↓
 ↑
Регистрация
Имя/email

Пароль

 
Войти при помощи
Размер шрифта
14px
Ширина текста
100%
Выравнивание
     
Цвет текста
Цвет фона

Показывать иллюстрации
  • Большие
  • Маленькие
  • Без иллюстраций

Gently (гет)



Автор:
Фандом:
Рейтинг:
PG-13
Жанр:
Hurt/comfort, Драббл
Размер:
Мини | 26 671 знак
Статус:
Закончен
 
Проверено на грамотность
«...она чувствует где-то внутри себя всепоглощающий покой от осознания его безопасности — где-то между горлом и мочевым пузырём, в месте, где совсем нет беспокойства и страха, боли и смеха, плача и крика — и улыбается, зная, что важнейшая из её человеческих потребностей, никак не связанная с водой, потребность в Гарри, уже удовлетворена. Гарри в безопасности, Гарри в порядке, и это самое главное».
(AU! событий после Малфой-мэнора).
QRCode
↓ Содержание ↓

↑ Свернуть ↑

Gently


* * *


Она просыпается из-за жажды и нужды сходить в туалет, что резкими позывами обнаруживаются в пересохшем горле и переполненном мочевом пузыре. Контраст между одновременными недостатком и избытком воды в организме до того болезненный, что под его давлением Гермиона пробуждается мгновенно.

Морщась от неприятных ощущений, которые концентрирует её тело из-за неудовлетворённости первичных человеческих потребностей, она судорожно сжимается, чтобы сдержать их, и начинает осторожно садиться на кровати. Где-то между горлом и мочевым пузырём зарождается стон, которому пока не дано обрести звук и форму.

Тело ноет из-за долгой неподвижности, о чём Гермионе сообщают потревоженные бодрствованием конечности, когда она приводит их в мучительно медленное неповоротливое движение. Сильней всего ноет рука; нет, пожалуй, она даже болит. И это такая странная, чужеродная боль — та, которую ожидаешь почувствовать в десне, когда наружу, появляясь на свет, пробивается зуб, нежели в руке, где её и чувствует Гермиона — пульсирующая, нарастающая, тянуще-режущая. Такая боль, от которой кажется, будто бы там — в руке, в этой бездне боли — есть что-то, что тоже хочет пробиться наружу. Что-то не менее чужеродное.

На мгновение она даже пытается представить, что могло бы вырасти из вырезанного на её руке Беллатрикс Лестрейндж слова «грязнокровка», но поскольку речь идёт не о десне и не о зубе, а о Беллатрикс Лестрейндж и о том, что она с ней сделала, едва ли ей стоит надеяться на что-то, помимо очередной порции из боли и криков, кровопролития и слёз, поэтому она старается отгородиться от клейма на руке и больше совсем ничего не представлять. А это сложно, сложнее, чем может показаться... За пределами этого клейма Гермиона только острее ощущает желание поскорее пописать и попить, так что ей не остаётся ничего другого, кроме как равномерно рассредоточить внимание на чувстве дискомфорта, отзывающегося в каждой клеточке своего тела, по крайней мере, до того момента, пока она не сможет позаботиться обо всём.

Пописать. Попить. Сделать обезболивающий компресс из настойки растопырника.

Пописать. Попить. Сделать обезболивающий компресс...

Мысленно, подобно мантре, повторяя про себя порядок действий, Гермиона, наконец-то, не без труда выбирается из-под одеяла, принимает сидячее положение и осматривается в ночи.

Вокруг неё кромешно темно и оглушающе тихо, и Гермиона, обмерев в коротком приступе испуга, не сразу видит в этой комнате одну из спален коттеджа «Ракушка», что принадлежит Биллу и Флёр Уизли, а не Малфой-мэнор, из которого она с Гарри и другими пленными чудом смогли выбраться, потому что в Малфой-мэноре тоже было темно и тихо, пока Беллатрикс Лестрейндж не начинала истошно вопить и смеяться, разбрасываясь во все стороны всевозможными заклятиями, от которых адским пламенем начинали гореть все её кости и внутренности.

