↓
 ↑
Регистрация
Имя/email

Пароль

 
Войти при помощи
Размер шрифта
14px
Ширина текста
100%
Выравнивание
     
Цвет текста
Цвет фона

Показывать иллюстрации
  • Большие
  • Маленькие
  • Без иллюстраций

Здравствуй, папа (джен)



Автор:
Рейтинг:
PG-13
Жанр:
Сонгфик, Ангст, Драма, Пропущенная сцена
Размер:
Мини | 18 439 знаков
Статус:
Закончен
Предупреждения:
ООС
 
Проверено на грамотность
Это не так уж и больно, если притвориться, что боли во вселенной не существует. Ее и правда всего лишь придумали. Он ее придумал.
QRCode
↓ Содержание ↓

↑ Свернуть ↑

Здравствуй, папа


* * *


Солнечный свет обрезает массивной дверью, поднимая частички пыли по пляшущим в полутьме оранжевым теням от сотен свечей. Тишина церкви наполнена болью, с еле слышным шипящим звуком прокатывающейся по коже, отдающейся острыми уколами изнутри — между органами, прямо под сердцем, распускается ядовитый цветок, выпуская острые жала.

Это не так уж и больно, если притвориться, что боли во вселенной не существует. Ее и правда всего лишь придумали. Он ее придумал.

Кроули прикусывает губу и замирает, оглядывая ряд ровных скамеек. Он с неясной тревогой смотрит мельком на Азирафаэля и встречает его полный поддержки взгляд. От нее не легче. Рука Азирафаэля на плече жжется клеймом, но Кроули даже не морщится. Всем сердцем он желает как можно скорее уйти, но гордость — всегда эта проклятая гордость — не позволяет. Кроули качает головой в ответ на немой вопрос, заключенный в глазах Азирафаэля, и скользит взглядом с его лица по фреске в два человеческих роста. Мадонна грустно улыбается ему свысока, принимая за него его боль, в ее руках — Иисус, и его взгляд отпечатывается внутри черепной коробки Кроули, как обжигом по дереву.

Разве в боли есть милость?

Кроули осторожно выскальзывает из-под руки Азирафаэля и медленно идет к пустующему алтарю. Он не знает, почему делает это, но словно бы так надо, словно бы именно этого от него и ждут: ангел, Отец, Мадонна с младенцем, вся Вселенная.

Кроули нервным движением плеча пытается сбросить тяжесть боли, опустошения, тоски, и осознание, что сделать это так просто не получится, снова гулко бьется в висках, оглушая его, отрезая от мира, в котором все его существование сосредоточено на боли. Кроули был эгоистом, но, видимо, не в достаточной степени, ведь ему хватило глупости прийти сюда, хватило неразумности рвано опуститься на горящий святостью пол церкви и прижать к коленям ладони.

Он не хочет оборачиваться, но чувствует утешающий ангельский взгляд, прилепившийся к его затылку, и, если честно, это только больше убеждает Кроули скорее покинуть это место, скорее избавить себя от боли — она расстилается языками пламени, невидимыми, но жгучими, по всей его коже, и он недовольно морщится, когда огонь касается его лица.

Он готов был сгореть здесь заживо, но только молча, не произнося ни слова.

— Здравствуй, папа, — начинает Кроули неуверенно, не поднимая взгляда, устремленного куда-то в сторону, и в тишине церкви слышится его нервный, горький смешок, от которого дрожат огоньки над свечами.

Он не знает, как продолжить — слова собираются в его горле, злые и мучительные, — но он боится их из себя исторгнуть. Боится и желает этого больше всего на свете, даже если после этого вспыхнет как факел и растворится в вечности.

— Ну как ты там поживаешь, на вершине своей всемогущести? — кашлянув, продолжает Кроули, напряженно прислушиваясь к тому, как давят на него стены и как взгляды, тысячи взглядов всех святых и всех божественных существ Вселенной прожигают его кожу насквозь. — Что тебе напеть, свет мой, Отче наш или ты больше предпочитаешь Гимн святому духу? Нет ли какой инструкции для тех, кому святые слова сжигают язык?

