↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
|
Вот уже несколько месяцев — то есть почти со дня победы над Волдемортом — жители Хогсмида называли Визжащую хижину несколько по-иному: те, что пообразованней — Сквернословящей, остальные попросту Матерящейся. «Ух и заворачивает!» — восхищенно крутили головами смельчаки, пробиравшиеся к хижине в потемках, а деревенский старожил мистер Прюитт, попыхивая трубочкой, утверждал, что такие загибоны слышал только от своей недоброй памяти тещи, старой карги, в девичестве Принс: «Видать, ихние родовые проклятья». Это еще больше укрепило жителей деревни в убеждении, что сквернословит — или попросту матерится — в хижине не кто иной, как дух хогвартского профессора Северуса Снейпа, в прошлом злодея и предателя, в настоящем — героя и великого человека. Правда, речи, соответствующей его новому статусу, на похоронах не прозвучало — главным образом потому, что похорон не было. Тела, загадочным образом исчезнувшего из хижины, так и не нашли. А однажды парочка самых отъявленных смельчаков, подглядев в щель, убедилась, что комната, в которой раздаются цветистые проклятья, абсолютно пуста — и с тех пор теория о бестелесном духе профессора стала в деревне аксиомой. Предположений о том, что могло случиться с телом, высказывалось великое множество, но все они были прискорбно далеки от истины.
Лишь один-единственный человек совершенно точно знал, что произошло с профессором. И этот самый человек в момент, с которого и начинается наша история, сидел на скрипучем деревянном полу, в отчаянии опустив голову на скрещенные руки. Ни рук, ни других частей собственного тела он, разумеется, не видел — только пылинки, пляшущие в солнечных лучах, пробивающихся сквозь щели в стенах — пару раз в них подглядывали какие-то идиоты, и приходилось сбрасывать мантию и мерзнуть. Впрочем, если бы этим идиотам удалось увидеть хоть что-то — хоть абрис, хоть нечеткую тень — у хижины, возможно, появился бы шанс стать Поющей благодарственные гимны. Но этого снова — в который раз! — не случилось.
— О, недоношенное низлово отродье, — без прежнего пыла (душевных сил на более смачные ругательства уже не осталось) прошептал человек, отшвырнув в угол очередную бесполезную склянку. За последние дни он выпил двадцать девять пузырьков сваренной неизвестно кем разнообразной гадости — сколько удалось утащить из кабинета зельеварения, с полок с образцами зелий. Мерлин, какой стыд — красть из собственного кабинета и не иметь доступа в свою лабораторию с исчерпывающим набором редчайших ингредиентов! Хотя нет, увы, не исчерпывающим…
— Всего один не вполне подходящий ингредиент, ничтожное несоответствие, — вздохнув, человек в очередной раз вспомнил, как обнаружил, что шкурки половозрелых жаб закончились, и пришлось заменить необходимую составляющую чешуей тритона — зелье ждать не могло, а интуиция подсказывала, что нужного эффекта он и в этом случае добьется. К сожалению, интуиция умолчала о том, что добьется он еще и несколько иного эффекта. Он помнил, как, очнувшись, не увидел сначала крови — хотя по ощущениям натекла целая лужа и лежать в ней было очень противно — а потом и пытающихся нащупать эту невидимую кровь ладоней, и с некоторым стыдом вспомнил о потоке ругательств, разнообразию которых изумился сам. Впервые в жизни он с такой искренностью посылал проклятия в собственный адрес. Да, зелье, действенное, как и остальные его изобретения, спасло ему жизнь, но попутно — так, в качестве бонуса — сделало профессора невидимым.
— Драконьи яйца… — проскрежетал профессор, вспоминая начавшийся тогда и повторяющийся по сей день кошмар существования в новом качестве. Днем он сидел в хижине, перебирая в уме всевозможные сочетания снадобий, а по ночам пробирался в замок, чтобы выкрасть из кабинета пару-тройку флаконов. Остаток ночи профессор позволял себе надеяться — а вдруг хоть на этот раз он в двух шагах от прежнего облика! — но наутро, выпив содержимое флаконов, убеждался, что снова в двух шагах лишь от несварения желудка. Палочку героя из хижины, разумеется, забрали, так что накладывать дезиллюминационные — равно как и всякие другие — чары никакой возможности не было, поэтому мантию и прочее во время ночных вылазок приходилось снимать: профессору совсем не хотелось, чтобы по замку разошлись слухи о новом призраке — Абсолютно Безголовом Севе. Но даже без одежды следовало быть крайне осторожным — тело утратило видимость, но не осязаемость. Аппетита оно, к сожалению, тоже не утратило, так что профессору приходилось красть не только зелья, но и еду, торопливо хватая в темноте попавшиеся под руку куски. В организме еда, даже видоизменяясь, отнюдь не становилась невидимой ни на каком из этапов, и с каждым днем профессор со все более горячим сочувствием вспоминал персонажа прочитанной когда-то магловской книжки — забыл фамилию автора, что-то уэльское. Правда, всех подробностей злоключений того неудачливого экспериментатора он — к счастью для себя — тоже не помнил, но подозревал, что дальше будет только хуже.
Лишь однажды у него появился повод подумать, что у невидимости, пожалуй, есть свои преимущества — когда, в первый и последний раз за эти кошмарные дни, он решился выбраться из хижины днем. Тогда, на похоронах погибших в Последней битве, стоя в безопасном отдалении от собравшихся, он был доволен, что никто не вглядывается в его лицо и не подталкивает соседа локтем — смотрите-ка, у слизеринского пугала тоже есть сердце. Хотя после поттеровских откровений — какого черта мальчишку понесло выбалтывать толпе доверенную только ему тайну! — можно было бы ожидать скорее жалостливого сюсюканья — ах, ведь притворялся сухарем и букой, но и Снейпу не чужды душевные порывы!.. Тьфу. В любом случае сейчас профессора вполне устраивало собственное состояние — ровно до того момента, когда он приблизился к Макгонагалл, скорбной тенью бредущей вдоль длинного ряда могил.
Он защищал их всех, как мог… пока мог — и она тоже, но потом от них обоих уже ничего не зависело… Профессор догадывался, что декану Гриффиндора от подобных мыслей тоже ничуть не легче.
— Минерва, я… — Тут горло сдавило так, что фраза осталась незаконченной, но Макгонагалл все-таки что-то расслышала.
