↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
|
Холодает.
Ветер швыряет в приоткрытую форточку мокрые хлопья запоздалого снега; веет бензином и ночной сыростью.
Ирка, расслабленная, разгоряченная, кутается в тоненький шелк халата, и Сергею при взгляде на ее точеные выступающие ключицы становится пробирающе-зябко до самых костей.
За окном беснуется февральская непогода — идти никуда не хочется. Впрочем, и остаться невыносимо.
— Ир, пора мне. Там, короче...
Очередная ложь растекается по венам едкой патокой; встает комом в горле — не сглотнуть.
Сергей врет по инерции — про какие-то проблемы Маринки, срочные дела с Деном или встречи с матерью. И понимающий Иркин взгляд "конечно, Сереж, иди, если надо" что-то вспарывает внутри — становится так больно и мерзко, что трудно дышать.
Но дома ждет Аня — светлая, все-понимающая, преданно-терпеливая. Ждет горячий вкусный ужин; ждет Сережка со своей детской возней; ждет теплая постель, пахнущая лавандой и мирной уютностью. И он, с осадком Иркиных духов в глубине легких, с ее еще неостывшими поцелуями, с жаром ее рук на коже, нырнет в этот теплый омут, обещая себе, что больше никогда, никогда...
Где-то в глубине души зная, что это "никогда" до следующего завтра.
— -
Подозрение заползает в душу холодной змеей. Сворачивается кольцами, бьет наотмашь ледяным хвостом — впору поежиться.
Ира видит, острым женским чутьем чувствует: Сережа как-то незаметно и стремительно становится ей чужим. Наметившаяся трещина — давно уже пропасть: ширится, растет, осыпается грохочущим камнепадом.
Ира видит — видит стылую скуку в ускользающем взгляде; замечает заботливо упакованные аппетитно пахнущие обеды и ловит откровенную фальшь в торопливом "Маринка приготовила"; встречает пустой и отстраненный взгляд, когда, привычно прижимаясь к его плечу, теребит расспросами и грузит проблемами — не слышит, а может и слышать не хочет.
Смятая постель остывает быстрее — Сережа исчезает в серых промозглых сумерках, привычно отводя глаза при прощании и скомканно-неохотно оправдываясь очередными делами.
Которые, конечно же, намного важнее нее.
На губах остается его дежурно-смазанный поцелуй и неприятная горечь лжи; его запах выветривается с ее кожи непозволительно быстро.
И, сжавшись на слишком широкой постели, Ира впервые умоляет неизвестно кого, чтобы эта пытка обманом поскорее закончилась.
Угли догоревшего костра осыпаются пеплом.
— -
Паша молчит. Паша не смеет.
Ирина для него навсегда остается простоначальницей — той яркой, солнечно-рыжей, безнадежно утомленной, пахнущей дорогим коньяком и духотой догоревшего вечера. Той, которая, представ перед ним однажды, поселилась в глубине мыслей с отрезвляюще-четким штампом "не сметь".
У Ирины, Ирины Сергеевны, конечно же, есть этот ее мутный придурочный Глухарев с глупыми шуточками и периодическим нытьем; у него — регулярно сменяющиеся в постели молоденькие приторно-кукольные девочки и отчаянное непонимание нудной боли, занозой засевшей где-то в груди. Еще есть ее деликатные внеслужебные поручения; есть ее привычка стремительно врываться в кабинет, сходу обрушиваясь яростным штормом нового выговора; есть несколько выцветших летних воспоминаний, поблекшими стикерами примагниченных к его памяти.
Чего у него точно нет — права на нее, на мысли о ней, на боли из-за нее.
И это ведь правильно?
И Паше остается только молчать.
Аня — просто. Аня — это тихие теплые вечера на кухне, пропитанной аппетитными запахами домашней еды; это сладкий фруктовый запах духов на коже, когда сонно прижимается к его плечу; это уютное осознание: кто-то ждет, кому-то нужен.