Даже сейчас Гермиона готова поклясться, что если поднесёт слово «грязнокровка» достаточно близко к уху, она сможет услышать эхо того, как внутри неё Беллатрикс смеётся, и называет её грязнокровкой, и бросает в неё очередное заклятие, и смеётся, и называет её грязнокровкой, и смеётся, смеётся, смеётся…

Может, она и Гарри смогли вырваться из ада, но какая-то его часть последовала за ними — и теперь живёт и будет жить где-то внутри, прямо вот здесь, невыкрикнутым криком под кожей, на расстоянии прикосновения.

Прикосновение...

Гермиона судорожно хватает ртом воздух, осознавая, что её ладонь касается чего-то. Испуганно зачастившее в груди сердце внезапно затихает, когда глаза привыкают к едва разбавленной лунным светом темноте и очертания комнаты и знакомые ощущения в пальцах обрушиваются на неё узнаванием. Она не одна. И ей совсем не стоит бояться.

Гермиона замечает рядом с собой Гарри, спящего у её кровати, держащего её за руку, и собственное тело на какое-то время перестаёт казаться ей железной девой, потому что спокойствие при виде их ладоней, соединенных в одно целое переплетёнными пальцами, на какое-то мгновение полностью лишает её страха.

Медленно ужас покидает Гермиону. Теперь только рука, продолжая тревожно ныть и смеяться над её страданием, беспокоит её.

Вымоченный в обезболивающей настойке компресс для её шрамированной конечности уже высох, сморщился и почти не помогает избавиться от неприятных пульсаций под кожей, но слова «грязнокровка» за ним не видно и это несколько смягчает острые углы той действительности, что этому слову предшествовала — прежде чем заклеймить, Беллатрикс Лестрейндж пытала её часами. Пыталась её сломать.

Вот что она с ней тогда сделала.

Если верить движению светил, которое Гермиона, лёжа в кровати, замечала за окном коттеджа «Ракушка», эти часы закончились какое-то время назад; если же верить движению боли, что отголосками зловещего смеха Беллатрикс Лестрейндж продолжает множиться внутри, пытка не заканчивается до сих пор.

Но всё это время светила двигались, и время двигалось тоже, и в конце концов боль, отступив под действием продолжительного отдыха, успокоительного и обезболивающего, переместилась и теперь концентрируется только в одной точке её измученного тела — руке.

Наверное, ей не стоит удивляться навязчивым мыслям, будто бы там что-то есть.

Беллатрикс Лестрейндж использовала Круциатус, пока резала ей руку — теперь там всегда что-то будет, останется под кожей как продолжение клейма, которое будет видеть и чувствовать только она одна. Боль от шрама, отзвук пыточного заклятия, в руке никогда не пройдёт, а голос Беллатрикс продолжит перекатываться под кожей, как что-то материальное и физически ощутимое, чтобы в любой момент напомнить Гермионе о том, кто она такая.

И всё же лучше, пожалуй, так, чем когда у неё болело совершенно всё и отвлечься от боли не помогали ни обезболивающее, ни успокоительное, ни охлаждающий компресс с растопырником, ни давление на мочевой пузырь, ни сухость в горле, ни целительная нежность Гарри, с которой он держал её за руку с самого их появления в «Ракушке», ни разу не выпуская из своей.

Гарри, Гарри… Даже сейчас он держит Гермиону за руку, накрыв её ладонь своею. Спит, сидя на вплотную пододвинутом к её кровати стуле и устроив голову в уголке согнутого локтя, но держит, хотя без её руки, сцепленной с его, ему было бы намного удобнее спать. Спит, и даже во сне его лицо неосознанно обращено к ней — когда Гарри проснётся, первое, что он увидит, это Гермиона. Спит — и не на мгновение не выпускает её. Спит — и одним только своим даже бессознательным присутствием здесь делает её самой бесстрашной в целом мире.

Всё-таки она не ошиблась, она поступила правильно.

Понимая это, она чувствует где-то внутри себя всепоглощающий покой от осознания его безопасности — где-то между горлом и мочевым пузырём, в месте, где совсем нет беспокойства и страха, боли и смеха, плача и крика — и улыбается, зная, что важнейшая из её человеческих потребностей, никак не связанная с водой, потребность в Гарри, уже удовлетворена. Гарри в безопасности, Гарри в порядке, и это самое главное, ведь покуда в порядке он, в порядке и она, и только от одной этой мысли мучительное пребывание в собственном теле пусть даже на короткий миг становится терпимее, уютнее, почти безболезненным.

