↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
|
Ферма скалится в ночи частоколом заточенных бревен, полукружьем вогнанных в свежевспаханную землю. Не забор и не стена, лишь иллюзия безопасности, но более того — ограничение. Стен вообще больше нет, — напоминает себе Хистория. Стены не хранили их от мира, стены укрывали мир от них — дьяволов Парадиза. Пеленали в тугие путы страха, заставляя бояться собственной сущности. И, возможно, не зря, — думает Хистория, скользя взглядом по обугленным скелетам деревьев, поминальной процессией выстроившихся вдоль вздыбленной дороги и провожающих с немым укором свою королеву. Королеву без королевства.
Если гул превратил в обугленную, застывшую искореженным стеклом груду камней само сердце Элдии, то что стало с остальным миром? Хистория не хочет знать. Редкие корабли приносят с осколков большой земли тревожные вести: гул породил не только страх. Когда страха слишком много — тот исчезает, истлевает под жаром адреналином бьющегося сердца, остается мазком сажи меж судорожно сжатых кулаков. Вместо страха остается злость. А у злости стальные кулаки, способные раскрошить в труху целый мир, не то что один маленький остров, — уж Хистория это знает.
Иногда ее гложет мысль: быть может, Эрен был прав. И нужно было довести дело до конца, сравняв весь мир с землей, отстояв свое право на существование полным изничтожением всех прочих народов. Вылепить Новую Элдию из праха сожженных не-элдийцев, пепла сгоревших городов, песка, из которого Имир по крупицам собирала их человеческие тела.
Хистории противно от этих мыслей, как будто бы это ее крик, а не титана-прародителя, пробудил гигантов, столетье спавших под кладкой каменных стен — охраняя. Мир людей от них — титанов. Эта она закричала, когда ребенок, бывший не ее желанием, а необходимостью (была ли она в самом деле — эта необходимость?) разрывал ее чрево, и стены дрогнули. Земля дрогнула.
Когда Хистория не думает о том, стоил ли того гул, в ее голову закрадывается мысль: быть может, прав был Зик. Им стоило отказаться от будущего, спрятать мечи в ножны и объявить капитуляцию. Отказаться от борьбы. Им стоило умереть, чтобы их… полюбили? Ведь кто скажет плохое слово о тех, кто умер героем? Кому как ни Хистории понять эту убежденность. И Хистория понимает. Как понимает и иллюзорность этой убежденности — такой же зыбкой, выстроенной на лелеемом самообмане, как безопасность, которую им дарили стены.
Королеве, погрязшей в лицемерии, той, что вылезла из скорлупы девочки, что врала всем вокруг и в первую очередь — себе, претит ложь. Впрочем, в этом она уже давно честна с собой — себя она никогда не любила.
Стал бы мир без них чище? Перестали бы люди убивать друг друга? Всего лишь сладкая ложь. Если в мире не осталось бы элдийской крови, то убивали бы за разрез глаз, за оттенок кожи, за земли и ресурсы. Чтобы мир стал чище, стоило умереть им всем до единого.
И все же, и все же… Ребенок на ее руках подает голос — громкий и требовательный, звенящий в ушах эхом покойника. Хистория смотрит на маленькое, искривленное в плаксивой гримасе личико почти с искренним недоумением: ради этого все было, Эрен?
Хистория качает на руках ребенка. Меланхолия качает Хисторию.
В дверь скребется мальчик с фермы. Хистория не помнит его имени, помнит только, что тот обижал ее в детстве и швырялся камнями. Мальчику уже давно за двадцать, и ей бы испугаться разворота его широких плеч, когда она говорит ему тоном королевы рухнувших стен:
— Уйди, — но страх остался лишь мазком сажи меж ее с силой стиснутых кулаков. Если бы он посмел хотя бы помыслить, чтобы замахнуться на нее, то остался бы без головы быстрее, чем успел сжать пальцы в кулак. У Хистории нет охраны, но она та, что прошла через жернова разведкорпуса неперемолотой. Та, что раскроила затылок собственному отцу в обличии титана. Что ей какой-то мальчик с фермы?