Ирка — сложно. Ирка — скомканно-редкие встречи, прерываемые звонками с работы; спонтанный поспешный секс в запертом кабинете; кипы рабочих бумаг и множество служебных моментов; пряная острота тонких духов и больное понимание неотвратимости разрыва.
— Мне с Иркой расстаться — все равно что руку отрубить, — исповедуется хмуро в отсыревший февраль.
Рубит по живому.
— -
У Иры на губах — терпкое послевкусие вина и остывшие поцелуи. От Иры веет знакомой горечью чуть пряных духов и недавним скомканным сумасшествием.
У Глухарева под ребрами — тянущая липкая пустота и разъедающее изнутри чувство вины.
Еще совсем недавно все это для него было бы лучшим — прижимающаяся к нему расслабленно-тихая Ирка, ее теплые губы на щеке и мягкий шепот в тишине душной спальни. А сейчас Сергея наизнанку выворачивает от собственной лжи — и только.
— Что-то случилось, Сереж?
— Завтра расскажу, — скупо, не оборачиваясь.
Время сжигать прогнившие напрочь мосты.
— -
"Разрешите обратиться, товарищ подполковник?"
"Увольнение."
"У меня друг..."
"Ань! Аня!"
"Что с ней?!"
У Иры боль в висках грохочет набатом, и в грохоте этом — дрожащие выкрики Глухарева, осознание собственной глупости и слепоты и разом открывшаяся правда. А еще почему-то до невозможности трудно дышать.
"Аня!"
В наплывающей дурноте — его исказившееся лицо и уплывающая куда-то земля.
Аня...
— Ирин... Ирина Сергевна... Вам плохо?
Чей-то голос в сознание ввинчивается раскаленным прутом — безликие стены коридора окончательно тонут в удушающей тьме.
Аня.
— -
Ткачев молчит. Только с порога смущенно-невнятно, отводя глаза, бормочет что-то об Измайловой, которая сама не смогла заехать и попросила его узнать, что... И спотыкается на полуслове, глядя в ее измученное, меловой бледностью залитое лицо. И, с невиданной дерзостью наплевав на субординацию, тащит за руку в кухню; и с осторожной неуклюжестью помогает устроиться в кресле, укутывая пледом; и из тяжеленных бумажных пакетов выбрасывает на стол всевозможные фрукты, баночки с вареньем и медом, лекарственные упаковки и бог весть что еще. А у Иры при взгляде на его ловкие крепкие руки горло спазмом схватывает, и вовсе не от простуды — от мысли, что за все эти дни Глухарев, погруженный в свои страдания и проблемы, даже не позвонил ей ни разу, не то что решил навестить.
В кухне тепло и пряно пахнет корицей и имбирем; нездоровая духота вытягивается в приоткрытую форточку.
— Осторожно, горячий.
От чашки веет душистым паром, а руки у Паши теплые и будто несмелые. И, в неловко-встревоженном взгляде читая такое отчетливое "что я могу для вас сделать?", Ира больше всего боится выронить эту чертову чашку и, закрыв руками лицо, постыдно и отчаянно разреветься — и, будь у нее силы, разрыдалась бы непременно. Но сейчас, измотанная болезнью, лихорадочным жаром и давящей болью в области сердца, находит в себе силы только слабо кивнуть — спасибо за все, Паш, и еще сильнее поежиться.
— Вам, может, врача все-таки вызвать? — Заминает затянувшуюся неловкую паузу, судорожно сжимая пальцы и больше всего на свете мечтая сейчас просто коснуться ладонью разгоряченного лба. Просто прижать ее к себе, нездоровую и дрожащую; просто взять на руки и отнести в прохладную тишину сумрачной спальни, укрыв одеялом; просто заваривать ей этот дурацкий лечебный чай, мерить температуру и следить, чтобы вовремя принимала таблетки.
Просто остаться.
До невозможности мало. До неприличия много.
Порой это так сложно, оказывается, — просто остаться.
Несбывшиеся желания осыпаются омертвевшими бабочками.
— Я все знаю, Сереж, — бьет наотмашь куда-то под дых.