— Северус, ты?!.. Что.. Как?.. — бормотала она, потрясенно озираясь, и профессора охватывала дрожь всякий раз, когда ее растерянный взгляд снова и снова устремлялся прямо на него — сквозь него, на озеро и далекую кромку Леса. Наконец, прошептав: «Померещилось», Макгонагалл отвернулась и подошла к окликнувшей ее Спраут, а профессор поплелся в свое опостылевшее убежище, сжимая кулаки в бесплодной ярости.
После года директорства, когда в замке он разговаривал в основном с портретами, эта невозможность сказать коллегам и услышать в ответ простые слова утешения и поддержки ранила больнее всего — даром что раньше он ни в чем подобном не нуждался. Но последний год многое изменил. Теперь, когда по всем счетам было заплачено — и заплачено добровольно, когда Поттер непостижимым образом выжил и его, Северуса, многолетняя миссия оказалась не такой уж бессмысленной, когда гибель любимой была отомщена и ее тень уже не тревожила душу — теперь он хотел бы пожить — по крайней мере, попробовать пожить! — обычной жизнью, без шпионства, лжи и необходимости убивать. Вернуться в Хогвартс — к зельям или защите… Пожалуй, все-таки к зельям, уроков защиты он добивался скорее как доказательства того, что Дамблдор ему вполне доверяет. Вернуться в Хогвартс, войти в Большой зал, кивнуть студентам, коллегам, выжившим орденцам — все они сейчас дневали и ночевали в замке, восстанавливая разрушенное — и увидеть в ответ открытые взгляды, не таящие, как раньше, недоверия и враждебности. Вернуться — и сделать, черт побери, что-то полезное, а не блуждать по ночам унылым бесплотным призраком, остерегаясь даже домашних эльфов!
Между тем недели складывались в месяцы, и надежды на лучшее таяли вместе с последними ясными днями. Погода ощутимо портилась, и профессор, никогда не отличавшийся крепким здоровьем, окончательно впал в уныние. Громовым чиханием пару раз он уже испугал Миссис Норрис, а однажды на подозрительные звуки приковылял и Филч. Впопыхах выбравшись из замка, профессор, голодный и промерзший, чихая, плелся к хижине, поджимая пальцы, — в конце сентября по ночам начинало подмораживать, и кристаллики инея неприятно впивались в босые ступни. Из-за этого... сквиба (профессор проглотил ругательство — замок был еще близко) ни едой, ни новой порцией зелий разжиться сегодня не удалось. А что если завтра он свалится с температурой, будет дрожать в ознобе, кутаясь в заскорузлую от засохшей крови мантию, — чистую стащить не получилось, как ни пытался, снова не сможет выбраться из хижины — а потом ослабнет и... и... Добредя наконец до опостылевшего убежища, профессор тяжело опустился на жалобно скрипнувший пол и приказал воображению заткнуться. Жалеть себя приятно, но абсолютно нерезультативно — это он усвоил еще в детстве. Надо действовать — но сначала как следует подумать.
Он думал всю ночь, думал ранним утром, глядя на пляшущие в лучах пылинки и шепча ругательства, перебирая все, даже самые фантастические, варианты действий — и, стиснув зубы, гнал от себя мысль, которая пришла в первую же секунду и прочно засела в мозгу, не собираясь уходить. "А что такое?" — невинно улыбнувшись, спросила мысль и вольготней расположилась в сознании. "Признай уже, Северус, что другого выхода нет — надо просто пойти и..."
"Пошла прочь, паршивка", — проскрежетал профессор, обессиленно взялся за пылающий лоб — прекрасно, вот и горячечный бред, что дальше? — а в следующий миг вскочил на ноги, выпучив глаза и схватившись за сердце — в хижине прозвучало недоуменное:
— Профессор, это вы мне? Конечно, я могу уйти, если мешаю, но... вы уверены?
— Да!.. То есть нет, погоди — в тебе есть толика здравого смысла... но сама посуди — как я могу просто пойти и...
Осознав, что вслух разговаривает с собственной мыслью, профессор застонал и, покачнувшись, привалился к стене. К счастью, краешек разума, каким-то чудом оставшийся бесстрастным наблюдателем, отметил, что голос звучит не внутри головы, а доносится извне — из темного дверного проема.
— О, вы действительно считаете, что я не лишена здравого смысла? Спасибо! — голос потеплел и чуть приблизился — высокий, заунывно-мелодичный, словно пение сквозняков, гуляющих по хижине, тонкий, почти детский — но нет, скорее девичий... Поняв, что девушка, правда, тоже пока невидимая, совсем рядом, профессор покраснел так, что наконец согрелся. Осознав, что незастегнутая мантия сползла, попытался прикрыться — и, даже злясь на себя из-за очевидной глупости жеста, рук не убрал. А бестелесный голос между тем продолжал:
— Так мне уйти или остаться? Но если уйду, ведь вы не пойдете за мной, верно? И рассказывать о себе запретите, правильно? В общем-то, я вас понимаю — лучшему зельевару Британии, наверное, тяжело признаться, что стал невидимкой из-за неудачно сваренного зелья... особенно если этот зельевар — вы, профессор Снейп. И унизительно стать объектом исследований — конечно, самому экспериментировать гораздо приятнее, чем быть чьим-то подопытным кроликом. И довериться никому не можете — не потому, что некому, просто не привыкли доверяться и доверять. Вот и сидите тут, кутаясь в эти жуткие лохмотья, — кстати, куда вы прячете одежду, когда ее приходится снимать?
— Под корзину, за которой прятался Поттер, — машинально прошептал профессор, потрясенный, что невидимая пока незнакомка не только поняла, что с ним произошло, но и угадала, что он собирался (вернее, чего не собирался) делать — и не просто угадала, а безошибочно разобралась в мотивах. На такой трезвый, отстраненный анализ, кроме слизеринцев, способны только равенкловцы, а из остальных — пожалуй, лишь Грейнджер. Но полудетский голосок ничем не напоминал голос гриффиндорской всезнайки — зато явственно воскресил в памяти события прошлого года...
...когда, уже назначив троице наказание, он повернулся, чтобы уйти в личные покои, поморщился от одобрительного подмигивания Дамблдора — и чуть не подпрыгнул, услышав за спиной безмятежное:
— Спокойной ночи, директор.
Соблазн обернуться был огромен — интересно, Уизли и Лонгботтом еще сдерживаются или уже крутят пальцами у висков, корча ненормальной зверские рожи? Он и сам еле удержался от ухмылки. Впервые за последние месяцы груз директорства — вот какая должность в Хогвартсе была на самом деле проклята — на мгновение перестал оттягивать плечи. Неожиданно легко подумалось — не все потеряно, пока в этом спятившем мире есть некие постоянные величины, и одна из них — безмятежное безумие Луны Лавгуд...
