↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
|
Кофе в «Рэд Уингс» был неплохой, а всё остальное — отвратительное. Особенно если учесть, что мне было всё равно, что в себя заталкивать. Я отодвинул в сторону тарелку с наполовину съеденным завтраком и потянул к себе газету, которую оставил на столе тот, кто сидел здесь до меня. Газета оказалась вчерашней и поэтому не особо актуальной — я был здесь накануне вечером и смотрел новости по телевизору, бубнившему над барной стойкой. Я ждал, когда на экране появился моя фотография или фотография Моны, но прошло уже почти две недели, и никого из нас так и не объявили в розыск. Это ничего особенного не значило, но как минимум можно было выходить на улицу, не опасаясь, что тебя узнает и сдаст копам случайный прохожий.
Все эти дни я только спал, не различая дня и ночи, а когда просыпался, приезжал в круглосуточную забегаловку, чтобы что-нибудь съесть и проверить, о чём говорят в новостях. Здесь почти не было людей, кроме дальнобойщиков и каких-то рабочих, но мне это было только на руку. Из-за непрекращающегося дождя это место казалось затонувшим ржавым кораблём или заброшенным аттракционом с Кони-Айленда, и атмосфера задавалась с самого входа: выцветшая вывеска, в которой не хватало лампочек, скрипучая дверь, запотевшие стёкла, столы с въевшимися в пластик кругами от кружек, порванные и зашитые диваны, разномастные стулья. По всем признакам здесь не должно было быть жизни, и когда я приехал сюда в первый раз и шёл под дождём через пустую парковку, то ожидал увидеть табличку «Закрыто» и заколоченные окна, но дверь была открыта, внутри горел тускло-жёлтый свет, пахло кофе и подгоревшим хлебом, а по телеку шёл бейсбол — играли настолько никому не известные команды, что даже диктору было скучно комментировать этот матч. Это место выглядело и чувствовало себя очень плохо, но по какой-то причине оставалось живым. И в этом мы с ним были похожи.
Мотель, в котором я остановился, был ничуть не лучше, но мои требования были крайне занижены — кровать, душ и расположение на краю земли, чтобы меня не могли найти хотя бы в первые дни, как и просил Бравура. Я не рассчитывал, что смогу спать в принципе, но в то самое утро, когда я приехал туда, я отрубился, едва коснувшись головой подушки, проспал без малого сутки и, если не считать непроходящей фоновой тревоги, что в любой момент ко мне вломятся, меня не беспокоили никакие кошмары. Чуть позже сны вернулись, но они не были похожи на галлюцинации, которые не только не засчитывались в сон, но и словно удваивали время тяжёлого бодрствования. Я мог проснуться посреди ночи с бешено колотящимся сердцем, но почти сразу снова засыпал и не лежал, часами пялясь в потолок. Думаю, это даже можно было назвать раем.
На всякий случай я был готов к тому, что за мной придут. Я не знал, что задумал Бравура и как он решил обставить это дело. Если ему не удастся правильно преподнести ситуацию отделу внутренних расследований, то я уже не отделаюсь простым отстранением или хотя бы увольнением. За убийство и тот факт, что я не пришёл с повинной, а попытался скрыться, мне стопроцентно грозила тюрьма.
Когда я уехал из особняка, я мало что соображал — от взрывов в голове стоял гул, фокус периодически куда-то уплывал, в глазах темнело, и мне приходилось усилием возвращать себя в сознание. В конце концов, я остановился под мостом где-то в промзоне, рискуя застрять в чавкающей под колёсами грязи, и погасил фары. Я не знал, что делать, я не был готов ехать в участок, хотя именно так мне и следовало поступить. Останавливал меня тот факт, что там не было Бравуры — он был в больнице, и я не хотел, чтобы наша судьба решилась чёрт знает кем у него за спиной. Мне нужно было ехать к нему и поговорить с ним: когда я был в особняке, в новостях по телевизору говорили, что Бравуру прооперировали, и что он стабилен. Но, во-первых, в сознании ли он? Во-вторых, даже если он в сознании, не нарвусь ли я на толпу копов? Совершенно очевидно, что нарвусь. Уходя из больницы, я оставил там полный бардак и кучу трупов, и полиции нужно было время, чтобы с этим разобраться. В том числе, они обязательно будут допрашивать Бравуру — и по поводу стрельбы в больнице, и по поводу меня.
Я не мог ждать слишком долго — чем дольше длилось бы моё отсутствие, тем сложнее было бы его потом объяснить. Я рассудил, что с учётом масштабов разгрома в особняке Вудена, куда полиция наверняка перебрасывает сейчас все возможные ресурсы, самое минимальное время, когда я смогу проникнуть в палату к Бравуре, — это следующей ночью, примерно через двадцать часов. Очень долго, но я был слишком вымотан, чтобы придумать план получше. Если что-то случится за эти двадцать часов, если меня найдут, я ещё смогу выкрутиться.
Если к тому времени не сдохну. Я осторожно потрогал висок: подсохшая корка, крови нет. Прощупал рёбра, проверяя, целы ли кости, поискал раны на теле, которые мог не заметить. И, не обнаружив ничего критического, снова вернулся на дорогу — в этот раз с намерением забраться ещё дальше на окраину города и найти место, где можно будет передохнуть. У того самого мотеля была тусклая вывеска, не было названия, а решающим аргументом в его пользу было то, что я сам его сначала не заметил — настолько он был невзрачным. Двадцать часов беспрерывного сна в номере этого мотеля были, наверное, лучшим, что случалось со мной за последние миллион лет.
Следующей ночью я выехал в больницу, как и планировал. Когда я немного выспался, моя идея уже казалась не такой хорошей, но время было упущено, и оставалось только придерживаться намеченного курса. Больше всего меня тревожило то, что я могу нарваться на копов до того, как мне удастся поговорить с Бравурой, и как раз в этой части плана было белое пятно.
Отступать было некуда, я внутренне встряхнулся и толкнул стеклянную дверь, ведущую в холл больницы, стараясь вести себя как можно более расслабленно и уверенно. То, что холл был пустой, я увидел издалека, и это подбодрило меня, но вот лицо медсестры за стойкой показалось мне знакомым, и я подумал, что, если в прошлый раз меня привезли в её смену, она точно меня узнает. Вмешавшийся голос разума попытался меня успокоить: это огромная больница, тут десятки врачей, сотня медсестёр, тысячи больных, да и если она меня узнает, что теперь? Было время, когда я умудрялся договариваться с гораздо более опасными людьми.
Но она не узнала меня. Более того, она сама начала со мной разговор, когда увидела мой значок.
— Я думала, что все полицейские уехали ещё вечером. Чем вам помочь?
— Напомните номер палаты лейтенанта Бравуры, будьте добры, — ответил я, чувствуя огромное облегчение. — У нас появились к нему новые вопросы.
— Триста вторая. Если по лестнице, то сразу слева, если на лифте — то направо через пост медсестёр.
— Точно, я вспомнил. Спасибо.
Довольно часто в моменты наибольшей неопределённости, когда я ничего не мог или не успевал продумать и двигался по наитию, мир благосклонно подстраивался под мои потребности. Я не хотел этого признавать, потому что это могло разрушить всю магию, а я сам мог начать слишком рассчитывать на удачу. Была ещё одна причина: когда удача отворачивалась от меня, моя жизнь превращалась в катастрофу. Я отдал бы всю благосклонность этого мира в обмен на то, чтобы он не требовал у меня взамен настолько несоизмеримую плату.
В больнице мне не нравилось — я чувствовал себя беспомощным, к тому же недавние события показали, что здесь вполне может быть небезопасно. Я плохо запомнил, как именно мне удалось уйти от преследования, но запах больничных коридоров напомнил мне те ощущения — адреналиновый жар, привкус крови во рту, колотящее в барабанные перепонки сердце. Я был на препаратах после операции и в тот момент даже не мог с уверенностью сказать, что происходящее мне не привиделось.
Всё было тихо — я поднялся по лестнице, чтобы лишний раз не попадаться на глаза персоналу, сразу нашёл нужную дверь и, оглянувшись по сторонам, зашёл внутрь.
Темнота в палате была лишь слегка разбавлена светом ночника. Бравура спал, но, когда я зашёл, проснулся от звука открывающейся и закрывающейся двери. Я ожидал, что он соберёт все силы и будет орать на меня так, как никогда не орал, но увидев меня, он сказал только:
— Макс. Слава богу, ты в порядке.
Мне стало очень стыдно. За всё, что я сделал, и за то, что планировал ему рассказать. Я подтянул стул к его кровати и сел рядом.
— Джим, прости за всё это.
— Да хер они меня получат. Врачи сказали, пару дней, и я буду как новенький.
Я не стал тянуть время и рассказал ему то, что узнал о Внутреннем круге и войне Вудена с Владом, о мафии и уборщиках, об участии Винни и Моны. О Моне я постарался сказать как можно меньше, упомянул только, что Вуден нанял её, чтобы противостоять Владу.
— Альфред Вуден и Владимир Лем оба погибли в особняке, — подытожил я. Про смерть Гоньитти я говорить не стал, потому что она произошла в другом месте, и рассказ об этих событиях требовал подробностей, которые я не был готов раскрывать.
— Насчёт них я уже в курсе. А что с Сакс?
— Я не знаю, — честно ответил я. Я в самом деле этого не знал.
Я только отметил в себе внутреннее ликование от того факта, что Бравура спросил про неё. Значит, в особняке её не нашли. Значит, она жива.
Мне не понравилась моя реакция на эти новости.
— Так что, мать твою, случилось между тобой и Винтерсон?
— Это была самооборона, Джим. Мне жаль, но Винтерсон была в отношениях с Лемом и действовала в его интересах, а в тот момент в интересах Лема была моя смерть.
Бравура нахмурился, размышляя.
— Как-то странно она себя вела в этом случае. На что она рассчитывала, пытаясь тебя пристрелить? Что бы она делала, если бы ей это удалось? Сбежала? Что, блядь, за Ромео и Джульетта.
— Может, сказала бы, что меня убили люди Лема, а она нашла меня уже мёртвым.
— Так и Лему было проще поручить это своим людям. Не знаю, Макс, история правда странная.
Ну ещё бы.
— Если нужно, я знаю, где найти доказательства их связи.
— Конечно, блядь, нужно! Отдел внутренних расследований залезет мне в задницу с этой историей! Ты не представляешь, как всё дерьмово складывается.
Он замолчал, и некоторое время мы оба слушали писк аппаратов.
— Она была хорошим детективом, — сказал я наконец. — То, что она сделала, меня не оправдывает. Если я должен…
— Скажи-ка мне одну вещь, Макс, — перебил меня Бравура, — ты когда-нибудь лгал мне?
Я подумал о том, как изо всех сил выгораживал Мону, когда всё началось. О моём сегодняшнем рассказе, в котором не хватало так много деталей, что на основании оставшихся фактов меня можно было бы посчитать святым. О том, почему на самом деле я стрелял в Винтерсон. О том, что жалею о содеянном, но прекрасно знаю, что даже если мне дадут возможность перемотать время, и Мона снова будет стоять у меня за спиной, я спущу курок. Я сделаю это в десятый, сотый, тысячный раз. Я ненавидел и презирал себя за это, мои эмоции ставили меня на один уровень с Владом, который обманывал себя, прикрываясь судьбой. Но каждый шаг на пути к той точке сделал меня тем, кем я был — человеком, который выстрелил, почти не задумавшись. Я не мог поступить иначе, потому что иначе мог поступить только другой человек, сделавший в прошлом совершенно иные выборы.
— Нет, — ответил я. — Я никогда тебе не лгал.
Ситуация требовала нажраться так, чтобы забыть, кто я и откуда, но на улице мне стало плохо. Меня и без того тошнило с тех пор, как я «выписался» из больницы, возможно, это было остаточное действие препаратов. Но тут было так херово, будто одна мысль об алкоголе накачала меня им и оперативно перебросила из момента приятного забвения в тот момент, когда ты жалеешь, что родился на свет.
Бравура потребовал сдать ему значок и пистолет, благо в машине было ещё оружие. О том, что пистолет у меня уже был изъят накануне, мы оба тактично промолчали. Ещё Бравура сказал: «На несколько дней заляг на дно, не вздумай ни с кем контактировать, и я имею в виду вообще ни с кем, даже если сам господь бог спустится к тебе с небес». Он сказал: «Ни одного слова об этом деле не должно быть сказано без моего присутствия». Он сказал: «Я свяжусь с тобой, когда придёт время».
А ещё он сказал: «Я тебе верю».
Я вернулся в мотель и стал ждать, что за мной придут, но никто не пришёл ни в первый, ни во второй, ни в третий день, так что я даже начал беспокоиться. Я прокрутил в голове тысячу сценариев, но не смог придумать ни одного такого, при котором всё заканчивается для меня нормально. Бравура пообещал, что сделает всё, что в его силах, но — будем честными — вряд ли у него было столько сил. В ночь с третьего на четвёртый день ожидания я спустился в холл, надеясь получить какую-нибудь информацию, и нашёл газетную стойку. Вернувшись в номер, я несколько раз пролистал газету, тщательно просмотрев все заголовки, но не нашёл ничего, связанного с произошедшими событиями. Нужно было узнать, что говорят сейчас по новостям, но в номере не было телевизора, поэтому я выехал из мотеля в поисках места, которое было бы немного ближе к цивилизации, и попал сюда, в Рэд Уингс Дайнер.
Я приезжал сюда сначала среди ночи, а сегодня, снова проспав почти сутки, приехал рано утром, около шести. В целом, от этого ничего не поменялось, осенью светает поздно, а я вообще забыл, что существует какое-то другое время суток, кроме ночи.
Мне всё ещё страшно хотелось нажраться, но, когда тошнота стала проходить, я побоялся выводить своё сознание из строя даже на несколько часов. Во-первых, были риски, что я просто не смогу остановиться, а во-вторых, я проживал момент затишья перед бурей, и буря, которая могла начаться в любой момент, не должна была застать меня врасплох. Я должен был быть готов.
А к чему готов — я не знал и не давал себе думать об этом. Я вообще не давал своему разуму бродить дальше мыслей о скрипучих дверях дайнера и кругах на столе. Это был ящик Пандоры, который нельзя было открывать. Я не хотел ничего анализировать, не хотел принимать никаких решений, я курсировал между дайнером и мотелем, спал, пил кофе и смотрел новости, и голова у меня была пустой. Я знал цену этой пустоты — всё, от чего мои мысли хранились сейчас в чистоте, весь этот хлам, — моя психика свалила его в кучу, затолкала в самый дальний угол и сидела на нём, как на жерле вулкана, которое рано или поздно должно было разорваться. Рано или поздно, — но не прямо сейчас. Этого было достаточно для моего спокойствия.
Официантка, подойдя долить кофе, положила на край стола тонкий белый конверт без надписей, и сердце у меня, кажется, пропустило несколько ударов. Некоторое время я делал вид, что этого конверта нет, потом стал осторожно оглядываться по сторонам в поисках кого-нибудь или чего-нибудь подозрительного. Но всё было нормально: вдалеке сидели двое дальнобойщиков, разгорячённо спорящих насчёт забастовок в Париже, — о них только что рассказали в новостях. Официантка, которая принесла мне конверт, ушла на кухню. Второй официант протирал чашки за стойкой, то и дело зевая и прикрываясь локтем, потому что руки у него были заняты. Больше никого вокруг не было, и никто не заходил сюда с тех пор, как я приехал. Может, этот конверт ждал меня ещё со вчерашнего дня. А может, он вообще предназначался не мне. Может, меня с кем-то перепутали.
Я допил кофе, встал, бросил деньги на стол, одним, как мне казалось, молниеносным жестом засунул конверт внутрь сложенной газеты, положил её во внутренний карман куртки, попутно дотронувшись пальцами до рукояти пистолета. Вышел на улицу под дождь, сел в машину, завёл её, включил дворники и только потом достал из газеты конверт.
Мысль о том, что так со мной пытается связаться Бравура, я отмёл ещё в тот момент, когда конверт опустился ко мне на стол — Бравуре ни к чему была такая конспирация, он просто позвонил бы в мотель, я оставил ему номер ресепшна. Наощупь было понятно, что внутри какая-то карточка и больше ничего. Я внимательно осмотрел сам конверт, но ничего примечательного не обнаружил — он был совершенно чистый, не мятый, аккуратно заклеенный. Я потряс его, чтобы при открытии не повредить бумаги, если они там были, и только потом оторвал тонкий край с одной стороны.
Внутри действительно была карта — ключ-карта, которой открывают двери в отелях. К карте была приложена небольшая записка на обычном белом квадрате бумаги для заметок, на ней от руки был написан адрес, чуть ниже — день и время, «пт, 03:30», а в качестве подписи стояла буква М. Больше в конверте я ничего не нашёл.
Я узнал почерк, хотя не мог вспомнить, в какой конкретно момент я мог его видеть. Возможно, я никогда его и не видел, но буква М дала мне под дых и лишила последней возможности рассуждать логически.
События последних дней сжались в одну точку, как будто их и не было, хотя ещё полчаса назад я ощущал себя жителем огромного, состоящего из дайнера, мотеля и дождя мира, в котором я был готов жить ещё триста лет и умереть от старости под бубнёж телевизора. Прошлого резко не стало — осталось только настоящее с барабанящими по крыше машины каплями дождя и будущее, в котором я поеду по адресу, указанному в записке, и найду Мону.
Я бросил конверт и его содержимое на пассажирское сидение и откинулся на спинку кресла, пытаясь унять колотящееся сердце и справиться с дурацким приливом воодушевления. Я был невозможно рад, что Мона жива и в порядке, и что я встречусь с ней — когда? В три часа ночи в пятницу? Я ещё раз бросил взгляд на записку, а потом взял в руки газету, судорожно соображая, какой сегодня день. Газета была вчерашняя, на ней помимо даты был указан день недели — среда. Значит, сегодня утро четверга. Значит, она ждёт меня завтра утром. Я посмотрел на часы в машине: они показывали 7:34.
Небо заметно посветлело, а я — заметно разнервничался.
А когда мне удалось немного успокоиться, я начал задавать себе вопросы. Во-первых, это могла быть ловушка. Во-вторых, это, блядь, выглядело как ловушка, ощущалось как ловушка и крякало как ловушка. Я долго размышлял над тем, кто мог слать мне валентинки от лица Моны: из плохих парней, желающих моей смерти, в живых никого не осталось, но также не стоило недооценивать, с одной стороны, Мону и её знакомства, с другой — меня и мой имидж. Против версии с плохими парнями был тот факт, что им не нужно было заманивать меня куда бы то ни было, ведь моё местоположение было им известно — они передали мне конверт. Можно было просто приехать и взять меня живым или мёртвым — как им больше нравилось. Единственным правдоподобным вариантом казалось то, что кто-то хочет о чём-то со мной договориться, предложить сделку, стало быть, убивать меня не планируют.
Ну и оставался ещё один — тот, в котором Мона настолько по мне соскучилась, что разыскала меня и назначила тайное свидание. Я буквально на секунду разрешил себе поверить в то, что это правда, и мне стало так хорошо, что это даже испугало меня.
Я не знаю, почему продолжал чувствовать то, что чувствовал к ней несмотря на то, что я о ней узнал. Несмотря на её сделку с Вуденом, на то, что она втянула меня в чужую войну, дала меня использовать, пыталась меня убить. Она не принесла ничего хорошего в мою жизнь, она только всё испортила. Но была во мне и другая часть, прямо скажем, слабоумная, которая твердила мне следующее: в итоге Мона встала на твою сторону, она спасла тебе жизнь, хотя могла бы этого не делать, а неправильные решения ты принимал самостоятельно, и хватит перекладывать ответственность на других.
С тех пор как мы снова встретились на складе Влада, я так или иначе стремился к одному — поговорить с ней, как будто этот разговор решил бы все мои проблемы. Я был уверен, что у неё есть информация, которой мне недостаёт, что она объяснит мне то, чего я не знаю, и всё встанет на свои места.
Ещё мне хотелось бы взять её за плечи и спросить, как ей живётся с осознанием того, какой выбор я ради неё сделал. Стоит ли у неё перед глазами тот момент, когда я заслоняю её собой и спускаю курок, — так же, как он стоит перед глазами у меня. Считает ли она, что бардак, который она устроила, стоил такой жертвы. Сожалеет ли, что от моей жизни снова не осталось камня на камне, не говоря уж о чужих жизнях, которые это дело затронуло.
Хотя, по-хорошему, вопросы про бардак и чужие жизни мне стоило сначала задать самому себе.
Наставления Бравуры о том, что мне нельзя ни с кем контактировать, продолжали звучать у меня в голове, но как только я увидел букву М на листке бумаги, я уже знал, что поеду, даже если это будет ловушка. У меня был пистолет, патронов было достаточно, а причин держаться за свою жизнь — не то чтобы много. Я решил, что смогу справиться с тем, что меня ждёт, а если не смогу — так тому и быть.
Отель был довольно далеко от моего, но, к счастью, туда можно было доехать, обогнув город, что было мне только на руку: машина, на которой я уехал из особняка, судя по её неприметности, принадлежала кому-то не очень важному из свиты Вудена или Влада. Она могла быть в розыске, и я не хотел лишний раз соваться на ней в город. Припарковавшись у своего мотеля, я с удовлетворением отметил, что стрелка уровня топлива приблизилась к отметке «E»: это давало мне очередной повод выехать пораньше. Ждать почти сутки было невыносимо, к тому же, я планировал осмотреть место, прежде чем туда вламываться.