Ире дурно и душно, но подняться и раскрыть окно вряд ли хватит сил. И в этой круговерти мутно-мучительной добивающе:
— Я ее любил.
— А я? — рвется с губ нелепо-бессмысленно. И внутри что-то рвется тоже, расходится трещинами, осколками осыпается.
— Ты же прекрасно все знаешь. Так получилось.
Знаешь.
Ира знает одно только — как, выбираясь из чужой постели, спокойно шел к ней, расточал улыбки и шутки, непринужденно врал и будто-ничего-не-случилось любил.
А у Сергея гребаной раскадровкой перед глазами — флэшбеки того проклятого дня, где был официально-безличный голос из трубки, тяжелые запахи морга, ряд железных каталок, накрытых простынями, холод бетонной стены и дурнота въедливая, а потом пустая квартира и водка стопками.
Они все немного умерли в том простудливом феврале.
Ирина умирает тоже — там, в сумрачном милицейском кабинете, с рыдающим у нее на коленях Сергеем, с отчаянным и глупым "а я?", с беспомощно-горьким непониманием — за что он с ней так? И, давясь бессмысленно-утешающим "все будет хорошо", молчит о том, насколько плохо, пусто и больно ей — разве это важно сейчас?
Да и было ли важно когда-нибудь?
— -
Демоны бунтуют, выдержку стальными когтями раздирают в клочья.
У Паши руки чешутся просто подойти к Глухареву в очередном повороте коридора и с ходу, на объяснения не размениваясь, его пиздострадательную рожу помять как следует. Только Ирине Сергеевне и без того пересудов и взглядов сочувствующих хватает с лихвой, и он был бы последним уродом, если бы решился нанести новый удар.
Единственное, на что хватает решимости — переступить порог знакомого кабинета с какими-то бумагами в руках и формально-дурацким поводом. Слышать, как поскрипывает ручка, на листах оставляя размашистые подписи, переминаться неловко у стола, смотреть на искры света в рыжих волосах вспышками и все же осмелиться:
— Ирина Сергеевна, у вас случилось что-то?
Ручка со стуком летит в другой конец стола; спина у Ирины Сергеевны прямая до неестественности.
— Ткачев, вот только не надо! Уже весь отдел только об этом и треплется! Что, деталей из первых уст захотелось?!
— Ну зачем вы так? Просто если вам вдруг что-то... если я чем-то... — спотыкаясь на полуслове.
В ее глазах сквозь гневные отблески — столько боли, что впору камнем на дно, захлебываясь отчаянием. И Паша сейчас не раздумывая полжизни отдал бы только за то, чтобы просто подойти к ней, такой усталой, взвинченной и измученной, просто тихонько сжать тонкие плечи и выдать какую-то банальную хрень вроде "все непременно наладится" — лишь бы в глазах ее не штормило такой болью все выжигающей. Но вместо этого только:
— Простите. Мне, наверное... я лучше пойду.
— Стой, — и голос ее, раздраженный и приказной, ломается будто бы, сбиваясь на просьбу растерянно-жалобную. Ира сама себя ненавидит сейчас за эту беспомощность, как никогда остро ощущая себя старой, брошенной и никому не нужной хронически. Но вместо того, чтобы притормозить, швыряет через весь стол металлически грохнувшую связку. — Дверь запри.
На столе из всей закуски — только шоколадные конфеты в цветастой коробке; коньяк в простых чайных чашках плещется расплавленным янтарем. Пьют молча, не чокаясь — совсем как за упокой. И Паша, сидящий сейчас напротив начальницы по-неуставному близко, смело мог бы считать себя абсолютно счастливым — не будь в ее глазах столько боли.
— Поздно уже, давайте отвезу вас.
— Не надо, спасибо, Паш. — Отворачивается, старательно собирая забытые бумаги; снова ненормально прямая, с голосом тщательно выровненным. Только Паша чувствует, нет, знает точно, что по щекам ее змейками — потеки туши, размытой слезами; как знает и то, что едва за ним закроется дверь, она рухнет в кресло обессиленно, неспособная разрыдаться даже. И оставить ее сейчас он не сможет просто физически.
