↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
|
Адам Наколаевич миновал тяжелые ворота и ступил на дорожку, ведущую в сад, над которым, как Левиафан, возвышался огромный, бесформенный дом. Ветви деревьев, отягощенные плодами, спускались низко. Персики дразнили светящимися солнечными боками; глянцевые, распираемые соком, яблоки чуть ли не падали в ладони.
— Адам, Адам! Идите же сюда! — Бехема Карловна, высунувшись из окна веранды, помахала рукой. — Как хорошо, что вы наконец-то к нам выбрались.
Адам Николаевич заулыбался, закивал и поспешно зашагал к крыльцу.
Валтасар Никифорович шагнул ему навстречу, принял в объятия:
— А вот и Адам наш, прошу любить и жаловать. Долгожданный Адам, пожалуйте к нашему шалашу. Чем богаты, тем, само собой разумеется, и рады, — жесты Валтасара Никифоровича были широки и раздольны, а голос уютен и раскатист. Адам Николаевич тут же почувствовал себя совершенно как дома, в кругу старых друзей, хоть никого из сидящих за безбрежным столом он не знал лично, хоть и был, бесспорно, наслышан.
— Присаживайтесь, дражайший Адам, — пригласила Бехема Карловна, и погладила пустующий стул по прихотливо изогнутой спинке, — Вам будет здесь очень удобно.
Адам Николаевич снова благодарно улыбнулся, неловко присел на краешек стула, вдруг чего-то застеснявшись, но тут же ощутил небывалую мягкость и ласковую готовность сидения создать ему максимальный комфорт. Он сел удобнее, и тут же почувствовал, как истаивает напряжение, и спинка стула и поддерживает, и приобнимает.
— Хорошо? — Валтасар погладил стул по подлокотнику. — Эксклюзив. На заказ. Ну, вы сами оценили, да? Принципиально иной уровень комфорта. А позвольте мне вам порекомендовать эту буженинку. Для начала, для начала.
Кусок буженины, розовеющий на срезе, лежал на блюде прямо перед Адамом. Валтасар навис над столом, острейшим ножом начал отрезать широкий, увесистый кусок, который и шмякнулся истомлено на тарелку, среди алых брызг брусничин. Под правой рукой Адама Николаевича объявилась длинная, румяная, булка, он потянулся за ножом, но был остановлен Бехемой Карловной:
— Нет, нет, хлеб надо ломать руками. Поверьте, ощущения совершенно другие, — Адам кивнул, отломил хрусткую, осыпающуюся мельчайшими крошками, золотую корочку и вдохнул аромат кружевной хлебной мякоти.
— Тарелка-то у вас сиротка. Сиротка, сиротка, — приговаривали сбоку, серебряной лопаточкой подкалывая Адаму прозрачно-загорелые кусочки гаспаччо и бледного, украшенного зефирным жиром, карбоната, мраморно-затейливой шейки и кичащегося собственным великолепием хамона. Розовый, мясистый, оплакивающий только что отрезанную половинку, помидор покачивался, словно корабль, спущенный на воду.
— Не смущайтесь, Адам. Ешьте. Очень рекомендую обратить внимание, — Валтасар указал на огромное блюдо, на котором расположились нежно-желтые, масляно-мягкие пластины нежнейших сыров, и белые, подернутые нежной плесенью, и зеленоватые, пахучие, и твердые. — Исключительно для аппетита, — он плеснул в бокал Адама аперитив.
— А попробуйте этот салатик, — интимно шептала Бехема Карловна, протягивая Адаму Николаевичу тонкостенную салатницу. — И вот с этим соусом. Совсем немного, я вас умоляю, соус должен звучать фоном.
— Благодарю, мне совсем немножко, — смущенно попросил Адам Николаевич, уже неприлично сытый. Кто-то справа глянул на него иронично, тая ухмылку.
Бехема Карловна блистательно и нежно улыбнулась, лучисто глядя на Адама:
— Просто смотрите и берите то, что вам захочется, — посоветовала она напевно.
Кивнув вежливо, Адам Николаевич окинул взглядом бесконечный стол, на котором все пребывали блюда, подносы, вазы, супницы и креманки. Казалось ему, что пожелать чего-нибудь съестного он уже не в состоянии, но румяный, задорный поросенок подмигнул ему, сжимая в улыбающейся пасти печеное, сморщенное яблоко.
— Мне бы совсем небольшой кусочек, — попросил Адам и добавил, сам себе удивляясь, — с корочкой.
— Браво, браво. Конечно же с корочкой, — Валтасар обрадовался и вонзил нож в золотисто-коричневый, тут же зарыдавший прозрачным жиром, поросячий бок.
Фаршированный уткой, индейкой и апельсинами фазан тоже привлек внимание Адама Николаевича, а также и плов, и томленая в горшочке лосятина, и французская обманная курица, без единой косточки внутри. Адам Николаевич сыто прикрыл глаза, а Валтасар нашептывал ему:
— Очень советую пельмешки. По-нашему, по-русски, просто. Самая здоровая еда. Хотите — со свининой и говядиной, или вот этих — с семгой?
— Пельмешки? — вяло ужаснулся Адам Николаевич, глядя на груду задорных, тонкостенных пельменей, сквозь тончайшую, сморщенную тестяную кожу которых просвечивало наверняка сочное мясо. — Но это невозможно, в меня просто не влезет. Даже не соблазняйте…
— Какой же это соблазн? — Валтасар широко улыбнулся. — Соблазн — когда вы хотите и не берете, вот тогда у вас соблазн. Съешьте соблазн, и он перестанет вас соблазнять.