...Нет, скорее, странная мудрость, как сказал бы он сейчас. И удивительная для ее возраста способность слушать внутренний голос, видимо, еще тогда прошептавший: директор — не враг, как бы ни пытался им казаться. И эти ее небоязливые взгляды во время трапез в Большом зале — не презрительно-гневные, как у других, а задумчиво-внимательные — помнится, он даже подумал, не владеет ли девчонка легилименцией... От близости человека, который — единственный из всех — попытался его тогда понять, зачесались глаза и защипало в носу — впрочем, может быть, это вновь дала о себе знать простуда. А вслед за простудой заявило о себе и одиночество — из профессора градом посыпались вопросы, перемежаемые оглушительными "Апчхи", которые из уважения к герою мы дальше цитировать не будем:
— Но как вы догадались, что я стал невидимым?.. И каким образом поняли, где прячусь?.. И почему вы еще в замке — ведь вы уже не студентка?.. И как прошла реставрация — все ли удалось восстановить?.. И... вы не захватили какой-нибудь еды? И-и-и...
Последний чих оказался таким мощным, что профессор на мгновение выпал из реальности — а когда пришел в себя, увидел перед лицом измятый, но чистый светло-серый платок, который сжимали тонкие бледные пальчики. Профессор судорожно дернулся, страшась поднять взгляд и увидеть на физиономии материализовавшейся наконец Лавгуд насмешку, но рука неуверенно помахала платком и голосок очень серьезно произнес:
— Сейчас это все, чем я могу помочь, сэр, — но будет и еда, и теплая мантия. А пока наденьте что есть — вам же холодно. Честное равенкловское, я не стану смеяться... Вот так... вот и хорошо. Возьмите теперь платок, а я отвернусь и попробую ответить.
Что оставалось делать? Потянуться за платком, удивившись, что тонкие пальцы, коснувшись его невидимой ладони, не отдернулись, благодарно высморкаться и слушать, слушать, слушать — профессор и сам не ожидал, что так истосковался по живому человеческому голосу. А в том, что этот голос отдавал легкой потусторонностью, была даже некая прелесть — словно равенкловка балансировала на незримой границе между его тоскливым одиночеством и остальным миром, и собственное слегка потустороннее состояние уже не казалось профессору столь удручающим. А Лавгуд рассказывала — теперь скорее мелодично, чем заунывно, словно тоже радуясь возможности с кем-то поговорить, и профессор невольно подумал, что с ее репутацией собеседников у нее, должно быть, не так уж много.
— Знаете, я особенно не гадала. Просто вышла неделю назад полюбоваться феечками — они так красиво танцуют в рассветных лучах — и увидела следы босых ног. Везде на траве уже иней, а тут темная цепочка — прямо к лазу. Пошла по этой цепочке, понаблюдала, как в воздухе мелькают флаконы с зельями... Ну и послушала — нет, ничего такого, сэр, упоминались только Мерлин и его причиндалы. Забавное словечко, правда? Все время представляю себе эти причиндалы — ну, ключи там, монетки, драконья чешуя, сушеные лягушки — что еще могло заваляться у него в кармане?.. Ох, сэр, опять вы раскашлялись, и как ужасно... Вот, хоть водички попейте — хорошо я освоила невербальное Агуаменти, правда?.. В общем, тут не нужно быть аврором, чтобы догадаться — духи, даже поминающие Мерлина, зелий не пьют и следов на траве не оставляют.
— Но раз догадались, п-почему... почему не рассказали остальным? — прохрипел профессор, поклявшись себе употреблять при Лавгуд только ругательства, поддающиеся однозначному толкованию. — Стало интересно, как я буду искать выход из положения?
— И поэтому тоже, сэр. Экспериментатор и кролик в одном лице — это ведь так редко встречается! А зельевар, да еще такой выдающийся, ставящий опыты на самом себе — вдвойне интересно! Гораздо любопытнее, чем наблюдать за бедняжкой Хагридом, который выводит всяких жутких тварей и сам же от них страдает. И даже намного интереснее, чем разыскивать морщерогих кизляков...
— Весьма польщен, — проворчал профессор, не зная, каким сравнением он уязвлен больше, но совершенно не удивляясь такому ответу. Тоже очень по-равенкловски — холодноватая отстраненность, гораздо более объяснимая и логичная, чем сочувствие, которого просто не...
...Но потом Гермиона — она тоже в замке, доучивается — нашла мне в восстановленной секции магловедения книгу про магла-невидимку. И я поняла, чем рано или поздно может закончиться ваш эксперимент — скорее рано, если судить по тому, как вы опять раскашлялись. Нет, сэр, я бы не вмешалась — я уважаю ваш выбор...
— Так какого дементора вы тогда здесь?.. — прохрипел профессор, вконец запутавшись в мотивах этого создания, не менее загадочного, чем ее несуществующие твари. — Наблюдали бы себе дальше...
— Только выбора у вас на самом деле нет. А эксперимент, результат которого известен заранее, не может считаться удачным, согласны? Ненавижу эксперименты, которые заканчиваются... — из тихого голоса вдруг исчезла вся потусторонность, — ... которые заканчиваются не так, как могли бы, потому что условия были неподходящими. Так что я пошла в замок за теплой одеждой и зельями...
— Может, вы хотя бы спросите — какими, или мне с этой минуты оставлена лишь роль кролика?
Увы, ехидство без привычной мимики, кажется, совсем не подействовало — тонкие светлые брови удивленно изогнулись так, что профессор вспомнил свое полузабытое отражение:
— Конечно, целебными! От простуды, ну и чтобы бородатые брандахлысты не донимали. Они, эти брандахлысты, знаете какие назойливые! Так и лезут в щели, слетаются на беспомощность... И тоже невидимы, совсем как вы, сэр! Папа весь извелся, пытаясь обнаружить доказательства их существования... Но с вами будет гораздо проще — скоро вы перестанете напоминать персонажа той магловской книжки! Я ведь уже говорила, что смогу помочь?
— Чем? — обессиленно прошептал профессор, чувствуя, что неумолимо переселяется в мир бородатых брандахлыстов. — Вы что, ассистируете Слизнорту и научились разбираться в зельях?..