— Ирина Сергеевна... Ну что вы... Ну не стоит он этого. Вы же... — и словами давится, не в силах произнести такое дурацкое, но совершенно искреннее — что она самая охренительная женщина, которую он встречал, что у нее все еще обязательно будет, что этот придурочный Глухарь сто раз еще пожалеет, что ее упустил. Вместо этого просто разворачивает за плечи с опьяняющей смелостью; пальцами, едва касаясь, стирает дорожки слез.
У Ирины Сергеевны дурманяще-горький парфюм, отдающий летней сладостью и почему-то осенним дымком. У Ирины Сергеевны мягкие волосы, пахнущие нежно-фруктовым шампунем и загоревшимся мартом. А еще у Ирины Сергеевны губы едва заметно подрагивают, и он уверен, что на них сейчас вкус элитного коньяка, темного шоколада и солоноватость недавних слез.
Замирает в миллиметре. Отшатывается — сердце в груди грохочет оглушающим молотом.
Пытается дышать.
Ирина Сергеевна несколько секунд смотрит прицельно-пристально, снисходительно, насмешливо-прямо.
Целует сама.
— -
По календарю за окном — стылый март. В кабинете по ощущениям — дотла сжигающий июль, душный, плавящий и обреченно-бессмысленный.
Ее рубашка и юбка бесформенным комом на полу; его футболка на ручке кресла — как выброшенный белый флаг.
Бумаги со стола разлетаются веером; у Ирины голос безнадежно охрип от едва слышимых стонов и губы бесстыдно искусаны.
В тумане бессмысленности слабым осознанием — она еще никогда не знала столь искренней, безрассудной, всезаполняющей нежности. Он еще никогда не испытывал такого, чтобы нежность изнутри ломала ребра и схватывала дыхание.
И когда длинные ногти по металлической пряжке ремня царапают дрожаще-неловко, у Паши крышу срывает окончательно и бесповоротно бешеным ураганом. Перемалывает в пыль и пускает по ветру.
На залитом сумраком потолке слепящим салютом взрываются звезды.
— -
У Ирины Сергеевны кожа — раскаленный шелк. У Ирины Сергеевны ключицы беззащитно-острые, трогательно-выступающие позвонки и изгибы фигуры плавно-изящные. И ему, кажется, не хватит и вечности, чтобы изучить, впитать, прочувствовать — абсолютно-бесстыдно-полностью.
Хрипловато-негромкий вскрик в мозг бьет ударной волной, и жар по спине прокатывается опаляющей рябью — остается лишь содрогнуться.
Июльская духота рвется грозами.
— -
Паша знает — лучше всего ему просто уйти.
Вместо этого бережно помогает ей застегнуть неподдающиеся крючки белья, невесомо целует в плечо и собирает разметенные ураганом бумаги.
А потом подвозит до дома. Поднимается вместе с ней до самой квартиры; смотрит, как ключ неловко скребется в замочную скважину. Отбирает связку и сам отпирает дверь; перехватывает у самого порога, тянет к себе, носом зарываясь в безнадежно растрепанные волосы. Вдыхает жадно, до боли в легких — запах ее духов, мартовскую сырость и недавнее обжигающее безумие.
— Спокойной ночи... Ирина Сергеевна. — И у нее от этого невыразимо-смягченного обращения сердце на миг останавливается и тут же камнем летит куда-то вниз — так жутко и сладко, что задохнуться впору.
А Паша еще долго стоит на опустевшей лестничной площадке, плечом привалившись к стене.
Улыбается.
Ткачев встречает ее рано утром на крыльце отдела. Улыбка до ушей; в руках — два бумажных стаканчика с горячим кофе, отдающим карамельным сиропом и горечью.
— Доброе утро, Ирин Сергевна, — тараторит привычно; галантно придерживает входную дверь.