— Это главное, — пропела Бехема Карловна ему на ухо, — Ешьте не чтобы насытиться. Ешьте не насыщаясь. Насыщение банально, вы должны стать выше него. Стань пустотой, почувствуй ее внутри, Адам.
Бехема, улыбаясь, поглаживала по голове бронзового бегемота, отверзшего зияющую пасть.
— Да, да. Вот бегемот, которого Я создал, как и тебя; он ест траву, как вол; вот, его сила в чреслах его и крепость его в мускулах чрева его; поворачивает хвостом своим, как кедром; жилы же на бедрах его переплетены; ноги у него, как медные трубы; кости у него, как железные прутья; это — верх путей божиих. Верх путей божиих, прошу заметить, — Валтасар заглянул в побледневшее Адамово лицо, — может, вам выйти в сад? Прогуляетесь. Там уже и шашлыки скоро подоспеют.
Адам Николаевич качнулся вперед, силясь подняться.
— Куда же вы? — послышалось с другого конца стола, — Ведь сейчас будут пицулиннички. Вы, считайте, что ничего в жизни не ели, если не пробовали пицулиннички Бехемы Карловны.
— Да, это вы, друг мой Адам, просто не имеете права пропустить, секретный рецепт. Сама готовит, — сообщил Валтасар полушепотом и подмигнул Адаму.
Ветер из сада подбросил легкие занавеси, обласкал бронзового бегемота, принес острые, дымные ароматы шашлыка. Адам Николаевич, кажется, различил запах запеченной на углях осетрины, и щекочущий небо — свинины на косточке, и баранины, истекающей соком на шипящие угли. Он проглотил слюну, оглядел гостей и потер руки:
— А что же пицулиннички все не несут? — спросил Адам Николаевич. Все зааплодировали.
— Верх путей божиих, — шептала Бехема, — Не все можно понять, не все можно почувствовать, но нет ничего, что нельзя было бы съесть.
Примечания:
NC-17
— Ирина Владимировна, я тут вам отчеты принес, — Николай положил на стол стопку папок, огляделся. За полтора года работы в архивном подвале он был впервые. Тут пахло пылью и бумагой, пресно и казенно, но ладони все равно вспотели и дышалось нервно. Он же просто принес бумаги, помог женщине, сделал доброе дело.
— Вы бы еще позже принесли, чтобы я после работы осталась с вашими бумагами, — Ирина Владимировна вышла из-за стеллажа, как обычно поджала пухлые губы. Она вся была пухлая, словно сорок с лишним лет накачивалась плотным жиром, вся из колышущихся плотных окружностей. Ее круглые щеки тоже покачивались в такт шагам, и еще она пахла — терпко, душно, как животное. Хтоническая самка. Николай так называл Ирину про себя. А пользовалась она всегда духами с запахом ванили, и одевалась во что-то с бантиками или декоративными цветочками. Свиной окорок с ванилином в подарочной упаковке. И еще она давала. Всем. На корпоративах в подсобке, или здесь, в архиве, в обеденный перерыв. Место общего потребления. Отвратительная женщина. Николай к ней относился подчеркнуто гадливо. Когда она говорила с кем-то, то складывала руки на животе, и лицо ее делалось непроницаемым до идиотизма, как у каменной первобытной скульптуры. Отвратительная женщина.
Сейчас она стояла рядом, и смешной аромат ванильки смешивался с ее естественным, тягучим запахом. Видимо, она наклонялась недавно, и груди теперь бугрились вокруг тесного лифчика, обтянутые водолазкой. Когда Николай только родился, Ирину, наверное, уже лапали одноклассники. Ее наверняка всегда и везде лапали, потому что больше с ней ничего нельзя было делать. Хтоническая, черт ее дери, самка. Он протянул руку и провел по ее выпирающей груди, вверх, приминая тело, словно хотел запихать излишки обратно, под защиту плотного, как броня, бюстгалтера. На секунду оба замерли и Николай подумал, что ведь дальше он ничего не сможет сделать, она вся упакована в жир, как в подушку безопасности, и если сейчас она закричит, вмажет пощечину, он просто уйдет дрочить в туалет на ее бесстыжий запах. И будет он единственным в кб, кому Ирина не дала. Николай сжал ее грудь сильнее и она полезла из лифчика, как тесто. Ирина застонала и откинула голову, подставляя короткую, полную шею для ласк и поцелуев. Юное, беззащитное, девичье движение, самочий сигнал: «Я твоя».
— Ты…
Ирина перебила его, быстрым полушепотом:
— Я видела, как ты смотришь. Вот, думала, какой у меня поклонник, — она торопливо расстегнула пояс, наклонилась, высвобождая из брюк круглые бедра, — Давай я тебе помогу, — сказала, улыбнувшись, и коснулась его ремня.
Николай сам дернул пряжку, одновременно потянул вверх водолазку Ирины:
— Нет, нет, не надо, — она оттолкнула его руку, и он кивнул, да, действительно, не стоит. Ирина стянула с себя трусы и легла на стол, свесив ноги и подложив руку под голову. Из-под полуопущенных ресниц глаза ее блестели сухо и требовательно. Она улыбнулась снова, когда Николай снял трусы:
— Ты у меня такой большой, — прошептала она игриво, — Иди ко мне.