Она осторожно, чтобы не нарушить сон Гарри, вызволяет ладонь из-под его пальцев, встаёт с кровати и тихонько, покачиваясь на дрожащих ногах, направляется в сторону ванной комнаты.

Пока мочевой пузырь пустеет, Гермиона убирает с клейма компресс — высохшие куски ткани отходят от опухшей, покрасневшей в том месте руки неохотно, неприятно цепляясь за края шрама.

Слово на бледной коже всё ещё выглядит гипнотизирующе кровоточащим, как будто только что вырезанное, и тоже в какой-то мере похоже на Круциатус, его ярко-красную вспышку, вспарывающую брюхо воздуха за мгновение перед болью и громким смехом.

Внутри Гермионы уже пусто, никакой воды, кажется, не осталось, когда она решается поднести руку к уху, просто чтобы удостовериться, что её навязчивая мысль не имеет ничего общего с реальностью.

Из «грязнокровки» не доносится ни единого звука — ни криков, ни заклинающих, обещающих мучение воплей, ни плача, ни смеха — совсем ничего — в её руке тихо. В разы тише, чем было в действительности, потому что на самом деле Беллатрикс Лестрейндж, пытая её часами, часами не закрывала свой рот и не позволяла ей закрыть свой. И было совсем не тихо — только лишь больно.

Но вот звуки исчезли, даже причинивший страдания ненавистный голос Беллатрикс Лестрейндж замолк, а боль никуда не делась. И как может в настолько тихом месте быть столько боли? Разве это не бессмысленно?

Круцио ведь не любит тишину.

Беллатрикс Лестрейндж сама говорила.

Круцио не любит тишину, грязнокровка, так что не думай, что сможешь удержать свой грязный рот закрытым хотя бы секунду.

Круцио не любит тишину, но — вот в чём ирония — именно оно в итоге сделало её безмолвной, возможно, навеки.

И оставило ей на память лицо — бледное, без единой кровинки, высушенное, как и все её слёзные каналы, едва узнаваемое — на которое теперь, казалось бы, и без слёз не взглянешь, но у Гермионы сейчас даже слёз нет, чтобы оплакать то, что осталось от неё прежней — только лишь крик, который не может быть выкрикнут.

Беззвучная материя, малознакомая оболочка — и этот отвратительный шрам.

Мысль о шраме в очередной раз напоминает ей о компрессе и настойке растопырника, обещающей временное забвение.

Необходимость облегчить боль приводит её в чувство, заставляет побыстрей утолить жажду и едва слышным шагом возвращает обратно в спальню — а там Гарри спит в той же позе, в которой Гермиона оставила его. Лицо спрятано в уголке локтя, волосы, смешно взлохмаченные, требуют нежного прикосновения. Но Гермиона удерживает порыв в ладонях и на кончиках пальцев.

Всё-таки Гарри, ухаживая за ней, спит так мало и так чутко, что желание увидеть его бодрствующим, жажда ещё одного касания к его коже сейчас почти преступны — Гермиона ступает осторожно, чтобы скрипучее дерево под ногами не выдало её присутствия, подходит к кровати почти не дыша, чтобы сохранить его сон непотревоженным и спокойным так долго, как только сможет.

Миска с остатками зелья и флаконы с целебными экстрактами ждут её на прикроватной тумбочке, множат вокруг потусторонний лунный свет, отбрасывающий на деревянную поверхность мерцающие круги. Гермиона собирается взять флаконы и миску и пойти обратно в ванную, чтобы приготовить настойку, но переоценивает свои силы. Руки (на самом деле одна рука, та-самая-рука), резко сведённые судорогой, изменяют ей, и миска падает на пол.

Стоит ей звонко разбиться, как Гарри вздрагивает на стуле и, стремительно выпрямившись, начинает настороженно осматриваться впотьмах.

Гермиона застывает с виноватым выражением на лице, в которое немедленно мутирует вызванная видом Гарри улыбка, а ладонь сжимается вокруг пустотелости воздуха — самые прекрасные вещи разрушаются всегда очень быстро, одним неосторожным движением, какой-то жалкой прозой жизни вроде переполненного мочевого пузыря или разбитой миски. Ей до того обидно, что как будто даже хочется плакать, хотя едва ли она сейчас по-настоящему способна лить слёзы, с её-то гидробалансом.