— Что? Ассистирую Слизнорту?.. Ах да, я же так и не ответила, чем занимаюсь в Хогвартсе. Понимаете, я немного рисую... Ничего особенного, так — пейзажи, друзей, животных, — Лавгуд смущенно улыбнулась и профессор невольно улыбнулся в ответ, с облегчением возвращаясь в реальность и предпочитая не уточнять, каких именно животных. — А во время Битвы в замке пострадало очень много картин. Особенно на нижних этажах, но и верхним досталось... В общем, я понемногу их реставрирую. И знаете, сэр, у меня совсем неплохо получается! Правда, и сами картины очень помогают, иногда достаточно пары штрихов, легкого мазка — им так хочется восстановиться, что даже специальных заклинаний почти не требуется. Только заклятия Чистого цвета и Несмываемости — но их я уже хорошо освоила... С вами, — равенкловка предвкушающе оглядела пространство перед собой, и профессор невольно плотнее завернулся в мантию, — будет потруднее, потребуется еще дюжина-другая заклятий. Но зато безумно интересно, что получится! Да, захвачу заодно и кисти с красками. Сэр, не переживайте, я почти уверена, что справлюсь!..
Последняя фраза долетела уже из подземного хода, но веселого эха профессор почти не услышал — он в волнении забегал по комнате, от потрясения не вслушиваясь даже в шорохи снаружи. Она собирается нарисовать ему тело, разукрасить его, Северуса Снейпа, словно магловский манекен, сделать из него ходячую колдографию!.. Бред, чистейшее безумие, да и чего еще ожидать от студентки, чьи странности были в Хогвартсе такой же притчей во языцех, как неуклюжесть и нерешительность Лонгботтома...
...Но разве то, как вел себя Лонгботтом весь год в замке и как поступил во время Последней битвы, не было чистейшей воды безумием — и не оказалось единственно правильным? И если рассудить здраво, — если в окружении брандахлыстов можно рассуждать здраво, — то идея Лавгуд, пожалуй, самая разумная и осуществимая из всех возможных. Чтобы подобрать подходящее сочетание зелий — и тем более изготовить новое — могут потребоваться месяцы, если не годы. И он займется этим сам, с удовольствием продолжит свой эксперимент, когда все в замке снова увидят профессора Снейпа — пусть и несколько видоизменившегося профессора, его бывшая студентка вряд ли идеально владеет кистью. Но расспрашивать его никто не решится, а слухи... Да пусть распускают какие угодно, все равно истину будут знать только он и странная девушка из Равенкло.
Профессор тряхнул отросшими волосами и неожиданно для себя улыбнулся пляшущим в золотистых лучах пылинкам — может, это и есть брандахлысты?.. Кажется, Лавгуд успела наложить на улыбку свое заклятие Несмываемости — непривычная для профессора мимика не спешила сменяться угрюмостью, уголки губ тянули вверх невидимые нити, словно девчонка уже начала проделывать свои странные опыты, и на душе было как никогда легко и радостно.
Над его душой тоже вдоволь поэкспериментировали — и он сам, и другие, и в процессе этих экспериментов боль была привычной спутницей, а уж в результате... Но сейчас — пожалуй, впервые в его жизни — ни процесс, ни результат не грозят болью и новыми потерями. Этот эксперимент обещает стать... забавным, как ее представления об окружающем, если вдуматься, удивительно здравые — не считая брандахлыстов. Профессор хмыкнул, вспомнив, какой убежденностью горели ее глаза — чуть навыкате, искрящаяся, словно иней на буковой коре, светло-серая радужка, пушистые ресницы... Забавная девушка, да — и, пожалуй... Увернуться от нового эпитета не удалось — осталось лишь повторить непрошеное словечко, улыбнувшись его полузабытой прелести. Милая.
* * *
— Ой! Мисс Лавгуд, щекотно же... То есть я хотел сказать, здесь совсем не обязательно прорисовывать все настолько тщательно, можно ограничиться одним слоем... Ай!
— Потерпите, сэр, еще немножко... Я догадываюсь, что щекотно... То есть я вожусь слишком долго. Зато теперь ваш живот — настоящее произведение искусства, сама не ожидала, что получится так интересно! Уже через пару минут можно будет посмотреть... Нет-нет, пока нельзя, не снимайте повязку! Краски должны немного просохнуть, иначе стихийная магия, излучаемая взглядом — кажется, маглы называют ее сглазом? — может помешать процессу, некоторые оттенки окажутся слишком темными... ну и там вообще. Видите, я сама работаю в специальных очках — ой, правда, не видите... Ну ничего, еще чуть-чуть — и готово!..
Какие там еще могут быть оттенки, на животе, проворчал про себя профессор, но опустил руку, не коснувшись повязки, — сегодня Лавгуд явно взялась за дело всерьез, и последние несколько часов он боялся лишний раз пошевелиться, стоя посреди комнаты как зачарованное феей дерево, а проворные ручки вертели его туда и сюда: "Повернитесь, сэр... Наклонитесь, вот так... Хорошо, теперь можно выпрямиться". Даже попить самому ему не позволили — Лавгуд сама поднесла стакан, осторожно нащупав невидимый еще подбородок: лицом и руками с обоюдного согласия было решено заняться в последнюю очередь. Ну и тем, что ниже пояса — непонятно кто покраснел больше, когда равенкловка смущенно пролепетала: "Снимите мантию, сюртук и рубашку, а брюки... брюки лучше пока оставить". Наверное, все-таки он — профессор помнил собственный темный румянец, заливавший лицо отвратительными бурыми пятнами, — хорошо, что теперь они будут надежно упрятаны под слоями краски. А Лавгуд лишь слегка порозовела, словно бледные щеки чуть подкрасил неяркий сентябрьский закат.
Профессор вздохнул — новые эпитеты и сравнения и смущали, и радовали, и немного пугали. Мелодия тихого голоса неожиданно разбудила в нем полузабытое ощущение чуда, которое наполнило его когда-то при взгляде на цветок, распустившийся на детской ладошке. Ощущение светлого волшебства, пахнущего теплой сосновой корой, а еще — сладким белым клевером и медуницей, что добавляют в Феликс Фелицис. То волшебство, солнечное, осталось с ним, даже когда не стало хозяйки. А теперь в душу неуловимо, неостановимо просачивалось новое — лунное, пахнущее мятой, прохладное, как ночное озеро, зыбкое, словно серебрящаяся дорожка на его темной глади — но тоже светлое, вне всяких сомнений. И душа потянулась к новому свету — так же, как тело потянулось к робким прикосновениям.