Она обращалась по адресу — непосредственно к члену Николая, и тот тяжелел, покачиваясь, и его необходимо было сунуть хоть во что-нибудь. Николай подошел, стиснул пальцами ее белые, податливые, как тесто, бедра.
Свинка из мультика. Ужасная свинка из мультика, она надувала резиновый мячик, и сама была как мяч — раздутая, круглая и упругая, и несколько лифчиков в ряд на розовом теле. Николай забыл, в каком мультфильме ее видел, но ощущение жгучего стыда за нее и невозможности оторвать от нее взгляд было незабываемо. «Вот мы и встретились с тобой, свинка. Сейчас я тебя…»
Ирина снова застонала и раздвинула ноги. Он накрыл ладонью ее пухлый лобок, погладил пальцами отросшие колючие волоски по линии бикини. У хтонической самки была хтоническая, монументальная пизда, темные, мятые половые губы свисали, как мертвые петушиные гребешки. Только бы не кончить прямо сейчас, позорно, как мальчишка. Внутри все вибрировало, стягивалось в узел, который дергался от каждого покачивания тяжелого, налитого члена. Ирина снова сверкнула из-под ресниц сухим взглядом и застонала протяжно. Он сунул в нее пальцы. Изнутри Ирина была гладкая, глянцевая, вместительная, как тоннель метрополитена. Внутри нее можно было сжать руку в кулак, может, и голову можно засунуть. И еще там было совершенно сухо.
Ирина вскрикивала томно, даже после того, как он вынул руку. Она зло прикусывала губы, выгибалась, груди и живот колыхались под водолазкой, стекая по бокам.
— Хочу тебя, — хрипло шепнул он и сунул член в ее недра, как провалился, — Сдвинь ноги, — крикнул, чтобы почувствовать хоть какое-то сопротивление внутри нее. Ирина послушно обхватила его ляжками, от чего сразу стало жарко. Она постанывала в такт его движениям, монотонно, усыпляющее, Николай вцепился в ее ягодицы, царапая, и Ирина вскрикнула — профессионально страстно.
Трение, он думал о трении, о колючих волосках на ее лобке, о ее злобном, требовательном взгляде, и не мог ни остановиться, ни кончить. «Может, она тоже ни хрена не чувствует, что у нее внутри что-то есть, с такой-то лоханкой», — он оглянулся по сторонам, но кроме папок и огнетушителя на стене ничего не обнаружил. Может, огнетушитель ее бы удовлетворил.
Он навис над Ириной, зло прикусывая ее за живот всякий раз, когда погружался в нее на все длину. Она стонала и вскрикивала, закусывая губу, но голова ее все так же покоилась на руке. «Не надо было сдерживаться, — думал Николай, потея и чувствуя, как саднит в промежности, — Хрен я теперь кончу». Он с размаху шлепнул ее по ляжке ладонью, потом еще и еще, оставляя красные разлапистые следы. Неожиданно, это оказалось действенным, он задышал прерывисто и прикрыл глаза, переживая приятные спазмы и опустошение.
— Больно, слезь, слышишь, — произнесла Ирина недовольно и дернула бедрами, — Мудак.
Сморщившийся, пристыженный член выскользнул из нее, словно его пожевали и выплюнули. Ирина нашарила на столе пачку гигиенических салфеток и начала подтираться, не меняя позы. Тело ее мерно колыхалось в такт движениям руки. Николай заставил себя отвернуться, наклонился к брюкам, даже поднял их с пола, хоть уже знал, что не уйдет сейчас, потому что душно, навязчиво, до пота по спине, хочет еще.
Примечания:
POV
Люблю московский метрополитен, славное наше советское метро, подземные дворцы, так сказать, построенные народом для народа. Идешь гордо, как в «Я шагаю по Москве» Михалков шел, молодой такой, ветер в волосах, отражаешься в мраморных колоннах… Сейчас—то не то, лучше б не отражаться, чего я там не видел — старик. Старенький стал. Но глаз молодой, горит глаз, мы люди старой закалки, не расстанусь, понимаешь, с комсомолом, буду вечно молодым. Кобзон исполнял. Ровесники мы с ним, ровесники, но он—то, конечно, вечно молодой, омолаживается. А нам сие недоступно, на нашу—то пенсию, пусть и с московской прибавкой. А вот отменят транспортные льготы, и будем мы платить наши кровные, стариковские копейки. Дамочка, дамочка, вы мне ногу отдавите своим баулом. Вот и поезд, вот это я люблю, когда сразу подходит и ветерком эдак обдает. Вон девонька стоит какая, так юбчонка ее всю и облепила. Поближе—то как к тебе подобраться, господи. Давай, давай, в этом вагоне удобнее. Юбочка прозрачная такая и трусишки просвечиваются. Маленькие, хорошая мода. А я мимо тебя, по краешку, по краешку, да вот прямо за тобой и рукой задену. Сразу напряглась, как кобылка норовистая, вот что люблю — люблю норов в женщине. Да ты не оглядывайся, это ж не я, это метро тебя тискает, а мышца—то так и ходит, так и играет под юбчонкой. Ой, сладкая ты, девонька, ох, сладенькая. Да подожди ты, сучка, куда…? Вышла. А мне до «Баррикадной», а потом до «Ждановской». Хорошая ветка, всегда народу много. Очень мне нравится ездить от «Баррикадной» до «Ждановской». А я ведь знаю, что «Выхино» теперь, а для меня все равно «Ждановская». Память, молодость, храню вот, что осталось. Но и нынешнюю молодежь не осуждаю, время у них другое, воспитания никакого, основ нет.