Гермиона рефлективно трёт глаза, и Гарри повторяет этот жест, пытаясь спросонок сфокусироваться на ней. На щеке темнеют след от костяшек пальцев, оставленный неудобным спальным местом, и ещё свежий шрам, эхо мэнора. И выглядит он бесконечно усталым. Его напряжённый взгляд смягчается, проясняется, оживляя заспанное лицо, когда он чуть погодя тоже узнаёт её.

Она опускается на кровать рядом с ним, надеясь, что выглядит достаточно виновато в своём вынужденном молчании, ведь слова «Прости, я не хотела тебя будить», которые вертятся на языке, пока что совершенно ей неподвластны.

— Что-то случилось? — часто моргая, встревоженно спрашивает Гарри, сразу подозревающий что-то плохое. Впрочем, вряд ли после всего произошедшего стоит винить его в излишней осторожности. А сейчас он осторожен как никогда прежде.

Гермиона, покачивая головой, тихонько улыбается и кивает в сторону туалета. Гарри, кажется, понимает и тоже кивает.

— Как твоя рука? — уточняет он, тактично умалчивая о другом, о голосе, чтобы её не расстраивать. Прежде он и о нём спрашивал, но Гермиона не могла ответить и, когда оказалось, что, возможно, никогда больше не сможет, заменил вопрос на блокнот и ручку.

Блокнот и ручка тоже расстраивают Гермиону, но уже не так сильно. По крайней мере, голос ещё может вернуться — а вот шрам никуда не уйдёт.

Гермиона поднимает миску с пола и пожимает плечами, мол, пустое это, не стоит об этом — ты жив, мы оба живы, и это главное. И хотя это правда, это действительно самое главное, всё равно она ощущает себя последней лгуньей, когда дискомфорт в шраме от собственных слов начинает тихонько резонировать в других частях тела.

Тянущее чувство под кожей усиливается, как будто боль в руке, наконец, обрела собственную физическую форму и теперь, желая освободиться, ищет на обратной стороне её шрама брешь, сквозь которую она могла бы выйти наружу и вырасти.

Она смотрит на шрам, кажется, целую вечность, но из кровавой бездны ничего не вырастает. Всё, что есть в нём, остаётся внутри жестоким многоголосым воспоминанием, не более. Потом переводит взгляд на флакончики, понимая, что ей нужно где-то найти силы, чтобы приготовить настойку.

Беспокоить Билла и Флёр из-за пустякового зелья посреди ночи совершенно не хочется, а Гарри такая вполне возможно, что и не под силу — когда Амбридж оставила на его руке тот ужасный шрам, настойку готовила именно она, Гермиона, ведь Гарри и знать-то о ней не знал. Без учебника Снейпа он мало какие зелья мог приготовить. Это всегда было больше по её части.

Возможно, если она немного подождёт, руки снова начнут её слушаться, как прежде? А боль можно и перетерпеть, если отвлечься.

— Давай-ка я. Ложись в кровать, я всё сделаю, — участливо говорит Гарри, поспешно забирая миску из её рук. Он ставит миску на прежнее место на тумбе, зажигает Люмос и, к удивлению Гермионы, уверенно начинает по очереди лить внутрь содержимое флакончиков, в знакомой ей — правильной — последовательности.

Потрясение до того приятно глубоко, что Гермиона даже не пытается его спрятать за более спокойным выражением лица. Боясь лишний раз пошелохнуться и затаив дыхание, она продолжает наблюдать за манипуляциями рук Гарри над миской, не предпринимая попыток снова лёжа устроиться на кровати, чтобы не разрушить и этот прекрасный момент тоже.

О дыхании она вспоминает, только когда зелье уже готово.

— Тебе помочь?

Вопрос застаёт Гермиону врасплох, вдруг напоминая ей о том, что она так и не легла в кровать. Она продолжает сидеть, и, возможно, её неподвижность была понята превратно, а ей не хочется утруждать Гарри ещё больше. Она немая, но, в конце концов, не беспомощная.

Покачивая головой, она забирается с ногами на кровать, укрывается одеялом и берёт с тумбочки блокнот и ручку, пока ещё не уверенная, как задать вопрос так, чтобы получилось тактично. Меньше всего ей хочется обидеть его — того, кто держал её за руку во время каждого пробуждения в «Ракушке», делая каждое из них лучше.

Может, если это будет не вопрос, тоже будет лучше?