Он снова тихо смеется, но смех его почти мгновенно обрывается каким-то странным полустоном, вырвавшимся, кажется, из самой сути его существа, которое горело, горело, горело в адском — нет, праведном — огне уже целую вечность. Эта боль разжигает ненависть, ненависть всегда следствие боли, Кроули знает это как никто другой, знает это больше шести тысяч лет и сейчас, сидя на полу церкви, сгорая от одного только присутствия здесь, он как никогда ощущает внутри себя злость, как никогда хочет рассказать Господу, как он его ненавидит, как больно Он ему сделал, как неправильно поступил с ним.

— Знаешь, я тебя ненавижу, — все-таки говорит Кроули злобно, отчаянно, ему кажется, что на него сниспадают водопады святой воды и он тает, тает под каждой их каплей и возрождается вновь, чтобы умирать, чтобы говорить. — Я тебя ненавижу, и я даже не понимаю, ждал ли ты чего-то иного после того, что сделал. Скажи, пап, чего ты ждал, благодарности? Спасибо, что обрезал крылышки и сбросил с Небес? Спасибо за жизнь в вечных муках? Ты эгоист, ты… — Кроули плюется словами, как ядом, и они льются из него, обидные, гадкие, злые, и он не находит в себе сил остановиться и даже не замечает, что повышает голос. — О нет, Люцифер с ребятами имеют собственное мнение, почему бы мне не сделать так, чтобы они жалели об этом всю свою вечность? Почему бы мне не подпалить им перья, не бросить в яму, не извалять в грязи, они ведь мои дети, и я могу делать с ними, что захочу, да, папа?

На лбу у него проступает испарина. Он дрожит от злости и от боли, срезающей с него кожу, выворачивающей наизнанку; все внутри, каждая добрая мысль, обрастает репейником, колется, напоминает ему о том, кто он такой — демон, недостойный прощения собственного отца, брошенный на произвол судьбы, растерзанный, униженный, лишенный даже самой толики любви, к которой когда-то было обращено его сердце. Это было так давно, а он все еще помнит ее сияние внутри, и его едва не выворачивает на каменный пол церкви от воспоминания о ней.

— Как смел ты создать нас ради того, чтобы покинуть, бросить, сотворить с нами… Со мной такое? — Кроули сжимает ладони в кулаки на коленях, и ткань трещит под его пальцами. Боль проступает алой кровью под ободками сорванных ногтей, но она не сильнее той, что разрывает его изнутри: не той, что он демонстрировал, а той, что он так отчаянно желал спрятать. — Ты знаешь все, от начала и до конца, и вдыхая в меня жизнь, ты обрекал меня на вечные муки. И я не верю тебе, не верю ни минуты… — его голос срывается и он прикусывает губу, возвращая себе возможность говорить, потому что ему надо все это сказать. — Я бежал за тобой, бежал так долго, так молил тебя, но ты был глух к моим молитвам, ты остался нем и безразличен, и не я, не я здесь должен получить Прощение, это ты должен молить о нем своих детей…

Кроули проводит горящей рукой по ледяной щеке, потому что ему кажется, что его кожа мокрая от слез, но его глаза сухи, и сознание его пусто, и с его губ скатываются обвинения, которые хранились в его голове на протяжении всей его жизни, на протяжении всей его боли.

— Чушь про добро, зло, баланс во Вселенной… Если ты считаешь справедливостью предать собственных детей, то в мире нет добра, а если и есть, то точно не в тебе, — шипит Кроули с такой неистовостью, что пламя над свечами начинает опасливо дрожать и крениться, ему кажется, что все взгляды икон осуждающе направлены на него, что они пытаются испепелить его своей святостью, и это напоминает ему обо всем, чего он незаслуженно был лишен.

Его голос срывается и хрипит, плавится как свечи, плачущие горячими уродливыми буграми, но он продолжает, подталкиваемый силой внутренней ненависти, в которой нет ни единого просвета.