В тот день я уже толком не смог уснуть: вроде проваливался в дремоту, но мысли в голове не прерывались и не затихали. Я гонял по кругу предположения, сочинял основной и запасной планы, будто бы подобная суета хоть кому-то помогла подготовиться, и к ночи, к тому времени, когда пора было выезжать, чертовски вымотался, самостоятельно сделав из себя лёгкую мишень.
На улице заметно похолодало, и дождь не сдавался: набирал воду в лужи, размывал обочины, заливал водостоки. Жёлто-красную заправку Shell в голубом свете фонарей было видно издалека, подсвеченные края навеса, вывеска и цифры на табло отражались в мокром асфальтном покрытии, создавая под ногами параллельную реальность. Времени было полно, так что я заглушил двигатель, вышел из машины, вставил пистолет в бак, не торопясь сходил к оператору и потом целую вечность ждал, пока цифры докрутятся до нужных значений. Эти попытки потянуть время хоть и были оправданными, но создавали дополнительное напряжение: в очередной раз при наличии миллиона возможных вариантов развития событий, большая часть которых зависела только от моего желания, моей жизнью овладевало неизбежное, приближаясь с каждым новым ударом сердца. Развернись и езжай обратно, напейся, наконец, и ложись спать. Всё будет как прежде, ничего не случится, завтра позвонит Бравура, вернёшься в город, и станет уже не до того. В некоторые игры можно выиграть, только не играя вовсе.
Отъезжая, я бросил взгляд в зеркало заднего вида: буква S на вывеске Shell несколько раз моргнула и погасла. На этом фоне надпись «Объекты в зеркале ближе, чем кажутся» выглядела как злая насмешка.
В отличие от холодных тонов трассы в городе мокрые улицы отливали бронзой. Я оставил машину в квартале от отеля и пошёл пешком, стараясь оставаться в тени и не попадать под свет вывесок. Пистолет жёг мне бок под курткой, я был сосредоточен и готов в любой момент вступить в бой. Однако сердце предательски долбило в грудную клетку изнутри, предвосхищая встречу в том виде, в котором я себе её представлял.
В холле отеля тихо говорило радио, но за стойкой никого не было, и я просто прошёл мимо к лестницам, стараясь не шуметь. В очередной раз словив гипнотическое ощущение от совершенно идентичных лестничных пролётов, я подумал о том, что отели как будто находятся на изнанке реальности. Одинаковые длинные коридоры с одинаковыми дверьми, безликие абстрактные картины на стенах, вендинговые аппараты, излучающие потусторонний свет, непонятные звуки, издаваемые то ли ветром в оконных рамах, то ли кондиционерами, то ли водосточными трубами. Запах воды из бассейна и средства для чистки ковров. Пустые комнаты с голыми остовами вешалок в шкафах, отблески автомобильных фар на стенах, странный, иногда даже тревожный вид из окна. Едва слышный смех и разговоры за стеной — неясно, настоящие ли или записанные на плёнку, чтобы, периодически проигрывая их, придавать месту ощущение нормальности. Отели вызывали у меня чувство, будто я нахожусь в наспех слепленной симуляции или в декорациях для фильма, — в какой-то подделке жизни. Как на тех картинках, где всё кажется знакомым, но не получается различить ни один предмет.
В любом случае, здесь всё было спокойно, и ничего подозрительного, что могло свидетельствовать об опасности, я не заметил. Я поднялся на четвёртый этаж, нашёл номер, указанный на ключ-карте, подошёл к двери вплотную и прислушался. Было тихо. Я достал пистолет и приложил карту к сканеру.
Замок щёлкнул, открываясь, и я слегка подтолкнул дверь, чтобы посмотреть, что внутри. Комната хорошо просматривалась благодаря свету неоновой вывески на здании рядом — на первый взгляд там никого не было. Я осторожно зашёл в номер, закрыл за собой дверь, ещё раз осмотрел комнату, а затем ванную и шкафы. Чисто.
Часы показывали 2:07 — слишком рано, но, может, оно и к лучшему. Я сел в кресло, держа наготове пистолет, и стал ждать.
Накануне днём, замеряя шагами свою комнату в мотеле, я убедил себя, что готов к любому развитию событий. Что моей изоляции всё равно когда-то придёт конец. Что сейчас я поставил блок на воспоминания двухнедельной давности, но настанет момент, когда мой ящик Пандоры придётся открыть, а потом придётся сразиться со всем, что из него вылезет. Я убил много людей, и пусть подавляющее большинство было плохими людьми, как минимум одна из них была крайне неоднозначным случаем. Винтерсон была заодно с Владом — против меня и Моны, но давало ли мне это право её убивать? Я не думал, что её смерть могла сойти мне с рук. Я и не считал, что она должна сойти мне с рук. Я был готов нести за неё наказание.
С Моной всё было непросто — на её счету, как минимум, смерть сенатора, громкое дело, так что ей придётся либо очень много времени провести за решёткой, либо всю жизнь быть в бегах. И если раньше можно было надеяться на Вудена, её покровителя, то теперь он был мёртв, и разбираться с её делом было некому. С другой стороны, откуда мне знать, кто ещё за ней стоит. Я забывал, что она совершенно не такая, какой я её себе воображал. Что я не знаю её мотивов, её желаний. Я не знаю, с какими людьми и как она связана, кто ей мог быть должен. Я забывал, что я совершенно не знаю её саму.
И только когда я стал думать о Моне, я обратил внимание на то, что комната не была пустой — в шкафу были вещи, женские. В углу стояла приоткрытая сумка, на столе — ваза с ещё нераспустившимися, совсем свежими тёмно-красными розами, а на прикроватной тумбочке — стеклянный бокал, наполовину полный воды. Я вспомнил, что когда заглядывал в ванную, то видел лежащее на полу полотенце. Если это и была ловушка, то Мона точно участвовала в её создании. Это был её номер, она тут жила.
Время шло, но ничего не происходило, только в оконных рамах начал свистеть ветер. Я стал чувствовать себя конченным идиотом, я перестал понимать, почему я вообще приехал. Ради чего. Даже если мне удастся увидеться с Моной, если она сядет передо мной и ответит на все вопросы, которые я ей задам, — что мне дальше делать с ответами? Зачем они мне? Я больше ничего не расследую и вряд ли ещё когда-то буду, мне не нужна картина преступления, она не изменит того факта, что моё личное преступление было совершено, и ничего нельзя отмотать назад. Более того, если факт нашей встречи вскроется, я серьёзно подставлю Бравуру, а себе и вовсе подпишу смертный приговор. Мне и без того придётся многое объяснять по поводу моей связи с Моной. Решение приехать сюда было ошибкой, как и куча решений до него.
В гулкой тишине, разбавляемой только свистом ветра, было отлично слышно возню за дверью, хотя, скорее всего, я был просто очень внимателен к появлению любых новых звуков. На часах было 3:22. Я услышал, как пискнул сканер и как щёлкнул замок, и Мона вошла внутрь, держа кисть руки под плащом. Я поставил на подлокотник руку с оружием, чтобы её было видно от двери, и слегка сжал рукоять.
— Ты рано, — сказал я, и мой голос показался мне чужим.
Она остановилась в дверях, и я толком не мог разглядеть в темноте её лица, наверное, ей меня было видно гораздо лучше.
— Я одна, — сказала она, — но ты правильно сделал, что подготовился.
В ответ на вложенную в держатель карту в ванной загорелся свет, и Мона погасила его, не глядя щёлкнув выключателем. Потом прошла в комнату и положила пистолет на стол, не торопясь сняла плащ, отряхнула его от дождя, повесила на вешалку и убрала в шкаф. Я наблюдал за ней и не осознавал, что это всё происходит в реальности. Мне казалось, я должен сейчас проснуться у себя в мотеле от того, что за окном у какой-то машины сработала сигнализация, а потом почти сразу снова провалиться в сон.
Я встал, пока она стояла спиной ко мне, и тоже положил пистолет на стол, следуя её примеру. Она обернулась.
— Я рада тебя видеть. С тобой всё в порядке? Как ты себя чувствуешь?
— Нормально, — соврал я.
То, что нас не убивает, заставляет нас притворяться, что всё нормально.
Мона смотрела на меня пристально, чуть наклонив голову. Я всё ещё не понимал, зачем я пришёл. Какова была цель.
— Может, ты хочешь выпить?
— Помню, как-то раз я уже взял бокал из твоих рук. Пожалуй, это было самое жёсткое похмелье в моей жизни.
Она улыбнулась — едва заметно, но от меня это не скрылось, — и присела на кровать, чтобы снять туфли.
— Мне кажется, я уже тысячу раз за это извинилась.
— Что-то я не помню, чтобы ты за что-то извинялась.
— Чёрт, получается, это снова было только в моей голове.
Пожав плечами, она встала, взяла бокал с прикроватной тумбочки и направилась в ванную. Я услышал, как открылся и закрылся кран. Потом она вернулась в комнату с пустым бокалом в руках и сказала:
— Лично я выпью, если ты не против. Ждала этого весь день.
Я отступил к окну, показывая, что не планирую ничего ей запрещать. Она достала второй бокал для меня, лёд опустился в них со звоном, а на него мягко плеснулся алкоголь. Совсем немного, только чтобы прикрыть дно. Та самая доза, которая была мне необходима.
— Я за рулём, — выложил я свой последний аргумент.
— Серьёзно? На парковке нет незнакомых машин.
— Она в квартале отсюда, напротив прачечной с фламинго на вывеске.
Мона не смотрела на меня, но я видел, что она кивнула, как будто одобрительно:
— Мне нравится твоя осторожность, — сказала она. — И я скажу вот что: тебе не обязательно уезжать.
И в этом моменте тоже было что-то сюрреалистичное, что-то киношное — мы с ней в номере отеля, освещённом неоновой вывеской, в окно всё сильнее стучит дождь, Мона стоит передо мной с двумя бокалами в руках, протягивая мне один из них, и свет ложится ей на лицо то розовым, то голубым. Я хотел узнать, что она имела в виду, произнося последнюю фразу. Я хотел съязвить что-нибудь по этому поводу, например, что правильнее было бы подождать третьего свидания. Я хотел выяснить, в чём же выражается моя осторожность, раз я сразу всё выложил в ответ на прямой вопрос. Или это был сарказм? Вместо этого я протянул руку и дотронулся до её щеки, убрал с лица прядь волос, провёл большим пальцем по скуле. Она была невыносимо красива, а с занятыми руками — ещё и как-то по-особому беспомощна, — в кино этот момент использовали бы для прорыва в близости между героями, поэтому я просто взял свой бокал, чуть приподнял его, обозначая не сказанный никем из нас тост, и сделал глоток.
«За тебя», или «за нас», или «за то, чтобы перестать так встречаться», или «за то, что нас не убило». Пусть то, что не убило нас, в следующий раз чуть лучше постарается.
Лично я никогда в жизни не согласился бы сниматься в таком фильме, и я не понимаю, почему никто не спросил моего мнения.
— Макс, слушай, ты не мог бы помочь, — Мона вернула меня обратно из моих размышлений. Она сделала шаг назад, поставила свой бокал на стол, и продолжила: — Я схожу в душ, а потом меня надо перевязать, место неудобное, я не смогу сделать это сама. У меня есть знакомый врач, он меня зашил, но мне лучше сейчас лишний раз не появляться в больницах.
Она расстегнула несколько пуговиц на рубашке, повернулась ко мне спиной, стянула рубашку через голову, и я увидел повязку на правом плече. Наверное, у меня было идиотское выражение лица, потому что Мона, обернувшись, хмыкнула и кивнула в сторону сумки.
— Там есть аптечка. Надеюсь, ты проходил курсы первой помощи. Я пыталась справиться сама, но это очень неудобно.
Что за странное желание постоянно передо мной раздеваться.
Пока я рылся в сумке, Мона ушла в ванную, оставив одежду на полу. Полминуты было тихо, а потом я услышал, как в душе полилась вода.
Я снял куртку и бросил её на спинку кресла, а потом взял свой недопитый виски и подошёл к окну. Мне нравился неоновый свет в комнате, но опыт подсказывал, что открытые для обзора окна — это опасно, поэтому я почти до конца закрыл занавеску и остался разглядывать улицу через небольшую щель. Там было пусто, никаких случайных прохожих. Соседнее здание было совсем рядом, но оно стояло торцом, и окна не выходили напрямую на окна отеля. Чуть дальше была какая-то стройка, но готово было всего пару этажей, и к тому же её закрывал высокий забор — не самое удобное место для снайпера, недостаточно высоко. Дождь набирал обороты, ветер только усилился. Где-то за морем закипал шторм, и я чувствовал, как он приближается.
Шум воды оборвался, и я допил виски одним глотком. Мне стало теплее и почему-то спокойнее, хотя поводов для тревоги по-прежнему оставалось достаточно. Мона вышла из душа, обернувшись полотенцем, и я испытал какое-то подобие дежавю: со мной такое уже было, правда, совершенно в другом месте и других обстоятельствах.
Она села на кровать спиной ко мне и переложила волосы на одно плечо.
— Я постаралась сильно её не мочить, но — честное слово! — я первый раз за эти дни нормально приняла душ, не переживая, что потом сверну себе шею и вывихну здоровую руку, пытаясь перевязаться.
— Так ты для этого меня позвала? — спросил я, присаживаясь за ней с открытой аптечкой.
— Может быть. Теперь уже трудно сказать.
Рана была неприятная, рваная, она шла вдоль руки по задней её поверхности. Зашили её неплохо, но было видно, что она ещё немного кровит. Мона едва заметно вздрогнула, когда я обрабатывал рану, глубоко вдохнула и выдохнула.
— Это не от пули, — заключил я, разрывая упаковку бинта.
— Это кусок пола или потолка. От взрыва в особняке. Даже обидно положить столько охраны и пораниться о кусок камня. Затяни чуть сильнее, пожалуйста.
— Скоро нужно будет снимать швы.
— Не очень скоро, на самом деле. Я несколько дней надеялась, что всё не так плохо, и зашивать не нужно, так что немного усложнила ситуацию. В любом случае, когда придёт время, я придумаю что-нибудь. Может, снова позову тебя.
С перевязкой было покончено, но я не хотел вставать, я как завороженный смотрел на капли воды на её спине, а потом осторожно коснулся пальцами открытой ключицы, провёл выше по шее, тронул волосы. Мона молчала и оставалась неподвижной, разве что задышала чуть чаще, хотя мне это могло показаться. Голова немного плыла от выпитого алкоголя, но я был уверен, что даже трезвым повёл бы себя точно так же.
Я взял её за плечи, наклонился и поцеловал в шею, сначала легко, потом чуть решительнее. Это всё ещё могло быть сном, но разве мог во сне быть таким отчётливым вкус её влажной кожи, запах её волос? Разве может во сне так тянуть в животе и сдавливать обручем грудную клетку? Я видел аналогичные сны, у меня были похожие видения в бреду, но ничего из этого не было похоже на то, что я в тот момент испытывал.
Мона повернулась ко мне и поцеловала меня сама, притягивая к себе за края рубашки, и по спине прошла волна жара. Плотина внутри меня, которая с последнего нашего поцелуя сдерживала мои эмоции, угрожающе скрипела и шаталась, мне ужасно хотелось дать себе волю, но я не знал, смогу ли я окончательно не слететь с катушек.
— Если хочешь, — сказала Мона шёпотом у моего лица, — в ванной есть ещё одно полотенце.
Я хотел — сразу и всего. Я хотел её и хотел взять передышку, чтобы справиться с собой, но, стоя в душе под горячим ливнем, я вдруг испугался, что выйду и найду её уже одетую, что она привычным жестом заложит в кобуру пистолет и станет говорить о важных, но посторонних вещах, спокойно и холодно, как будто ничего никогда не происходило, как будто мы встретились здесь, чтобы обсудить дела, придумать план и разойтись до следующей встречи.
Я вышел из ванной гораздо быстрее, чем планировал, и испытал колоссальное облегчение, когда увидел её, по-прежнему завёрнутую в полотенце, она стояла у окна с пустым бокалом — точно так же, как я, когда ждал её.
От неё пахло алкоголем и ещё чем-то — сладким, тяжёлым, я положил руку ей на бедро и поднялся чуть выше, под край полотенца, а другой рукой взял сзади за шею и чуть подтянул к себе. Я смотрел ей в глаза, рассчитывая, что в этот раз она не выдержит мой взгляд, но она — опять — выдержала. Она не планировала сдаваться, она не считала происходящее капитуляцией, а меня — завоевателем, и, может, именно это мне в ней и нравилось.
Мне нравилось, что между нами не было войны — по крайней мере, в этой плоскости, хотя наша близость представлялась мне совсем иначе. Я думал, что мы будем ссориться, что мы оба будем бешено злы друг на друга, и я схвачу её за запястья, прижму к стене, закину ей руки над головой. Я думал, это будет яростно и опустошающе, я думал, мы оба сделаем друг другу очень больно — во всех смыслах, — а потом обо всём пожалеем. Я даже подсознательно вёл себя с момента нашей встречи так, чтобы привести нас к ссоре, которую я себе воображал, но Мона не попалась ни на один из моих крючков и только сгладила все углы.
«Держи её, как держишь оружие», а мне не доводилось ещё держать в руках оружие опаснее её. Она была так спокойна и расслаблена, принимая мои прикосновения, будто мы были вместе уже тысячу раз. Будто я не тревожу её и не удивляю. Будто она ожидала и мою руку у себя между ног, и того, как я прикушу ей нижнюю губу в поцелуе, и как прижму своим телом к стене, потому что малейшее расстояние между нами вдруг стало невыносимым. Если бы она была чуть более взбудоражена, плотину внутри меня могло бы сорвать волной ярости, но сорвало в итоге нежностью — и только. Я осторожно уложил Мону на кровать, чтобы не потревожить раненую руку, и стал делать всё так, чтобы максимально отойти от сценария, к которому я был готов. Я вообразил, что у нас в запасе есть всё время в мире, и я не торопился, я гладил её и целовал, спускаясь ниже, и она вздрогнула, когда я коснулся губами внутренней стороны её бедра, но подалась мне навстречу и запустила пальцы мне в волосы. В своём воображении я подчинял её себе грубой силой, я думал, что с ней не получится иначе, но когда она кончила от моего языка и пальцев, я ощутил какой-то совершенно иной уровень власти. Она потянула меня к себе и поцеловала тяжело и глубоко, и глаза у неё блестели. Я положил руку ей на шею и вошёл в неё, стиснув зубы. Думал ли я, что всё закончится так, когда собирался сюда? И посметь не мог. Надеялся ли я на это? Абсолютно точно.
Я решил, что не буду спать, — по многим причинам. Я боялся проснуться и обнаружить, что её нет рядом, а ещё испытывал какую-то странную потребность запомнить её, зафиксировать в сознании. Холодные пальцы, подающие мне бокал. Капли воды на спине после душа, родинки на шее и под ключицей. Как она улыбалась и как она пахла. Как вспышка молнии на миг сделала из её тела статую с глубокими тенями и чёткими изгибами, когда она была сверху. Она лежала на боку, на здоровом плече, спиной ко мне, и, пока она не уснула, я осторожно прикасался к ней — к волосам, к щеке, к шее, к плечу, к бинту на нём и дальше вниз по руке, запоминая ощущения и линии. А потом просто лежал и смотрел на неё: полоска света из окна пересекала её лицо через скулу, продолжаясь на подушке и переламываясь в изголовье кровати, чтобы дальше подняться по стене. В этом свете я хорошо видел черты её лица: высокий лоб, ресницы, уголок губ, и прилагал титаническое усилие, чтобы как можно чётче запомнить её образ.
Я чувствовал себя чертовски уставшим, вымотанным, и в конце концов сдался — обнял Мону со спины, а она, не просыпаясь, убрала волосы с шеи, чтобы они мне не мешали. И в этом неосознанном жесте было гораздо больше близости, чем в сексе.
Сон был пустым и чёрным, как потеря сознания, и, просыпаясь, я уже понимал, что я один. Занавеска была отдёрнута до половины, в комнате было совсем светло, а за окном шёл снег, и полминуты я просто лежал, приходя в себя и на всякий случай прислушиваясь в надежде, что в ванной зашумит вода, и я пойму, что ошибался, но вода так и не зашумела. Тогда я приподнялся на локте, чтобы осмотреться: мои вещи были на месте, вещи Моны — тоже, то есть она не сбежала отсюда насовсем, хотя гарантией это не было. На столе остался только один пистолет — мой, а ещё в вазе не было цветов. Видимо, к утру они начали раскрываться, потому что запах остался даже после того, как Мона их забрала.
Я осознал, что не то что не задал ни одного вопроса по поводу них, но даже и не думал на эту тему: откуда они могли взяться, и если это подарок, то от кого. И если подарены они были не человеком, которому Мона стопроцентно могла доверять, то не глупо ли было приносить их туда, где живёшь. А если это был человек, которому Мона полностью доверяет, — если это был мужчина, — то я, пожалуй, хотел бы, чтобы он умер.