Гарри терпеливо ждёт, пока Гермиона пишет. Пальцы не слушаются и дрожат, почти как ноги, когда она только проснулась, оставляя на бумаге едва разборчивые слова:

«Я не знала, что ты умеешь готовить эту настойку».

Гарри усмехается и смущённо лохматит себе волосы, он совсем не выглядит обиженным.

— А кто, по-твоему, её готовил всё это время?

«Флёр? Билл?» — строчит Гермиона, но в памяти последних дней вдруг не оказывается ни одного момента, когда бы она видела владельцев коттеджа, кроме того раза, когда они встретили их сразу после Малфой-мэнора. Если Билл и Флёр навещали её, то только пока она спала. В своём бодрствовании здесь она помнила только Гарри. А компресс до этого случая всегда оказывался свежевымоченным, чтобы задумываться о немедленной замене — до того пристально Гарри все эти дни следил за её самочувствием.

Гермиона зачёркивает имена и откладывает блокнот с благодарной улыбкой, не зная, что здесь можно добавить.

— Билл работает, а Флёр помогает Луне, Рону и другим, — всё-таки отвечает Гарри, хотя Гермиона уже и не ждёт ответа. — Давай-ка, — присаживаясь на кровать поближе к ней, он берёт её руку в свою и начинает осторожно накладывать компресс. Гарри вымачивает тканевые куски в настойке и осторожно располагает поверх шрама.

Вскоре от «грязнокровки» не остаётся и следа, хотя сама она никуда не исчезает — и никуда не исчезнет.

Какое-то время Гермиона всё ещё чувствует боль, но потом растопырник проникает достаточно глубоко в кожу мягким холодом, чтобы заглушить этот крик внутри и на какое-то время позволить ей забыть о том, что придётся делать такие компрессы до конца жизни, ведь шрамы, закреплённые Круциатусом, подобно шрамам, оставленным любой темнейшей магией, никогда не затягиваются и никогда не прекращают болеть.

Не такая уж большая цена за благополучие самого родного и близкого сердцу человека, если подумать. Если бы это был её выбор и он бы означал, что Гарри не останется в Малфой-мэноре ни секундой больше, она бы дала Беллатрикс Лестрейндж утащить себя в этот ад одну.

И знает, Гарри бы сделал для неё то же самое, пусть, возможно, и не по той же причине, если её любовь безответна и она неправильно поняла его прикосновения к себе в последние дни.

Именно поэтому она в порядке, только покуда в порядке он. Так — и никак иначе.

И прямо сейчас они в порядке оба. Они живы. Большего она уже не смеет желать. Ей даже взаимности никакой не нужно, только лишь знать, что он просто есть, что с ним всё хорошо.

Она тоже берёт его руку в свою, жалея, что внутри неё нет голоса, чтобы сказать об этом вслух, несмотря на её готовность, наконец-то, заговорить по-настоящему, и надеясь, что язык прикосновений объяснит ему всё без лишних слов.

— Помнишь, как Амбридж заставляла меня писать строчки? — вдруг спрашивает Гарри, кивая на памятное клеймо на своей ладони.

Оставленный с помощью такой же тёмной магии, как и её, этот след — «Я не должен лгать» — или другой, тот, что на лбу — тоже останется там навсегда.

Его обращённый в прошлое взгляд полон печали, из-за которой у Гермионы начинает ныть сердце.

— Она оставила мне этот шрам, и ты готовила эту настойку, чтобы помочь мне избавиться от боли, помнишь? Тогда я впервые понял, что отныне с каждым разом шрамов будет всё больше и больше и я просто не могу надеяться на то, что ты всегда будешь рядом, чтобы помочь мне. Поэтому я научился готовить её самостоятельно, чтобы в случае чего, я мог позаботиться обо всём сам… Я ведь думал, что буду во всём этом один. И знаешь, я оказался прав. Шрамов действительно стало больше. Но это всегда были мои шрамы, и я всегда готовил эту настойку для себя, и прощать себе ошибки было не трудно, что ли? То есть, если я ошибался, то эта ошибка не вредила никому, кроме меня самого, понимаешь? С этим было просто мириться. Но я понимал, что однажды мне придётся готовить её не для себя, я знал это, просто я всегда думал, нет, я всегда надеялся, что это будешь не ты. Что мне не придётся готовить её для тебя, ведь, ты знаешь, я никогда не был по-настоящему хорош в зельях до учебника Снейпа. А это бы значило, что твоё избавление от боли целиком зависит от меня и оттого, ошибусь я или… Не знаю… Боль она… Как бы сказать? Боль куда проще стерпеть, если её испытываешь ты сам. Если по своей вине ты не заставляешь кого-то другого проходить через неё, кого-то, кто тебе дорог, и… Ну... А поскольку виноват в произошедшем…

Гермиона прерывает его; резко накрыв пальцами его губы, она призывает его замолчать и быстро пишет в блокноте:

«Не надо».