— Ты не был там, где задыхались под водой дети, отвечая за взрощенные тобой грехи. Ты не был там, где улицы были наполнены чумными трупами: божья кара, о которой плакали твои дети, об избавлении от которой они молились — услышал ли ты хоть одну их молитву или все они для тебя беспорядочный далекий звон? — Кроули трясет, и он обхватывает себя за плечи, и хотя ему слишком жарко, чтобы замерзать, он все равно внутренне замерзает. Огонь полыхает обжигающе-ледяными языками. — Твои дети молят тебя о пощаде и милосердии чаще, чем благодарят, в Аду реки кровавых слез каждого непрощенного, которые не удержит ни одна дамба, и я все ещё не понимаю, как кто-то может принимать тебя за любовь.

Кроули неожиданно для себя всхлипывает, громко и надрывно, шумно втягивая воздух в легкие, и тут же давится им, еле дыша, пока по его щекам, жгучие и соленые, текут слезы — они звонко — громче, чем способен был вынести человеческий слух — бьются о пол церкви и разлетаются еще более мелкими каплями в стороны, обжигая болью и горечью демона святую землю. Кроули пытается успокоиться, потому что ему еще есть что сказать, потому что он еще не закончил, но не может, он задыхается от ненависти и разочарования, и его душат воспоминания, которыми он так отчаянно делится с Богом, впихивая их ему в руки. Он думает об осиротевших детях, о родителях, которые похоронили своих дочерей и сыновей под обломками домов и в угоду Великой Чуме, и ему страшно и плохо, будто он взял на себе тяжесть проблем всего человечества, словно он чувствует сразу всю боль, что есть во вселенной, и вся она сосредоточена в его сердце, черная и колющая.

— Скажи мне, отец, — продолжает Кроули сквозь слезы и всхлипы, едва слыша сам себя, — за что же ты меня возненавидел, за что ты лишил меня всего…

Он и правда не понимает, ведь ему кажется, что между ними не произошло ничего плохого. Он просто задавал вопросы и хотел получить на них ответы. Отчего знание может быть менее достойно, чем невежество?

Кроули горько всхлипывает, поспешно стирая с лица горячие слезы, но это движение не способно их остановить — копившиеся тысячелетиями, они нашли вдруг выход, и ничто, даже сам Бог, не смог бы унять их.

— Я ведь не заслуживал, я ведь… — он сжимает зубы, пытаясь справиться с голосом. — Как же я тебя ненавижу, ненавижу, что тебе плевать на мои страдания, ненавижу, что ты видел то, чего не видел я, когда… И все же из нас двоих ты самый мерзкий, самый безжалостный, самый далекий от любви, ведь весь Ад может только мечтать о твоей жестокости!

Из его груди толчками вырываются смех и слезы, и он знает, что кажется безумным, что его громкие обвинения — богохульство, и вся эта ситуация в целом до невероятной степени смешна — Азирафаэль привел его сюда поговорить с Богом, высказать все, что накопилось за тысячелетия на душе, чтобы ему стало легче, но Кроули не чувствует ничего, никакого успокоения, облегчения, только пустоту и звонкую тишину переставшей вдруг ныть по Падению боли.

— Ты так же грешен, как и мы все, — добавляет Кроули удивительно спокойным голосом, хотя по его коже продолжают скользить непрошенные слезы, и его широкие янтарные глаза все еще устремлены куда-то в сторону, словно в страхе.

Кроули все же поднимает голову и смотрит в небольшое окно под потолком в широкой деревянной раме. За ним простираются небеса, и дальше, дальше, много дальше сидит его Отец, который покинул его, бросил, оставил в одиночестве, который подарил ему крылья, который позволил ему почувствовать любовь и отобрал все — так просто, словно для него это ничего не значило. Словно Кроули для него ничего не значил.

На Кроули резким свистом обрушивается осознание — огромное и страшное, оно вдруг перехватывает дыхание, душа его и сдавливая легкие.

Ведь он был не намного далек от Отца. Он убивал, лгал, предавал — он делал столько отвратительного, плохого, ужасного, что понимает — он никогда, никогда не сможет смыть со своих рук кровь, никогда не сможет избавиться от этого чувства неправильности, неполноценности, от отсутствия божественности в нем и его крылья никогда — никогда больше — не станут белыми.

Кроули вдруг понимает, как не понимал никогда, что все эти годы ничто не направляло его, никто не говорил ему делать то, что он делал, никто не заставлял его убивать, мучить, лгать — он делал все это сам. Потому что мог, потому что хотел — какими бы ни были причины, он совершал то, чего совершать не стоило, и никакие спасения невинных детских жизней не искупят всех его грехов.