Они были здесь, когда я пришёл и когда мы были вместе, а теперь их не было, и Моны тоже не было, и это должно было что-то значить. Предположение, что это связано со мной, было не только самонадеянным, но ещё и звучало как параноидальный бред. С другой стороны, была ведь комната напротив моей квартиры, откуда за мной наблюдали, была пачка моих фотографий, разложенных по дате и времени, были записи моих телефонных разговоров, — неужели после этого я не имел права подозревать, что в цветах было что-то вроде прослушивающего устройства? Неужели я не мог всерьёз задуматься о том, что Мона снова что-то подмешала в мой напиток: она так уже делала и, кроме того, разве можно было уснуть так крепко, чтобы не услышать, как она уходила, и не проснуться?
Я встал с постели с намерением убраться отсюда подальше и только тогда увидел на столе листок бумаги для заметок — такой же, как я нашёл накануне в конверте. Он был придавлен моим пистолетом, видимо, чтобы я его точно заметил:
«Бар с обратной стороны отеля, 11:30. Я взяла твою машину».
Я отошёл от стола на шаг и посмотрел на записку со стороны, как будто это что-то изменило бы. Потом до меня стало доходить: я оглянулся вокруг в поисках куртки, нашёл её на кресле, взял в руки и прощупал карманы — ключей от машины действительно не было. Тогда я бросил куртку обратно на кресло и сел на кровать, растирая пальцами глаза и виски.
Если бы я действительно захотел уехать, я бы нашёл способ, но вместо этого я искал причины остаться: до времени встречи оставалось меньше часа, уезжать на машине проще, чем без неё, а ещё я не терял надежду, что Мона соизволит объясниться. Было ощущение, что меня затягивает в сети, но я отгонял его: если бы ей было нужно, чтобы я умер, я уже был бы мёртв. Если она планировала продать меня, то ей пришлось бы здорово постараться, чтобы кто-то меня купил: я был бесполезен чуть более чем полностью, и меня даже нечем было бы шантажировать. Я ничего не боялся, и всё, что мог, я уже потерял.
Улица встретила меня неприветливо — слякотью и сырым ветром. Снег, который буквально только что валил с неба хлопьями, превращая происходящее в романтическую историю, растаял и стал грязью. Оплетённые пожарными лестницами дома теснились друг к другу, как будто желая согреться, и узких проулков, оставленных между ними, едва хватало пешеходам, чтобы разойтись. В холодном и влажном воздухе улица звучала звонче и чище обычного, и после ночной тишины мне казалось, будто кто-то выкрутил настройку контраста сразу на всём — и на картинке, и на звуках.
В баре не было никого, кроме персонала, но я всё равно забрался в самый дальний угол, сел так, чтобы видеть входную дверь, и попросил кофе. Мне не хотелось в очередной раз идти у Моны на поводу, подстраиваться под неё — хотелось внутренне обозначить для себя, что я дам ей ровно то время, которое она попросила, и если она не появится, то я просто уеду и оставлю эту историю в подвешенном состоянии, но отсутствие машины сильно мешало принятию такого решения. До мотеля я бы добрался, но в остальном это добавило бы мне ворох мелких проблем, на разбирательства с которыми у меня не было ни сил, ни желания.
Мне хотелось залезть к Моне в голову и всё там перерыть — узнать, куда она уехала и что она затеяла, о чём она на самом деле думает и что чувствует. Чем она жила эти два года, пока я был уверен, что она мертва. Куда она пропала в особняке, как выбралась и как нашла меня, зачем позвала сюда, с какими мыслями. Был ли это эмоциональный порыв — точно такой же как тот, который заставил меня сломя голову примчаться по первому её зову, забыв о предосторожности, о данных обещаниях, о гордости, в конце концов. Или ей что-то было от меня нужно? Никакой информации я ей не дал, важных вопросов она не задавала, и вряд ли моя машина была последней в этом мире, чтобы ради неё организовывать такое сложное мероприятие.
Сейчас, при дневном свете, прошедшая ночь казалась далёкой и даже неслучившейся, как история, которую я сам выдумал от скуки в таких мельчайших подробностях, что стал путать её с реальностью. Я попробовал мысленно отдалиться и достать только факты: Мона появилась на моём пороге, чтобы втянуть меня в чужую войну, старательно заманивала за собой, ничего не объясняя. Спасла меня из пожара, чтобы попытаться убить в особняке. Молча исчезла, а через время нашла меня, назначила встречу — с какой целью? Переспать со мной? Разве это не выглядит бредом? Все её действия были спланированы, даже если этот план был не доступен для моего понимания, так с чего бы ей в данном случае действовать спонтанно, по воле эмоций?
Сейчас она приедет, и я напомню ей, что убил офицера полиции, чтобы защитить её, а она ответит, что иначе мы оба были бы мертвы. Я скажу, что, если бы не она, этой ситуации не возникло бы, а она ответит, что за руку меня не вела.
Я спрошу, где она была, спрошу о её планах, о прошедшей ночи, и она увернётся от каждого прямого вопроса, промолчит или переведёт всё в шутку. «С тобой это не связано», «сильно зависит от пули в моей голове», «а что не так с прошедшей ночью, Макс?»
«Нам действительно нужно это обсуждать?»
Внутри меня росло раздражение. Сейчас она приедет, и я скажу ей: «Найдёшь меня, если что-то будет нужно». Заберу ключи и выйду отсюда, не оглядываясь.
Звякнул колокольчик, выводя меня из размышлений: открылась дверь бара, и Мона вошла внутрь. Махнула мне рукой, не торопясь подошла к стойке, перекинулась парой слов с барменом (я не расслышал), они улыбнулись друг другу, а я в этот момент возненавидел их обоих. Они еще немного поговорили, и только потом она направилась в мою сторону.
— Доброе утро, — сказала она. — Спасибо, что дождался.
Как будто у меня был какой-то иной выход.
Она села напротив меня, стянула перчатки, достала из кармана ключи и положила их на стол передо мной.
— И за машину тоже.
— Ты могла бы просто попросить.
Она пожала плечами, и, выбравшись из рукавов плаща, не глядя бросила его на спинку соседнего стула.
— Ну давай будем считать, что я осталась тебе должна.
— Давай ты ответишь на мой вопрос, и мы не будем ничего считать.
Она улыбнулась.
— На один? Я легко отделалась.
У меня не было настроения поддерживать беседу в таком тоне, а ещё я наконец уловил тенденцию, с которой менялось моё желание получить ответы. Чем дальше от Моны, тем длиннее был подготовленный список вопросов, тем решительнее я был в своём намерении узнать правду — силой, хитростью, уговорами, торгом — как угодно. Но стоило нам оказаться в одном помещении, как мне становилось до ужаса всё равно. Может, на самом деле, я не хотел ничего знать. Может, на самом деле, я боялся того, что услышу, не готов был иметь дело со всей этой правдой.
— Зачем ты назначила мне встречу?
— Соскучилась.
Я вопросительно поднял бровь.
— Соскучилась, а ещё хотела попросить у тебя помощи.
— У меня? И чем я могу тебе помочь?
— Мне нужно, чтобы меня не искали.
Вот оно что.
То есть вернуться в участок, где меня ждут разве что для допроса, влезть в дело, к которому у меня официально больше нет доступа, достать оттуда «лишние» улики, стереть из базы фотографии, отпечатки, показания свидетелей? Или порыться в памяти, вспомнить тех, кто говорил мне «если что, я твой должник», напомнить о долгах, попросить потянуть за ниточки? Я должен был быть готов к такому, глупо было думать, что в ситуации не замешан никакой расчёт: всё наше с Моной взаимодействие изначально было построено на том, что ей что-то от меня нужно, даже если она пыталась убедить меня в обратном.
— Мне жаль, — сказал я наконец, — но для этого тебе стоило переспать с кем-то более влиятельным.
Я думал, она разозлится. Я хотел, чтобы она разозлилась, растерялась, хотел выбить её из колеи, но она только посмотрела на меня очень внимательно и, обнаружив, что я не собираюсь исправляться или объясняться, произнесла с усмешкой:
— Серьёзно? Поделишься контактами своего начальства? Только кого-нибудь повыше, чтобы я не тратила время зря.
Бармен поставил перед ней чашку кофе, она подвинула её к себе и продолжила, когда он отошёл на безопасное расстояние:
— Интересная логика. — Голос у неё был расслабленный, весёлый даже. — Ты считаешь, что я могу получить от человека то, что мне нужно, просто переспав с ним, и это даже можно вывернуть в комплимент — извращённый, но всё-таки. И в то же время я, получается, недостаточно хороша, раз с тобой у меня ничего не вышло? Сделала слишком мало?
— Слишком много.
— И что это значит?
Мона смотрела на меня прямо, искренне заинтересованная в моём ответе, а когда поняла, что я не планирую отвечать, откинулась на спинку стула и отвернулась, скрестив руки на груди. До меня вдруг дошло, что я злюсь на неё в том числе за то, какой спокойной она была со мной ночью, и сейчас, пытаясь разозлить её в ответ или обидеть, на самом деле не хотел ни злить её, ни обижать: я хотел, чтобы она была со мной честной. Хотя бы в своей обиде. Хотя бы в своей злости. Хоть в чём-то.
— Это значит, — произнёс я после долгой паузы, — что я не могу сделать то, что ты просишь. Я отстранён и, скорее всего, уже никогда не буду работать в полиции: ты прекрасно знаешь, что я совершил. И даже если бы я всё ещё там работал, я не тот человек, кто мог бы такое провернуть.
Всё было бессмысленно, как и всегда. Бури, в которые мы попадаем, — больше нас, сильнее нас, но любые бури заканчиваются, так кончится и этот шторм, и от него, как мусор, принесённый приливом, останутся только воспоминания, отдающиеся эхом в пустоте, а потом стихнет и эхо.
Было бы справедливо, если бы Мона сказала какую-нибудь мерзость в ответ, потому что мне стало немного стыдно за свои слова. Но она то ли не знала, что сказать, то ли не хотела сравнивать счёт.
— Можешь сказать, что я херовый любовник, — подсказал я. — Что никакая помощь не перекрыла бы пережитого ужаса.
Она взяла в руки чашку, посмотрела на меня, и взгляд её ничего особенного не выражал, кроме, разве что, снисхождения.
— Что ж, тогда мне придётся уехать на некоторое время.
— Мне было хорошо с тобой, — сказал я невпопад, хотя не планировал этого говорить. — Даже лучше, чем я себе представлял. А я представлял, уж поверь мне.
— Да иди ты к чёрту.
Она улыбалась.
Я подумал: что, если я люблю её? Эта мысль была странной, некомфортной, она ощущалась как переход на новый уровень, как проход через портал, на том конце которого оказалась другая планета: оглушающе тихая, практически незнакомая, хотя отдельные силуэты её ландшафта напоминали то, что я когда-то знал, но начисто забыл. Всё было иначе, но едва заметное чувство дежавю свербило внутри, отдавая вибрацией куда-то в затылок.
— Мне пора ехать, — сказал я, хотя мне никуда не пора было ехать.
— Ты же мне перезвонишь? — спросила она наигранным шёпотом, перегнувшись ко мне через стол и прикрыв ладонью ключи от машины, которые всё ещё лежали между нами.
Она была умницей: собранной, независимой, умела обращаться с оружием, быстро ориентировалась, смешно шутила, в конце концов. Конечно, мне надо было бежать.
— А ты решила оставить свой номер?
Мы смотрели друг на друга и молчали, и я подумал тогда, что впервые вижу её вот так — при дневном свете, удивительно настоящей, удивительно живой. Не отводя взгляд, я положил руку поверх её руки, и Мона, задержавшись лишь на секунду, сжала ключи в ладони, развернула её и вложила их в мою ладонь.
— Езжай, если тебе нужно.
Пальцы у неё были холодными, я не хотел их отпускать, но и не считал себя вправе продлевать это прикосновение: особенно забавными ощущались эти рамки на контрасте с тем, что происходило несколько часов назад.
Мы могли бы сейчас вернуться к ней в номер, и я в мельчайших подробностях представлял, как возьму её, даже не раздеваясь больше необходимого, подсадив на край стола, или на подоконник, или даже стоя, у закрытой двери в ванную, — так, что в этот раз её перетряхнёт до кончиков пальцев. Так, что она наговорит и наделает лишнего.
Так, что она будет умолять меня остаться.
— Надеюсь, ты не убьёшь меня выстрелом в затылок, — сказал я, вставая и убирая ключи в карман.
Мона посмотрела на меня снизу вверх, чуть прищурившись:
— Это не единственный способ кого-то убить, Макс.
Я постарался не растягивать уход ещё сильнее, потому что были все шансы, что я могу передумать. Машина стояла там же, где я её оставил, вся мокрая от растаявшего снега. Мне кажется, я даже парковался на точно таком же расстоянии от пожарного гидранта, на котором машина стояла сейчас, — будто бы на ней никто никуда не ездил. Ведомый закравшимся подозрением, я открыл багажник, но ничего нового в нём не обнаружил. В салоне тоже всё было по-прежнему: я осмотрел задние сидения и бардачок — ничего, и, если бы не едва уловимый запах — её запах — я бы подумал даже, что Мона соврала мне насчёт того, что взяла машину, чтобы я не уехал раньше, чем она вернётся. Это был бы очень хитрый ход.
Она смеялась бы надо мной, если бы застала меня за этой проверкой, но разве тот факт, что мне приходилось проверять машину после неё, не кричал о том, какие неадекватные отношения установились между нами?
Мелкие изменения стали заметны, когда я сел за руль: кресло было придвинуто ближе, чем мне было бы удобно, а в зеркалах отражалась иная картинка, но, настраивая боковое зеркало со стороны водителя, я никак не находил положения, к которому привык. Что-то словно было не так, но, поскольку в моей жизни уже давно ничего не было «так», разбираться я не стал.
Вместе с зажиганием забормотало радио, которое я никогда не включал. Я завёл двигатель, положил руки на руль и упёрся в них лбом. Внизу, под водительским сидением, лежал тёмно-красный лепесток.
До этого момента всё казалось игрой. Увлечься другой женщиной, занять ей свои мысли: сначала — будто бы для отвода глаз — размышлять исключительно над тем, как она осталась жива и как связана с моим делом. Потом постепенно, по капле отпускать мысли о ней чуть дальше, в другие области. Представлять, что она может значить для меня что-то большее, делать из неё символ, связывающий моё прошлое с моим настоящим, наделять факт нашей встречи мистическим смыслом. Считать, что в любую минуту можно будет всё прекратить, но не прекращать — сорваться и поцеловать её, переметнуться на её сторону, убить за неё, заткнуть рот здравому смыслу и помчаться на встречу с ней, подставляя себя и других. Даже когда накануне утром я сидел в машине с запиской в руках и пытался разобраться в том, что я чувствую к ней, это всё равно было словно не по-настоящему, словно какое-то выдуманное шоу по телеку. Ни меня, ни моих поступков, ни других людей не существовало — всё будто было декорациями. Дымом и зеркалами.
А сейчас всё повернулось как-то иначе, щёлкнуло и встало на своё место. Я убил Винтерсон исключительно под влиянием эмоций. Я предал свою семью. Я изменил Мишель — и не сегодня ночью, а в тот момент, когда допустил мысль, что в моей жизни может быть кто-то кроме неё.
У меня была всего одна задача, и я её провалил.
Я вернулся в мотель не один — со мной была бутылка скотча. Меня совершенно не смущал тот факт, что до вечера было ещё далеко — дело не терпело отлагательств. Когда я подошёл к ресепшну, чтобы взять ключи от своего номера, парень за стойкой посмотрел на меня очень пристально, будто бы сравнивая меня с кем-то из своей памяти. Ключ он держал в руке, не торопясь отдавать, но когда понял, что я начинаю терять терпение, всё-таки сказал:
— Вам звонили утром. Оставили сообщение.
Снова записка, но в этот раз всё было предельно ясно. Звонил Бравура с просьбой завтра приехать к нему в участок. Никакой конкретики он, конечно, не сообщил. Возможно, мои дни на свободе уже были сочтены, кто знает, так что я обязан был нажраться как в последний раз, тем более с учётом такого длительного воздержания.
Чаще всего я пил, чтобы хотя бы на некоторое время перестать думать. Иногда я пил, чтобы уснуть. Сейчас я чувствовал потребность уйти от реальности, в которой любое моё решение ничего не решало, а только добавляло вины на мои плечи. Я думал, что со временем мне станет легче, что чувства притупятся, рана затянется, а жизнь как-то выправится, но мир не планировал оставлять меня в покое. Как говорил классик, лучше бы мы умирали, когда наши сердца разбиваются, но мы не умираем.
Моё сердце было похоронено на кладбище Голгофа в августе девяносто восьмого вместе с прахом тех, кого я любил. Оно сгнило, а я зачем-то продолжал жить — с дырой в груди в виде силуэта моей жены, держащей на руках нашу дочь.
Тоска по Мишель пересиливала всё: отсутствие такой силы, что оно становится ежедневным, ежеминутным, ежесекундным присутствием. Я соврал бы, если бы сказал, что всё это время она была моим моральным компасом, — я бы этого хотел, и она могла бы им быть, если бы во мне было чуть побольше совести и сил держаться молодцом. Но во мне не было ни того, ни другого — я злоупотреблял выпивкой и таблетками, я лгал, я, в конце концов, убивал людей — гораздо больше, чем можно было оправдать местью. Может быть, два года назад я мог казаться кому-то героем, ведомым пусть не благой, но совершенно понятной с моральной точки зрения целью. Может, тогда каждый мой выстрел оказался в итоге правильным, выверенным и заслуженным, хотя лично моих усилий в этом не было — замешаны были только плохие люди, и только плохие люди подвернулись мне под руку. Просто так сложилось.
Отчаянный и несчастный парень с оружием в руках, выцветшая фотокарточка счастливой семьи на фоне. Я мог очаровать кого угодно, начиная от домохозяек, слушающих вечерние новости за приготовлением ужина, и заканчивая судом присяжных, но в тот момент на эту тему я не размышлял. Я думал лишь о том, что мне удалось выполнить свою миссию. Человек, который сделал выстрел, получил от меня равную по силе отдачу, и всё сбросилось на ноль, счёт сравнялся, и когда я, оправданный перед законом, очищенный от всех грехов, вышел на свободу, точка начала координат переместилась ровно на то место, где я стоял, оперевшись на колонну у здания суда, вдыхая сырой весенний воздух, не зная, что мне делать и куда идти. Голова немного кружилась, и в теле стоял гул как от проходящего сильного онемения — словно ослабла долго держащая меня хватка, и кровь снова хлынула по венам.
Всё произошедшее осталось у меня за спиной, и мне нужно было жить дальше, принимать новые решения (желательно, правильные). Если до этого всё случилось больше по инерции, то дальше нужно было двигаться своими силами, которых у меня, разумеется, не было.
Я думал, что смогу остановиться на некоторое время, немного подумать, наметить правильные ориентиры, водрузить перед собой светлый образ Мишель, чтобы она присматривала за мной, но вместо этого продолжал оглядываться за спину, выискивать в прошлом знакомые импульсы, подталкивающие меня вперёд, хоть куда-нибудь. Под действием этих импульсов я оказался здесь, в номере мотеля наедине с бутылкой скотча, и теперь к моему багажу добавились два года пьянства, гора трупов, мёртвая напарница с моей пулей в груди, измена, моральная и физическая, и гнилая, нездоровая любовь к чужой женщине, вызванная исключительно безумием от пережитого тяжёлого горя.
От алкоголя меня вырубило, и тогда ко мне пришла Мишель. Она улыбалась, но глаза её блестели от слёз, и я шептал какие-то бессвязные извинения, тянулся к ней, чтобы обнять, а руки находили только пустоту.
— Это не страшно, это не страшно, — твердила она как в бреду, — ничего страшного, делай, что тебе хочется.
Она плакала и вытирала ладонями лицо, но сквозь слёзы продолжала улыбаться, повторяя «это не страшно».
Видение отдалилось, и я нашёл себя в туалете, выблёвываюшим собственные внутренности. Голос Мишель продолжал звенеть в моей голове.
«Всё равно никто не полюбит тебя так, как я тебя люблю».
Мы с ней сидели друг напротив друга за столом в пустой тёмной комнате, может, это была комната допросов, стен не было видно, но они ощущались по вибрации отражающихся от них звуков, они будто пульсировали. Мишель уже не плакала, она была спокойна и серьёзна, и в её взгляде я не видел ни ревности, ни осуждения — ничего кроме нежности, невероятной по силе и оттого совершенно невыносимой.
— Зачем тогда ты оставила меня?
Я остался здесь совершенно один, каждый час без тебя — бессмысленная вечность, густая и болезненная, я увяз во времени как муха в смоле.
Я считал само собой разумеющимся, что ты всегда будешь здесь. Я так любил тебя, что с твоей смертью от меня совершенно ничего не осталось.
— Так нельзя, — сказала Мишель. — Тебе нужно нас отпустить.
— О чём ты, чёрт возьми? Я отдал бы всё, чтобы вернуть вас обеих.
— И её отдал бы?
Мы были не в комнате допросов, а в нашем старом доме, на кухне, и солнечный свет заливал всё вокруг, и пылинки сияли золотом в его лучах. Сильно пахло ладаном и цветущей полынью.
— Малыш, я кроме тебя никого никогда не любил.