— Доброе. — И Пашу будто ледяной водой окатывает — настолько ее голос деловито-бесцветен и ничего-совсем-не-было отстраненно-сух.
— Ирин, я думал... — срывается.
Разворачивается медленно; и во взгляде ее открыто-прямом — та же холодная бездна въедливого отчаяния, что и вчера.
— Ты неправильно подумал, — чеканит невозмутимо-ровно. — А за кофе спасибо, — и ему кажется, наверное просто кажется, что тон ее теплеет почти неуловимо на долю градуса.
Кажется.
— Доброе утро, Ирк. Слушай, тут такое дело... — Глухарев, сияя лысиной и пластмассово-неестественной улыбкой, бесцеремонно тянет начальницу под локоть в сумрачную глубину коридора.
Бумажный стаканчик в руках Ткачева превращается в бесформенно-мятый комок.
— -
Пашу ломает.
Рыжее пламя неугасающей болью колотится где-то в груди; выжигает до основания.
А не послать ли это все нахер? решение сыплется мелким крошевом в первую за гребаную бесконечность встречу, когда Зимина, бледная до нездоровой прозрачности, наспех расписывается в журнале, кажется не замечая ничего вокруг.
— Ирина Сергевна, у вас что-то случилось?
— Что? — вздрагивает. Ручка из неловких пальцев выскальзывает на затоптанный пол. — А, нет, все нормально.
— Мама у нее в больнице, с сердцем что-то, — с готовностью сплетничает Олег, неохотно отвлекаясь на трезвонящий телефон.
И Паше, вроде бы, не должно быть никакого дела до предельно-измученного вида начальницы, но...
Рыжие всполохи в грудной клетке беснуются неправильно-острым волнением.
— -
Ирина который день почти не спит. Мечется по местам участившихся происшествий; терпит выволочки от начальства, недовольного обстановкой в районе; пытается уложиться в сроки с кипой отчетов; сама берется за дела, которые едва не запорол совсем расклеившийся Сергей; мотается в больницу к маме, сходя с ума от тревоги.
А в очередной раз, возвращаясь поздно вечером после громкого скандала — один из следаков попался на взятке — обнаруживает Сашку с запредельной температурой. И после отъезда "скорой", трясущимися пальцами набирая номер Глухарева, проклинает свою работу, больше всего боясь разреветься.
— Черт, Сереж, да возьми же ты трубку!..
Механический голос упрямо хрипит про недоступность абонента до утра; температура у Сашки вновь ползет к критической отметке. И когда Ира, издерганная, невыспавшаяся, ничего не соображающая, тянется уже снова набрать номер "скорой", настойчивая трель дверного звонка врезается в мозг пульсирующей болью.
— Ирин Сергевна, что случилось? — Ткачев, встревоженно-запыхавшийся, вваливается в прихожую совершенно бесцеремонно; смотрит так, будто она смертельно больна. — Дежурный сказал, вы больничный взяли... Чего случилось? Заболели? Врача вызывали?
— Да не я, Сашка. Тише ты, разбудишь! — шикает строго. И чувствует вдруг, как неподъемное дикое напряжение с плеч обрушивается тяжелой бетонной глыбой — дышать даже легче становится.
— А, — выдыхает Ткачев с заметным облегчением; хватается за ручку двери. — Вы не волнуйтесь только, я мигом...
Невысказанное недоумение комом остается на подступах к горлу — Паша, игнорируя лифт, уже мчится вниз по ступенькам. А Ире, застывшей у приоткрытой двери, снова вдруг становится трудно дышать — от захлестнувшей теплой волны благодарности.
Ведь в его глазах ласковым омутом плещет все та же неизведанно-бескрайняя нежность.
— -
Паша просто есть — и это так естественно, что дико даже. Просто есть — рядом, спокойно и ненавязчиво. Просто встревоженно мчится к ней на квартиру с утра, а потом покупает ее сыну лекарства и фрукты; просто сидит с Сашкой в свой редкий выходной, пока она разруливает очередные проблемы отдела, не имея возможности вырваться домой; просто отвозит ее в больницу к маме и без лишних вопросов выполняет поручения по делам. Просто встречает ее, измотанную и взвинченную, с чаем и любимыми пирожными, заботливо укутывает в плед и рассказывает, что Сашке уже лучше намного.