А вот эта хороша. Эта хороша. Какая кралечка аппетитная. И не тощая, мясистая вся, вон как штанишки на попке натянулись. Ах, вкусная какая. А дайте—ка мне, девушка, со схемой метрополитена ознакомиться. Вагон—то как дергает, я ж случайно, случайно вас за спинку. Не серчайте на старика. Опять качает, а ухватиться—то не за что, ах, я не хотел… Есть у таких мясистых один изъян — рыхловаты. Хоть и молодое тело, а рыхленькое. Целлюлит, как в рекламе. А мне и это в радость, мяконько. Молодой человек, куда прешь? Не видишь, старый человек стоит, ты мне еще не голову свой рюкзак положи. И не огрызайся, молод еще огрызаться. Уткнулся в телефон свой, он у тебя вместо мозгов. Ой, девонька, а ты мне место уступаешь? Красавица моя, как же я тебя не заметил, рыбку такую. И в юбочке, все—таки люблю чтобы в юбочке были. У них летом ножки друг об дружку трутся, если пухленькие. Кожица там тоненькая, нежненькая, и горячо там у них. И сидение—то ты как нагрела попкой, потненько там у тебя, рыбка моя. Как я твое тепло—то сейчас чувствую, как на тебе сижу. И глаза отводит, тоже мне. Я старенький, я ж только посмотрю, от тебя не убудет. Ты каждому встречному даешь. Все вы потаскушки сладкие, знаю я вас. А вот и «Баррикадная» моя. Ну, пересяду и до «Ждановской». А потом обратно, самый час пик будет. Хорошее время. А мне много и не надо, старику. Только в нашем лучшем в мире метрополитене прокатиться, на молодежь посмотреть, порадоваться.
Дева перебирала струны арфы, словно пряди золотых волос, сплетая мелодию нежную и печальную, как трепет осенней листвы на закате. Маддрант слушал, благосклонно улыбаясь. Снова хитрец Кала обошел остальных поставщиков двора. Как он угадывает, чего желает душа государя? И ведь никогда не ошибается, лисье отродье. В прошлый раз, когда достопочтенных купцов пригласили во дворец, чтобы выбрать нового поставщика ковров, этот Кала преподнес маддранту белую кобылицу. Стоит ли говорить, что именно Кала и получил право снабжать двор маддранта коврами и драгоценными покрывалами, подстилками и тончайшими занавесями из виссона? И теперь тоже самое — подношения остальных честных торговцев грудой свалены на золотом подносе, а маддрант слушает с улыбкой, как играет худосочная дева, едва вступившая в возраст. Торговые мужи так же старательно выказывали наслаждение, угодное государю, а Мар—Татир даже глаза прикрыл, ибо чистокровная тасийка—наложница, которую он уж два месяца как подарил маддранту, оставалась по сию пору им неопробованной, видимо, подарок пришелся не по вкусу, не то что подарки негодяя Кала. Вот уж точно кто в сговоре с евнухом Зарией, наперстником маддранта и распорядителем дворца. Мысли купцов были настолько нелицеприятны, что в воздухе словно слышалось легкое змейское шипение.
Дева закончила музицировать, опустилась на колени, простерлась у подножия трона, демонстрируя полнейшую свою покорность. Можно было поклясться, что ее долго этому учили, так прихотливо и изящно ее светлые локоны разметались по ковру, и так соблазнительно ее тело угадывалось под одеждой и тонкой, воздушной накидкой. Маддрант велел отвести деву сразу в свои покои, высшая благосклонность, поганец Кала, опять обскакал всех.
Вскоре и маддрант покинул собрание, оставив почтенных мужей вкушать угощения и вина. Негромко переговариваясь, купцы попивали из серебряных кубков терпкое вино, и только Мар—Татир не притрагивался к пище, шептался о чем—то с главным евнухом гарема Астией.
* * *
Утром все наложницы уже знали, что новую рабыню маддрант почтил высшей милостью в первую же ночь. Тасийка Наима, высокая и статная, сохраняя внешнее спокойствие, села в зале для отдыха и тихих утех ожидать появление новой фаворитки. Ночь с господином — высшее благо, после есть шанс понести наследника и переселиться во дворец жен. Не всем так везет, чаще наложниц приносили на носилках, без памяти, в крови от ударов плетью, порванных, как игрушки злого и любопытного ребенка. Или, как Ита, которую маддрант желал видеть улыбающейся и разрезал ей рот от уха до уха. Но и такое внимание — благодать от господина, и лучше во сто крат, чем забвение в гареме.
Новая наложница вошла в покои, кутаясь в длинную, шуршащую накидку, опустив глаза. Евнух—слуга поддерживал ее за локоток, но явно не потому, что деве пришлось познакомиться с суровостью маддранта, скорее, государь приятно утомил ее, вот уж воистину — высшее проявление благосклонности.
Поклонившись низко наложницам, дева опустила голову, скрыв лицо за светлыми кудрями, и удалилась в спальный покой, сопровождаемая слугой.