Золотыми были деревянные панели кухонных шкафчиков и полоски паркета, фарфоровые чашки на полке и полотенца в кольцах-держателях. Свет становился всё ярче, слепил глаза, хотелось встать и задёрнуть шторы, но я забыл, как вставать. Я не знал, где мои руки.
— Я был с ней, но это ничего не значит.
— Это неправда, — сказала Мишель. — Но это не страшно.
Лампы налились золотом и лопнули, я вздрогнул от громкого звука, а Мишель не обратила на него никакого внимания.
— Отпусти нас. Прошу тебя, отпусти нас всех.
С одной стороны сознания мне било в глаза золото нашей старой кухни, с другой — обжигало ледяной плиткой где-то под боком, видимо, я вырубился на полу в туалете. Я приходил в себя и снова терялся, меня схватывало осознанием и тут же отпускало, я понимал, что мне нужно вернуться в комнату и лечь на кровать, но очередная волна уносила меня обратно в глубину, не давая выплыть. «Как я могу отпустить тебя, — орал я во сне, — если ты постоянно здесь, в моей голове, за моим плечом! Если ты во всём, что я делаю, что я говорю, что думаю!»
Каждый мой шаг — о тебе, говорил я, а Мишель улыбалась мне в ответ: нет, не каждый. Но это ничего. Всё в порядке. Делай, что тебе хочется.
Спаси нас хотя бы один раз. В прошлый раз ты опоздал, но сейчас опаздывать некуда. Прошу тебя, просто дай нам уйти.
В следующий раз я пришёл в себя уже в постели, хотя воспоминаний о том, как я там оказался, у меня не было. Я лежал на боку с закрытыми глазами и, чтобы отвлечься, мысленно инспектировал состояние своего тела. Ноги и руки замёрзли, желудок сводило, голова болела, но только с одной стороны — с той, которая не лежала на подушке. Когда я перевернулся на другой бок, натянув на себя одеяло, чтобы согреться, боль всплыла к противоположному виску, как пузырёк воздуха.
По сравнению с моими обычными снами последние даже нельзя было назвать кошмарами, но я всё равно чувствовал необходимость сбежать от них, сменить обстановку, проветрить голову. Когда я вышел на улицу, ещё не начало светать, стоял густой туман, так что в нём терялась даже вытянутая перед собой рука. Было холодно: от вдохов саднило горло, выдохи превращались в пар, а машина была покрыта изморозью как мхом. Где-то вдалеке расплывались разноцветные пятна переключающегося светофора и изредка вспыхивали мутные жёлтые круги от автомобильных фар.
Я не помню, в какой именно момент залезал в бардачок в первый раз — может, проверял, нет ли внутри оружия, — но моё подсознание зафиксировало наличие там пачки сигарет, которые на тот момент меня мало интересовали. Вчера, осматривая машину после того, как её брала Мона, я снова заметил эти сигареты. Я не курил уже миллион лет и не планировал начинать, будто бы данное в прошлом обещание было всё ещё актуально. Будто, нарушив его, я стал бы предателем.
Но беда была в том, что я уже им стал.
Я выудил из бардачка ту самую пачку и повертел её в руках. Мишель будто бы появилась где-то за моим правым плечом, но я посчитал, что мы уже выяснили с ней отношения на сегодня, поэтому не стал долго размышлять над тем, что она сказала бы. «Эмфизема», зачем вообще её спрашивать. Я и так знаю, родная, что ты мне скажешь.
Первый вдох был чужим и тяжёлым, я словно перешагнул вечность, разделявшую предыдущую сигарету с нынешней. А потом стало легче. Я всё вспомнил.
Я присел на капот машины и раскатал рукава рубашки, как будто это помогло бы мне не замёрзнуть. Дым, который я выдыхал, смешивался с туманом, было сложно отличить одно от другого. Голова у меня плыла, хотя по ощущениям практически весь алкоголь я в итоге выблевал. Дышать стало на удивление легко. Может, давно пора было снова начать курить, тем более, сейчас я бы уже не навредил никому кроме себя. А ещё было бы иронично при моём образе жизни сдохнуть от рака лёгких.
Обычно, когда я напивался, я начинал считать и жалеть себя. Нашей малышке сейчас было бы уже почти шесть лет, а мы сами были бы вместе уже семь. Сейчас Мишель мертва в три раза дольше, чем я её знал. Мы не провели вместе даже двух лет — непозволительно мало, когда ты влюблён, когда дни летят быстрее секунд. Вот она шутит над твоим именем, вот ты заказываешь ей в баре джин с тоником, вот вы танцуете под дурацкую музыку, и ты как неисправимый джентльмен держишь её за талию. Вот ты провожаешь её домой, и вы целуетесь на лестничной клетке как подростки, и ты первый раз в жизни на полдня опаздываешь на работу. Вот она выходит к тебе в свадебном платье, ослепительно прекрасная, вот вы идёте по песку, и жемчужное утреннее море облизывает ваши ступни, вот ты впервые берёшь на руки свою дочь. Закрываешь глаза, открываешь глаза, и всё уже кончено. Ничего нет и никогда не будет. Всё позади.
Честно говоря, я думал, что всё это продлится хотя бы немного подольше.
Образ Мишель в слезах из моего сна стоял у меня перед глазами. Она вообще никогда не плакала, она была самым жизнерадостным человеком в мире, и я не знаю, каким образом такая женщина как она могла меня полюбить. Возможно, вселенная послала мне её, чтобы я перестал быть мрачным, суровым ублюдком, и я действительно на время перестал, но зачем тогда она снова разлучила нас? Что это был за жуткий, кровожадный урок?
Меня до сих пор разрывает на части, когда я вспоминаю её голос. Столько лет прошло, а я по-прежнему до конца не верю, что её больше нет, потому что вся моя никак не заканчивающаяся жизнь — это ода их памяти, её и Рози. Они живут во мне, пока я их помню, и Мишель неправа в своих попытках уговорить меня их отпустить: я не имею никакого права их отпускать.
Зато она была права в другом: никто не полюбит меня так, как она меня любила. Мне следовало бы почаще об этом вспоминать.
Я в последний раз затянулся и бросил окурок под ноги. Мой вынужденный отпуск заканчивался, впереди был сложный день, и хорошо если только день. В моей ситуации мне светила, скорее всего, сложная вся оставшаяся жизнь.
Бравура — ранняя пташка, и мне тоже лучше было бы появиться в участке пораньше — может, встречу на своём пути поменьше знакомых. Парень на ресепшне снова остался мной крайне недоволен, потому что я разбудил его, чтобы расплатиться за номер и сдать ключ. После этого я направился в Рэд Уингс, чтобы вместо еды выпить кофе — есть после такой ночи я не планировал в ближайшие миллион лет.
В тумане свет придорожных фонарей окрашивал всё холодным голубым, асфальт был присыпан инеем как сахарной пудрой и испорчен следами двух пар шин: только одна машина проезжала здесь до меня, и я представил, будто это был я сам, будто время завязалось петлёй, и я повторяю уже пройденный путь. Я даже присмотрелся к дороге в боковом зеркале, словно рассчитывая увидеть на хвосте себя самого, но вместо этого, когда вспыхнул очередной фонарь, его ничем не перекрытое отражение дало понять, что не так с моим зеркалом: на нём больше не было наклейки «Объекты в зеркале ближе, чем кажутся».
Под мостом на железнодорожных путях огни были жёлтыми, и в их свете махины локомотивов казались монстрами, впавшими в зимнюю спячку. Я возвращался в ту часть города, которую всей душой ненавидел, но которую знал так хорошо, что она была мне своеобразной зоной комфорта. Город смыкался за моей спиной, завлекая меня внутрь, отрезая мне пути к отступлению, но я уже не бежал. Я шёл сдаваться.
Когда случилась трагедия, Алекс часто говорил мне: «Ты ещё жив», делая ударение на первом слове. Мне уже никогда не узнать, какой смысл он сам вкладывал в эти слова, а у меня в голове они отзывались эхом на любую мысль из тех, что мягко брали меня под руку и вели к краю пропасти. Когда я думал о том, что всё это — моя вина. Когда я думал о том, что мне незачем здесь оставаться. Когда меня швыряло через все стадии принятия горя, и я сначала силился проснуться, будучи в полной уверенности, что случившееся не случалось, а только мне привиделось. Потом впадал в ярость, потом метался из угла в угол, пытаясь что-то придумать, обещая всё на свете, лишь бы — что? А потом целую вечность сидел на кровати, трогая ступнями холодный пол, чтобы вернуть сознание к реальности, и тишина звенела у меня в ушах. Каждая мысль заканчивалась этой фразой — «ты ещё жив», и в ней было и обвинение, и объяснение, и причина продолжать, и руководство к действию. Они умерли, но я оставался жив, а значит, должен был сделать всё, что смогу.
А ещё, когда меня штормило сильнее всего, он напоминал, что я не в состоянии влиять на всё, что происходит вокруг меня, и даже на то, что непосредственно касается меня, — тоже не всегда. И что я тем более не в состоянии всё на свете контролировать. Тут его намерения были мне ясны — он хотел снять хотя бы часть вины с моих плеч, но подобная риторика не убеждает меня до сих пор: да, есть вещи, которые от меня не зависят, есть выборы, существование которых обозначается уже после того, как они были сделаны, но я-то провалил то, что было в зоне моей ответственности. Я делал неверный выбор даже там, где ясно видел его последствия.
Меня так зверски распотрошило ещё и потому, что жизнь вновь проиграла для меня старый жуткий мотив — женщина, которую я должен был защищать, но не смог спасти. Когда-то давно это была моя мать, и разве может меня оправдать тот факт, что я был ребёнком и мало что мог сделать? Если бы я захотел, я перегрыз бы горло пьяному ублюдку, который оскорблял и избивал её. Разбил бы бутылку о его башку, выкрал бы его оружие до того, как моя мать умерла, или хотя бы нашёл в себе силы выстрелить уже потом, когда оружие всё-таки оказалось в моих руках. Я не мог повлиять вообще на всё, Алекс, но на некоторые вещи всё же мог. Просто раз за разом выбирал этого не делать.
Если бы я вернулся сейчас в прошлое к себе одиннадцатилетнему, мне даже нечем было бы подбодрить этого парня.
Оценивая со стороны произошедшее со мной, моё нынешнее состояние и состояние мира вокруг меня, я считал, что нахожусь где-то на границе между депрессией и принятием: в большей степени в депрессии, конечно. Но сейчас я начал понимать, что мог всё ещё быть на этапе торга. Подсознательно я ждал какого-то обмена, какого-то результата: глотал таблетки, чтобы прошла боль, пил, чтобы не думать и чтобы прошла боль. Заставлял себя влюбиться в другую женщину — видимо, с той же целью. Я торговался с вселенной, подсовывая ей разные варианты, соглашаясь на уступки, меняя первоначальный предмет сделки на что-то попроще. Не получал ничего, но надеялся, что хоть какой-нибудь вариант сработает. И только один был для меня неприемлем, насчёт него у меня была чётко сформированная позиция: если для того, чтобы избавиться от боли, мне пришлось бы выкинуть Мишель из головы, отпустить её, то мне не нужно было такое избавление.
Машину пришлось оставить подальше от участка. Сначала я собирался расстаться с ней насовсем, но потом сообразил, что проносить с собой в участок неизвестно чьё оружие — крайне херовая идея. Поэтому решил, что поговорю с Бравурой, вечером разберусь с жильём на ближайшее время (если оно мне понадобится) и уже потом сменю машину — эту нужно вымыть и бросить где-нибудь подальше, а мне раздобыть другую.
В участке было пусто, не считая дежурного, который кивнул мне в знак приветствия, но ничего не сказал. Я уверен, что он был в курсе случившегося — наверняка в курсе были все вплоть до парня, который мыл здесь полы. Уже проходя к лестнице, я зацепился взглядом за электронное табло в холле, которое показывало время и дату, в том числе, там был указан и сегодняшний день недели: суббота. Сам по себе я бы не подумал об этом, в последние пару недель я от силы мог отличить день от ночи. Выходило, что Бравура специально вызвал меня тогда, когда в участке будет поменьше людей.
Или это могло быть просто совпадением.
Поднявшись наверх, я сначала по привычке направился к своему столу, и от знакомых, доведённых до автомата действий, знакомой картины перед глазами меня словно отбросило назад во времени — как будто я не выходил отсюда, как будто ничего ещё толком не случилось. На месте Винтерсон был нетипичный для неё беспорядок — обычно она прибиралась, прежде чем уйти. Звонок от Влада (я уверен, что это был Влад) застал её в разгар рабочего процесса, она немедленно выехала на стройплощадку, оставив на столе ворох бумаг, который будто ждал её возвращения с минуты на минуту. Монитор был выключен, но, судя по мигающему индикатору, компьютер просто ушёл в спящий режим. Без пароля доступ к нему не получить.
Думала, вернёт Мону за решётку, меня засунет в соседнюю камеру за пособничество, сядет за стол, доделает свои дела и поедет домой. Что может пойти не так.
— Здесь ничего нельзя трогать, пока не закончится расследование, — сказал Бравура у меня за спиной. Я нехотя отвёл взгляд от монитора и бумаг и обернулся.
— Кому ты это говоришь.
Он стоял чуть поодаль, держа в руках кружку с логотипом департамента — непохожий на человека, в которого стреляли и который перенёс несколько связанных с этим операций. Только на ещё более уставшую версию себя.
— Отлично выглядишь, — сказал я.
— Храни господь нашу медицину. Налей себе кофе на кухне и приходи ко мне в кабинет.
Бравура курил отвратительные сигареты, которые не стали бы курить даже шахтёры на железных рудниках. Если кто-то спрашивал его об этом, он отвечал, что привык к этой марке с армии, а если его продолжали расспрашивать или пытались переубедить — рявкал, что не обязан отчитываться. Он вообще очень легко выходил из себя, особенно если попытаться узнать что-то о его прошлом или о личной жизни, и в этом отношении я понимал его как никто другой.
Он ещё раз попросил меня проговорить мою версию случившегося, задал пару незначительных уточняющих вопросов и не стал тянуть с объяснениями. Сказал, что мои действия по делу о смерти Винтерсон расцениваются как самооборона, что преступная связь Винтерсон с Владимиром подтверждается уликами, что мне нужно сотрудничать со следствием, которое ведёт отдел внутренних расследований, помочь им составить полную картину и закрыть дело. Но это не значит, что ко мне не будут применены никакие санкции.
— История дерьмовая, я сразу тебе это сказал. Нельзя так просто пристрелить офицера полиции, что бы она там в итоге ни сделала, и не поиметь никаких последствий. С тобой всё будет в порядке, но мы оба понимаем, что в полиции ты остаться не сможешь.
Если бы для выхода из текущего состояния в состояние «в порядке» нужно было всего лишь уволиться из полиции, я бы для закрепления эффекта каждый день отсюда увольнялся.
— И скажи мне честно, — спросил Бравура, чуть замявшись, — между вами было что-то?
Эти вопросы начались даже позже, чем я предполагал. Я был к ним готов.
— Нет. Не было.
— Уверен?
Я промолчал, подразумевая под этим «как, мать твою, я могу быть не уверен», и Бравура меня понял:
— Извини. Я должен был спросить. Тебя ещё не раз об этом спросят.
— Я знаю.
Повышенное внимание, странные вопросы — всё это стало складываться в единую картину, только когда я сто раз мысленно вернулся назад в попытках вспомнить подробности нашего взаимодействия. Если Винтерсон когда-то испытывала ко мне романтический интерес, то я был последним человеком, кто мог об этом догадаться. Откровенно говоря, я был также последним человеком, к которому ей стоило бы испытывать какой бы то ни было интерес в принципе.
Потом Бравура сказал, что ему удалось договориться, чтобы меня перевели на пенсию. «Тебе, скорее всего, несладко придётся. Пусть мы знаем правду, но в мир выйдет другая информация, которая повлияет на твою… скажем так, возможность зарабатывать. Как минимум, в первое время, поэтому я решил, что это немного облегчит тебе существование».
Я хотел сказать ему, что его желание помочь всем на свете когда-нибудь его прикончит. Что люди — ублюдки, что я среди них — самый большой ублюдок и становлюсь только хуже с каждым добрым делом, которое он для меня делает. Что мир не отплатит ему тем же, что нет никаких кармических законов и самой кармы нет. Но вместо этого сказал только:
— Спасибо, Джим. Как тебе это удалось?
Он отвёл взгляд и стал складывать в папку какие-то бумаги.
— У Дэнни Моргана из ОВР был передо мной один должок.
Значит, те слухи были правдой. Поговаривали, что Бравура случайно узнал что-то про самого Моргана или про его ребят, скорее всего, это было связано с взятками. Но никому ничего не сказал об этом, хотя, если бы речь шла не об ОВР, он, как самый честный коп в мире, не стал бы молчать.
Он мог загадать для себя что угодно, любое желание, но вместо этого загадал свободу и пенсию — для меня. В каком порядке я мог быть после всего этого? Я уже ничего толком не чувствовал, кроме удушающей, подминающей под себя вины. Мало было совершить то, что я совершил, — нужно было ещё солгать, перевернув всю историю в свою пользу, и высосать подчистую доверие единственного человека, которому, по всей видимости, было на меня не плевать. Последним штрихом в моей отвратительной характеристике теперь становился тот факт, что я, пусть и с благодарностью, но без возражений собирался принять все незаслуженные блага, которые были мне выделены. Уже гораздо позже я понял, почему справедливость во мне не взбунтовалась тогда: мне казалось, будто у меня ещё есть шанс. Что впереди ещё мог быть свет.
Я получил подписку о невыезде на время расследования и следующие две недели проторчал в участке: у Бравуры и на допросах в ОВР, которые они сами называли «разговорами». Я приходил рано утром, шёл к Бравуре, мы разбирали по косточкам дело уборщиков и приводили в порядок то, что не успела завершить Винтерсон. Потом почти каждый вечер я «говорил» с ОВР: сто тысяч раз отвечал на одни и те же вопросы про Винтерсон, про нашу работу вместе, описывал каждый шаг от нашего знакомства до момента, как я в неё выстрелил.
— Мы поговорили с твоими коллегами, они утверждают, что детектив Винтерсон была неравнодушна к тебе. В романтическом плане.
— Мне ничего об этом не известно.
— Вас связывали какие-то отношения кроме рабочих?
— Нет.
Никто не запирал меня в комнате допросов и не направлял лампу в лицо, но обстановка всё равно была малоприятной. У меня не было возможности сесть так, чтобы спина была защищена, в кабинете всегда был полумрак, но основной источник света был ближе ко мне, скрывая лица моих собеседников, а меня оставляя в центре внимания. На вопросы про отношения с Винтерсон я отвечал уже многим людям и каждый раз старался делать это односложно, не торопясь и без эмоций, зная, что активное отрицание будет воспринято неправильно. Я думаю, им хотелось бы услышать, что между нами что-то было, — это вылилось бы в стройную версию убийства из ревности, в состоянии аффекта, и сняло бы большую часть ответственности с департамента. Сейчас им самим за многое нужно было оправдываться — за утечку информации, например. Винтерсон среди бела дня разговаривала с Владом по служебному телефону, передавая сведения, к которым никто кроме полиции не должен был иметь доступа.
Проблем никто не хотел. Моргану, по факту, было без разницы, сяду я или останусь на свободе. Его интересовали возможные конфликты внутри департамента, неуставные взаимоотношения, подковёрные игры, — что угодно, что могло вызвать новый прецедент. Поэтому они трясли меня. Согласиться с тем, что Винтерсон, переметнувшись в стан врага, напала на меня, было с их стороны слишком просто и слишком глупо, даже если это было бы всей правдой, — я мог рассказать что-то ещё, пусть не относящееся к делу, но дающее почву для дальнейшей внутренней работы.
— Ты знаешь, что у неё остался ребёнок?
— Да, сын.
— Незрячий.
— Я слышал об этом.
— Тебе интересно, что с ним?
— Мой интерес как-то поможет делу?
Вопрос о ребёнке тогда прозвучал впервые с начала наших бесед, и задал его сам Морган. Им было сложно со мной: я знал, как себя вести, знал, зачем они поднимают те или иные темы, отвечал ровно на то, что у меня спросили, не говорил лишнего, старался не задавать встречные вопросы — ну, кроме этого раза. Соответственно, меня всё время пытались подловить, прицепиться к словам, вывести на эмоции. Тему с ребёнком оставили на сладкое: конечно, я помнил о нём с самого начала, но если бы пытался переварить всё сразу, то вздёрнулся бы.
— Давай так. Не для протокола.
— Нет. Пусть это будет в протоколе: я осознаю последствия содеянного, но повторю в очередной раз, что это, к сожалению, была самозащита.
— Почему «к сожалению»?
— Потому что мои эмоции — прошлые, настоящие — не имеют к делу никакого отношения и никак не смогут вам помочь. Не мне объяснять тебе, что такое самозащита. У меня не было плана — был рефлекс. Возможно, был шанс решить всё иначе, но я сработал так, как сработал.
— Напомни, кто выстрелил первым?
— Я выстрелил первым.
Было неприятно признавать, но тот факт, что Винтерсон успела ранить меня, сыграл мне на руку, как и многие другие факты: например, тот, что рядом в момент инцидента никого не оказалось. Если бы я не пострадал, было бы больше вопросов и подозрений. Если бы кто-то нас видел, он видел бы и Мону, и для меня это была бы совсем другая история.