Раздаются удаляющиеся шаги: мальчик с фермы — прикрытие. И ему хорошо за это платят. Наверное, отрешенно думает Хистория, он просто хотел составить ей компанию. Наверное, думает Хистория, он сам хотел компании: он больший узник на этой ферме, чем она, изображающая затворничество. Но Хистория не хочет разговаривать с живыми: она ведет беседы с мертвецами.
С Микасой они молчали. Стояли в двух шагах друг от друга под тенью исполинского дерева, похожей на огромную кляксу, в звенящей тишине, когда все прочие, даже самые верные последователи преданного земле героя разбрелись по домам (тому, что от них, смятых сотней гигантских ступней, осталось). Возможно, это дерево, это место имели какое-то особенное значение для Эрена, раз Микаса решила похоронить его здесь. Хистория не спрашивала. Как и не спрашивала: “это ты его убила?”.
— Как ты ее назвала? Это же девочка, да? — кивок на копошащийся кулек на перекинутой через плечо Хистории перевязи. Микаса не спросила: “Кто отец, Хистория?”. Микаса куталась в красный вязаный шарф, как будто бы ей было холодно. Солнце, катящееся к закату, пекло: по виску Хистории стекал пот.
— Ее зовут, — Хистория сглотнула, — Имир.
Она не сказала: я назвала ее. Она бы никогда не назвала ее этим именем. Именем, приносящим несчастья. Эрен Йегер был мертв, и восставшей Элдии нужен был новый символ. Новое начало. Новая вера.
Что знали эти люди, еще вчера даже не открывшие для себя большой мир: украдкой взглянувшие на самый его краешек через замочную скважину запертой двери? Что знали они о той, которую насильно нарекли этим именем и посадили на трон своей веры в марлийских подпольях? О той, что говорила ей, что любить нужно только себя, а сама — пошла на убой? И уж тем более, что знали они о первой, что носила это имя и пронесла его через века — тонкокостном призраке, звенящем эхе многовековой боли, блуждающем по закольцованным во времени путям. Хистория видела ее — сначала мельком, как полузабытый по утру сон, — когда Эрен склонился перед ней, сидящей на троне, в поклоне и прикоснулся губами к ее руке. И позже — ярким болезненным видением, выжигающим своим холодным светом глаза: Имир слепила из песка нечто, больше похожее на комок грязи, чем на ребенка, и протянула Хистории.
Наверное, думает Хистория, ей никогда не стоило касаться Эрена Йегера. Наверное, думает Хистория, прав был отец и все Фрицы, отказавшиеся от войны, до него.
Закат давно догорел, на западе тлеет рассвет. Хистория говорит с мертвецами.
i had all planned out before you met me
was gonna leave early and so swiftly
maybe in a fire or crash of a ravine
people would weep
how tragic, so early
sylvan esso — die young
Криста Ленц улыбается — широко и ярко, так, что невозможно не задержать взгляд на секунду-другую, невозможно не влюбиться. Криста Ленц — самая солнечная девушка кадетского корпуса, та, что протянет руку помощи, встанет на сторону слабого и, если понадобится — умрет.
Понадобится, обязательно понадобится, — думает Хистория и рвется в бой. Смерть не кажется Хистории чем-то ужасным. Нет, ей было страшно, когда пала первая из стен, ее охватывал ужас, скручивая желудок рвотными позывами, когда на ее глазах титаны отрывали головы ее товарищам из кадетского корпуса и заглатывали тех целиком, она захлебывалась слезами вполне искренне, когда командиры устанавливали могильные камни над пустыми могилами, а Имир крепко держала ее за плечи. Но смерть — чужая и своя — имеет для нее разное значение. Других есть, кому оплакивать, других, думает Хистория, проверяя крепления упм перед учениями, есть, кому любить. Она же — другое дело. Внутри нее, под кружевом имени Кристы Ленц, дробится пустота. Имя Хистория Рейсс могло значить многое, но не значит ровным счетом ничего. А Хистории так хочется значить хоть что-то.