— Господин, видимо, был голоден, коли польстился на косточки и желтую паклю вместо волос, — громко сказала Наима, так, чтобы новая любимая наложница маддранта могла слышать.
— У нее была ночь любви, она может стать женой, — напомнила Гата, что так и не дождалась своей ночи за тринадцать лет, — Почитать жену маддранта — наш долг.
— Разумеется, я уже почитаю новую жену маддранта, — Наима резко встала и вышла в сад. За ней потянулись девы—подруги.
* * *
Новая наложница не выходила из своих покоев весь день, туда отнесли ей фрукты и сладкие напитки, засахаренные ягоды и прохладительные десерты. Из дворца маддранта доставили одеяние, воздушное и струящееся. Деву готовили к ночи. Ко второй ночи.
Астия, главный смотритель гарема, лично отнес новой фаворитке бокал ароматного, восстанавливающего силы вина, которое ценилось на вес золота.
— Слишком большая честь, непосильная многим. Словно бог выбрал тебя и дарит любовью, — проговорила Наима негромко, чтобы шепот фонтана заглушил ее слова и они дошли лишь до двоих самых близких подруг, сидевших рядом.
— Ты думаешь, с ней будет, как с той глупышкой, которая повесилась, испугавшись ночи с господином?
— Я думаю, с ней может такое случиться, — задумчиво подтвердила Наима, — и никто не усомнится в том, что она сама наложила на себя руки.
Подруги молчали, напуганные решимостью Наимы, словно дикая тигрица легла у их ног, ластясь и играя, и ужасом сковывало каждое ее прикосновение.
— Что ж, вы можете донести Астии, если боитесь, — сказала Наима небрежно, — и если считаете, что наш любимый господин заслуживает такую хилую, больную жену, как эта новая девчонка.
— У нее слишком узкие бедра, она либо не родит, либо родит больного и увечного, — сказала Гата.
— Она бледная и у нее тонкие, серые губы, значит, нрав у нее злой и внутренняя болезнь чахотка, — подтвердила Каира.
— Ой, не ври, — Наима махнула рукой, — ты не могла разглядеть ее губы, она нам не показала своего лица.
— У меня тетка умерла от чахотки, я такие вещи вижу сразу, — не сдавалась Каира.
— Значит, так тому и быть. Мы исправим ошибку. А тот, кто дарит нашему любимому господину столь негодное, пусть вечно мучается от язвы проказы и жены рожают ему лишь девочек, — Наима встала, и взглянула на подруг, замерших в страхе, словно любое движение было — как шаг в бездну.
* * *
Каира подошла к евнуху, следившему за порядком среди наложниц, нежно обняла его, слегка прижимаясь телом, словно истомилась по ласкам, и завела беседу голосом томительным, как майская ночь. Наима и Гата, наблюдавшие из—за занавеса, уверились, что юноша отвлекся на их подругу, и проскользнули неслышно в покой новой фаворитки.
Девушка лежала на ложе, в ворохе дорогих тканей, как тонкая веточка среди листвы. С улыбкой она посмотрела на вошедших и открыла рот, чтобы их поприветствовать, но Наима зажала его рукой и повалила девушку навзничь. Пока Гата удерживала руки наложницы, Наима закрыла ее лицо подушкой и дивила, давила изо всех сил, чувствуя, как под ней бьется умирающее тело.
— Пусти ее, уже все, — прошептала Гата онемевшими губами, опасливо оглянувшись на дверь, — Она не шевелится.
Наима отбросила подушку, накинула на голову мертвой покрывало, ибо не желала смотреть на ее лицо.
Гата уже перекинула длинный пояс через балку и связала петлю. Вдвоем они подняли тяжелое, расслабленное тело, словно специально норовившее вывернуться из рук.
Когда Наима натягивала петлю на покойницу, ей все—таки пришлось глянуть в ее лицо и оно было безобразно — и выкатившиеся глаза, и язык, торчащий изо рта, все было некрасиво. Это принесло облегчение совести.
Вздеть покойницу на балку было непросто. Обе девушки вспотели, словно крестьянки, развешивающие туши скота для вяления. Наконец, тело повисло в петле, неприлично заголившись и Наима увидала ослабший, маленький, но определенно мужской уд. Она глянула на Гату, пошарила по груди мертвой, нащупала округлые, маленькие груди.
Всего лишь уродец, диковинка, подаренная маддранту ради его увеселения, не соперница. Наима и Гата спешно покинули покои, избегая даже смотреть друг на друга.
* * *
Астия вышел из покоев погибшей наложницы. Или наложника, кто его разберет. В рукаве он прятал ту самую чашу из—под целебного вина, завернутую в плотную ткань. Никто не должен был видеть сине—зеленых разводов и мутного осадка, оставленного ядом. Слишком уж желанный для маддранта подарок Калы умер бы к вечеру, если бы глупые гаремные девки не поторопились расправиться с ним, навеки прикрыв преступление Астии своим собственным. А теперь у распорядителя гарема было признание рыдающей Гаты, которая поспешила пасть к его ногам еще до того, как он вошел в покои убиенной. Гата указала на Наиму, которая, движимая завистью и свирепым нравом, замыслила и совершила смертоубийство. «Она угрожала задушить и меня, когда я буду спать, если я откажусь ей помогать. Я согласилась от испуга, но не касалась несчастной убитой девушки. Все сделала Наима, я лишь сторожила у двери. Наима слишком неистова для женщины, наверняка она бесплодна и зря занимает место в гареме», — так сказала Гата, целуя туфли Астии.
