↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
|
— Ты делаешь мне больно, Истопница, — говорит Коул кухонной кошке, сытой и толстой: Истопница бросается на его лодыжку, Коул легко подталкивает её пяткой, но кошку лишь разбирает задор, и Коул цыкает сквозь зубы, когда в лодыжку вонзаются когти. — Оставь в покое мою плоть и кровь. Истопница, ты ведь меня не слушаешь, так?
— Они не делают больно по-настоящему, когда забавляются, — защищает кошку служанка, юная Полетта.
— Думаешь, Истопнице нравятся лодыжки?
— Истопнице нравишься ты. Да, ты! — тычет пальцем пекарь, вытерев руки об передник, — и не смей отнекиваться. Второй год кормлю, а она на руки не идёт, всё-то с тебя глаз не сводит, сучка. Может, это в неё оборачивается ваша лахудра-менестрельша?
— Нет, — отвечает Коул и вперивается в него взглядом, подняв глаза из-под шляпы.
Пекарь передёргивается, Полетта хихикает, а Коул достаёт из миски с варевом неочищенную картофелину и ест, глядя, как Истопница валяется на спине. Раньше она была грязной и маленькой, как комок спутанной пряжи, и ни с кем не играла, — Коул нашёл Истопницу на сожжённой ферме возле Каэр Бронаха, где та шипела, забившись в остывший очаг, но Коул всё-таки запихнул Истопницу под куртку, и Железный Бык назвал его «кошачьей нянькой».
— Кошки не бывают сучками.
— Ещё как бывают, — отрезает пекарь, орудуя кочергой в печи. — Не пойдёшь пить?
Коул отвечает «нет» сквозь набитый рот, — в кабаке все слишком пьяные, всё слишком шумное, Ренье смеётся, кто-то зовёт танцевать, и Коул ощущает себя липким, как разваренный солёный картофель. В общем-то, он уже начинает привыкать к людским вещам: раньше Коул скрёб ногтями волосы, чтобы содрать с себя запахи, лез в походный котёл за недоваренным мясом, ощутив резь в животе, и спрашивал «зачем», когда Железный Бык хлопал его по спине.
Коулу липко и тепло, и он сбит с толку, растерян и не понимает, нравится ли ему это вообще.
«Оставь меня, уйди, — злится Мариден, когда Коул, разворошив её нутро, допытывается, почему ей не хочется остричь косы, убрать их под клобук и зваться матерью Марией. — Не захотелось мне, и всё. Не собираюсь я молиться там, где нет никакого бога. Теперь ты меня понимаешь?»
Коул кивает, смотрит Мариден в глаза и думает, что та души не чает в своих туго уложенных косах: волосы у неё чёрные, как смола, и очень хорошо пахнут.
«Так почему?»
«Ты дурень, что ли, нелюдь?»
«Так почему же там нет бога? Там, но не в церкви. Там, где ты поёшь».
Мариден влепляет Коулу пощёчину, — Коул трогает щеку, говорит «хорошо» и крадётся тенью за Железным Быком. Чужая тяжесть довлеет над Коулом-тогда-ещё-тем-Коулом, вгрызаясь до самого сердца, но Железный Бык дразнит его за манеры, хвалит за ловкость и кричит «так его, давай!», когда Коул вцепляется в чью-нибудь глотку, и на привале Коул неизменно сворачивается под боком у Железного Быка, горячего, как натопленная печь.
«Что, поссорились? Не беда, это у многих девок так, утешится — сама придёт, — объясняет Железный Бык. — Ты, главное, не сердись на неё».
Мариден не разговаривает с Коулом три дня, а на четвёртый — приходит на чердак, снимает лютню с ремня и просит прощения: отец знать её не хочет, и мать — тоже, потому что в семье хайеверского купца нет места ваганту, расстриге без хоть какой-нибудь толики благочестия.
«Мариден благочестивее, чем мать Мария, — говорит ей Коул, сжав пальцы в горсти: пальцы у неё крепкие, жёсткие и сухие, крепче струн из натянутых жил. — Мариден поёт, и людям становится легче. Уж лучше так, чем без конца молиться».
«Что ж, видно, не такой уж ты и дурень», — соглашается Мариден, целует его в ту же щеку, по которой влепила пощёчиной, вешает лютню на ремень через плечо и уходит к людям.
Коул слушает её, лёжа на животе и сложив под поцелованной щекой руки.
Кабо гремит кружками, делая вид, что ему не интересны глупые бабьи песни, но Коул знает, что тот лишь притворяется: когда-то, ещё в Убежище, гном-сплетник впустил Мариден на постоялый двор без медяка в кармане, полагая, что та уйдёт наутро, и не хочет признаваться, что голос Мариден топит его тревоги.
— Ну, иди ко мне, иди, моя красавица, царица, императрица кухонная, — упрашивает кошку Полетта и тянет к ней руки, а Истопница утробно урчит, прижав к голове уши.