— В общем, если тебе всё-таки интересно, её сын отправится в детский дом. Его отец лишён родительских прав, Винтерсон в своё время об этом позаботилась. Жалко парня, но что поделать.
Невыносимо, что для принятия решения такой силы с такого масштаба последствиями у меня был всего миг. Миллионы вариантов реальности рушились одним движением пальца, и среди обломков оставалась одна реальность, построенная исключительно на результатах моего выбора. Свобода для Моны, смерть для Винтерсон, детский дом для её сына, тонна проблем для Бравуры. И кого только не могли задеть круги, оставленные мной на воде.
Ребята много курили, но я держался, не желая помогать им с дополнительными выводами о моём внутреннем состоянии. Всё имеет значение в кабинетах, подобных тому, в который я каждый день приходил, и самая правильная линия поведения — не повышать энтропию. Делать и говорить как можно меньше, не давать информации больше, чем необходимо, быть тенью, безэмоциональной проекцией себя на реальность.
Из участка я выходил глубокой ночью, до смерти уставший и переполненный чувством вины и ненавистью к себе. Я должен был быть благодарен Бравуре за возможность остаться на свободе, но отсутствие наказания было хуже, чем само наказание. Уж лучше бы я отсидел своё за убийство — мою совесть это вряд ли очистило бы, но я бы понимал, что в условиях текущего мироустройства искупил свою вину, как минимум, сделал для искупления то, что положено. Жизнь снова вернула бы меня в начало координат, пустого и бесполезного, и вот тогда я со спокойной душой, не вмешиваясь ни в чьи дела, спился бы, как и ожидается от парня с таким прошлым.
Маршрут был каждый раз одним и тем же: один квартал до поворота к метро, на углу я останавливался возле телефонной будки, чтобы закурить, несколько раз затягивался до боли в лёгких и шёл дальше, разминая сигарету между пальцев. Несколько дней подряд не лило, но по ночам было сыро и зябко, асфальт блестел, иногда, когда не было ветра, улицы затягивало туманом. Я шёл мимо домов, в которых почти нигде не горел свет, мимо деревянных и железных заборов, пестрящих запрещающими знаками, и после переулков освещённый вход в метро был похож на портал в другое измерение. Метро в этом городе никогда не бывает пустым, но людей я не разглядывал: мне кажется, я отрубался, хотя и не помню, чтобы действительно засыпал там. Возможно, от усталости отрубался участок сознания, отвечающий за восприятие и обработку зрительных образов: в метро от меня не требовалось ничего, кроме как выйти на нужной станции, и мозг использовал любую возможность, чтобы передохнуть. Потом я пересаживался за руль и ехал к себе в съёмную квартиру, иногда пополняя по дороге запасы еды, алкоголя и таблеток.
Я искренне старался не пить в первые дни, чтобы сохранить сознание ясным, но без алкоголя я ужасно спал. Ясное сознание не давало мне отключить тревогу и напряжение хотя бы на время сна, поэтому мне снилось, как на допросах я рассказываю Моргану всю правду, признаюсь во всех убийствах, в связи с Моной, сдаю им её местонахождение, выкладываю подробности о своей охоте на Хорн три года назад, перечисляя по именам всех причастных, объясняю, как преступным сговором и шантажом мне удалось избежать правосудия за ту резню. Промучившись так пару ночей, я снова сдался алкоголю, стараясь, правда, «знать меру», чтобы на следующий день в участке чувствовать себя терпимо.
Помню, как со мной заговорили о Владимире — сместили фокус любовного интереса Винтерсон с меня на него. Морган упомянул, что Владимир щедро спонсировал школу для незрячих детей, в которой учился её сын, и добавил:
— Оказывается, в наше время женщинам так мало нужно. Занятный персонаж этот Владимир, расскажи про него?
Я многое мог рассказать про него, если бы захотел, но наличие любого криминального знакомства я объяснял прошлой работой под прикрытием, не особо распространяясь о подробностях — знал и всё, иногда пользовался в интересах следствия. В беседах об этих знакомствах я старался говорить о том, что полиция знала и без меня: Влад, например, руководил русской преступной группировкой, прикрывался приличными делами вроде той же благотворительности или ресторанного бизнеса, состоял во Внутреннем круге. С Внутренним кругом, Дэнни, насколько мне известно, разбираются федералы, соответственно, мне об этом нечего сказать.
Откровенно говоря, Влад всегда мне нравился. Именно его мерседес ждал меня тогда у здания суда весной две тысячи первого, и когда я сел рядом с ним на пассажирское сиденье, он ни о чём не спросил меня. Сказал только: «Везучий же ты сукин сын».
Близость часто рождается из страха одиночества, а у меня тогда не было никого, кроме него. Меня забавляла его тяга романтизировать всё на свете, из всего на свете делать кинофильм, любую мелочь оборачивать в перфоманс, взять хотя бы жуткую историю с костюмом для Винни. Всех, кто попадал в зону его видимости, он либо очаровывал, либо доводил до бешенства, что тоже является одной из форм очарования. Какое-то время я принадлежал к первым: Влад казался мне тогда до невозможности живым — в противовес мне самому, и за этим было как минимум интересно наблюдать. Но чем дольше мы были знакомы, тем сильнее меня отпускало. Влад оказался человеком, которому полезнее было оставаться голодным: это поддерживало его внутренний огонь, сохраняло его ум изворотливым, хитрым, изобретательным. Когда ему удалось подняться за счёт крупных потерь в рядах мафии, он расслабился, начал жадничать, захотел власти, и интерес к нему как личности у меня остыл, хотя изредка мы продолжали видеться, «подбрасывая, — как он говорил, — дров в огонь нашей дружбы». Только мы так и не стали ни друзьями, ни тем более братьями, как бы ему ни нравилось снова и снова это повторять. Он, думаю, знался со мной исключительно из выгоды, а я по обыкновению тянулся ко всем, кто хоть как-то зацепил мою прежнюю жизнь, ко всем, с кем я мог разделить яркие воспоминания.
И даже сейчас, имея возможность разглядывать произошедшее целиком и издали, я отказывался однозначно признавать Влада плохим парнем. Дело было и в увеличении расстояния между нами, и в пресловутых «разных сторонах баррикад», и в «судьбе, заставляющей делать неправильные выборы». И если бы после всего случившегося я оказался снова с ним в машине, и он спросил бы меня, можно ли оправдать неправильный выбор судьбой, я бы ответил: «Блядь, да». Да, иногда никак нельзя сделать другой выбор кроме неправильного, иногда у тебя просто нет выбора, и обстоятельства уже сложились так, что ты можешь только сделать шаг вперёд — и всё. Пусть, называя это судьбой, ты одержим желанием снять с себя ответственность, — это не меняет того факта, что дорога сама выросла у тебя из-под ног, хоть и скроенная из твоих предыдущих решений.
«Не всё так просто», — сказал я тогда, ещё не зная, что через час убью человека, которого меньше всех хотел убивать. И я уверен, что Влад меньше всего хотел идти против меня, но, когда волею Альфреда Вудена меня затянуло в эту историю, у него тоже не было другого выбора.
Он наговорил мне бреда в доме развлечений — насчёт Моны, насчёт Вудена, как будто это действительно имело какое-то значение. Пусть Вуден причастен к гибели моей семьи, что с того, что Мона на него работает? Она работала и на Хорн, и это никогда не было секретом, что это меняет? Сейчас мне кажется, что Влад хотел побольнее меня задеть, чтобы я злился на него, чтобы вытолкнул его в ту зону, где начинаются мои враги, и развязал ему руки. Да он даже не смог убить меня с нескольких шагов, чёрт возьми, Владимир, что с тобой было не так?
А в следующий раз Морган задал вопрос, который я уже устал ждать:
— Ты знаешь Мону Сакс?
Я ответил утвердительно.
В кабинете сделали небольшую перестановку, чтобы мне стало комфортнее: за спиной у меня теперь была стена, я видел и окно, и дверь, свет стал менее раздражающим, даже уютным. Я не знаю, какие психологические приёмы нужно было применить ко мне, чтобы я этого не заметил и изменил поведение в нужную сторону. Мне хотелось сказать: ребята, заканчивайте, здесь все всё понимают.
— Когда ты видел её в последний раз?
— В особняке Альфреда Вудена. В ночь его смерти и смерти Владимира Лема.
— Она убила Вудена?
— Нет, Вудена убил Владимир.
— Кто убил Владимира?
— Я.
В тот день над городом висели тяжёлые антрацитовые тучи, предвещая если не конец света, то как минимум локальный ураган. С утра у меня жутко болела голова, я принял таблетку ещё до завтрака, но к моменту встречи с Морганом её действие подходило к концу. Можно было выпить ещё одну, но я не хотел делать это при свидетелях, поэтому разговор о Моне мне пришлось вести в отвратительном состоянии: боль ещё не вернулась, но эхо её звона, дребезжащего как высоковольтные провода, уже доходило до сознания, укачивая, вызывая тошноту.
— Что стало с Сакс?
— Я не знаю. Я уехал из особняка один.
— И больше вы не виделись?
— Нет.
Разбираться с частью про Мону я планировал почти по тому же сценарию — говорить о том, что известно и без меня, только вдобавок постарался максимально исключить её из своей истории. Мы с Бравурой уже обсудили это: я согласился, что не должен был ехать с ней в Верхний Ист Сайд, но давил на то, что всё развивалось стремительно, а я был ведом желанием поскорее выяснить факты и найти улики. Эту же отмазку я использовал и в прошлый раз, но сейчас Бравура спокойнее принимал мои аргументы. Об этом я сказал и Моргану: да, я оступился, но случилось так, как случилось.
— Есть информация, что ты покрывал её, когда она сбежала. И сотрудничал с ней после побега, зная, что она подозревается в убийстве.
— Это неверная информация.
— Но ты сотрудничал с ней?
— Да. До её задержания. После все мои с ней пересечения были случайны. Я преследовал Владимира, потому что он был связан с моим делом. Она — потому что Владимира ей заказали.
— Я слышал, что она положила кучу людей Владимира на стройплощадке и в особняке.
Я тоже такое слышал — от Бравуры, который решил для верности выгородить меня со всех сторон, повесив все возможные трупы на Мону. Разумеется, моего мнения он не спрашивал, да и спорить с этим было бессмысленно: себе я бы сделал хуже, а у Моны, в лучшем случае, общий срок заключения сократился бы с десяти до девяти пожизненных. Так или иначе, вряд ли у неё в запасе осталось ещё хоть сколько-то жизней.
В глазах полиции Мона превращалась в какого-то киборга, и тот же Морган не мог и даже не пытался скрыть восторг насчёт неё.
— А как она сбежала? Я видел записи с камер, это же уму непостижимо. Надеюсь, когда её задержат, у меня будет шанс с ней поболтать, интересно, где у нас такому учат.
Я мог бы напомнить ему, что такой интерес выходит далеко за рамки его полномочий, но в этих стенах я был человеком, которому до ужаса всё равно.
— Не для протокола. Ты ведь знал её раньше? Как вы познакомились?
В этих стенах я был человеком, которому нечего обсуждать вне протокола.
— Ты же изучил моё личное дело. Я работал под прикрытием, и там мне довелось много с кем познакомиться.
— Твоё личное дело тоньше, чем хотелось бы. Вы состояли в отношениях?
— Нет.
Боль пульсировала в глазах и висках, её волны, откатываясь, отдавали куда-то в основание челюсти.
— Давай перефразирую. Ты спал с ней?
— Нет.
— Не хотел или не вышло?
— Что, прости?
— Сколько было твоей дочери?
Что-то оборвалось во мне и рухнуло с огромной высоты. Я не мог в таком состоянии наорать на Моргана, хотя очень хотел бы, но зато мог сорваться, высказав ему всё, что думаю о его сраных вопросах, и разнеся в щепки всю конспиративную невозмутимость, в которую было вложено столько сил. Но за миг до того, как я сделал вдох, за окном сверкнула молния, осветив кабинет ледяным, серебристым, как в морге, светом. Я задержал дыхание — титаническим усилием. Потом, дождавшись удара грома, от которого сразу несколько машин на парковке наперебой залились сигнализациями, выдохнул и ответил:
— Ей было шесть месяцев. Я плохо себя чувствую, мы можем продолжить этот разговор в следующий раз? Прямо вот с этого места про мою дочь.
Морган замялся. Потянулся к пачке сигарет на столе, достал одну, повертел её в пальцах, потом двинул пачку в мою сторону. Я покачал головой, от движений боль вязко тянулась от виска к виску. Морган щёлкнул зажигалкой, быстро затянулся и встал, чтобы закрыть жалюзи.
— Наверное, это из-за погоды. Мне тоже сегодня паршиво с самого утра.
Это был вечер пятницы, на нашем этаже уже никого не было, а внизу в это время должны были меняться дежурные. Я пошёл прямиком на пустую кухню, где запил таблетку остывшим кофе и какое-то время просто сидел с закрытыми глазами, ожидая, пока меня отпустит, и пытаясь справиться с приливами тошноты. Лекарство, которое я принимал, было чертовски сильным дерьмом, после стольких лет всё ещё на мне работающим, так что боль всегда отступала, пусть и разбрасывая за собой хлебные крошки, чтобы не потерять дорогу назад.
Когда я уходил, у Бравуры ещё горел свет, но прошедшая неделя вымотала меня настолько, что я не нашёл сил даже просто попрощаться.
На улице ветер швырялся мусором и трепал деревья, то тут, то там вспыхивали молнии, но дождь никак не мог начаться, хотя наэлектризованный воздух отчётливо пах озоном. Когда тошнота прошла, мне жутко захотелось курить, так что я дошёл до телефонной будки, остановился под скрипящим на ветру фонарём и стал искать по карманам сигареты, которых почему-то не было там, куда я привык их класть. Проверяя один карман за другим и смутно припоминая, что утром выбрасывал пустую пачку, я нашёл кое-что другое: ключ-карту от номера в отеле, которую забыл вернуть.
Мысли, не предвещающие ничего хорошего, загудели как осы в разворошенном улье, и, первым делом запретив себе принимать какие-либо решения сгоряча, я сунул карту обратно в карман и очень медленно двинулся в сторону круглосуточного магазина неподалёку. Там я взял сигарет с запасом, вернулся к телефонной будке и закурил.
Можно было просто поехать туда, благо мозг услужливо подсовывал мне тысячи разных оправданий: карта не моя, она может быть нужна Моне. Вдруг Мона не знает, где я, и не может сама меня найти. Вдруг ей нужна помощь. Я снова достал карту, чтобы разглядеть её получше: кроме номера комнаты на ней мелким шрифтом было указано название отеля, и я сторговался с собой на то, что, прежде чем натворить глупостей, попробую сделать хотя бы что-то осмысленное. Затянувшись покрепче, чтобы спалить сигарету до фильтра, я выбросил окурок, зашёл в телефонную будку и вечность листал справочник в поисках нужного номера, а когда снял трубку, в стекло ударили первые крупные капли дождя.
Гудки один за одним уходили в пустоту и обрывались, но, когда я уже смирился с провальностью своей идеи, очередной гудок прервался щелчком, и мне ответил мужской голос. Я поздоровался и попросил соединить меня с номером, указанным на карте.
— Одну минуту…
Зашелестели страницы.
— Боюсь, в этом номере сейчас никто не проживает.
— Как давно?
— Как давно что? В последнее время там много кто останавливался.
В банкомате рядом с телефонной будкой пропадала связь, и его экран, то и дело вспыхивающий надписью «Не работает», крал всё моё внимание. Я отвернулся от него, привалившись спиной к стеклу и переложив трубку в другую руку.
— Недели полторы назад там жила женщина, может, вы могли бы…
…сказать, куда она уехала? Откуда ему знать? Я не смог сходу сформулировать вопрос, и мой собеседник охотно воспользовался возникшей в разговоре паузой:
— Послушайте, сэр, я не могу раскрывать вам никакую личную информацию о наших гостях.
— А если бы я сказал, что я из полиции?
— В этом случае, сэр, возможно всё, если вы приедете сюда с ордером.
Ну какой идиот.
Я вымок и замёрз, пока добрался домой. Гроза выливалась со всей силой, которую накапливала целый день, сверкало и гремело так, что в доме начались проблемы с электричеством, свет в лампах дрожал от нестабильного напряжения. Я думал, что отогреюсь в душе, и мне станет полегче, но усталость навалилась ещё сильнее, а навязчивые мысли стали ещё громче. Когда я перешагивал порог своей квартиры, и натянутая струна, на которой держалось моё напускное спокойствие, ослабевала, я оставался выпотрошенным, разбитым, опустошённым. Вся эта история очень дорого мне обходилась.
Опасаясь, что боль вернётся, я закинул в себя очередную таблетку, а потом ходил по квартире из угла в угол, торгуясь с совестью и здравым смыслом. Погасил почти весь свет, кроме лампы под кухонными шкафами, включил телевизор на минимальном звуке и лёг на диван в надежде уснуть под бормотание какого-нибудь старого сериала, но, разумеется, не то что не уснул, а даже успокоиться толком не мог.
Всю неделю Морган искал ко мне подход, пытаясь подковырнуть с каждой стороны, казавшейся ему слабой, пробуя на зуб каждую деликатную тему. Но только сегодня ему удалось резануть меня по больному, задав вопрос про мою дочь, ещё и в контексте разговора о Моне. Вряд ли Морган осознавал, насколько сильным будет этот удар, но знал, что он может меня подкосить, и я действительно едва не перешёл черту. Если бы я сорвался, можно было бы сделать выводы о моих отношениях с Моной, потому что при их отсутствии я не выдал бы иной реакции кроме недоумения.
Я поднялся и вышел покурить на пожарную лестницу, откуда открывался чудный вид на глухой двор, обнесённый забором, и кучу мусора в углу. В пятне света, вырванном у ночи фонарём, дождь переливался золотыми нитями. Капли не попадали по мне напрямую благодаря навесу от верхнего этажа, но обдавали водяной пылью, звонко ударяясь о металл лестницы и ограждения. Где-то взвыла сирена полицейской машины, и в ответ из переулка раздался собачий лай.
Я знал, что не смогу уснуть без алкоголя: из-за сегодняшнего разговора на поверхность сознания всплыла странная и страшная мысль: «У меня была дочь». Раскручивая её, я мог довести себя до сумасшествия, поэтому даже в моменты жесточайшей рефлексии старался держаться подальше от этого минного поля. Ещё я знал, что от алкоголя после таблеток мне будет непредсказуемо плохо — от рвоты и судорог до галлюцинаций, но моя зависимость всегда находила убедительные аргументы: сегодня я подумал, что, может, выиграю в лотерею бесконечно длинного списка побочных действий моих таблеток и, наконец, сдохну.
На третьем бокале скотча я залип в экран телевизора и задремал, и тогда ко мне постучали. Я добрёл до двери в каком-то полукоматозном состоянии, открыл её, и за ней оказалась Мона.
— Метро затопило, — сказала она. — Пришлось идти пешком.
С её потяжелевшего, насквозь промокшего плаща капало на пол, губы посинели от холода. Она попыталась стряхнуть с себя воду, отжала волосы, потом улыбнулась и развела руками, как бы извиняясь:
— Кажется, мне лучше пойти в душ.
Я отступил, пропуская её внутрь, на паркете за ней оставался мокрый след. Она зашла в ванную и закрыла за собой дверь, а я стоял как завороженный до тех пор, пока не услышал звук льющейся воды.
Тело не слушалось меня, руки и ноги были ватными, я будто никак не мог проснуться. Что-то нужно было сделать. Отнести ей полотенце? Но в ванной и так было чистое. Просто сидеть и ждать, пока она выйдет? Я допил свой скотч, взял второй бокал, налил скотча себе и ей, вернулся на диван, поставил бокалы на стол рядом, пощёлкал каналы, не ища ничего конкретного. За окном шумел дождь, в душе шумела вода, звуки сливались в один убаюкивающий белый шум, олицетворение помех на телеэкране. Спать хотелось до покалывания в затылке, и я лёг, по ходу придумывая, как пошутить на этот счёт, когда Мона, наконец, выйдет. Я был пьян, находился на кратковременном эйфорическом уровне, ради которого пьют те, кто в депрессии: хотя бы на время вынырнуть из тьмы, ощутив что-нибудь примитивно хорошее. И мне было примитивно хорошо в тот недолгий момент, когда я засыпал: тело было таким тяжелым, что словно впитывалось в диван, ничего не болело, ничего не нужно было никому объяснять, никем не нужно было притворяться, а ещё меня переполняло нежностью к женщине, которая — снова — нашла меня и пришла ко мне.
Я закрыл глаза, ожидая момента, когда шум воды оборвётся, и эта женщина зайдёт ко мне в комнату, заговорит со мной, прикоснётся ко мне. Ждал, будучи готовым ждать целую вечность, поймав такое же медитативное ощущение, которое иногда возникает в дороге, когда тебе хочется никогда в жизни никуда не приезжать. И тогда, засыпая, я подумал вдруг, что готов на что угодно, лишь бы она осталась. Что больше не хочу быть один, и если для этого придётся поджечь полицейский участок, чтобы все улики сгинули в огне, я сделаю это. Если придётся сказать, что я люблю её, — я это скажу. Только пусть она останется здесь навсегда, ляжет спать со мной и будет здесь, когда я проснусь. Я хотел её как хотят тишины. Как хотят света в окнах, возвращаясь домой.