Вначале он приготовился было к тому, что придется какое-то время мириться с неприятным вторжением в личное пространство, но непривычная близость чужого тела и тепла вызывала неловкость, однако — удивительное дело! — ничуть не раздражала. Наверное, потому, что его странной фее тоже было неловко — доставшееся ей в качестве холста тело принадлежало не кому-нибудь, а ее учителю и директору Хогвартса, пусть и бьвшему... К тому же человеку, чего уж там, несколько несдержанному и не выбирающему выражений... И вдобавок мужчине. Профессор не решался предположить, что из перечисленного заставляло прохладные ладошки подрагивать, когда Лавгуд, чуть касаясь, осторожно водила ими по спине, плечам и груди, изучая рабочую поверхность, но молчаливо ей сочувствовал — попробуйте рисовать на невидимом холсте, особенно если этот холст — человеческое тело, к тому же, увы, далекое от равнинной гладкости и на ощупь напоминающее скорее гористый рельеф — сплошные локти, ключицы и выпирающие ребра, покрытые ознобными пупырышками. В природу происхождения пупырышек профессор тоже вдаваться не решался — едва он снимал одежду, тело теплым коконом окутывало согревающее заклятие.
Первые три дня ушли на подготовку — смешивание красок, подбор колеров, грунтовку и прочее — что и в какой последовательности делалось, понять было затруднительно. Наблюдать за процессом не позволяла повязка, а комментировала Лавгуд неохотно и бессвязно, то и дело сбиваясь на истории о замковых портретах. Так, пока по спине водили широкой жесткой кистью, профессор узнал, что Полная Дама на время реставрации приютила у себя Венделину Странную и та отчаянно мерзнет и скучает без своего костра. Живот щекотали легкие быстрые штрихи, а тихий голос напевно повествовал о придирчивости сэра Кэдогана, которому подавай новые доспехи привычного серебристо-серого оттенка — "Знаете, сэр, как сложно подобрать тот же оттенок?.." Потом рассказы о портретах сменялись долгими историями о несуществующих созданиях, но у профессора не хватало духа смеяться над бессмыслицами, в реальность которых она так верила. Шуршала ее мантия, глухо постукивала лопаточка, которой она, видимо, смешивала краски, журчал и звенел ручеек полудетского голоса — и эти невозможные в прошлой жизни звуки завораживали и убаюкивали, словно в его жизни не было других голосов и звуков...
"Мои друзья не понимают, почему я до сих пор с тобой разговариваю..."
"Северус, пожалуйста..."
"Трус, трус!.."
"Ты был хорошим слугой..."
"Посмотри на меня..."
Все эти тоскливые месяцы в хижине, наполненные горечью зелий и безнадежностью, прошлое мучило и не хотело отпускать. Голоса, полные страха, гнева, презрения, сплетались в заунывную жуткую какофонию, шептали, визжали, вопили — все было не так, Северус, ты только и делал, что ошибался. Ошибки, искупления, новые ошибки — и эта, последняя, словно издевательский припев — и зельеваром-то ты оказался хреновым. Он знал, что это было неправдой — но как никогда остро захотелось получить подтверждение извне. Профессор давно сжился со своим одиночеством, оно стало естественным состоянием и не тяготило — да и времени не было предаваться тоске. Но когда свободного времени вдруг оказалось слишком много и слишком много стало вокруг тишины, вдруг до ужаса захотелось просто кого-нибудь рядом. Фамильярные полуобъятия и похлопывания по плечу всегда неимоверно раздражали, а сейчас — чего бы он не отдал, чтобы кто-нибудь сел рядом, положил руку на колено: "Не беда, Север, прорвемся". Или сказал бы что-нибудь — неважно что, любой незначащий вздор, что-нибудь живое.
Он не собирался бежать от себя и своего прошлого, и не будет. Просто хотел бы перевернуть страницу, сменить пластинку, на время убрать заезженный диск подальше, прервать этот бесконечный скрежет соскальзывающей иглы — тупым концом по сердцу. И вот она, новая мелодия — шелест мантии, перетекающие друг в друга истории — иногда тихие фразы прерываются на полуслове, легкое "ф-ф-ф" — он догадался, так она сдувает щекочущие щеку пряди. Струится, журчит ручеек ее голоса, уносит звуки из прошлого, уносит одиночество, шелестя, переворачивается страница. Влажная кисть скользит по ключицам, спускается в ямку меж ребер — к нему постепенно возвращается тело, прежнее, лишь слегка (он надеется, что слегка) изменившееся. Иногда кожи касаются чуткие быстрые пальцы, исследуя угловатый рельеф, задерживаясь на шрамах, — наверное, именно шрамы, которых у него несчитано и расположения которых он и сам не помнит, выписываются такими причудливыми мазками, должно быть, именно для них подбираются оттенки.
Он не против — ему не нужно новое тело без памяти о прошлом, рубцы и отметины, даже скрытые под слоями краски, никуда не денутся, будут зудеть и ныть в непогоду, так же, как ноет душа от воспоминаний. Но и новая душа ему не нужна — можно просто впустить немного лунного света, робкого тепла, милой бессмыслицы, вдруг обернувшейся новым смыслом. Как знать, может, зыбкая серебрящаяся дорожка станет для него тропинкой в будущее, в котором смогут ужиться его молчаливость и ее разговорчивость, его скептицизм и ее необъяснимая вера в чудо, его и ее странности. Будущее, где его примут таким, как есть, со всем невидимым, неприкрашенным, зудящим и терзающим, со всем, что в нем есть неприглядного и достойного — и недостатки не испугают, а достоинства наконец примут и оценят. А случись новый неудачный эксперимент — он не станет катастрофой, тихий голос безмятежно выговорит: "Это ничего, Северус, не страшно. Попробуй еще раз, по-другому, ты справишься — а я пока отгоню брандахлыстов"...
Он согласен уживаться со всем ее бестиарием — лишь бы приняли таким, как есть...
— Готово, сэр, можно снимать повязку! Снимете — и смотрите прямо перед собой, я наколдовала зеркало!
Профессор вздрогнул и потянулся — кажется, он и впрямь задремал, убаюканный ее историями и собственными фантазиями. Что ж, пришел черед реальности — по ощущениям, краска уже подсохла, но не стянула при этом кожу, а словно покрыла ее эластичной пленкой. По груди прошлась влажная ткань и послышался вздох облегчения — должно быть, проверялось заклятие Несмываемости, время от времени прерывавшее вязь ее рассказов. Тело вновь окатила волна ознобных мурашек, любопытства и предвкушения — и профессор решительно сдернул повязку.