— Полетта, овца орлесианская, упаси тебя госпожа Лавеллан! — кричит пекарь. — Говорю же тебе: Истопница никого не признаёт, только Коула!
— Это за то, что её спасли?
— Лучше Рыжую погладь или Горошину. Ты думаешь, она одна такая? Коул всех здешних кошек по деревням собрал. Дикая, вот и всего-то.
Коул суёт руку в горшок с солью, сгребает её в пригоршню, надвигает шляпу на глаза и крадётся на нижний двор.
* * *
— Смотри, я принёс для тебя соль. На, поешь.
Олень обнюхивает ладонь, тычется в неё ноздрями и, потянувшись, слюняво лижет Коула от шеи до щеки. Своенравный марал с венцом рогов, схожих с валласлином Митал, ни к кому больше так не ластится, кроме госпожи Лавеллан: инквизитор Шиннах Лавеллан — охотница, рыжая, как лиса, и её жилистые руки созданы, чтобы бить, потрошить и покорять, но ездовой марал души в ней не чает.
Инквизитор приказывает сжечь гобелены с недремлющим оком-солнцем, и вверх по её переносице плетётся ветвями, расцветая во весь лоб, знак богини-защитницы.
«Госпожа Лавеллан, вам дóлжно вести себя подобающе чину. И, желательно бы… как женщина», — с поистине королевским терпением объясняет Жозефина Монтилье.
«Подобающе? Хочешь, штаны сниму? — интересуется та, зажав в зубах трубку. — Сниму их, а ты поглядишь, женщина я или нет».
Женщина, кто ж ещё, — к тому же госпожа Лавеллан когда-то уже была замужем: ей было семнадцать с половиной лет, и её супруг, такой же молодой, с татуированным лицом, погиб осенью на охоте.
— О-о, вот это было лишним!
— Кому, поди, и кобыла невеста, — насмешливо поддевает Мариден, сложив руки на груди, и Коул замечает, что та уже почти пьяна: у Мариден глаза с поволокой, влажные и серьёзные, обе рубахи — зелёная и жёлтая — расстёгнуты ниже горла, а пучок на затылке развязался, и косы щекочут ей шею.
— Кобыла что, годится для венчания?
— На свадьбах есть девицы пострашней, а я… а-а, брось. Я на свадьбах для многих пела песни.
Мариден трёт шею, неизящно сморкается в пальцы и опирается на ограду, — марал обнюхивает её, но у Мариден нет соли в пригоршне, и зверь тут же теряет к ней интерес.
— И что, никто не хватится ваганта?
— Пускай, — мотает головой Мариден, поправляя волосы за ухом: травница Вемаль ругается с прислугой, которая плеснула ей на подол водой из-под очисток, и идёт к распахнутому зеву «Приюта Вестницы», — у них и так хватает дел.
— И всё-таки? — по-птичьи склоняет голову Коул, навалившись на её плечо.
— Устала. Не хочу, — отвечает Мариден, и голос у неё становится совсем иной: уставший, грудной, с оттяжкой в хрип. Несколько лет назад, когда сгорело Убежище, Мариден простудилась в дороге, охрипла и требовала, чтобы Сеггрит делился с ней медовухой, и однажды Сеггрит, разозлившись, столкнул её в сугроб, а Мариден села, выплюнула снег и рассмеялась. — Пускай гуляют нынче без меня.
Коул соглашается с этим, гладит марала по шее и вспоминает, как госпожа Лавеллан говорит Дориану Павусу, что тот ни за что не осмелится прокатиться на олене. Дориан страшно оскорбляется отсутствием стремян с дорожным седлом, — и всё-таки меняет пренебрежение на задор, одним махом седлая марала, но чуть не валится, когда тот встряхивает рогатой головой.
«Да-а, под венцом вам точно нет места, лорд Павус», — язвит Солас, добавив слово-другое на родном языке, и госпожа Лавеллан хохочет, а Дориан, цыкнув без особой обиды, изрекает что-то непристойное на тевене.
— Ты знаешь, не такой уж он и гордый.
— Кто?
— Олень, — объясняет Коул, почесав марала за ухом, — он со мной целуется.
— Как? — интересуется Мариден, облизнув пересохшие губы.
— Так, как положено зверю.
— Звери? Это же другое. Научить?
Коул хмурится, склонив голову набок: с чего бы кому-то хотеть его поцеловать, ничего не взяв взамен? — но всё-таки соглашается, и Мариден умело целует его, — не в щеку, не в лоб, как прежде: рот у Мариден горячий, и Коул вздрагивает, словно от ожога.
— Ты что, ещё ни с одной женщиной не целовался?
— Не доводилось, — без утайки отвечает Коул, сцепив пальцы за спиной.
— Не нравится?
— Жжёт. Не больно, по-другому.
— Ничего, научишься, — говорит Мариден, ведя пальцем по его губам, и тут же целует ещё раз, и Коул вскрикивает: Мариден, ловко запустив пятерню под шляпу, ерошит по голове, запустив ногти в выгоревшие лохмы.