Просто ночью сидит в ее спальне на полу за неимением кресла, смотрит на сонно-беззащитное лицо и сияющую от лунного света кожу и банально-смешно чувствует себя самым счастливым человеком в мире — потому что нужным.
А Ира, выбираясь утром на кухню, просто обнаруживает заботливо приготовленный завтрак, куриный бульон в холодильнике — "для больного первое дело" и кисловатый ягодный морс в кувшине. Гора забытой в мойке посуды сияет на полках чистотой, а в чашке исходит паром только что сваренный кофе — у Иры в солнечном сплетении сжимается что-то от болезненно-острой нежности: никогда и никому, даже Глухареву, не приходило в голову так бесцеремонно-заботливо хозяйничать в ее квартире и мастерски делать вид, что ничего сверхъестественного не происходит. А может, это и в самом деле так?
Просто в ее жизни есть Паша.
— -
Уходит Ткачев также просто — с этим невозмутимо-беззаботным все-в-порядке-Ирина-Сергеевна видом. Мимоходом, чисто формально, кивает в дверях Глухареву, и, бросив что-то обезличенно-официальное, скрывается в лифте.
Сергей долго объясняет-оправдывается какими-то делами, преподносит Сашке сладости и спрашивает про самочувствие, а у Иры в уголках губ странно-несвойственная, почти что мстительная улыбка таится насмешкой — опоздал ты, Сереж.
В раскрытую настежь форточку ветер уносит пепел догоревшего прошлого.
Рыжие всполохи больше не греют.
Апрель стылый и неуютный, к обочинам липнет серыми разводами проступившей грязи и тающего снега; ветер остервенело треплет замерзшие ветви деревьев и гоняет мусор по тротуарам.
У Глухарева настроение вполне соответствует: сидя на полу в разгромленной квартире, хмуро хлещет контрабандный виски, морщится и пытается не вспоминать.
Получается так себе.
Он проебал все, что только мог: перспективы на "спокойно-и-счастливо" с Аней, Сережку, доверие Ирки... В сухом остатке — безнадежное одиночество, ноющая тоска в подреберье и раскадровка больных воспоминаний помехами.
Где-то в соседней вселенной приглушенно всхрипывает дверь.
Ирка — с небрежно выбившимися из прически солнечно-рыжими прядями, в распахнутом пальто и с встревоженной улыбкой, стоит на пороге и дышит весной.
Сергей тоже начинает дышать.
Пьют практически молча, лениво перебрасываясь ничего не значащими репликами; острые углы болезненных тем обходят стороной. И, глядя сейчас на Ирку, сидящую на расстоянии вытянутой руки, Глухарев неожиданно остро чувствует, как необъяснимая сила резко выталкивает его со дна.
К рыжему свету, искрящему в спутанных завитках.
— Ирк, ну че ты прямо как неродная.
Подходит к ней, уже поднявшейся, со спины; тянет с уставших плеч пальто. Пряно и ярко бьет запах знакомых духов — становится жарко.
— Не надо, Сереж.
Контрастом с ней, такой весенне-живой, — равнодушно обледеневший голос; в темной заводи утомленно-карих — пугающе-спокойное ничего.
Сергей пару секунд смотрит неотрывно-внимательно — показалось? Медленно разжимает руки.
Погружается обратно на дно.
— -
Сероватый сигаретный дым бьется в треснутое стекло, тает в воздухе прозрачными кольцами.
— Ткачев? Ты что здесь делаешь?
Замирает на последней ступеньке, смотрит непонимающе, но без раздражения. Паша недокуренную сигарету отправляет в приоткрытое подъездное окно; шагает Ире навстречу.
— Соскучился.
Улыбается. Широко и так искренне-тепло, что в груди начинает ныть.