— И ты, конечно же… — Кроули упирается локтями в колени и прижимает к ладоням голову, скрючиваясь, будто это могло бы помочь ему унять разрастающееся изнутри раскаяние. Тогда, на Небесах, перед Падением, он, может быть, ничем его не заслуживал, но сейчас, спустя шесть тысяч лет, после стольких страданий и боли, которые он принес другим людям, он не достоин был даже Ада; как не достоин был ни любви, которую давал ему Азирафаэль, ни спокойствия, которое он получил на Земле, ни освобождения от боли, которую так жаждал.

Он баюкает внутри эту новую для себя мысль, как окровавленного младенца — он не знает, что с ней делать, не знает, как ему поступить, не знает, как пережить ее, эту острую, резкую боль вины за все совершенные за столько тысячелетий грехи. Что-то внутри лопнуло, вспыхнуло оглушающим бумажным фейерверком, и застыло в священном ужасе.

Лишенный любви Отца, он потерял все ориентиры. Его компас сбился, и стрелка отныне всегда показывала только на ненависть. Это новое осознание пугало Кроули так же, как то, что он, возможно, действительно ничем не отличается от своего Отца.

— Зная, кем я стану, ты прописал мне одну судьбу, но все, что я делал, — голос Кроули почти неразличим, даже треск пламени звучит громче, но он все равно продолжает: — Все, что я делал, я делал лишь по своему выбору. Может быть, свободой воли я не обладаю, но выбор…

Кроули мысленно прочерчивает слезой границу между прошлым и настоящим — между незнанием и осознанием, что его неправедность была лишь его порождением. Не Божьим и даже не адским. Он был причиной всего, что с ним происходило, и вины Бога в его Падении было столько же, сколько вины Кроули во всех его грехах, во всех его ошибках.

— О Боже… — его снова начинает трясти, но на этот раз не от ненависти к Богу — все эти чувства, что он накладывал на Отца, оказываются следствием его ненависти к самому себе. Потому что как бы ему ни был противен Господь, самого страшного монстра Кроули видел именно в себе. Он не знал мотивов Отца, но ему самому не нужны были никакие мотивы, чтобы поступать так, как он поступал, потому что он, потерянный и уставший, следовал тому, что, как ему казалось, уготовил ему Отец.

Он хотел видеть в нем демона, Он заставил его Пасть, и Кроули не сделал ничего, чтобы показать, как Он ошибался, он лишь раз за разом доказывал, что Бог был прав, когда лишил его нимба.

— Мне так жаль… — Кроули склоняется еще ниже, запускает руки в волосы и чуть ли ни воет, беззвучно открывая рот. Это не та боль, к которой он привык, но она сильнее, глубже, грубее, она вьюном обвивает ребра, прорастая из того страшного ядовитого цветка — уже мертвого и холодного, — отравляющего все живое внутри него. Эта боль крепкая, она цепляется за него, горячими когтями разрывает горло, вырывая из него всхлипы вперемешку с признаниями. — Мне так жаль, мне так жаль, о, молю, пусть все это прекратится, я не могу так… Я так виноват, Отец, я не заметил, как… Ты сказал, что я монстр, и я стал им, но я… Боже, пожалуйста, не оставляй меня сейчас, ты мне так нужен!

Последние слова он говорит, судорожно поднимаясь на ноги, — они подкашиваются, но он делает несколько шагов к большой иконе Святой троицы и тотчас же отворачивается, не выдерживая их взглядов. Он шарит глазами по церкви, пытаясь зацепиться за что-нибудь, что способно ему помочь, и в этот же момент на его плечи опускаются знакомые — и не знакомые одновременно — руки Азирафаэля, успокаивающие и нежные. Кроули проглатывает стон, желая одновременно уйти от прикосновения и податься ему ближе, и в конце концов делает шаг назад, к ангелу, в его объятия.

Привычные прикосновения ангельских рук не приносят никакой боли, Кроули осознает это с внезапной вспышкой облегчения и всепоглощающей любви, ему не больно — ни от укоризненных взглядов икон, ни от святости церкви, ему не больно, но это почему-то не приносит никакого облегчения, и Кроули, продолжая задыхаться от рыданий, хватает дрожащими пальцами края чужой одежды и тянет в свою сторону так, словно желает раствориться в этих руках вместе с этим болезненным осознанием.