И замер.
Если бы в эту секунду кто-то, подкравшись к хижине, решил подслушать, что там происходит, хижина получила бы новое название — Онемевшая, настолько бездонной казалась наступившая вдруг тишина. А если бы этот кто-то решился подсмотреть в щель, то... впрочем, ему все равно бы никто не поверил.
А вот профессор поверил в увиденное почти сразу и, немного подумав, — когда вновь обрел способность думать, а не только беззвучно хватать ртом воздух, — даже почти не удивился.
Куда только за эти часы он не уносился в мечтах, усыпленный переливами тихого голоса, почти не вслушиваясь в бесконечные рассказы... А следовало бы вслушаться. Теперь-то он явственно вспомнил, как Лавгуд жаловалась, что ей скучно всего лишь восстанавливать то, что до нее уже нарисовали. Сокрушалась, как мало творчества в прорисовке уже намеченных кем-то линий и скрупулезном подборе уже подобранных до нее оттенков, какой это порой унылый процесс — воспроизводить чужие творения, часто несовершенные. Вот бы творить самой... Ничего, скоро она изучит чары, оживляющие нарисованное, быстро разделается с реставрацией, подготовит чистый холст, возьмет кисть — и...
...И когда ей представилась таки возможность — пусть без оживляющих чар, но с восхитительно чистым холстом — девчонка наконец отвела душу.
Сказать, что он не узнавал собственное тело, значило заявить, что Салазар Слизерин был сквибом. То, что отражалось в прислоненном к стене зеркале, вообще не было телом, ни мужским, ни женским. Перед онемевшим профессором красовалась ошеломляюще яркая и подробная картина мира, каким он представлялся равенкловке — точнее, части этого мира, спину рассмотреть пока не удавалось. Но и то, что он видел, потрясало воображение и заставляло вспомнить космогонические картинки в старинных фолиантах.
В ямке между ключиц сияло золотистое солнце. Озаренные его лучами волоски на груди превратились в небольшую зеленую рощицу, из которой там и сям выглядывали белоснежные единороги и морщерогие кизляки, которых совсем несложно оказалось узнать по морщинистым рогам. Вокруг сосков обвились крошечные алые дракончики, высовывающие свои раздвоенные язычки, в них целились из луков скачущие по ребрам кентавры, а чуть повыше солнечного сплетения свернулось странное существо с большим зубастым ртом и перламутровыми стрекозиными крылышками — кажется, так должны выглядеть мифические нарглы. Предплечья обвивали серебристо-серые змейки. Но настоящим произведением искусства действительно был живот — манящее голубизной и прохладой озерцо с желтыми водяными лилиями, над которыми порхали феечки, под широкими плоскими листьями плавали гибкие русалки, а вокруг пупка змеились зеленоватые щупальца — наверное, там прятался кальмар.
А на правой ключице, свесив ножки, сидел крошечный бородатый брандахлыст и нахально подмигивал профессору.
Профессор наконец выдохнул, и рощица заколыхалась, словно от дуновения ветра, а кентавры чуть опустили луки. Да, с таким холстом и оживляющих чар не надо — девчонка должна быть довольна. И впрямь, отражение за его левым плечом так и лучилось радостью — щеки вновь порозовели, искорки в серых глазах мерцали ярче обычного, уголки губ неудержимо тянулись вверх. Лавгуд была совершенно счастлива, а вот о себе профессор такого сказать не мог. Впрочем, он затруднялся определить, что именно чувствует.
Что должен чувствовать маг, произнесший "Агуаменти", чтобы утолить жажду, но вместо стакана воды получивший Лохнесское озеро?.. А Лавгуд, восторженно глядящая на феерическое зрелище, ничего не замечала — из нее градом сыпались радостные восклицания:
— Правда, озеро получилось неплохо? А как вам русалки? А кентавры — их так трудно было рисовать, вы же все время дышали! Знаете, обычно я не очень довольна своими картинами, но сейчас мне нравится все-все, особенно наргл!.. Ничего, что вышло так ярко? Под одеждой ведь все равно не видно, а зато какая красота!.. Брандахлыста, правда, пришлось придумать — интересно, папе понравилось бы? — но остальные — точь-в-точь как настоящие! И даже заклятие Несмываемости удалось — вы чувствовали, я проверяла, как оно действует?..
О да, он почувствовал — а еще в полной мере ощутил, что чувствует подопытный кролик, которого поманили привычной морковкой, но вместо желанного овоща сунули в клетку нечто экзотическое, дивно пахнущее, но малосьедобное. Им попросту попользовались, сделали объектом собственного дурацкого эксперимента, и безумной художнице плевать, что вообще-то это его тело, уж какое есть, и только ему решать, как это тело должно выглядеть!.. Тут ядовитую мысль догнала другая, прошептавшая, что кролик мог бы и обмолвиться, каким именно хотел бы видеть результат. Но профессор приказал благоразумной мысли заткнуться и выплюнул:
— Да, это заклятие удалось вам отменно. А теперь я хотел бы убедиться, что вы столь же виртуозно владеете и другими — Смывающими — чарами. И убедиться немедленно.
С трудом оторвав взгляд от зеркала, профессор сердито повернулся к сумасбродной девице, собираясь еще что-то — еще много чего — добавить — и осекся.
Выговаривая бестолковым студенткам за невнимательность и ошибки, он частенько замечал повлажневшие глаза и обиженно надувшиеся губы, но неумелые попытки разжалобить лишь раздражали и добавляли едким пассажам язвительности. Правда, после он иногда понимал, что был с ними слишком резок, но никогда не раскаивался всерьез — их обиды были столь же поверхностными, как знания. А сейчас профессор впервые пожалел, что сорвался — рядом с Лавгуд словно щелкнули Делюминатором, и мягкое сияние, к которому он успел привыкнуть, погасло. Искрившиеся радостью глаза потускнели, со щек разом сошел румянец, губы беспомощно дрогнули:
— Вам не понравилось, сэр?.. Совсем-совсем не понравилось?.. Я так старалась... Думала, будет лучше, чем... То есть я просто не представляла, как... — совсем смешавшись, Лавгуд растерянно умолкла.