— Но…

«Правда, не надо. Я знаю, что ты хочешь сказать, но что бы ты ни сказал, я не разделю твоё чувство вины, потому что не считаю тебя виноватым».

— Но это…

«Это сделал не ты. То, что с нами сделали, сделал не ты. Ни с одним из нас. Не со мной».

— Но все вы там были из-за меня. Ты там была из-за меня. Ты бы не пострадала, если бы мы не попали в мэнор. Из-за меня.

«Если бы мы не попали в мэнор, мы могли бы не спасти Рона, и Луну, и других, и кто знает, что с ними было бы, может, их никто бы не спас. Но они спасены. И мы все живы. Мы вернулись живыми. Не вини себя за это. Не смей винить себя за это».

От избытка чувств последнюю строчку Гермиона подчёркивает до того яростно, что под нажимом пальцев бумага шумно рвётся, и этот звук поднимается внутри неё волной жара и странной гордостью. Даже безмолвная, она всё-таки находит способ кричать.

Рваная бумага вызывает на уставшем лице Гарри страдальческую гримасу — Гермиона бы всё отдала, чтобы больше не видеть у него этого выражения. Отвечает Гарри не сразу, его голос дрожит.

— Дело не в этом… Я виню себя не за то, что мы оказались в мэноре, а в цене, которую пришлось заплатить за это, понимаешь? Дело в цене, Гермиона. Я виню себя за то, что из всех людей, которые там были и могли заплатить за эту мою ошибку, платить пришлось именно тебе, — Гермиона порывисто переплетает их пальцы, способная лишь на молчаливое участие. — Почему из всех людей это должна была быть ты?

Гермиона с печальной улыбкой пожимает плечами, прежде чем снова взяться за ручку. Люмос почти погас, но вперемешку с лунным светом его вполне достаточно, чтобы выразить ещё мысль-другую.

«Ты бы сказал так о любом».

— Нет, не сказал бы, — с жаром возражает он.

«Плохой из тебя лжец, Гарри».

Она касается его руки нежно, надеясь, что мысли её очевидны в его глазах — сейчас в ней говорить лишь горечь, но не злоба. Пусть он и лжёт ей, но эта ложь делает его лучшим человеком, чем она.

У Гарри теперь сердце болит за всех и каждого, а у неё только за него. И нет ей дела до других. До Рона, до Луны, до всего этого треклятого мира за пределами этой комнаты, вне догорающего Люмоса — никого там нет, есть только он.

Она ужасная эгоистка, она просто ужасна, если ревнует Гарри к самопожертвованию, которое он не принёс во благо других людей, но готов был бы по первому зову — и без зова тоже — принести, умереть, вместо того, чтобы остаться в живых для себя. Для неё.

— А я и не лгу, Гермиона. Не потому что, я не должен лгать, — он с многозначительным видом улыбается. — Я просто не могу лгать тебе. Не после мэнора. Не после того, как чуть не потерял тебя там. Я просто хочу, чтобы ты знала. Если бы это было в моей власти, я бы занял твоё место.

«Я знаю, — горько думает Гермиона, и от внезапных слёз обиды глазницы начинают гореть. — Ты бы занял место любого, кто там был. Не только моё».

Она не прерывает его гневной письменной чередой, состоящей из «не смей, не смей, не смей», тщетно пытаясь подавить собственную неуместную ревность. При виде их соединённых рук так легко забыть, что в этой невзаимности у неё нет никакого права на существование.

— А если бы я не подошёл, я бы отдал этой чокнутой маньячке любого другого. Любого, Гермиона. Да хоть всех. Но не тебя.

Она медленно поднимает глаза, думая, что поняла всё неправильно. Гарри не мог бы такого сказать. Только не Гарри, который думает всегда обо всех. Не Гарри, который никогда не думает о себе. Но он не спешит забирать свои слова назад, не спешит оправдывать свой порыв, а тёмный огонь в глубине взгляда заставляет её невольно всё же поверить, что нет никакой ошибки, нет недопонимания. Он сказал то, что хотел сказать.