Шум воды не стих, но я почувствовал сквозь дремоту, как от шагов прогибается паркет. Мона, кажется, спросила что-то, но я не расслышал и не ответил, и тогда она забралась на диван с ногами и встала на колени надо мной. На ней была футболка — не знаю, моя или нет, и если моя, то откуда она у неё. Я вообще мало что понимал.
— Прости, что разбудила.
Я покачал головой. Это должно было значить «ничего страшного».
Она наклонилась ко мне и поцеловала меня, чуть прикусив губу. Её рука опустилась туда, где ей давно следовало быть.
— Мне пришлось прийти, потому что я вдруг поняла, что не смогу уснуть, если не отсосу тебе.
Я кивнул и попытался улыбнуться. Это должно было значить «как здорово, что я могу тебе с этим помочь».
Я чувствовал, что она смотрит на меня, и слышал, как она смеётся. Вода лилась так громко — почему она её не выключила? Или это шуршала ткань? Или это было её дыхание? Я был пиздец как пьян и мне было пиздец как хорошо от того, что она со мной делала. Она дала мне кончить и осталась у меня в ногах, и я потянулся к ней, чтобы запустить пальцы в её волосы. Это должно было значить «я люблю тебя, пожалуйста, останься».
Когда я открыл глаза, было утро, в комнате было светло, вода больше не шумела — ни за окном, ни через стену, телевизор показывал цветные полосы настроечной таблицы, а бокалы с алкоголем так и стояли нетронутыми, лёд в них растаял, подняв уровень жидкости до краёв. Я осторожно перевернулся на бок, разминая затёкшую шею, взгляд упал на пол, где ночью были мокрые следы: они полностью высохли или никогда не существовали.
Мне не нужно было вставать, чтобы смотреть на совершенно сухую душевую кабину, полотенца на своих местах и прочие неопровержимые доказательства отсутствия в моей квартире кого-либо кроме меня.
Моны никогда не было здесь, но я готов был поклясться, что всё ещё чувствую запах её мокрых волос.
С того момента она снилась мне постоянно. Основные допросы закончились, ОВР перешли к бумажной работе, мы сидели над протоколами допросов, проверяя, вычитывая, исправляя написанное. Где-то я был не согласен с формулировками, где-то приходилось возвращаться к аудиозаписям разговоров, чтобы прояснить спорные моменты. Эти встречи уже не были такими нервными, но я всё равно сильно уставал. Возвращался домой, пил, ложился спать, давая глубине себя утащить, и Мона приходила ко мне, это ощущалось физически. Она ходила по комнате, и звук её шагов эхом возвращался от стен. Она сидела на мне и держала меня за шею. Она лежала у меня за спиной и дышала мне между лопаток. И я просыпался по сто раз за ночь, измученный, обнаруживая, что спал в неудобной позе, и скомканное одеяло путалось у меня в ногах, давило на шею, или я сам был на краю, рискуя свалиться на пол.
Несколько раз мне снился один и тот же мутный сюжет: будто бы я уже не работаю в полиции, а занимаюсь частным сыском. Мона периодически приходит ко мне в офис по вечерам, мы ездим домой ко мне или к ней, едим пиццу, смотрим дурацкие полуночные ток-шоу или сериалы, не заслужившие места в прайм-тайме, занимаемся сексом и ни слова не говорим о прошлом или будущем. Просыпаясь после этих снов, я каждый раз лежал и думал о том, что только так, наверное, у нас могло бы что-то получиться: если бы мы жили как будто в вырванном из большой истории моменте. Если бы мы не задавали друг другу вопросов, не строили планов, не пытались что-то изменить, куда-то продвинуться, в чём-то признаться.
Обрывки наваждений тянулись за мной шлейфом, когда я в утренних сумерках выходил из дома: я слышал голос Моны среди помех, пытаясь поймать радиостанцию, пока грелся двигатель авто, я видел её лицо на рекламных щитах, а люди на пешеходном переходе выглядели так, будто каждый из них был готов передать мне конверт с очередной запиской. Но чем светлее становилось, тем проще было бороться: при свете дня подобные игры разума не имеют никакой власти, контуры их размываются от малейшего прикосновения мысли, остатки тлеют и меркнут на фоне воспоминаний о реально случившемся. Я думал о Мишель. Об обстоятельствах и последствиях смерти Винтерсон. О странной встрече в отеле, пустых разговорах. К тому моменту, как я останавливался закурить у знакомой телефонной будки, вокруг уже было совсем светло, а в голове — прохладно и пусто. И было трудно поверить, что в ближайшую ночь все вновь вернётся к точке отсчёта.
В моём сне она в чёрном платье и с тёмно-красной помадой на губах, в классическом, хрестоматийном образе любовницы: моё подсознание словно пытается пристыдить меня, показывая настолько банальное изображение. Она берёт меня за ремень, тянет к себе и спрашивает шёпотом:
— Можешь сделать мне больно?
Она даже красивее, чем есть, красивее, чем я её помню. Я чуть отступаю, чтобы, как на обыске, прохлопать руками по её телу в поисках спрятанного пистолета, ножа, чего угодно, но у неё ничего нет. Тогда я опускаю взгляд на её туфли, которые она тут же снимает и, спустившись с каблуков, становится ещё ниже ростом. А потом показывает мне раскрытые ладони в знак того, что не затевает никакого обмана.
Хочешь, чтобы было больно?
«Я до сих пор люблю свою жену».
«Я злюсь на тебя, потому что ты выжила, а она умерла».
«Во всём, что случилось, виновата ты одна».
Или ты не это имела в виду?
Она не казалась такой хрупкой, когда я спал с ней. Запястья не были такими тонкими, ключицы не выглядели так, будто их можно сломать большим пальцем, шея вряд ли поместилась бы в обхват одной ладони. Ещё я думаю о том, что моя рубашка вся будет в её помаде, и я никак не смогу это объяснить.
— Придумай стоп-слово, дорогая.
Сколько я себя помню, в приёмной Фреды Деллинг, моего терапевта, ничего не менялось: фотографии моря и леса на белых стенах, брошюры о психическом здоровье на журнальных столиках у кресел. Разве что чёртова прорва растений ещё сильнее разрослась с тех пор, как я пришёл сюда впервые. Каждая трещинка между потолочными плитками, каждая царапинка на паркете были мне родными, — бывало, я просиживал здесь часами, ожидая, пока доктор Деллинг сможет меня принять, потому что поначалу откладывал визиты до последнего, не удосуживаясь записаться заранее. Злой, растерянный, неспокойный, я списывал своё состояние на нежелание взаимодействовать с кем бы то ни было, особенно — с человеком, который почему-то считает, что может мне помочь. Я старался не показывать своё раздражение, но однажды доктор Деллинг в неосторожной, как мне тогда показалось, формулировке, спросила, что меня беспокоит, и я сорвался и выложил ей всё, что в тот момент крутилось у меня в голове: что меня нихрена в этой жизни не беспокоит, кроме необходимости раз за разом проходить через бессмысленные процедуры, чтобы получить сраный рецепт на таблетки, без которых я не могу нормально существовать. Что я прекрасно себя чувствую вне этих стен, а доводит меня до белого каления конкретно она сама и её идиотские правила.
Был поздний вечер, я был последним пациентом, на которого она не рассчитывала и которого с учётом поведения вправе была выгнать до официальной записи на приём, но она не выгнала меня.
Она сказала: «Макс, это просто синдром отмены. Присядьте, пожалуйста, и постарайтесь впредь посещать меня по графику».
«Синдром отмены» — так деликатно она назвала абстинетный синдром. Ломку. Она имела в виду, что мне нельзя доводить до момента, когда у меня кончатся таблетки, от которых я зависим. Из кабинета любого другого врача я первым рейсом отправился бы на принудительную реабилитацию в закрытом учреждении, а доктор Деллинг всего лишь прописала мне соблюдать график. Так в моей жизни, в которой я ничерта не контролировал, всё же появилась одна вещь, которую я старался держать под контролем, и визиты к Фреде Деллинг перестали бесить меня. И сама Фреда Деллинг перестала меня бесить.
А ещё так было гораздо проще научиться приводить к ней не себя, под завязку наполненного демонами, жаждущими вырваться навстречу тому, кто уделит им хоть толику внимания, а свою проекцию, наделённую конкретной целью: получить рецепт. Тогда я даже не представлял, как сильно этот опыт диссоциации пригодится мне, когда меня будут допрашивать по делу об убийстве офицера полиции.
В этот раз в приёмной шёл ремонт, растения временно перенесли в кабинет, и на фоне всех изменений меня охватило чувство непонятной тоски. У меня отобрали все мои фотографии, брошюры, трещинки и царапинки, к которым я привык, и их больше не будет, всё будет по-другому. Мир продолжал меняться вокруг меня — решительными мазками и едва заметными брызгами. Лишь я один в нём оставался прежним.
— Вы хотите о чём-нибудь поговорить со мной, Макс?
— Простите, доктор, сегодня я ещё трезв.
Поначалу доктор Деллинг предлагала мне психотерапию, потому что обязана была её предложить. Рассказывала о том, что существует травма-фокусированный подход, который в сочетании с дополнительными методами даёт неплохие результаты даже в сложных случаях. За столько лет терапии военных, полицейских, спасателей, врачей скорой помощи она, очевидно, была знакома со всеми видами боли, слышала все типичные для этой категории людей истории, наблюдала все варианты реакций, так что я был для неё лишь одной из комбинаций. Ей оставалось только выяснить, какой, и подобрать ко мне подходящий ключ.
Но я не хотел в терапию. Я не хотел становиться набором травм и диагнозов, не хотел, чтобы меня подшили в папку к похожим случаям. Я не хотел, в конце концов, обнаружить, что был целиком построен на своей травме как на скелете и без неё превращаюсь в гору гниющего мяса.
— Я видела новости, — сказала доктор Деллинг. — Если вы не против, я хотела бы поговорить о том, что случилось.
Перед ней лежал блокнот с её заметками, и она несколько раз заглянула туда с тех пор, как я пришёл. Мне не сказали, что и когда будет в новостях, но Департамент обязан был дать комментарии, особенно с учётом того, как надолго затянулось расследование.
— Вы же знаете, что в наше время нельзя верить новостям, там одно враньё.
Она вытянула закладку блокнота с прошлых страниц и переложила её на раскрытые, разгладив пальцами шов между листами, потом взяла карандаш, постучала грифелем по строчке, но ничего в итоге не записала.
— Как вы думаете, — спросил я, пока она первая ничего не спросила, — если единственный доступный выбор — совершить плохой поступок, считается ли он в этом случае плохим, или это, скорее, судьба?
— В вашем случае это стечение обстоятельств, так что такой термин как выбор в привычном понимании к ситуации вряд ли применим.
— А если говорить не о моём случае?
— Это не всегда просто. Но я склонна считать, что если жизнь в какой-то момент предлагает нам исключительно «плохие» варианты, это означает, что ранее мы несколько раз выбрали «плохие» варианты осознанно, имея возможность выбрать вместо них «хорошие», но сложные. Это нас и привело в текущую точку. Повторюсь, Макс, это не ваша ситуация. Вы защищали себя, действовали в состоянии аффекта, это подсознательный процесс, протекающий по иным законам.
— У вас здесь можно курить?
— Вы же знаете, что нет.
Посещение терапевта было одним из выставленных Бравурой условий для возвращения в полицию. Он хотел получить хоть какие-то гарантии моей адекватности, и ему было неведомо, что я превращу это мероприятие в выклянчивание таблеток. Как любой помещённый в терапию против воли, я преодолел все стандартные этапы: отрицал, что мне это нужно, считал, что я о себе всё знаю лучше, пытался поменяться с терапевтом ролями или хотя бы разозлить её, чтобы доказать, что я прав.
— Вы знаете, Фреда, эта история показала, что наши с вами встречи не прошли даром.
— Серьёзно? Как вы это поняли?
— В рамках расследования они подняли мою медицинскую карту и были впечатлены количеством состоявшихся приёмов у терапевта. Может, только поэтому я сегодня здесь, а не в тюрьме.
Вопреки моим ожиданиям, доктор Деллинг улыбнулась и даже не сделала никаких сердитых заметок в блокноте. Хотя она с самого начала настаивала, чтобы я называл её по имени, я делал это намеренно редко: использовал для небольшого эмоционального давления, когда требовалось повернуть беседу в нужное мне русло.
Она, разумеется, это понимала. И понимала, что я понимаю. Такая вот бесполезная игра.
В итоге в моём отношении к ней многое поменялось, когда я перестал считать себя самым умным в комнате на основании того, что мог распознавать её манипуляции. Она всегда знала, что я могу. Она строила наши беседы уже с учётом этого. С самого начала. Как только моё самомнение допустило эту мысль, я потерял смысл вести себя как мудак.
— В моей работе всего две трудности, — сказала доктор Деллинг. — Первая — это та половина пациентов, которая считает, что терапевт непременно должен стать их другом.
— Вторая трудность — это все остальные пациенты?
— Именно. Такие как вы, Макс. Которым следовало бы хоть изредка приводить ко мне себя самого. У меня нет цели вас вылечить — только сделать вашу жизнь чуть более выносимой.
«Вы именно этим и занимаетесь, выписывая мне таблетки», — хотел сказать я, но не сказал. Этот разговор и так чересчур затянулся.
— Всё пройдёт. Хотите вы этого или нет. Но вы можете изменить то, что оно после себя оставит.
Она как-то говорила мне, что нам часто кажется, что горе, когда-то заполнявшее нас целиком, со временем иссякает, уменьшаясь в размерах, и оттого нам становится легче. На самом же деле его размеры остаются прежними — это мы увеличиваемся вокруг него, обрастая новыми событиями, людьми и воспоминаниями.
— Какой процент ваших пациентов кончает с собой? — спросил я, вставая.
Доктор Деллинг подняла на меня взгляд. Потом откинулась на спинку своего кресла, щёлкнула карандашом и бросила его на раскрытые страницы блокнота.
— Катастрофический. Заберите рецепт у администратора и попросите её записать вас на следующий приём через три недели.
Некоторое время спустя я зашёл к Бравуре, чтобы подписать бумаги о выходе на пенсию и проставить недостающие подписи на результатах допросов: в некоторых документах исправляли ошибки, и мне пришлось заново перечитать каждый из них, чтобы убедиться, что в тексте ничего не изменено без моего ведома. Мы немного поговорили о делах и о моих пятнадцати минутах славы, переданных по всем новостям. Бравура посоветовал мне на некоторое время залечь на дно, но у меня уже и так был чёткий план: бухать и спать — вот чем я намерен был заниматься, чтобы не увидеть и не услышать потока дерьма, который может на меня вылиться. С одной стороны, я это заслужил, с другой — газеты и новости как обычно всё переврут.
Переврут то, что было тщательно переврано до них.
Я уже собирался уходить, когда Бравура сказал как бы невзначай:
— Посмотри-ка, что мне прислали. — И подвинул в мою сторону по столу закрытую папку. — Кажется, Сакс нашли. В Боливии.
Я подтянул папку к себе и не торопясь открыл её, стараясь не выражать своими действиями особой заинтересованности. Позже, мысленно возвращаясь к этому моменту, я отмечал, что практически ничего и не почувствовал тогда, увидев фотографии: я был вымотан физически и морально, и моя психика где могла ставила защитный экран между собой и миром, так что происходящее периодически ощущалось как чужая скучная история, не имеющая ко мне никакого отношения.
На фотографиях, прикрепленных скрепкой поверх остальных бумаг, совершенно точно была Мона, и выглядела она совершенно точно мёртвой.
— При ней были документы на другое имя, — сказал Бравура в продолжение чужой скучной истории, — но американские. Местная полиция передала это всё в посольство Штатов, они связались с нашей полицией, сравнили по ориентировкам и решили, что это она.
Конечно, это не она, подумал я. В лифте Эйсир Плаза она тоже выглядела совершенно точно мёртвой, однако это не помешало ей спустя два года появиться из ниоткуда живой и невредимой. Что она опять затеяла?
— Ну и… что произошло?
— Ликвидировали группировку, связанную с наркотиками, у них такое на каждом шагу. Она была среди ликвидированных. Мне так рассказали.
Зазвонил телефон, Бравура снял трубку и, услышав вопрос звонящего, поднял указательный палец, прося меня немного подождать. Я взял со стола папку, встал и отошёл к окну. Из центра груди по телу расходился колючий жар: я начал злиться.
История звучала как полный бред. Моне нечего было делать в наркокартеле, к тому же, она просто не могла попасть в прицел копам, которые все цели обычно знают в лицо. И уж тем более она не стала бы оказывать сопротивление, напрашиваясь на пулю, — это глупо, проще сдаться и отправиться в тюрьму, откуда есть хотя бы теоретический выход. Тем более в Боливии. Что она вообще там делала? Что может понадобиться нормальному адекватному человеку в сраной Боливии?
Я пролистал бумаги, но всё было на испанском. Блядь, это просто уму непостижимо. Она прекрасно знала, что находится в розыске, какой вообще был смысл пытаться пересекать границу? Она говорила, «придётся уехать», но я был уверен, что это означало «из города», никак уж не чёрт знает куда в Южную Америку, чтобы там связаться с наркотиками.
И зачем Бравура рассказал мне об этом, показал фотографии? У меня больше не было доступа к подобной информации о делах, тем более незакрытых. Что, если он сделал это намеренно, что, если он хотел, чтобы я думал, что Мона мертва? Хотел пресечь мои попытки с ней связаться, как-то ей помочь. Может, он узнал, что мы виделись. Я мог сходу придумать десяток причин, почему полиции было выгодно, чтобы я думал, что Моны нет в живых, и каждая из них выглядела правдоподобнее, чем череда странных поступков, которые Мона якобы совершила перед своей смертью.
Трубка телефона с щелчком легла на рычаг, и Бравура у меня за спиной чиркнул зажигалкой. Я отошёл от окна, бросил открытую папку на стол, вытянул из-под скрепки снимок отпечатков пальцев.
— С ними что?
— А это самое интересное. Её отпечатков нет в базе, хотя они, разумеется, там были. Может, помнишь, пару недель назад была гроза, из-за скачка напряжения отрубилась часть серверов, данные пропали. Да не смотри ты на меня так! Я в этом не разбираюсь, это проёб технарей! — Он вскинул руку с зажатой между большим и указательным пальцем сигаретой, указывая в ту сторону, в которой, по его мнению, находились технари. — И Моргану снова привалило работы. Я вообще не должен был тебе всё это рассказывать!
— Согласись, «гроза стёрла её данные из базы» звучит как полное дерьмо.
— Да не только её. Но почти всё удалось восстановить, а небольшой процент — пока нет.
Не то чтобы эта информация меня удивила, просто всё так странно складывалось. Похоже, это не полиция играла в игры со мной — это Мона играла в игры с полицией. Хотела, чтобы они перестали её искать, и кто-то ей помог.
«Тебе стоило переспать с кем-то повлиятельнее».
Так я ей сказал?
Неизвестно только, учла ли она в своём плане, что эти новости могут дойти до меня. Рассчитывала ли на какую-то конкретную реакцию, ожидала ли каких-то определённых действий. Хотя какие могли быть в мою сторону ожидания? Всё это время я только и делал что отрицал любую нашу связь кроме той, что была очевидна, почему в данном случае я должен был вести себя иначе?
Я машинально полез в карман за сигаретами, и только когда уже держал пачку в руках, осознал, что ни разу не курил в участке. Бравура тоже это заметил:
— Мне казалось, ты давно бросил курить.
— Как и ты — задавать дурацкие вопросы. — Я жестом попросил у него зажигалку.
Он пробурчал что-то неразборчивое, то ли «тоже верно, извини, что спросил», то ли «шёл бы ты нахуй, умник, блядь». Но зажигалку протянул.
— Слушай, мне крайне неловко просить тебя об этом, но ты не мог бы съездить со мной на опознание?
Я не сразу понял, какое опознание Бравура имеет в виду.
— Честное слово, я не планировал тебя привлекать. Но из свидетелей в живых остался только ты, я не смог сходу найти никого, кто знал её и мог бы подтвердить её личность. Отпечатки и ДНК пока что сравнить не с чем.
Надо же, подумал я. Она даже умудрилась найти подставное тело.
— Её что, привезли сюда из Боливии?
— Мне сказали, у неё была страховка, покрывающая посмертную репатриацию. Нам это на руку, верно? Только погоди минутку, мне прислали перевод документов на английский, нужно их распечатать.
Я запомнил то утро: солнце было очень яркое, я так редко видел солнце, что город в его присутствии казался мне чужим, будто я открыл не ту дверь и вышел за много километров от Нью-Йорка. Накануне ночью были заморозки, остекленевшие лужи хрустели под ногами, каждый выдох осыпался мелкой ледяной пылью. По дороге в морг мы оба молчали. Я лихорадочно соображал, как мне правильнее себя повести: то, что меня привлекли к опознанию, выглядело как часть плана Моны, и теперь мне нужно было либо в очередной раз солгать, подтвердив, что тело принадлежит ей, либо честно признаться, что это не она. Если я всё сделаю так, как она задумала, то её признают мёртвой, и спустя некоторое время она сможет быть в безопасности. История повторялась: я снова должен был лезть в мутные интриги, врать и выкручиваться, чтобы её выгородить. Как же я себя ненавидел за всё то, во что из-за неё впутался.
