились над ней бешено, подымая взвеси водные, да бурные валы шипящие. Треплет ветер обозленный Олесину косу русую, гонит черные тучи лохматые, что окутывают землю и душу девичью. Должно Морана в пляс пошла, должно силы темные по углам притаилися.
Оттерла Олеся мокрое от дождя лицо и яичко нетвердой рукой достала из-за пазухи. Сколола скорлупку перстами продрогшими и в бурлящие волны бросила, приговаривая:
Подхвати, волна, скорлупку от яичка,
Что в дубраве снесла курочка.
Пусть плывет оно до русальего дна, да к русальному дню:
Души заблудшие — души умершие пусть порадует.
Все исполнила девица, как Десна научила. Окунула кисть нежную напоследок, а достать ее из воды нипочем не можется.
Возле Олеси, в маленькой заводи под склонившейся ивушкой, что-то плЕснуло, булькнуло. Сдавила грудь тревога обручем, дрожь по телу разлилась частая. Ей бы бежать, да буд-то держит кто холодный, скользкий, гадостный. А из бездонного омута слышится песнь тихая, едва различимая. Должно там, в глубинах, среди водорослей, рождалась тоска чья-то смертная.
Один страшный звук, один пронзительный крик, одно клокотание. И взъилилась толща, поднялась муть со дна: вскипала Десна бурунами да барашками. Из воды, у самой кромки ее, рука показалась белая, долгопалая. А следом, голова с длинными, облепшими ее волосьями. Неровные струйки стекали с темени, бежали по лику приподнявшегося над поверхностью.
Оцепенела девица, испужалася; в глазах со страху почти померкло всё и ни дыхнуть, словно то горло ей сжали жгучими липкими пальцами. Темнота поглотила ее, тело окутало слабостью. Подогнулись колени трясучие и Олеся плавно осела на земь. Вода помутневшая отдавала затхлостью, словно то были уже не прозрачные воды Десны матушки, а болото стоячее.
Сверкнули зарницы и углядела девица к себе светлые травянистые глаза русалочьи, полные ледяной безутешной печали. Бездонные — они мечтательно устремляли свой немигающий взор на твердый берег Десны. Глядит вдаль русалка, где грохочет мир суетный, беспокойный и все мысли ее птицами вольными воспаряют ввысь. Жаждет душа не упокоенная, растревоженная обратно к свету, к людям.
Зашевелила мертвыми губами водяница, зашелестела льющимся голосом:
— Эту весть твою — я ему передам, пусть расскажет тебе каково ему там, — извлекла тяжелый грудной вздох и, вновь, сошлись куполом над головой русалки бушующие воды Десны.
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
|