* * *
Выслушав доклад Астии, маддрант повелел привести преступницу.
Наима ждала этого, она заплела волосы в косы, надела самое лучшее одеяние и предстала перед очами господина во всем блеске красоты, молодости и решимости идти до конца.
Она пала ниц и поцеловала ароматную ступню маддранта, затем подняла на него глаза в ожидании вопроса.
— Что ты можешь сказать в свое оправдание? — спросил государь, разглядывая деву.
— Мой грех лишь в том, что я слишком сильно люблю тебя, мой господин, — сказала Наима, — Любовь к тебе двигала мною. Если это грех — то я признаю его и готова нести наказание. Но только за это, ибо ни в чем другом я неповинна.
— За этот грех я накажу тебя лично и немедленно, — произнес маддрант, вставая с трона.
* * *
Наима не зря ждала, не зря умащивала свое тело благовониями и тренировала интимные мышцы специальными упражнениями. Государь остался ею очень доволен и даже не бил, а позволил себе погладить ее волосы и подарил драгоценную заколку.
— Ты доказала свою верную и искреннюю любовь, — сказал он, — Я верю, что тебя оговорили.
— Мне сказали, что против меня свидетельствовала Гата. Она — самая старая наложница в гареме, ни разу не удостоившаяся внимания. Ее зависть понятна, — Наима скромно опустила глаза, словно сожалея о несчастной судьбе бедной Гаты.
— Что ж. Пора избавиться от слишком старых женщин, давно ненужных в гареме, — маддрант хлопнул в ладоши, призывая слуг и распорядился выслать пожилую Гату в загородное поместье для работы в хлеву.
— Возлюбленный господин мой, — начала Наима, целуя пальцы маддранта, — Прошу тебя, забери меня во дворец жен, я боюсь возвращаться в гарем, там слишком много завистниц.
— Тебе ли не знать этого, — заметил государь, слегка улыбаясь, — Я выполню твою просьбу, завтра покои для тебя будут готовы. Но эти сутки ты проведешь на старом месте, и, — он возвысил голос, — я запрещаю тебе звать на помощь, если твои подруги решат продемонстрировать любовь ко мне так же, как это чуть ранее сделала ты, лишив меня гермафродита.
Наима снова поцеловала руку государя, в благодарность за мудрое и милостивое решение.
Сопровождал ее во дворец наложниц не Астия, а другой евнух.
— Послушай меня, — заговорила Наима, слегка коснувшись его руки, — Сегодня тебе запрещено находится в покоях наложниц и смотреть за порядком лично?
Евнух кивнул, слегка раскрасневшись от прикосновений горячих пальцев девы.
— Я так и думала. Прошу тебя, слушай под дверью, я буду петь и играть для тебя целые сутки. Если я замолчу, знай, совершается новое преступление и жизнь моя в опасности, — она вложила в его ладонь тяжелый золотой перстень, — Если ты поможешь мне, я попрошу за тебя маддранта, и тебя переведут во дворец жен моим личным слугою. Приятнее прислуживать одной жене, чем толпе крикливых и глупых наложниц.
Евнух кивнул и отворил перед Наимой двери.
Она прошла в зал для игр и увеселений, села у стены, чтобы никто не мог подкрасться к ней сзади, взяла в руки арфу и стала напевать нежную песню, аккомпанируя сама себе. Никто из девушек не подошел к ней, никто не заговорил, она сидела одна, словно благосклонность государя сделала ее неприкасаемой в обществе наложниц. Девушки переговаривались, вкушали угощения, и только изредка бросали обсосанные косточки фруктов и дичи в сторону Наимы, демонстрируя свое презрение убийце, получившей за содеянное слишком большую награду.
Целые сутки Наима пела и наигрывала разные мелодии, не прерываясь ни на минуту, не сделав ни глотка из кубка, поставленного рядом чьей—то заботливой или злонамеренной рукой, а евнух стоял неотлучно под дверью, ловя каждый звук. Наконец, сутки истекли и слегка пошатывающуюся от усталости Наиму увели из гарема навсегда — во дворец жен, доказавших маддранту свою искреннюю и верную любовь.
Примечания:
Стихообразное
Я исчезающе мал.
Внутри меня пустота,
Глаза цвета гнилого пепла
Как тоннели до черной дыры внутри.
Я — вскрыт и вывернут черной дырой наружу,
Как лента Мебиуса,
Пустая тьма пожирает мир,
Пожравши душу.
Я отравляю мир прелью,
Монохромизирую в серое.
Где взять сил,
Чтобы не орать от тоскливого ужаса,
Пусто внутри и снаружи,
Бескрайний, безвыходный ужас.
Лгу.
Пустота внутри — это боль.
Я страдаю самозабвенно.
Я не могу любить,
Но умею страдать от любви,
Я могу ее убивать, могу хоронить, могу цепляться судорожно,
Разрывая в кровавые клочья,
Но любить не могу, это точно,
Никого, кроме себя.
Я баюкаю себя на руках,
Все мои дороги — внутри меня,
Все мои рифы и скалы,
О которые я разбиваюсь в кровавые брызги —
Все их придумал я.
Если ленту Мебиуса разорвать,
Она станет полоской бумаги.
Унизительно жить, как все,
Я рожден для божъего поцелуя в лоб.