— Пусть это прозвучит эгоистично, но хоть раз в жизни я хочу не оглядываться на то, что нужно другим, и подумать о том, что нужно мне. А мне нужна ты, понимаешь? Ты, Гермиона. И мне очень жаль, что мне понадобился мэнор, чтобы понять это. А там… В мэноре. Знаешь… Когда она… забрала тебя… Я... Можешь не прощать меня за это, можешь думать сколько угодно плохо, но я скажу. Я хотел, чтобы она взяла любого другого. Меня. Рона. Да кого угодно, кто там был. Я надеялся на это. Я только об этом и мог думать. С того самого момента, как мы здесь, я только об этом и думаю: а если бы это, а если бы то... И теперь я понимаю. Если бы там у меня был выбор, любой вред, предназначенный тебе, я бы забрал себе или отдал другим, не задумываясь. Если бы я мог выбирать… И я бы не чувствовал вину, потому что знал бы, что поступил правильно. Поэтому не проси меня не чувствовать вину. Я всё равно буду. Как и всё остальное, что я чувствую к тебе, я буду.

Собственное сердце оглушает её, больно клокоча в снова пересохшим горле. Гермиона почти не чувствует пальцев, когда, не глядя в блокнот, торопливо выводит на бумаге. Она не может оторвать от Гарри взгляд.

Пусть он и сказал, что в первую очередь попытался бы умереть сам, она не может не признать очевидное — он только что сделал выбор. Он её выбрал — из целого треклятого мира — её. Он сказал, что она важнее других, да?

Правда ведь?

«Хорошо, что у тебя его не было. Выбора».

Гарри смотрит на неё с непониманием, и болью, и сожалением, и нежностью, и много с чем ещё — со всем остальным, что я чувствую к тебе — с чем только он и может смотреть, а она в ответ на него — с прежде невиданной за собой решимостью.

«Если бы у меня был выбор, там в мэноре я бы ничего не изменила. Как ты и сказал. Боль куда проще стерпеть, если её испытываешь ты сам и тебе не приходится смотреть, как страдает любимый человек. Не чувствуй вину хотя бы за то, что я тоже поступила правильно».

Слова признания после нескольких лет молчания даются удивительно легко. Какая ирония. Ей пришлось стать немой, чтобы, наконец, заговорить. Чтобы он заговорил. Чтобы они оба нашли голоса правды. Однако она прошла через ад и выжила. Теперь любовь — последнее, чего она будет бояться и в чём ей страшно будет признаться.

Несколько секунд Гарри не сводит взгляда с блокнота. А потом Люмос окончательно гаснет, забирая слова в ночь, и оставляет их одних в темноте. А в темноте даже прикосновение к коже, которую целует лунный свет, ощущается иначе, пальцы Гарри замирают в её ладонях, но Гермиона не смеет пошевелиться, чтобы продлить этот волнительный момент на секунду-другую, на целую вечность. Но он длится недолго — руки Гарри исчезают.

Однако прежде, чем Гермиона успевает осознать эту потерю, его ладони оказываются на её щеках, и Гарри целует её. Прямо в губы. Пальцы Гарри холодные, но губы горячие, и этот контраст вспыхивает под кожей ярким целительным огнём, которому, кажется, под силу заживить все их шрамы, искупить всю вину, исправить все ошибки. Огню, конечно же, не подвластно ничего из этого, но, когда они разрывают поцелуй и прижимаются друг другу лбами, кажется, что достаточно и того, что есть здесь и сейчас — их, живых и невредимых, пусть и необратимо сломанных.

Возможно, и короткое, как это, умиротворение стоит того, чтобы проходить ради него через ад, чтобы сражаться.

Гермиона смотрит на их руки, слитые воедино, наконец-то, взаимно, и хочет верить ей — если они будут держаться друг за друга, однажды даже их не знающие упокоения шрамы перестанут болеть.


* * *


Глава опубликована: 06.06.2021
КОНЕЦ
Отключить рекламу

Автор ограничил возможность писать комментарии

↓ Содержание ↓

↑ Свернуть ↑
Закрыть
Закрыть
Закрыть
↑ Вверх