Ее товарищи получают письма и посылки из дома, и даже Жан, напоказ стыдящийся своей матери, выглядит обласканным любовью ребенком, что Хисторию берет злость на него: как можно стыдиться любви, какой бы она ни была? Хистория не знала никакой. Ее собственная мать, прежде чем захлебнуться кровью из вспоротого горла, сказала: я бы хотела, чтобы ты никогда не рождалась. Было бы лучше, если бы ты умерла. Иногда Хистории кажется, что это были единственные слова, что она слышала от матери. И единственный раз, когда та смотрела прямо на нее, а не мазала взглядом мимо, всматриваясь вдаль. Мне всего лишь нужно было умереть, — поняла Хистория, — чтобы меня полюбили. И приняла на веру.
В кратких передышках между тренировками, разламывая поджаренный на костре хлеб на равное количество частей, каждый из них роняет мимоходом пару фраз: о детстве, о семье, о младших и старших братьях и сестрах. Они все говорят об этом так буднично и обыденно. Хистория молчит. И с жадностью блуждавшего в одиночестве долгие месяцы за стенами ловит каждое слово: собирает их на собственном языке, голодная, как хлебные крошки, и пробует на вкус.
“Криста такая замечательная!”, “Хотел бы я такую девушку себе в жены”, — взгляды, направленные на нее, не греют. Все равно что тусклый свет мертвых звезд. Хистории, кутающейся в личину Кристы Ленц (девочки, которую обязаны любить), темно и холодно.
Тот, кто любит тебя, видит тебя. Но он взгляда Имир Хистории не по себе. Та видит не то, что Хистория так старательно показывает миру: какая она добрая, какая она хорошая, самая лучшая — та, что уж точно заслуживает любви. “Ты лицемерна”, — говорит Имир. “Ты дура, почему ты так стремишься умереть?” — Имир нет смысла задавать этот вопрос, та уже знает ответ. Фальшивая солнечная улыбка Кристы Ленц кислотой разъедает губы.
Нормальные люди бегут от смерти, нормальные люди стремятся укрыться за стеной Сина, докуда уж точно не доберутся титаны (как Энни, Имир или Жан, метящие в военную полицию). Хистория же радостно бежит смерти навстречу. Ведь если я умру, — думает Хистория, то кто-то же, хоть кто-то обронит слезу по ней: как плакала сама она над списками погибших кадетов, с которыми перебрасывалась едва ли парой слов, как плакала по мертвым офицерам разведкорпуса, которые вряд ли знали ее саму хотя бы по имени.
Но ее спасают: раз за разом, порой ценой десятков, а то и сотен жизней. “Зачем?!” — Хистории хочется закричать, Хистории хочется их ударить: зачем они мешают ей стать достойной любви?
Хистория не знает, что такое любовь, знает только, что та существует в этом мире и ей никогда не заслужить этого чувства. Ее любили когда-то, но память об этом ее любящая сестра ласковым движением скальпеля выскребла из черепной коробки. Внутри Хистории — черная дыра. И, кажется, теперь ей всегда будет мало.
Воспоминания возвращаются: вспышками света, не греющими — жалящими, прожигающими сознание. Так вот, — думает Хистория, — как оно было. Как оно должно было быть. Но это не приносит ей облегчения: Хистория чувствует себя больной. Она чувствует себя калекой. Пустота внутри зияет все шире, и в ней, как щепки разбитого корабля в бушующем море (которое где-то далеко-далеко, за стенами), полощутся осколки сестринской любви. И царапают изнутри.
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
|