Я его жду, умирая внутри себя,
Всю жизнь умираю внутри себя.
Но если я
Выдавлю из себя мою пустоту,
Я на самом деле стану пустым,
Сухим и шуршащим,
Как луковая кожура.
Примечания:
Смерть персонажа
К гастарбайтерам в совхозе давно привыкли и относились вполне терпимо. Только Анну и Петра недолюбливали — за отчаянную жадность до денег. Они вставали в три ночи и шли работать, а уходили с фермы затемно, первыми хватались за любой подряд, выполняли быстро и добросовестно, но как-то зло. Они оба все делали зло, даже пили чай резко, со стуком ставя чашки на стол.
Зарабатывали они по меркам совхоза много, никогда не возмущались задержками зарплаты, случавшимися регулярно, зато в день получки они получали, как целая бригада. Говорили, что они уже построили дом под Луганском. Впрочем, внешне ни Анна, ни Петр ничем не отличались от остальных жителей совхозной общаги. Они вообще ничем не отличались, только были особенно хмуры, особенно сосредоточенны, и свиньи на их отделениях были самыми злыми в совхозе.
Каждый год они уезжали домой, уверенные, что не вернутся, и каждый раз возвращались через две недели и снова яростно и жадно работали, потому что у их детей уже появились внуки, а работы не было.
Пятьдесят пятый юбилей Петра они отпраздновали в общежитии, было нешумно и скромно, но Анна почему-то устала, и на следующее утро она проснулась усталой. Наверное, она устала намного раньше, много лет назад, но заметила это только сейчас.
— Петь, знаешь, я вставать не хочу, — сказала она однажды мужу, сидя на маленькой кухне общежития, — Не могу встать, сил нет. Не хочу.
Петр затушил сигарету в жестяной пепельнице, молча поглядел на жену. Анна вздохнула, поднялась, помыла чашку:
— Допивай, пора уже, — сказала она, не оборачиваясь.
Они мало говорили друг с другом, было не о чем и незачем. Все было тоже самое — опять задерживали зарплату на три месяца, и снова приходилось отчаянно экономить, чтобы не влезать в долги. И работать.
Свиньи смотрели на Анну ненавистно, словно и они так же утомились от нее, как и она от них. И была осень, темно-серая, отсыревшая, размокшая черной холодной грязью.
— Дышать не дает, Ань, — пожаловался Петр вечером, неловко присев на краешек постели. Анна прищурилась тревожно, полезла в аптечку, дала мужу таблетку Эуфиллина, подложила под подушку свернутый толстый свитер, чтобы было повыше:
— Ложись, Петь. Сейчас отпустит.
Он послушно прилег, закрыл глаза и стал ждать, когда ослабнут тиски, сдавливающие грудь. Усталость давила на веки, и он заснул. Анна успокоилась, слушая чуть хриплое дыхание мужа, легла тоже.
Ее разбудил Петр, вдруг резко севший на постели:
— Пора! Пора! — сипло говорил он, раскачиваясь и загребая босыми пятками по полу.
— Что ты, еще рано, спи, — пробормотала Анна, обернулась, увидела, как Петр начал крениться, заваливаясь на подушку и, не проснувшись еще толком, улыбнулась и закрыла глаза, и тут же дернулась, села, потому что вдруг поняла, что Петр так умирает.
— Петя, — она включила лампу и всматривалась в его уже бессмысленные, невидящие глаза. Всхлипнула отчаянно, закричала, — Не смей! Не смей! Я-то как тут останусь?
Недовольно застучали в стенку соседи: «Анька, не буянь».
— У меня Петя умер, — сказала Анна четко и громко, так, что услышала вся общага.
Вызвали «Скорую». Анну увели на кухню, она не плакала, только курила, глядя в темное окно, в котором блекло отражалась она сама.
— Мне же его везти теперь, — наконец сказала она, — Я не думала никогда, что вот так…
К ней наклонилась Наташа, зашептала на ухо, поглаживая по рукам, успокаивая ненужно и неуместно:
— Витю же знаешь? Он отца отправлял полгода назад, он поможет. Денег теперь надо, Ань. Ой, Аня, как же так-то? Вчера ж я с твоим Петей здесь чаи пила, — у Наташи дрожали губы, хоть она крепилась и корила себя, что Анне сейчас больнее, но неудержимый тоскливый бабий плач лез из нее, как тесто из квашни.
Анна вернулась в комнату, присела рядом с Петром. Он лежал строгий, прямой, только уголок рта съехал вниз и выглядел дурашливо, будто у пьяного. Зазвонил будильник, и Анна завыла, размазывая по лицу слезы, словно дождь.
Успокоившись, Анна написала заявление: «Прошу выдать мне, Анне Николаевне Налич, зарплату за июль, август, сентябрь и октябрь, а так же прошу выдать мне зарплату за июль, август, сентябрь и октябрь моего покойного мужа, Петра Викторовича Налича». Умывшись, она с остервенением затянула волосы в хвост и отправилась в контору.
Все были уже в курсе, объяснять ничего не пришлось. Главный бухгалтер сочувственно смотрела на Анну, что-то говорила, наконец, тронула ее за руку: «Анна Николаевна, сходите к директору, пусть он подпишет. Я же не могу без подписи».
