↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
|
Было холодно. Снег скрипел под ногами так, как будто это был и не снег вовсе, а осколки стекла. Бесцветные, бесполезные, но злые. Так порежешься однажды — и намучаешься потом.
Не удержался на протоптанной дорожке, занесло. Не упал, но зачерпнул злого стеклянного снега валенком. Чертыхнулся сквозь зубы, выпрямился и посеменил дальше, к полусгнившему покосившемуся бараку, на растрескавшейся двери которого была приделана металлическая пластина, в которую полагалось бить железным прутом. Он ударил что было сил, и тут же на другом конце территории заворчали потревоженные собаки. Одна из них как-то вцепилась ему в ногу, и на ней, и так покалеченной, остался безобразный шрам. Ну и пусть. Надо бить своих, чтоб чужие боялись.
Дверь приоткрылась, и из неё, осторожно ступая, вышли дневальные. Он коротко усмехнулся. Понятно, что несли, с таким аккуратнее надо, не то хлопот не оберёшься.
“А сам-то давно так ходил? — прозвучал в голове гадкий шепоток. — Быстро же ты забыл, кто ты и откуда”.
Забыл. Самое себя забыл — и к лучшему.
Слишком невыносимо было вспоминать, как рухнула на пол тяжёлая дверь его квартиры, как его собственная кровь запятнала щегольской белый ковёр, как на углу светлого письменного стола осталась вмятина (знали ведь, как бить: ещё пара миллиметров в сторону — и край стола оказался бы забрызганным мозгами), как несколько лет тянулся унизительный судебный процесс, как приговор ошеломил всех (казалось, даже прокурор и судья были весьма удивлены), как его, полуодетого и уже обритого наголо, закованного в наручники, приволокли на главную городскую площадь — чтобы видел, как жгут его книги, чтобы в ногах у всесильных судей валялся и каялся.
Не в чем ему было каяться. Только знать об этом никому не нужно. Обойдутся.
...Был праздник, к празднику, как положено, была амнистия, под которую попал и он. Но возвращаться в город не хотелось — к чему? Остался здесь, в лагере для политических, стал надзирателем... Нашептали ему знающие, что можно тут заново написать то, что т о г д а было уничтожено, да только не хочется уже. Теперь у него совсем иные планы.
Неровным строем прошагали в столовую, значит, через четверть часа будет распределение.
Кому в пах — кому в лоб — кому в бровь — кому в глаз.
Кому нетрудная работа достанется — а кто окончательно надорвёт своё здоровье, погибнет ни за грош и будет даже не похоронен — сброшен в скудельницу до весны. Весной её обольют керосином и подожгут, а потом на том месте новую выстроят.
Нельзя тут гибнуть зимой. Нельзя.
Он как будто вспомнил что-то, провёл рукой по лицу, будто снимая приставшую паутину, воровато оглянулся (словно кто-то может следить за надзирателем!) и резко распахнул дверь в барак.
Скрипнули кое-как сколоченные из досок нары, произошло движение, но Надзиратель успел заметить, кто именно прячется наверху. Вернее, он заранее знал. Знал ещё задолго до этого дня.
Заключённый спустился и замер посреди барака, словно кол проглотил.
Руки он держал по швам, но Надзиратель видел, как тот спрятал блокнот и замусоленный огрызок карандаша. Как ребёнок, честное слово. Впрочем, он всегда был таким.
— Так-так... — Надзиратель говорил тихо, чтобы не привлечь ничьего внимания. — В ходу заключённых следует держаться ровным строем, по пять в линии, из строя не выбиваться. Верно я говорю, заключённый...
— С-9717.
— Заключённый С-9717. Почему не в строю?
— Виноват, — отвечал заключённый С-9717, не меняя ни спокойного тона, ни безразличного выражения лица. — Болен. Жар у меня.
Ввалившиеся щёки его и впрямь горели нездоровым румянцем, а глаза были такими мутными, как это обычно бывает у тяжелобольных.
— Чем заняты, заключённый С-9717? — в тон ему продолжал Надзиратель. — Покажите, что вы спрятали.
Бескровные губы заключённого тронула нервная усмешка.
— Н-ничего.
— Я жду, — Надзиратель повысил голос. — Не заставляйте меня проводить обыск.
Заключённый полез на верхнюю полку, выудил из-под матраца тонкую книжку и огрызок карандаша и подал ему. Надзиратель перелистнул странички и улыбнулся.
— Когда-то давно, семнадцать лет назад, к одному молодому писателю в дом ввалились люди из Особой секции Инквизиции. Сначала просто разговаривали, потом изъяли тираж опубликованных книг и рукописи и ушли. Через три дня они пришли снова, чтобы обвинить его едва ли не в государственной измене. Все эти три дня он носился по городу, словно курица с отрубленной головой, пытаясь найти мало-мальскую помощь или хотя бы какую-то справедливость. Не нашёл. Более того, единственный друг, талантливый художник, с упоением рассказывал ему, что к хорошим людям Инквизиция не приходит, что Инквизиции не бывает.
Заключённый нервно сглотнул. Надзиратель улыбнулся ещё шире, обнажая сгнившие от болезней и паршивого курева зубы.
— Я провёл здесь семнадцать лет, и в течение пятнадцати из них мне ни разу не давали в руки ни карандаша, ни бумаги. Только когда я перестал быть заключённым и тоже решил стать частью этой системы, позволили. Но вот незадача: не пишется как-то. Отвратительное чувство. Ты был моим другом, и потому я хочу, чтобы ты не был с ним знаком.
Он вынул из кармана зажигалку и поджёг край блокнота. Жёлтое пламя сноровисто принялось пожирать тонкие страницы.
— Мой друг рассказывал, что рукописи не горят. Он не был прав хотя бы потому, что пересказывал чужие слова. Отвечу ему чужими же словами: ещё как полыхают.
До распределения оставалось ровно две минуты. Он бросил на пол тлеющие остатки блокнота и вышел из барака, осторожно притворив за собой дверь. Ещё нужно было доложить лагерному начальству о том, что заключённый С-9717 уклоняется от возложенных на него обязанностей и продолжает нарушать закон, подрывая тем самым основы государственности...
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
|