— Мне так жаль, пап… — произносит он снова, как мантру, повторяя и повторяя, словно эти слова были его единственным спасением, словно они тянули его из тьмы к свету, словно они не обжигали ему губ.

— Я знаю, я знаю… — доносится до его слуха голос, который узнавал и не узнавал, и этот голос плотной пеленой ложился на его кожу, отделяя его сущности, отделяя его боль от его спокойствия, и хотя от этого должно было стать легче дышать, Кроули все равно задыхается и продолжает бесконтрольно плакать.

— Прости меня, мне так жаль… — он прижимается к нему, боясь и желая этих объятий, и тянется за чем-то забытым, чем-то давно ушедшим, мягким светом разливающимся внутри от каждого прикосновения, от каждого звука голоса, звучащего и снаружи, и внутри, и словно бы отовсюду.

— Мне не за что тебя прощать, — слова неземным дыханием скользят по лицу, проникают внутрь через кожу — не больно, хотя святости в них хватило бы на то, чтобы сжечь до тла Ад, — и оседают внутри незнакомым чувством. Кроули всхлипывает вновь, крепче закрывая глаза, будто это помогло бы ему избежать реальности, и глотает соленые слезы с привкусом металла. Он не может дышать, но, кажется, способен теперь объять весь мир.

— Тебе не нужно мое прощение, Кроули, — произносит голос мягко, нежно, с такой неистовостью любви, что Кроули словно сносит ударной волной, снова и снова, на каждом произнесенном слоге, он словно снова возвышается и падает, падает, падает. — Только свое.

— Скажи, почему… — надрывно просит Кроули сам не зная чего, сам не понимая, что он хочет знать, чего требует от Бога, он чувствует себя растерянным и одиноким — таким одиноким, даже находясь в этих теплых руках, ему кажется, будто он совсем один. — Почему…

— Я никогда не лишал вас своей любви, она была в вас, все время, — продолжает голос, будто зная, о чем пытается спросить Кроули, что таится в его сердце, что он прячет в самых глубинах своей сущности и чего так жаждет ей. — Потому что вы мои дети.

Кроули судорожно вздыхает, вновь заливаясь слезами — теперь беззвучными, чистыми, лишенными ненависти и напоенными только усталостью. Он чувствует, что Отец прав, ощущает это везде, всюду, в воздухе, как целую сеть из невидимых нитей — куда ни ступи, окажешься окруженным Его любовью.

Любовь всегда была в нем, слабая, запуганная, она сворачивалась калачиком на каменном дне его сердца и грела его, рожала добрые чувства и искренние порывы; он ненавидел ее так сильно, что перестал замечать, но она всегда была рядом — прыгала вместе с ним в горящие здания, сидела рядышком, когда он ухаживал за чумными больными, стояла на шухере, пока он прятал в чулане маленьких еврейских детей, и никогда не роптала.

Бог никогда не оставлял его, никогда не наказывал и никогда не даровал ему эту боль. Он сам ее выбрал, сам взлелеял, вырастил внутри себя, упоенный ненавистью к самому себе — а казалось, что к Богу. Он наказывал себя сам, каждый день, методично, как самый главный свой палач, и даже не замечал этого, настолько свыкнувшись с болью, что она стала его второй памятью.

Но теперь, зная все, что он понял, и чувствуя все, что он позволял себе отныне чувствовать, он прощает себя…

…и прощает Бога.


* * *


Глава опубликована: 02.02.2021
КОНЕЦ
Отключить рекламу

1 комментарий
Круто.
И здесь, и в "Любить демона" - эта тема прихода души разочаровавшейся к вере и любви, - это очень мощно. То,что в каноне вынесено за рамки, хотя могло бы быть большой терапевтической историей.
Спасибо.
Чтобы написать комментарий, войдите

Если вы не зарегистрированы, зарегистрируйтесь

↓ Содержание ↓

↑ Свернуть ↑
Закрыть
Закрыть
Закрыть
↑ Вверх