Анна дернулась, словно очнулась, глянула зло и вышла из кабинета. Директора пришлось ждать. Явился он спустя час, в приемную собственную вошел с приличным, сочувственным лицом:
— Анна Николаевна, примите мои соболезнования. Денег у нас сейчас свободных нет. Нет нужной суммы, вы же сами знаете ситуацию, всем вернем все долги через месяц. Я могу из личного фонда вам выделить тридцать тысяч, а потом вы приедете, заберете остальное.
Анна слушала, наклонив голову набок, как злая птица, усмехнулась, открыла рот, но звук не шел. Она прокашлялась и заговорила тяжело, натужно, словно тащила на себе тяжелую ношу, как бурлак:
— Ему деньги отдайте. Мертвому. Он живой был, вы не давали, мертвому отдайте. Мне его на себе тащить на ваши тридцать тысяч? Я тут, в навозе его похороню и сама с ним. Что же вы делаете с нами? — и голос снова кончился, она только стояла и смотрела.
К вечеру деньги Анне выплатили. Конечно, не все, а только зарплату Петра за три месяца, но этого хватило и на гроб, и на билет.
Хлопотный был день. Анна рассчитывалась и рассчитывала расходы, торговалась, сразу же отказалась покупать Петру костюм. Дома есть, дома и обрядим. А ехать можно в чистом домашнем, зачем лишние траты. Звонила детям, там плакала ее взрослая дочь: «Мамочка, мамочка. Как же так с папой, мамочка?», — а что теперь «мамочка», что сказать-то в ответ? Петр лежал среди общего коловращения людей знакомых и чужих, и странно было видеть, что он вот так, среди дня, у всех на глазах отдыхает. А ведь отдохнуть не успел, умер раньше. Они собирались поработать еще пару лет, а потом все, хватит. Проходя мимо кровати, Анна трогала Петра за руку, за плечо, и каждый раз он становился все холоднее и тверже. Глупая баба, глупая надежда.
Потом его увезли на бальзамировку. Анна ругалась с кем-то по телефону, уверяла, что как сопровождающая покойного не нуждается в купейном месте.
— Везде обирают. Умрешь, как липку обдерут. В штанах на тот свет не пустят, штаны снимут, — она снова курила на кухне, говорила зло, с ехидцей, — Теперь и схочешь умереть — а не умрешь, не по карману роскошь. За меня просить в контору некому.
Ей стало проще, вроде бы она просто собиралась домой. Только кровать пахла мертвым, закоченевшим Петром, могильным таким запахом. Но это, наверное, так казалось от нервов.
Анна успела сбегать в магазин, купила хорошей водки, коньяка, чтобы было не стыдно перед людьми на поминках. Переломила себя и все-таки набрала в долг, кто сколько дал, по общежитию.
Она еще раз осмотрелась, не забыла ли чего, проверила документы, все ли на месте. Открыла шкаф, сняла с вешалки новую, яркую куртку, подаренную мужем пару месяцев назад, надела. Куртка показалась теплой изнутри, легла на плечи, словно Петр обнял ее. Анна снова зарыдала тихо, уткнувшись лбом в дверцу шкафа, ладонями растирая слезы по лицу.
На вокзале все было суматошно. Грузили цинковый ящик, вовсе не похожий на гроб. Петру там было, наверняка, неудобно. Анна ругалась на грузчиков, настырно тершихся вокруг нее, намекавших на дополнительную оплату. Платить, конечно, не стала. Сунулась в купе, присела у окна, но такая накатила на нее тоска, что она не выдержала и ушла в тамбур, курить.
Поезд тронулся. Анна вернулась в купе, забрала сумки и перебралась в тамбур товарного вагона. Петр был совсем близко в своем ящике. Анна погладила стенку вагона, за которой ехал ее мертвый муж:
— Видишь, как все. Я шоколадку купила, помнишь, ты всегда такие покупал. Дешевая. А я вот привыкла, мне нравится. Да чего уж теперь… Теперь вот отдохнешь ты, — Анна хотела вспомнить что-нибудь хорошее, чтобы Петя в этом воспоминании был жив и они были счастливы, и вспомнился только выпускной много лет назад, а дальше была работа, то в поле, то на фермах, то дома, а денег никогда не было, кажется, иначе они и не жили никогда, — Внуки без нас родились, без нас росли. Мне бы с тобой, Петь. Как я хочу с тобой, Петя! — выкрикнула она и закрыла рот рукой, опять полились слезы. Она молчала и думала, что не жила жизнь, а волокла тяжело груженую телегу, как лошадь. Только чтобы дети не жили так же. Только чтобы им досталось чуть побольше, и чуть послаще. А денег так и не скопила, уехала вся в долгах. Последнюю дорожку мужу долгами выстелила.
Вагон покачивало, Анна прислонилась к стене и думала о дочери — как она живет в доме, с мужем, растит детей. Работу ищет хорошую. И пусть ищет, пусть. Только бы не так… Только бы у нее жизнь была, а Анна свою давно прожила. Выпускной, платье легкое, теплые ночи, будущее же казалось, казалось…
Анна вернулась на ферму спустя двенадцать дней. Стала еще злее, и свиньи у нее сделались совсем остервенелые. Вытребовала у бригадира часть мужниной работы — навоз убирать, сено грузить.
«Все-таки жадная Анька, — говорили в общаге, — Куда ей столько? Всех денег не заработаешь. Мужа в могилу свела, и все не успокоится никак. Страшно жадная баба».
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
|