Ирина молча лезет в карман за ключами; что сказать — не понимает отчаянно.
Квартира встречает темнотой и безмолвием, почти-неприкаянностью — Ира сейчас даже рада незваному гостю. Только по-прежнему не знает, как себя с ним вести и что говорить — тягучая неловкость по венам течет липкой патокой.
Когда Ткачев бережно помогает ей снять пальто, Иру накрывает — крепким мужским парфюмом, едким сигаретным дымом и промозглым апрелем.
А еще — дежавю. Только сейчас почему-то нет этого глухого равнодушия, и протеста нет тоже.
Есть его запах, теплые руки на плечах и неприветливо-слякотная холодная весна за окном.
А еще — все та же незнакомая плавящая нежность в теплеюще-карих напротив.
— -
В спальне — эхо недавнего шторма; в спешке сброшенная одежда на полу угадывается бесформенным комом. Луна сквозь шторы бьет серебристым прожектором; ветер за окном по-прежнему не стихает.
Ровное дыхание рядом обдает приятным теплом; крепкая рука собственнически обнимает за талию — так, словно он не хочет ее отпускать.
И, расслабленно прикрывая глаза, Ира в очередной раз понимает с удивлением, что вовсе не чувствует себя предавшей, подлой, виноватой. И уже привычной иссушающей боли не чувствует тоже.
Этой стылой весной Паша Ткачев становится ее обезболивающим.
Глухарев избил подозреваемого.
Глухарев послал матом проверяющего и отказался предоставлять необходимые документы.
Глухарев напился и устроил стрельбу во дворе отдела.
Глухарев, Глухарев, Глухарев.
К разгару оттаивающего апреля у Паши складывается четкое ощущение, что в постели их становится трое. Но Ирина только смотрит растерянно-виновато, впопыхах натягивая помятую одежду и обещая позвонить, как только...
Паша долго молчит — только смотрит так, что под ребрами становится опустошающе-холодно.
Замерзшие бесы в темно-карих захлебываются мутной тяжелой злостью.
— И что на этот раз? — холодно цедит Паша очередным пробирающе-ветреным вечером, вжигаясь взглядом в безупречно-прямую тонкую спину.
— Да я сама толком не поняла, — сбивчиво тараторит Ирина Сергеевна, наспех застегивая пальто.
— Понятно, — падает свинцовым шариком в пустоту.
Ира несколько мгновений смотрит прямо перед собой; резко сдергивает уже наброшенный шарф.
— А знаешь что? Да пошли они все к черту!
Адов круг надуманных обязательств наконец размыкается.
— -
Ирка — чужая.
Блеклым ветреным утром, глядя на сосредоточенно-спокойную начальницу среди вороха бумаг, Глухарев вдруг понимает это так болезненно-остро, что становится трудно дышать.
Параллельные.
Между ними — непреодолимая пропасть из его бесконечных проступков, измен и обмана, ее прохладного деловитого равнодушия и... счастья?
Он впервые свою Ирку видит такой — умиротворенно-спокойной, сдержанно-сияющей, просветлевшей будто бы. И настолько... свободной — от боли и от него.
— ... Что-то еще?
У нее голос обезличенно-серый, совсем как промокшее ненастное утро за окном — накрывает тяжелой безнадегой и полным опустошением. И ему самое время вроде бы отрицательно качнуть головой и захлопнуть за собой дверь, но...
— Слушай, Ирк, ну я звонил тебе вчера... Там просто такая история случилась, думал, ты... — цепляется отчаянно за выстуженное сочувственное тепло.
— Что, прости?
Ирина вскидывается раздраженно-резко — рыжие пряди взметаются огненным вихрем. А в темной заводи льдисто-карих — ничего, кроме вскипевшего вдруг холодного недовольства.