И как было бы здорово сейчас попросить Бравуру остановиться у телефона-автомата, набрать номер (откуда бы я его знал? да неважно), услышать на другом конце знакомый голос и сказать: «Привет, это я».
«Слушай, меня везут на твоё опознание, это ведь ты устроила? Подскажи, что я должен делать?»
«Окей, я наберу тебе, когда закончим».
Лучше бы ты просто убила меня. Лучше бы ты взяла себя в руки и закончила чёртову работу, за которую тебе заплатили.
Мне опять захотелось курить, и это предвещало лишь очередные страдания: моя пачка так и осталась в участке, потому что выходил я оттуда ничего толком не осознавая, а то, что курил Бравура, я не стал бы курить даже под страхом смерти. Это не должно затянуться, успокаивал я себя. Просто зайди туда, скажи «это она», и ты свободен. Последняя ложь, капля в море лжи, разве из-за неё оно выйдет из берегов. Хуже уже не стать. Ни тебе, ни ситуации.
По плитке коридора, ведущего в морг, были рассыпаны увядшие тёмно-красные розы, и почему-то при взгляде на них меня окатило ледяной волной ужаса: а что, если она и правда мертва? Мой мозг придумал для меня замечательную стройную версию произошедшего, но что, если это была всего лишь работа защитного механизма психики? Время замедлилось, оттаскивая меня от этого осознания: один шаг длиной в дюйм, дверь морга на расстоянии в вечность, патологоанатом заканчивает самый долгий в мире разговор и направляется к нам — так неторопливо, что я успеваю умереть несколько раз. Я до последнего верил, что в ячейке холодильника хранится кукла. Я даже готов был увидеть там Лизу, сестру-близняшку Моны, — она умерла два года назад, но что с её телом было потом? Варианты жуткие, но вероятные. Я был готов буквально ко всему, кроме одного, и когда патологоанатом поднял и отвернул край простыни, прикрывающей тело, всё рассыпалось в прах.
Если ты видишь смерч, и тебе кажется, что он не движется, значит, он движется прямо на тебя. Разумеется, это была Мона — такая же, как на фотографиях, которые мне показывал Бравура. Такая же, какой я её старательно запоминал: изгибы и линии лица, родинка под ключицей, несколько на шее. Изменилось одно: в правом виске чернело отверстие от пули — аккуратное, отмытое от лишней крови и крошек черепной кости. Она не попала под обстрел случайно, она была целью, стрелок действовал точно и выверенно, у него был только один выстрел — от следующего она бы ушла, и я не стоял бы здесь, оглушённый, раздавленный.
Наверное, ты даже ничего не успела почувствовать. Бедная девочка.
— Что скажешь? — спросил Бравура у меня из-за спины, и голос его был далёким, едва различимым за хором голосов в моей голове. — Может, у неё были какие-то особые приметы? Татуировки, шрамы?
— Татуировок у неё нет, — подсказал патологоанатом, прежде чем я успел сообразить, как мне правильнее ответить. — Есть свежий шрам на плече, по следам от швов могу сказать, что ему месяц-полтора. Ещё есть следы от порезов на бедре, характерные для самоповреждения, о причинах сказать не могу, это симптом многих расстройств психического здоровья, посттравматического, например. Ну и следы сертралина, которые нашли в её крови, в эту картину вписываются.
Разблокированное воспоминание больно резануло меня: я кладу руку ей на бедро, и большой палец встречает что-то неожиданное, несколько тонких, едва ощутимых поперечных линий. Она никак не отреагировала тогда, не попыталась прервать прикосновение, поэтому я в тот же момент начисто о них забыл. А сейчас от резко всплывших в памяти ощущений у меня свело запястье и закололо подушечки пальцев.
«Интересно, когда она это сделала,» — подумал я.
— …судя по стадии заживления, прошло больше года. Будете смотреть?
Смотреть было не на что, к тому же, ни по одному из двух вариантов мне нельзя было проводить опознание: я и так на каждом шагу рисковал себя выдать. Поэтому я неопределённо пожал плечами и спросил, не узнав свой собственный голос:
— Когда она умерла?
— Три дня назад. Причину вы видите, ничего сверхъестественного.
— Это она, Джим, — бросил я, отвернулся и направился к выходу, никого не дожидаясь. Никто не задал мне ни одного вопроса в спину, не окликнул меня, но я, возможно, просто ничего уже не слышал. Коридор казался бесконечным, шаги отдавались в нём эхом. Цветы так и лежали на полу, их никто будто не замечал, и я обошёл их по максимальной дуге, которую позволили стены. После тишины и пустоты морга улица швырнула мне в лицо целый ворох звуков и запахов. Я замедлился, прежде чем перейти дорогу к машине, потому что в какой-то момент мне захотелось убраться оттуда как можно скорее, просто развернуться и идти, пока не кончится дорога или пока я сам не кончусь, и мне снова пришлось уговаривать себя: нельзя. Доведи это блядское дело до конца.
Я надеялся тогда на две вещи: что Бравура не закрыл машину и что он оставил в ней свои сигареты. У меня так тряслись руки, что я смог прикурить только с третьего раза, перед этим крепко выругавшись. Осознание накатывало волнами, сужая мир вокруг меня в пульсирующую точку: она умерла, и я знал, что так будет. Они все умирают. Они все оставляют меня.
Она была обречена, когда впервые заговорила со мной, хотя ей почти удалось обмануть моё проклятье, прикинувшись мёртвой в лифте Эйсир Плаза.
«Может, та пуля ещё здесь, — говорила она. — Помогает сосредоточиться».
Я затянулся рывком, до боли в лёгких, и моментально получил отклик в виде резкого приступа тошноты, который при всём желании не удалось бы сдержать, так что я проблевался в стоящую рядом урну. Голова поплыла, и я уже собрался сесть прямо на тротуар, но вовремя нащупал ручку двери и затолкал себя на пассажирское сидение машины. Все мышцы и кости звенели, выводя тело из онемения в мелкую ледяную дрожь. Неужели мне стало так пиздецки плохо, потому что я не успел подготовиться к тому, что ждало меня в морге?
Картинка так и стояла перед глазами, отпечатавшись на сетчатке, яркая и чёткая. Её лицо в дневном свете, она провожает меня взглядом, я прохожу мимо неё к выходу из бара и ни разу больше не оборачиваюсь. Что она сказала мне тогда? «Не единственный способ кого-то убить»? О чём мы говорили? Я не знаю. Я не помню. Помню, что злился на неё. Помню её холодные руки. Помню её глаза. Я мог остаться. Почему я не остался?
Ничего больше не имело значения: ни Боливия, ни причины, по которым Мона туда попала, ни стрелявший в неё снайпер, ни тот факт, что я, скорее всего, из-за своей реакции попался на лжи, что меня с ней ничего особенного не связывало. Возможно, не было никакой Боливии, никаких наркотиков, никакой ликвидации, и это тоже было абсолютно не важно. Мона была мертва, и я знал, что она умрёт. Всегда знал. Просто не смог подготовиться. Никогда не получается.
Бравура, к счастью, пробыл внутри ещё какое-то время: ему нужно было разобраться с бумагами, забрать заключение, зафиксировать факт опознания. Так что у меня была возможность привести себя в чувство, унять дрожь в руках, постараться хоть немного успокоиться. Садясь за руль, Бравура скользнул по мне взглядом, но никак моё состояние не прокомментировал.
Возможно, у меня получилось выглядеть нормально.
Возможно, я выглядел именно так, как он и ожидал.
— Я подброшу тебя до дома, а потом мне нужно в участок: родители Винтерсон приехали в город и хотели поговорить. Ты знаешь, что они берут опеку над её сыном?
— Я слышал только, что его отец лишён родительских прав, — осторожно сказал я. Получается, Дэнни Морган соврал мне.
— Да уж, Винтерсон об этом позаботилась. К счастью, она позаботилась и о будущем этого парня в том случае, если с ней что-то случится. С нашей работой, если у тебя есть дети, то иначе никак. Держи, — Бравура дал папку мне в руки и завёл машину, — нужна твоя подпись на протоколе опознания.
Протокол опознания лежал сверху, к нему были приложены фотографии, и моё внимание в первую очередь привлекли те, на которых была запечатлена пуля после извлечения из тела. Я ожидал увидеть сплющенные снайперские семь с лишним миллиметров, но калибр на снимке был явно больше, а заключения патологоанатома и судебного медика подтвердили мои подозрения.
— Тебе не кажется странным, — спросил я Бравуру, — что, судя по пуле, в неё стреляли из дезерт игла?
— Я ещё не изучал документы, — проворчал он в ответ, не отрывая взгляд от дороги. — И не уверен, что планирую начинать.
— Сам посуди, разве хоть в какой-нибудь стране эти пистолеты состоят на вооружении полиции в качестве основного оружия? Я о таком не слышал, это глупость.
— Какая разница, состоят или нет.
— Что значит — какая разница? Гражданка США убита в другой стране, предположительно, представителями власти, и нельзя же…
— Послушай-ка, Макс, — перебил он меня, повысив голос, и по его тону я понял, что перешёл грань. — Я как могу закрываю глаза на тот факт, что ваша с ней связь может выходить за рамки того, что ты мне рассказал. Я верю в обратное с такой же силой, с какой ребёнок верит в то, что его переодетый бухой отец — настоящий Санта Клаус. И я прошу тебя, ради всего святого, не заставляй меня думать, что я совершаю ошибку. Я не хочу из-за твоей реакции, из-за твоих расспросов снова начать сомневаться.
Для отдела внутренних расследований у меня было заготовлено сто тысяч аргументов, опровергающих мою преступную связь с Моной, львиная их доля не была использована, и сейчас, возможно, наступил их звёздный час. Но я подумал о розах на полу, которые кроме меня никто не заметил. О собственных трясущихся руках, пытающихся поджечь сигарету. Об оглушающем звоне пустоты внутри, которая давала такую же тупую лёгкость, как наркоз при сильной боли. О том, что Моны больше нет и не будет — нигде, никогда. Что я не встречу её ни в одном отеле, ни в одном лифте, что она не постучит в мою дверь, где бы я ни жил. Что я не смогу поговорить с ней, дотронуться до неё.
И я промолчал.
— Я знаю, что мне не надо было тащить тебя на это опознание, но, с другой стороны, если бы я решил не обращаться к тебе, подумал, что для тебя это будет тяжело, я бы только укрепился в своих подозрениях, верно? С чего бы это было тяжело для тебя, если ты с самого начала твердишь, что вы ничем кроме старого знакомства не связаны? Я сказал себе: окей, есть вещи, которые на дело никак не влияют, у парня непростая история, с ним всякое случалось, и если бы что-то из этого влияло на дело, то он бы не стал это скрывать, ведь так? Я ему верю. А он вместо того, чтобы молча поставить подпись, начинает доёбывать меня с такой силой, что я уже самому себе не верю. Ты не коп больше. Ты — свидетель. Что тут такого сложного для понимания? Клянусь, меня до смерти затрахало это блядское дело, я просто хотел разделаться с ним с наименьшими потерями. Меня не касается расследование смерти Сакс, если им займутся — как ты сказал, убийство гражданки США в чужой стране и прочее дерьмо, — это будет кто-то другой, может, федералы, я не знаю и не хочу знать, я просто отдам всю информацию, которая у меня есть, пожелаю им удачи и попрошу закрыть дверь с обратной стороны. И тебе я советую в аналогичной ситуации сделать то же самое и ради нашего с тобой общего блага — молчать.
Было бы здорово, если бы каждый раз, когда я открывал рот, где-то рядом появлялся Бравура, подсказывающий мне, что надо заткнуться. Я обошёл бы по дуге кучу неприятностей, в которые вляпался из-за неумения держать язык за зубами.
— Все, кого я знаю, умирают, — сказал я после паузы. — С этим почему-то никак не получается смириться.
Бравура не ответил. Я достал ручку и вернулся к протоколу опознания. Пробежав глазами по строчкам, я невольно обратил внимание на графу с датой рождения. Она прошла несколько недель назад, и я завис над папкой, вычисляя. Если я не разучился считать из-за стресса, то это было примерно в те дни, когда я виделся с Моной в последний раз.
Полагая, что хуже уже не сделать, я попросил у Бравуры разрешения взять его ежедневник, чтобы посмотреть календарь. Он кивнул, не задавая вопросов, и я стал отсчитывать дни назад, цепляясь за даты, которые помнил: сегодняшняя дата в документах, даты, которые я ставил, подписывая собственные показания, дата выдачи моей подписки о невыезде, дата на табло в участке. Всё сходилось: в тот день, когда я уезжал из бара, у Моны был день рождения, и этот факт стал фрагментом пазла, после которого все остальные разрозненные, никуда не подходящие фрагменты один за другим стали вставать на свои места.
Когда я выходил из машины возле дома, Бравура всё же решился окликнуть меня:
— Видит бог, Макс, — сказал он, перегнувшись через пассажирское сидение, — я не хотел поднимать эту тему. Если тебе нужна будет помощь или ты захочешь поговорить — приходи. И не делай глупостей, хорошо?
— Не вопрос, Джим.
Почему, как только дело коснулось Моны Сакс, вы резко стали бессильными? Сравните её ДНК с ДНК её сестры, поднимите её медицинскую карту, найдите её врачей, достаньте из архива дело Панчинелло, отсмотрите отпечатки, образцы крови, фотографии. Посмертная репатриация — это дорого, найдите и опросите её страховых агентов. Я усмехнулся: это и имел в виду Бравура под глупостями? Он думал, я вопреки увольнению из полиции брошусь распутывать это дело? Застрелюсь? Впаду в ярость, начну искать убийц, снова разверну стрельбу на улицах? Ты больше не коп, парень. Ты свидетель, жертва, подозреваемый, обвиняемый, преступник. Играй свою роль. Я поднялся в квартиру, пронизанную утренним солнцем, нашёл свои сигареты и вышел покурить на пожарную лестницу, но не смог сделать ни одной затяжки: после сраных бравуровских папирос у меня болели лёгкие, я раскашлялся как подросток, поэтому просто постоял там и подержал дым во рту, не позволяя себе глубоких, режущих вдохов.
Я подумал о том, что для Бравуры я оставался таким же, каким я предстал перед ним зимой две тысячи первого: неуловимым мстителем, играющим в героя, развернувшим войну против мафии, полиции, тайного правительства. Непредсказуемым, нестабильным, инфантильным, принимающим решения под влиянием первобытного импульса. Кто мог гарантировать, что однажды случившаяся история не повторится, тем более когда она уже повторилась, приведя к смерти Винтерсон. На первый взгляд, это были совсем разные случаи, но оба имели в основании одни и те же дефекты моей сущности: в особенности то, что, несмотря на привычку вечность прокручивать в голове одни и те же ситуации, раскладывать их на атомы, я занимался этим уже после случившегося, в качестве ретроспективы, но в моменте моя голова всегда была пустой. В моменте меня просто отключало от всего, что могло помочь мыслить рационально, а значит, делало особенно опасным.
Мы оба были дураками. Он — потому что верил мне и давал один за другим тысячу шансов. Я — потому что ни одним из них нормально не воспользовался.
Мона последовала моему совету и обратилась к кому-то повлиятельнее меня, кто взамен на свою помощь попросил решить его дела в Боливии. Так она исчезла из полицейских баз и появилась на другом континенте. Я ничего не знал о её прошлом, но почему-то был уверен, что наркобизнес — совершенно не её сфера деятельности, только выбора у неё не было.
Отсчитывая назад три дня, я пытался вспомнить, где я мог быть в тот момент, когда она умирала, что мог делать. Почувствовал ли что-то. Может, что-то громыхнуло за окном. Может, я обжёг пальцы о зажигалку. Может, голубь метнулся из-под колёс моей машины.
Я ничего не помнил.
«Никакой Южной Америки, — поклялся я себе тогда. — Ни за что в жизни».
Я, конечно, пил в тот день, несмотря на тошноту и кашель. Ночью мне приснилась Мона, она попросила меня съездить с ней на могилу к Лизе. В этом сне всё было ослепительно белое — занесённое свежим снегом кладбище, белый как молоко туман, дорога без единого следа на ней. На этом фоне кружево ворот выделялось как будто нарисованное тушью на бумаге: каждый завиток был чёрным, чётко выведенным, а за воротами в снегу я увидел алые пятна крови, которые превратились в лепестки роз, когда мы подошли ближе.
Из-за контраста белого и алого всё прочее окружение не бросалось в глаза, хотя боковым зрением я различал контуры могильных плит и тонкие силуэты деревьев. Лепестков становилось всё больше, и они оставались единственным ориентиром, который должен был привести нас туда, куда мы направлялись. Мона шла за мной, и я слышал её ровное дыхание за правым плечом.
— Почти пришли, — сказала она.
Две надгробных плиты рядом друг с другом: одна, без надписей, утопала в цветах, а вторая, без цветов, занесённая снегом, судя по гравировке, принадлежала Лизе. Мона сделала шаг вперёд, развязывая ленту на букете красных роз, бросила их к остальным цветам, и они, всколыхнувшись как настоящее море, затянули в себя свежую жертву.
Мона встала рядом со мной, взяла меня под локоть, вложила пальцы мне в ладонь, а я сжал её руку и вдруг почувствовал что-то необычное — на её безымянном пальце было кольцо.
— Бедная девочка, — сказала она не своим голосом. — Она не должна оставаться одна.
Я повернул голову в её сторону: рядом со мной, зажав между пальцами красную ленту от букета, стояла Мишель. На ней было длинное белое платье, и когда она высвободила руку и опустилась на колени перед безымянной могилой, подол лёг у её ног сугробом. Снежинки опускались на её волосы и не таяли.
— Ты с ума сошла, — сказал я. — Вставай. Пойдём домой.
Она не хотела уходить, пыталась что-то неразборчиво возразить, норовила снова сесть в снег, так что мне пришлось взять её на руки и понести в сторону ворот. Она была тяжёлой, очень тяжёлой, её руки обвивали мою шею как плющ, не давая вздохнуть. Откуда-то налетел ветер, снег становился всё глубже, и мне было всё сложнее переставлять ноги, я уже не знал, в правильном ли направлении иду. Я думал только о том, что не должен отпускать Мишель, что должен донести её, согреть, спасти, и что у меня нет никакого другого выбора, никогда не было.
А потом я, наконец, проснулся — от того, что сильно замёрз. Ночью открылось окно, и в комнате стало холодно, как на улице. Некоторое время я просто лежал, заледеневший, пытаясь ухватить за хвост ускользающее сновидение. Алкоголь и таблетки сделали моё подсознание рыхлым, пористым, пропускающим образы в обе стороны: уже в который раз я не сразу мог отделить реально случившееся от того, что видел во сне.
Кажется, именно тогда мне стало совсем плохо. В следующий раз я проснулся весь мокрый, меня знобило, пульс колотил в виски. Я встал, чтобы выпить воды, и еле дошёл до кухни и обратно — ноги и голова были ватными, пол казался тёплым и куда-то уплывал.
Я помню, как просыпался, и в комнате было то светло, то снова темно. Я помню серое небо, помню, как шёл дождь и как его не было. Иногда я сразу засыпал обратно, иногда, когда мне было полегче, — вставал, но силы почти тут же кончались. У меня был жар, кружилась голова, было тяжело дышать, и снился мне какой-то смутный, тягучий бред, настолько не связанный с реальностью, что я забывал его ещё до момента пробуждения. Иногда я слышал звонок телефона, но не понимал, настоящий ли он. Когда в моей квартире оказался Бравура, от слепящего солнца, захватившего комнату в плен, было невозможно открыть глаза. Бравура что-то спрашивал, но я не мог понять, что ему нужно: мне казалось, что я проспал всё на свете и опоздал на работу, но разве была необходимость приезжать? А потом были врачи, скорая, больничная палата, и всё выглядело каким-то нарисованным, гротескным. Я даже подумал, что, может, я уже умер, и это чистилище: в рай я бы точно не попал, а для ада недоставало мучений. Я не мог себя собрать и не владел своим телом, но у меня ничего не болело, мне ничего не хотелось и никуда не было нужно, меня не грызли демоны, я только спал и всё.
Однажды я увидел в своей палате Мишель и безумно обрадовался, но не мог пошевелиться, чтобы обозначить, что я не сплю и вижу её. Я и говорить как будто разучился — лёгких хватало только на неглубокий, поверхностный вдох, и о том, чтобы потратить этот воздух на слова, и речи не было.
Днём мне обычно становилось получше, приходили врачи и медсёстры, и за их фигурами Мишель незаметно растворялась, пропадала: у неё наверняка находились свои дела, пока я был под присмотром. К вечеру температура снова поднималась, и Мишель возвращалась обратно: поправляла мне подушки, укрывала одеялом, протирала влажным полотенцем лицо. Я лежал с закрытыми глазами и слушал, как она ходит по палате, наводя порядок, потом устраивается в кресле, отворачивает настольную лампу так, чтобы свет не мешал мне, и что-то читает, с едва слышным шелестом переворачивая страницы.
Я давно не спал так спокойно, как тогда, в больнице, ощущая её присутствие. Моя рука всегда находила её пальцы, когда во сне я пытался за что-то ухватиться, головная боль отступала, стоило Мишель коснуться ладонью моего лба. В какой-то момент мне объяснили, что у меня была пневмония, и несколько суток я провёл под кислородом, но теперь острая фаза позади, и мне понемногу становится лучше.