От бессвязного лепета и этого потерянного молчания неожиданно сжалось сердце, будто это его самого безжалостно окатили ледяным скеписом. Пожалуй, он несколько поторопился с выводами. Кажется, создавая свое фантастическое творение, она не просто воспользовалась возможностью поэкспериментировать с цветом и новыми заклятиями. Кажется, она не только пыталась нарисовать нечто поражающее воображение, но и сотворить... действительно сотворить новый мир — для него, Северуса Снейпа. Должно быть, вдохновенно водя кистью, думала: подарю ему кусочек своего волшебства, и будет у него собственная удивительная страна, без пугающих меток и уродливых рубцов, без тягостных напоминаний о прошлом.
Откуда ей знать, художнице, с легкостью путешествующей из реального мира в придуманный и оставляющей горести у порога своей волшебной страны, что лишенные этого удивительного дара с прошлым так легко не расстаются...
— Мисс Лавгуд, — теперь профессор старался тщательно контролировать выражения и интонации, — сама по себе картина прекрасна. И, уверяю вас, достойна куда лучшего холста и гораздо большего количества ценителей. Но я, к сожалению, совсем не ценитель... То есть немного разбираюсь в искусстве, но... Короче, меня вполне устроило бы просто тело, понимаете? Обычное человеческое тело. Немного белого, немного черного, кое-где чуть-чуть розового. Или розовато-бежевого, я не придирался бы к оттенкам, да и подзабыл их, если честно... Просто за столько лет к своему телу как-то успеваешь привязаться, вот, собственно, и...
Чертыхнувшись про себя, профессор замолчал, вдруг поняв, что почти оправдывается. Вырвавшаяся резкость злила его все больше. Так ли уж он привязан к собственному телесному облику? Так ли уж важно, под каким именно слоем краски будут ныть его рубцы в непогоду? Проступившая в памяти картинка и впрямь оказалась скучной и совершенно непривлекательной — с точки зрения ценителя прекрасного ничего сколько-нибудь достойного запечатления, обычное мужское тело, тощее, бледное и умеренно волосатое. Правда, откуда ей, совсем девчонке, знать, как выглядит мужское тело — он готов поспорить на новую палочку, что ей и собственное-то знакомо не во всех подробностях. Тут воображение внезапно нарисовало профессору отчетливую картину — стройная девичья фигурка, еще не вполне расцветшая, хрупкая и волнующая юной прелестью, с гладкой кожей, нежными ямочками и...
Вздрогнув и судорожно сглотнув, профессор сделал шаг назад — жар, опаливший тело и особенно те его части, до которых кисть Лавгуд пока не добралась, казалось, волнами расплывался вокруг, и она не могла не почувствовать... Кажется, Лавгуд и впрямь что-то ощутила — бледные щеки вновь заалели, и, не поднимая головы, она тихонько выговорила:
— Что же мне теперь делать?..
"Оставь все как есть, девочка, и продолжай, как считаешь нужным, я тебе...", — попытался выговорить профессор, но споткнулся на слове "доверяю" — и тут обнаружил, что лишь беззвучно шевелит губами. Но Лавгуд, кажется, и не ждала ответа — или нашла его сама: в последний раз взглянув на зеркало, она быстро провела по отражению ладонью, словно приласкав свое непутевое творение, — и, что-то прошептав, решительно вскинула палочку.
Мгновение спустя в зеркале отражались только длинные ноги, облаченные в брюки. Ноги неуверенно переступили с места на место, покружили по опустевшей комнате и остановились у дверного проема, но шагнуть через порог не решились.
— Болван, Салазар Великий, какой же я болван... — хрипло прошептал их хозяин, только что лишившийся лучшего в своей жизни подарка. В ушах странно звенело, наверное, опять готовился грянуть торжествующий хор из прошлого — ты снова ошибся, ты, жалкий неудачник, недостойный ни этой девушки, ни ее удивительного мира...
Но мрачной какофонии пришлось отступить — в воздухе еще витало тихое эхо ее прощального "Не беспокойтесь, сэр, я скоро вернусь".
Как она сказала в первое появление — "вы не привыкли доверяться и доверять"?
Самое время попробовать научиться.
* * *
Она обещала вернуться — но чтобы было с чем возвращаться, предстояло кое-что сделать.
Связаться с Гарри, который прямо через камин передал ей мантию и сообщил некоторые важные сведения и подробности, оказалось самым несложным. Труднее пришлось с профессором Флитвиком — вначале старик сделал вид, что вообще не понимает, о чем так настойчиво просит бывшая студентка. Потом, помявшись, неохотно признался — да, им с профессором Вектор удалось кое-чего добиться... ладно, чего уж там, достичь весьма впечатляющих результатов в работе над уникальным, единственным в своем роде прибором. Да, новый хроноворот уже прошел испытания — как, вы и об этом знаете?.. Всего на час, так-так... Но, мисс Лавгуд, вы вполне представляете себе последствия малейшего непродуманного вмешательства в прошлое?.. И, позвольте полюбопытствовать, зачем он вам?..
Слава Мерлину, ответ показался убедительным, тем более что в одной из картин в коридоре, где они беседовали, все еще зияла дыра от чьего-то Инсендио, а бывший обитатель скорбно поглядывал на свой обгоревший до неузнаваемости приют с соседнего холста. Да, конечно, она взяла и перо, и пергамент — сделать зарисовки, и палитру с красками — подобрать цвета... Смотреть в недоверчивое лицо бывшего декана открытым честным взглядом оказалось просто — она ведь и вправду собиралась сделать именно то, о чем говорила.
Наконец единственный в своем роде прибор был выдан — и под расписку, мисс Лавгуд, непременно под расписку — честное слово, не Флитвик, а Филч какой-то!.. Наброшена паутинная ткань мантии — вот и она хоть на час стала невидимкой — и вновь тишина и промозглый подземельный холод тайного хода. Не колеблясь, она отсчитала нужное время — месяцы, часы и даже — на свой страх и риск — минуты. А потом зажмурилась — а вдруг в полете через время ее догонят зловещие существа — лангольеры?.. Не будет она больше брать у Гермионы эти жуткие магловские книжки...
Но ей удалось ускользнуть от страшных тварей — когда она снова открыла глаза, вокруг была та же темнота и промозглая сырость. Даже тишина казалась такой же глубокой, хотя с поверхности должен был доноситься шум Битвы... Ах да, вспомнила она, час передышки, милостиво подаренный Волдемортом. Час тишины и скорби, когда они смогли внести в замок и оплакать первых своих погибших.
Впереди ее тоже ждал погибший — вернее, тот, кого последние месяцы считали мертвым. То есть не ждал, конечно, он никого не ждал и ни на чью помощь тогда не рассчитывал — никогда не рассчитывал. Это сейчас он потерянно кружит по хижине, а может, опять сидит на полу, опустив невидимую голову на скрещенные руки, и ждет.