— Знаешь что, Сережа? — чеканит начальственно-строго; слова на пол осыпаются ледяной крошкой. — Мне надоело! Мне надоело срываться по каждому звонку и гадать, что там опять случилось у майора Глухарева и как мне его вытащить из очередной истории! У меня, знаешь ли, тоже есть право на отдых и свои планы есть тоже! И знаете что, майор Глухарев? Вам давно уже пора повзрослеть и научиться отвечать за собственные поступки! А вытаскивать вас из всяких историй, в которые вы попадаете исключительно из-за своей дури, я не собираюсь, уж извините. Свободен! — обдает ядовитым кипящим раздражением.
Глухарев оглушенный вываливается из кабинета — в голове все еще эхом грозовые раскаты; в грудной клетке — черная дыра, выбитая каменным равнодушием и арктическим холодом.
Еще совсем недавно он обещал себе сделать все, чтобы все исправить, чтобы вернуть Ирку, чтобы...
Исправлять и возвращать оказалось нечего.
Черная дыра в груди заполняется выжигающей болью.
— -
"Начальнику ОМВД Пятницкий..."
Перед глазами битыми пикселями — смеющееся Иркино лицо в коридоре отдела, нахально улыбающаяся рожа смазливого опера Ткачева и пластиковые стаканчики с горячим кофе в руках.
"... Зиминой Ирине Сергеевне..."
Смазанное прикосновение губ к чужой щеке на прощание; мимоходом услышанное "Да, Паш, скоро буду" в телефонную трубку; одинокая роза в вазе на начальственном столе; а больше всего — улыбки, улыбки ее, незнакомо тихие, мягкие, счастливые — ему она никогда не улыбалась так.
Она не была счастлива с ним?
— -
Контрольные десять шагов до знакомого кабинета. Рывком толкнуть створку. Пытаться дышать.
И гребаным дежавю:
— Товарищ подполковник, разрешите обратиться?
А когда май рассеется легкой сиреневой дымкой, растворится в утренних теплых туманах, догорит золотом ранних рассветов, все окончательно будет хорошо.
Будет забавно-сонное лицо Ткачева, только вернувшегося после ночного дежурства и уплетающего заботливо приготовленный завтрак; будут почти семейные вылазки вечером в парк, где Паша будет учить Сашку кататься на велосипеде и покупать ей небольшие простенькие букетики у уличных продавщиц; будет совместная суета на кухне с приготовлением ужина под льющуюся из магнитофона музыку и неизменные шутки; будут сумасбродно-горячие ночи и обыденно-серые тяжелые будни…
Будет традиционный уже ароматный кофе в пластиковых стаканчиках; его широкая футболка на трогательно-тонких плечах; изученные черты в ворохе карандашных набросков, начерканых во время утренних совещаний, и еще много, очень много всего.
И самое главное будет тоже — неловкое, светлое, искреннее и долгожданное счастье.
— -
И когда тихим солнечным вечером они столкнутся с Глухаревым в огромном и шумном торговом центре, у нее в груди не дрогнет абсолютное ничего. Только вежливая улыбка просквозит давно забытым мягким теплом — данью непростого, тяжелого общего прошлого.
— Как ты, Сереж?
— Спасибо, в порядке.
Только в каком-то обратном.
Сглотнет болезненно-невысказанные фразы и подступившую горечь, запутается взглядом в сильнее прежнего пылающих рыжих завитках, но не выдаст что-нибудь банальное вроде "мне очень жаль" или "надеюсь ты тоже" — какой в этом смысл?
Все равно уже поздно.
У них всегда все было не вовремя — то слишком рано, то слишком поздно. И сама их любовь наверное оказалась тоже не вовремя — может и к лучшему?
Ира уйдет не оглянувшись в обнимку со своим настоящим — сияющая, спокойная, неуловимо-легкая и чужая. А он дождется на парковке свою нынешнюю — не такую красивую, жесткую, умную, солнечную — и почти убедит себя, что у него тоже все хорошо.
Окончательно останется позади невыразимо-больной февраль, тяжелый изматывающий март и тревожный горький апрель — останется только сладостное освобождение на уровне подреберья. Ведь Сергей для Ирины теперь — всего лишь отболевшее прошлое.
Навсегда отболевшее.
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
|