Вечером того дня, когда я узнал свой диагноз, Мишель впервые заговорила со мной.
Она спросила: «Доволен собой?»
Я не смог выговорить ничего внятного, слова сипели и булькали в горле, и я зашёлся болезненным, удушающим кашлем. Мишель провела рукой по моей груди, словно отводя вязкую жижу, окутавшую мои лёгкие, и у меня получилось сделать относительно ровный вдох, потом выдох.
— Прости, — отдышавшись, сказал я шёпотом. — Прости, я опять не умер.
— Может, бросишь пить?
Я покачал головой.
— Курить хотя бы?
— Вряд ли.
— Да уж, я думала, переспорить умирающего будет попроще.
Я улыбнулся бы, если бы у меня были на это силы.
— Может, меня переломает, пока я здесь. Выйду чистым.
— Переломает? — переспросила она со смешком, а затем постучала пальцем по склянке капельницы над моей головой. — Знаешь, что здесь? О нет, думаю, тебе лучше не знать.
Она расправила край одеяла и подоткнула мне его под бок, а потом наклонилась и поцеловала меня куда-то между виском и бровью, и воздух, который я вдохнул, наполнился запахом её волос и её духов. Не помню, что это было, но помню, как она, собираясь по утрам на работу, распыляла их в воздух и заходила в получившееся облако, и чем более неосознанными и торопливыми были эти жесты и движения, тем сильнее они меня завораживали.
— Поспи ещё, — сказала она. — Я буду здесь.
Она была везде. Совсем как раньше, когда она выбрала меня среди всех прочих. Мы были в баре, и я вышел встретить такси, с которым прислали её забытое на работе пальто. А потом спустился назад в заполненный людьми зал, свет ламп размывался сквозь дым, или это я был уже немного пьян. Мишель сидела у барной стойки с коктейлем в руке, чуть вполоборота, так что я видел её подчёркнутый светом профиль. Она выглядела так, будто никого кроме неё в этом зале не существовало, и никто действительно не вторгался в её личное пространство — ни телом, ни словом. Множество раз после этого я видел её такой со стороны, и тем больше было в этом магии, чем смешливее и нежнее она становилась в моём присутствии, чем ближе подпускала меня к себе, на недоступное никому другому расстояние. Ни одна женщина во вселенной никогда меня так не любила — ни до, ни после.
Той ночью мы были вместе, и меня настолько разрывало от нахлынувших к ней чувств, что я попросил её выйти за меня — невнятно и в самый неподходящий момент. А она, будто бы ожидая именно этого, сразу же сказала «да».
У нас с ней всё было слишком быстро.
Бравура пришёл навестить меня, когда меня перевели из реанимации в обычную палату. Мишель была с нами, сидела в кресле в дальнем углу, поджав под себя ноги, и внимательно слушала наш разговор.
— Сдохнуть захотел? — спросил Бравура вместо приветствия.
— А ты нет?
— Завязывай-ка с этим. Я серьёзно.
— Ты не можешь лишать человека законного права сдохнуть, когда ему захочется.
Мы оба помолчали. Я решил задать вопрос, который волновал меня больше остальных:
— Как ты попал ко мне в квартиру?
— Ты сам мне открыл. Я звонил в тот день вечером и на следующий день тоже. На третий день решил приехать, и слава богу.
— Думаешь, я бы умер?
— Мне сказали, шанс был.
Стресс, алкоголь, общее истощение, предыдущие травмы и операции. Организм просто отказался бороться. Мне тоже об этом говорили.
Я и сам отказывался бороться. Почему нельзя было меня послушать, я не знаю. По-моему, это какое-то насилие над личностью.
— Пока не забыл: я договорился о том, чтобы тебе продолжили оплачивать твою терапию, пока ты на пенсии. Завершишь её, когда сам посчитаешь нужным. Судя по всему, — он посмотрел на меня устало, как на непутёвого ребёнка, и вздохнул, — тебе это не помешает.
И этот его взгляд, и этот его менторский тон в один момент взбесили меня.
— Эта терапия — она всё ещё для копа или уже для свидетеля?
Мишель фыркнула и зажала рот рукой. Бравура сразу же уловил отсылку. И не ответил.
Я знал, что он считает, что погорячился тогда. Он знал, что я считаю, что он был прав. Чёртов значимый взрослый, который считает себя правым лишь на основании того, что желает тебе лучшего.
— Слушай, — начал я примирительно, — я ни в коем случае не обесцениваю твою помощь, и я благодарен тебе за всё, что ты для меня сделал. Но дело ведь не во мне, правда? Надо что-то делать с этим синдромом спасателя.
— Я не принимаю советов от психов, — проворчал Бравура в ответ.
— Справедливо.
Медсестра заглянула в палату и напомнила, что время посещений подошло к концу. Очень вовремя, потому что я понял, что устал от этого разговора и не хочу его продолжать.
— Какой же ты всё-таки невыносимый мудак, — ласково произнесла Мишель, едва за Бравурой закрылась дверь.
— Я не заслужил ничего из этого.
— Это же не тебе решать.
Она поднялась с кресла, потягиваясь. Потом отдёрнула край занавески и встала у окна, обхватив себя руками, как будто ей было холодно.
— Джим сильно сдал за последнее время, — произнесла она, не отрывая взгляда от улицы.
— Да уж, — согласился я. — Ещё пару месяцев назад он выглядел повеселее… Погоди-ка, откуда ты его знаешь?
Не то чтобы я с самого начала надеялся на что-то невозможное, не то чтобы я чего-то не понимал или отказывался понимать. Но некоторые вещи происходят с тобой только в том случае, если ты готов полностью принимать правила игры и не задавать вопросов — ни вслух, ни даже мысленно.
— Ты не можешь его знать, — сказал я, уже чувствуя, как с каждым следующим словом рассеивается лучшая в мире иллюзия, и я растягивал их как мог. — Мы с ним познакомились через три года после твоей смерти.
Я готов был прожить остаток жизни запертым в палате, примотанным к больничной постели датчиками и капельницами, лишь бы иметь возможность видеть тебя и говорить с тобой.
Но тебя нет уже шестой год.
Ты — просто голос в моей голове.
Она стояла надо мной, красивая и хрупкая, и свет больничной лампы с потолка создавал вокруг неё ангельский ореол. Такими, наверное, павшие воины видят валькирий, забирающих их души с поля боя. Наверное, точно таким же лёгким прикосновением к векам валькирии закрывают им глаза, отправляя в последний вечный сон.
Вернувшись домой после выписки из больницы, я сделал два звонка — в морг и в муниципалитет, то ли по привычке, то ли от лени и усталости представившись сотрудником полиции. Я даже был готов назвать номер жетона, хотя он давно был недействителен, но никто у меня его не спросил — видимо, я звучал достаточно равнодушно и оттого убедительно.
Мону похоронили на кладбище Голгофа, там же, где была похоронена моя семья, так что этот визит был нелепым и неправильным сверху донизу. Я ни разу не навещал Мишель и Рози с момента их похорон, и хотя раньше причины этому казались вескими, сейчас я чувствовал себя чудовищно виноватым. Для Мишель у меня были с собой белые розы, потому что она любила их, но прежде я собирался зайти к Моне, для которой принёс красные — такие же, какие были у неё в номере отеля, когда мы виделись в последний раз, такие же, какие я видел во сне. Уже позже я подумал о том, какой это вышло ублюдской метафорой: белые розы для жены и красные — для любовницы.
Мона была похоронена рядом со своей сестрой, в муниципалитете мне сказали, что место было определено задолго до её фактической смерти, и я готов поспорить, что «задолго» неразрывно связано со смертью и похоронами Лизы.
Могила Лизы была занесена снегом, засохшие цветы, которые я надеялся у неё увидеть, ожидаемо убрали — во время похорон Моны или раньше. Я разделил приготовленный для Моны букет на две части и положил на обе могилы.
«Даже не дыши в её сторону, amico», — наставлял меня Винни перед тем, как я впервые нанёс визит в особняк Анжело. Трофейная жена, до которой её мужу не было дела. До которой никому не было дела, кроме её сестры.
Я представил Мону несколько недель назад — руки в перчатках на руле моей машины, цветы на пассажирском сидении, как она вполголоса подпевала радио, чтобы не сорваться раньше времени. Она знала, что её ищут, что ей опасно перемещаться по городу, но она не могла не прийти к Лизе в тот день. Я представил, как она шла сюда по снежному месиву, как стояла здесь, прямая и суровая, как вслух или про себя в очередной раз просила прощения, что не смогла защитить и уберечь, — всё то же самое, что звучало рефреном и внутри меня. Горькая смесь из злости, вины и вязкой, всепоглощающей тоски, засасывающей как болото, и медленно, едко растворяющей тебя в себе.
Я представил, как она пообещала приехать снова, не подозревая, что это случится так скоро. Как она поправила цветы, прежде чем уйти, и поплотнее закуталась в плащ, как возвращалась назад ко мне, внутренне приводя себя в порядок, настраиваясь на разговор, планируя, что отвечать на вопросы, которые я могу захотеть задать. Я запомнил её красивой и спокойной: движения её не были порывистыми, слова — резкими, кофе в чашке не отражал дрожь в руках, потому что руки её не дрожали.
Я представил, как она снимала наклейку с зеркала моей машины — в какой момент это произошло? Почему эта надпись настолько её вывела? Было ли это послание мне, или со мной этот импульсивный жест никак связан не был?
Стоя там, перед плитой с её именем, я примерял на себя мысль, что, может, есть ещё какой-то шанс, что, может, Мона переиграла нас всех, выстроив и осуществив многослойный план по уходу с радаров. Может, эта плита — её шанс на спокойную жизнь в другом месте. Может, пройдёт год, два, десять или тысяча лет, и на другом конце планеты я буду ловить машину на обочине шоссе, и за рулём той, что остановится, будет Мона, и всё, что я ей скажу, садясь рядом, — «я так и знал».
У меня было её так мало, поэтому я чётко помнил всё, что с ней связано, и за это мне было стыдно перед всеми, кого я только мог себе представить. Если бы у меня была возможность, я законсервировал бы эти воспоминания в урне и похоронил прямо здесь, вместе с ней на её могиле. Это был бы безответственный и малодушный выход, впрочем, разве не так же безответственно и малодушно я поступил, уйдя от правосудия за убийство Винтерсон?
Единственный судья, которого не проведёшь и не подкупишь — это память, и по её приговору я получил пожизненное.
Мишель и Рози были похоронены в другой стороне, и я плохо помнил место, поэтому немного поплутал среди одинаковых плит, оправдывая себя тем, что не был здесь в это время года.
Белые розы легли на снег перед камнем с надписью «Любимая жена и дорогая дочь».
Я столько всего натворил, милая.
Мне ужасно-ужасно жаль.
— Прости, что был у неё, — сказал я. — Я не хотел, чтобы она оставалась одна.
Время, которое я потерял, я нашёл здесь, у их могилы. Пять с половиной лет между тем моментом и этим, между розами в снегу и прямоугольной зияющей в земле ямой, обрамлённой пластмассово-зелёным газоном. Их похороны снились мне потом ещё тысячу раз, и во сне они оборачивались натуральным концом света: кладбище заливало дождём или заносило снегом, небо становилось чёрным и страшным, поднимался ураган, птицы сходили с ума, деревья ломало ветром. Иронично, но в реальности в тот августовский день было тихо, солнечно и прохладно, пахло травой и влажной землёй, и конец света не наступал, всё было как обычно. Всё было нормально. Жизнь не остановилась ни у кого, кроме меня. Мир не рухнул.
Алекс тогда настоял, чтобы я пожил у него после случившегося, и в итоге в нашем старом доме я больше ни разу не ночевал. Сразу с похорон мне пришлось снова ехать в участок — давать очередные показания, и я помню, как после этого мы возвращались к Алексу, солнце заходило за горизонт, сизые клубы облаков были подсвечены алым и золотым. Было так больно, что темнело в глазах. Так больно, что меня должно было разорвать, но почему-то не разрывало.
В следующий раз в тот дом я попал уже поздней осенью, когда полиция полностью с ним закончила, когда всё было тщательно вычищено, а то, что не удалось вычистить, — выброшено. То утро было серым и пасмурным, снег, выпавший накануне и не растаявший за ночь, клочками лежал под кустами. Ключ привычным движением скользнул в замочную скважину, три оборота — и дверь открылась, плитка паркета знакомо скрипнула под ногами. Узор обоев, обивка дивана в гостиной, отколотый кирпич в облицовке камина: воспоминания наступали на меня чёрными удушающими волнами, и я думаю, я выстоял только потому, что запах был чужим — пахло чистящими средствами, пустым помещением, в котором никогда не жили, выставочными комнатами в магазине мебели. Пусть был ключ, паркет, обои, диван и камин, — всё оно воспринималось старой фотографией в альбоме — кусочком прошлой, безвозвратно утерянной жизни.
Я не собирался ехать туда — все важные документы я забрал у детективов в участке, дом нужно было выставить на продажу, и Алекс пообещал мне, что поможет его подготовить. Уточнил, что нужно сделать с вещами, и я был готов к этому вопросу: попросил вывезти и избавиться от всего, что там было. Но в ту же ночь мне приснился ужасный сон, в котором я никак не мог вспомнить лицо Мишель, и я передумал — решил, что нужно сохранить хоть что-то. Алекс поехал со мной, как он сказал, «на всякий случай», но я чувствовал, что зайти туда должен был один.
Я забрал несколько фотографий, которые были внизу, забрал вставленные в рамку вырезки из газет, в которых писали о наших с Алексом достижениях, — это сделала Мишель, она так гордилась мной. Хотел подняться наверх и взять что-то из её вещей, но понял, что не смогу, не выдержу. У меня осталось её обручальное кольцо, которое мне вернули в морге, и я договорился с собой, что этого будет достаточно. Я вернулся в машину, отдал Алексу ключи и, кроме момента, когда подписывал у риэлтора договор о купле-продаже, больше никак не пересекался с этим местом.
Ну и кроме тех моментов, когда видел его во сне.
Сильнее всего я тогда боялся почувствовать себя там как дома, я не хотел этого чувства, мне нужно было, чтобы «дом» остался в прошлом, там, где все были живы, где мы строили планы. «Дом» не должен был переходить в мою нынешнюю жизнь разрушенным, разграбленным, изуродованным, связь с ним должна была быть разорвана в том месте, где я берусь за ручку двери, и меня обдаёт дурным предчувствием как жаром из печи. Я хотел остаться единственной точкой соприкосновения прошлого и будущего, ничего не должно было жить дальше кроме моих воспоминаний, и ничего не выжило, в итоге даже те мелочи, которые я сохранил, сгинули в огне — из осязаемого осталась лишь могильная плита. Стоит ли говорить о том, что со дня смерти моей семьи я больше нигде не чувствовал себя как дома?
И я ни разу не был у них на кладбище после похорон: сначала я дрейфовал в каком-то беспамятстве, потом мне нельзя было приходить сюда, чтобы не привлекать внимания бандитов, среди которых я крутился. А потом просто не хотел — не считал нужным, что бы мне это дало? Может, посещение их могилы было актом смирения, к которому психологически я был не готов, ну а вот теперь, получается, стал.
На самом деле, убивает нас именно надежда, — всё, что происходит с нами до стадии принятия. Именно надежда высасывает из нас последние силы, мучает, издевается, не даёт спать, не позволяет жить дальше. Надежда поддерживает выматывающую связь с тем, чего уже нет, а у нас нет ни сил, ни смелости её разорвать. Там, на кладбище у надгробной плиты с двумя именами, я физически ощущал эту связь — свитую из моих нервов, ноющую от любого движения воздуха рядом, гниющую в некоторых местах, но всё равно крепкую, как стальной канат.
Боль приходила по ночам как шлюха, с которой у меня был заключён бессрочный договор. Когда она была со мной, я не был способен думать ни о чём другом, только о ней. Начинаясь издалека, как мелодия, которую я когда-то где-то слышал, как потрескивающий голос далёкой радиостанции, она находила ко мне дорогу по оставленным ею хлебным крошкам, она навещала меня, как навещают умирающего многочисленные родственники, измотанные своим дежурством, скрывающие за вымученной улыбкой пожелания скорейшей смерти: не со зла, лишь с осознанием, что так будет лучше для всех. Она никогда не вырубала меня, давая до последней капли прожить желание пустить пулю себе в висок, и я не знаю, ради чего или вопреки чему я этого так и не сделал.
От сплетения лицевого нерва за ухом и молнией по ветвям — в челюсть, в зубы, в глаз, в висок, в затылок. Обвивала щупальцами мою голову, переползая на другую сторону, отвоёвывая себе новые территории. Иногда раскачивая на волнах, иногда сводя меня с ума звенящим монотонным нытьём. На той же ноте подпевали суставы, мышцы, кости и кожа. Мир вокруг меня сбрасывал слой за слоем, избавляясь от всего, что не имело в тот момент значения и веса, и, в конце концов, оставались только она и я — пульсирующее ядро вселенной.
Она приносила мне свободу от всего, кроме себя. Я желал наказания, — она давала мне его. Я желал очищения, — и она проводила надо мной свой первобытный ритуал. Я научился различать паттерны её поведения, сотню её оттенков, и по ним мог с точностью определить, когда она до искр в глазах выкрутит мне нервы, а когда начнёт собирать вещи, посылая на прощание воздушный поцелуй.
Она уходила, а я лежал, оглушённый, и думал: что, если лучше, чем сейчас, уже не будет?
Она уходила, но один я не оставался. Комната вокруг меня всегда была полна мертвецов — мужчин и женщин, и я различал их лица, я узнавал их всех. Они ждали так долго, и теперь пришли, чтобы забрать меня. Они звали меня и тянули ко мне руки. И я думал, что умру той весной. Я был готов к этому. Я хотел уйти. Перенесённая болезнь оставила мне от силы десятую часть меня прежнего, и эта часть не умела даже нормально дышать. Я был слаб и целыми днями лежал в постели, иногда спал, а когда не спал, то ловил приступы деперсонализации разной глубины и силы. В них я полностью переставал чувствовать хоть что-то, даже простые вещи вроде прикосновения тела к простыни ощущались как через толстую плёнку. Не имея возможности осязать себя для подтверждения связи с окружающим миром, я чаще словно поднимался к потолку и наблюдал за собой сверху. За собой и за теми, кто столпился вокруг моей постели.
Мишель была среди них, но её присутствие ощущалось иначе: остальные пришли за мной, а она пришла ко мне, и зову вечности она не вторила. Мертвецы обращались ко мне, но я говорил только с Мишель, хватаясь за нить её молчания среди хора других голосов. Я говорил с ней сутками, начинал с историй из детства, а когда они закончились, говорил о том, чем жил до того, как её встретил. Потом — вспоминал, как мы провели отведённое нам время вместе. Потом — о её смерти и том, что было после неё, пока история не замкнулась в кольцо и не вернула меня обратно в эту комнату, в эту постель.
И тогда я замолчал.
И все остальные замолчали.
Я лежал в темноте, смотрел в потолок, и сна не было ни в одном глазу. Я думал: что, если лицо, которое я помню, никогда не было твоим? Что, если твой голос в моей памяти исказился настолько, что потерял с тобой всякую связь? Может, ты была совсем другой, но я это забыл? Я ведь и сам уже не тот, кого ты знала.
Была ли наша жизнь такой идеально прекрасной, какой я её запомнил? Удалось бы нам остаться такими же счастливыми? Какое возможное будущее оборвала смерть, разлучившая нас? Кем бы мы стали в нём? Продолжили бы каждый день выбирать друг друга?
Может, нас спасло то, что мы не успели пережить, и то, что мы друг другу не сказали.
Небо из чёрного постепенно становилось стальным тёмно-серым, светлело, и тени на стенах становились резче. Я не глядя пошарил рукой на столе рядом с кроватью, нашёл телефон и подтянул его к себе. На автомате набрал номер, который видел миллион раз на визитках, буклетах, рецептах, вырванных из блокнота страницах с назначениями и рекомендациями. Гудки отзывались эхом внутри моей головы, я досчитал до десятого и сбился, на том конце провода меня никто не ждал. Я положил трубку, не с первого раза попав на рычаг, медленно поднялся, сел на край кровати и опустил ноги на пол, борясь с приступом головокружения. Когда стало полегче, встал и открыл окно, запустив в комнату шум улицы и звенящий утренний воздух. Помедлил несколько мгновений, вспоминая, куда мог деть нужную мне записку и, в конце концов, направился к входной двери, где на столике была свалена в кучу нераспечатанная почта. Толпа расступилась, давая мне пройти.
Нужный листок выпал откуда-то снизу, пока я рылся в счетах и конвертах. Когда-то давно я получил его «на всякий случай», будучи уверенным, что случай никогда не настанет. Настоящее чудо, конечно, что я его не потерял.
Мне пришлось отдышаться, прежде чем я снова начал набирать номер, сверяясь с листком. На этот раз полутора гудков оказалось достаточно.
— Фреда, здравствуйте. Да, знаю. 6:13. Вы сможете сегодня принять меня? Нет. То есть да, рецепт тоже нужен.
Мишель стояла рядом со мной. Она гладила меня по волосам, но я ничего не чувствовал.
— Мне о многом нужно с вами поговорить.
—
fin
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
|