Коул пытается побороть Мариден, но та пьяна, взбудоражена и весела, — Мариден щекочет его под горлом, сталкивает в ворох сена, лезет на чердак, дразнит, свесившись локтями в выцвело-зелёных кружевах, грудью и косами:
— Хочешь, поцелую ещё раз? Так подойди и возьми!
Коул сдвигает шляпу на затылок, ослабив под подбородком ремешок с застёжкой, и смотрит на расстёгнутый ворот её рубахи.
* * *
— Гляди, вон там — Фенрир?
— Фенрир, он самый, — соглашается Коул: сено пахнет ушедшим летом, и Коул, зарывшись в этот запах локтями, спиной и затылком, обводит пальцем вытянутой руки созвездие волка с пушистым хвостом, и волк скалится на него пастью, полной клыков. — Он рыжий, со шкурой на плечах.
— Чуднóй ты, — делится размышлениями Мариден, трёт лодыжку носком сапога и, прижавшись, кладёт колено на его бедро. — Разве волки рыжие, как лисы?
— Ушастый, рыжий, бледный и рябой.
Волк метёт хвостом туда-сюда, навострив уши и въедливо наблюдая шестью глазами, и Коул прячет взгляд, уткнувшись лбом в плечо Мариден.
— Хочешь, погадаю по руке?
— Без колдовства, просто так?
— Так легче представлять, что мы знаем больше, чем на самом деле.
«Забавно», — размышляет Коул и чешет за ухом.
Мариден ведёт ногтем по линии сгиба, вплоть до прогрызенного Коулом-тогда-ещё-тем-Коулом рубца, а в её глазах проступает печаль: дворянам не по нраву дикие песни, но Мариден поёт о церкви, войне, Халамширале и не-людях, с которыми гуляла смерть, и не смотрит людям в лица, и глаза у неё становятся такими же печальными.
— Тебе… нет-нет, ему было больно?
— Ему хочется есть, и он грызёт руки, — говорит Коул. — Любому захочется сгрызть себя, когда он голоден и одинок.
— О, Андрасте, — ахает Мариден, прижав кулак ко рту.
— Тебе тоже бывает одиноко, не-преподобная не-Мария. Торговый тракт из Хайевера к Недремлющему морю, корчма, попутчик, мясо, питьё. Этим вечером совсем нет денег. Франсино, верно? Он славный, но ты не смеёшься. Франсино хочет, чтобы ты его поблагодарила, и думает, что с женщинами так всегда бывает, но женщина просто хочет есть. Ты царапаешь его лицо до крови, и у него останутся шрамы.
— Прекрати, — шепчет Мариден, толкает локтем в бок и кусает на манер Истопницы. — Пошёл вон из моей головы!
Коул вытирает рот, пока Мариден скидывает левый сапог, наступив на носок пяткой, затем — правый: щиколотки у Мариден очень красивые, и к щекам из-за этого приливает кровь. «Это со многими случается, — объясняет Солас, мотает на палец бечёвку с костяным амулетом и смотрит, как Коул хрустит прожилками мяса, — и с духами, на которых лежит земная печать, — тоже. Может быть, со временем тебе захочется выпить. Или женщину. Нет ничего плохого в том, чтобы хотеть женщину, Коул».
Госпожа Лавеллан всегда слушала Соласа, но не стеснялась спорить и ругать, несмотря на то, что целовала его, — на её запястье до сих пор намотан шнурок со знаком вожака: Солас не снимал этот знак, даже когда умывался, но всегда вкладывал его в ладонь госпожи Лавеллан, накрывал своей и сжимал, когда вдалеке выл волк.
— Ты ведь дразнишься? Да, дразнишься. Так людям становится легче, — размышляет Коул, и Мариден целует его в переносицу, убрав со лба волосы: Коул давно не стригся, и их уже можно завязывать. — Железный Бык тоже дразнит меня.
— Говорит, что ты голодная жуть?
— Говорит, что я его голодный ребёнок.
— Думаешь, земная жизнь всегда проходит в сытости?
Коул трогает лицо Мариден, мокрое от слёз: насколько он, порождение Тени пополам с людской болью, старше и одновременно младше её двадцати шести с половиной зим?
— Коул, прости меня, я нынче совсем пьяная. И… и мне страшно. Ваганту же нигде не положено оседать надолго, да? Коул, куда мне идти, когда это всё закончится?
— Куда угодно, потому что ты никогда не будешь одинока, — говорит Коул, взяв её лицо в ладони. — Мариден, что делать, если мои руки хотят трогать тебя, а ты не собираешься царапаться?
— Ну, трогай. Не получится — покажу, что и как. И рот у тебя тоже есть, он много для чего сгодится. И… ах, Коул, чтоб тебя!
Коул молча целует Мариден, сгребает в крепкие объятия, заваливает в сено, не очень-то умело раздвинув коленом её бёдра, — и Мариден смеётся, и тень волка с костяным амулетом на шнурке уходит из крепости прочь, чтобы вернуться в день святого Филиппа.
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
|