Подождите еще немножко, сэр, я скоро вернусь.
Не снимая мантию, она осторожно переступила порог и поняла, что угадала с временным промежутком — тело было еще видимым. К сожалению, видимой была и кровь, которой оказалась целая лужа — наверняка пропиталась одежда, а значит, запачкалась кожа — сейчас это очень некстати. Ладно, заклятием больше... Взмах палочкой — и кровавых пятен не видно, а его бледность кажется неестественной и пугающей. Это от кровопотери, оттенок должен быть немного другим — и на пергаменте делается первая отметка. Новое движение палочкой, и еще одно — простите, сэр, и брюки тоже придется... Хорошо, что он не видит, как пылают щеки, когда она впервые в жизни смотрит на обнаженное мужское тело.
Немного... нет, очень много белого, желтовато-белого, как старая слоновая кость или прабабушкины кружева. Немного черного — робко протянув руку, она убирает упавшие на лицо волосы, почти не касаясь, ведет ладонь ниже — туда, где негустая поросль на груди, которую она превратила в Запретный лес, и темная дорожка на животе, ставшая стеблем кувшинки. Обычное человеческое тело... Да, ему не нужно другого волшебства, кроме своего собственного, своей красоты и тайны.
Какие дивные оттенки, разве она смогла бы подобрать такие сочетания... Шуршит пергамент, делаются новые пометки и зарисовки — немного белого, немного черного, немного иного. Жаль, что глаза сейчас закрыты. Но она хорошо помнит темный взгляд и их переглядывания в Большом зале. Остальным эта чернота казалась адом, а ей почему-то еще тогда — таинственным ночным небом, в котором, если присмотреться, можно увидеть звезды.
Что-то подсказывает Луне, что присмотреться ей однажды позволят. А звезды... Их можно разглядеть даже в нарисованных глазах. И она нарисует его глаза так, что их свет сможет увидеть каждый, кто захочет в этот свет поверить.
Она складывает кисти в футляр, сворачивает пергамент и с сожалением восстанавливает прежнюю картину — возвращает на место одежду и кровавую лужу. И очень вовремя — через бурые пятна уже начинают просвечивать доски. Скоро профессор очнется, но ее уже здесь не будет. Точнее, она обязательно здесь появится — но немного позже.
Все-таки замечательно, что Флитвику и Вектор удалось так усовершенствовать хроноворот. Она осторожно берет тяжелую полусферу и отсчитывает нужное время — тик-так, тик-так, назад. Подумав, еще чуть-чуть подкручивает колесико...
...и открывает глаза — как раз вовремя, чтобы услышать хриплое и растерянное: "Болван, какой же я болван".
Да, ей определенно позволят присмотреться.
* * *
На первый взгляд — впрочем, на глазах снова была повязка — все шло по-прежнему. Тот же ровный стук лопаточки и шелест мантии, те же прикосновения — неспешные чуткие пальцы, плавное скольжение кисти, следом ползут ознобные мурашки. Только теперь оба хорошо понимали природу их происхождения — и профессор, и художница, ставшая вдруг молчаливой. Вот что изменилось: она уже не рассказывала историй — ни хогвартских, ни прочих. Пришло время новой мелодии, той, что слышна только двоим, сладостной и немного пугающей. Вдохи и выдохи, паузы между ними, биение сердца — тик-так, тик-так, новое волшебство, для которого не нужны заклинания. Впрочем, иногда Луна шептала какие-то заклятия, но профессор больше не задавал вопросов — он знал, что увидит, когда снимет повязку. И молча радовался — не столько возвращению тела, к которому, чего уж там, действительно привязался, сколько ее увлеченности: кажется, новая картина нравилась ей не меньше предыдущей. Но и его процесс захватил теперь всерьез — настолько, что бессовестное тело отзывалось на прикосновения уже отнюдь не только дрожью и пупырышками.
— Это... это естественная реакция организма, — нетвердым голосом выговорил профессор, когда настал черед брюк и пришлось повозиться с застежкой. Покраснеть он уже не смог — кровь отхлынула от щек и сосредоточилась несколько ниже. Слава Мерлину, эта самая реакция была пока невидимой...
…
Но — господибожемой! — осязаемой, и как осязаемой!..
— Как интересно... — завороженно прошептал тихий голос, и послышался легкий смешок. Профессор уязвленно дернулся, но тонкие пальцы вновь осторожно и изучающе прошлись от основания к головке — и еще раз, смелея с каждым прикосновением, и новый тихий смешок показался уже не насмешкой, а утешением и наградой.
А потом заскользила кисть — неспешными плавными мазками, и профессор слышал теперь только собственное сбивающееся дыхание. А потом ее сменила другая, с более жестким ворсом — и его оставили связные и всякие другие мысли, кроме единственной жаркой мольбы — не останавливайся, только не останавливайся!.. Перед глазами сияло золотистое солнце, порхали феи и дракончики, расцветали лилии и кувшинки, и каждое новое движение кисти добавляло ослепительный штрих к волшебной картине. Даже нахальный брандахлыст, подмигивающий профессорской беспомощности, не казался здесь лишним — да и сама беспомощность и зависимость впервые в жизни не раздражала, а была такой естественной и сладостной...
Кисть закружила быстрее, жесткий ворс прошелся чуть сильней — и профессор не смог удержаться от вскрика. Колени подгибались, и ему не оставалось ничего другого, как дрожащими руками прижать к себе свою художницу, в тот самый миг тоже не сдержавшую удивленный возглас.
— Прости, если испугал, — пробормотал профессор, уткнувшись в гладкие пряди. — Это, наверное, было не слишком...
— Это было очень красиво, — с глубокой убежденностью в голосе произнесла его волшебная фея. — Там... там теперь змейка. Ну, не совсем змейка, но я добавлю немного серебристой краски и нарисую — можно?.. Знаете, я совсем не боюсь змей!..
Закончи свой боди-арт, — думал профессор, вдыхая исходящий от ее волос запах олифы и лака, — и тогда мы это проверим.
Mummicaавтор
|
|
bruxsa
Спасибо большое! Да, фик был выложен на Сказках,а сейчас решила и здесь, чтоб немного уравновесить драматизм остального) |
Mummica
Да уж, с драматизмом сейчас всё ок. Иногда очень хочется чего-нибудь светлого (и пошла перечитывать ваш Мистер Принс, или Немного о природе смелости 😸) |
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
|