↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
|
Примечания:
Что ж, добро пожаловать и приятного чтения!
Вечер был ясным, теплым и душным — такие в этих местах часто случались в конце лета. Солнечные лучи скользили по земле, окрашивая мелкую дорожную пыль в золотой цвет, и Мике казалось, что шуршащие в высокой подсохшей траве создания наверняка считают эту пыль золотом… Он вырос в городке, основанном золотоискателями — по крайней мере так говорил ему старший брат, — и одно время они оба мечтали найти золотой самородок и разбогатеть. Один раз они даже нашли в ручье какой-то желтый камень и были очень счастливы, — но мать сказала им, что это всего лишь булыжник, и отобрала; их мать вообще не любила, когда дети приносили в дом что-нибудь с улицы или приставали к ней с расспросами, и каждый раз начинала ворчать, что у нее и так хватает забот… Мика быстро понял, что мать не любит ни его, ни его отца, и даже гадал, зачем они тогда поженились и завели детей, если совсем друг друга не любили, но, не найдя ответа, оставил это занятие. Отвечать на его вопросы все равно было некому, так что он привык и не задавать их. В детстве, еще не зная, чем промышляла его семья, он пытался добиться расположения деда или кого-нибудь из соседей, но после того, как его деда повесили, а он впервые услышал о дурной крови и проклятом имени, эти попытки остались в прошлом; когда же его отец, в очередной раз напившись, убил мать, а Эймос сбежал из дома, Мика окончательно усвоил одно правило жизни: в этом мире каждый сам за себя. К своим восьми годам он превратился в грубого и замкнутого ребенка, и, хотя он знал, что таких никто не любит, его это ни капли не волновало. Его и так никто никогда не любил, и оттого все события последних двух дней казались ему странным сном: сначала он подслушал, как незнакомый дорого одетый господин пытается что-то продать одному из бывших друзей его отца, потом между ними завязалась драка, и Мика зачем-то — он все еще сам не понимал, зачем, — попытался застрелить отцовского приятеля из револьвера, который он прихватил с собой, уходя из дома, а затем, когда револьвер дал осечку, просто кинулся ему под ноги… Незнакомец после этого сказал, что Мика спас ему жизнь, и начал расспрашивать его о том, где и как он живет, — он не сказал всей правды, соврал, что отец просто пропал, в очередной раз уйдя на дело, а дом загорелся из-за упавшей свечи, хотя прекрасно знал, что произошло на самом деле, — и после этого рассказа незнакомец вдруг предложил ему поехать вместе с ним и жить в его доме… и Мика согласился, рассудив, что если он будет плохо с ним обращаться, то можно будет еще раз проделать то же, что он сделал с отцом. Такого желания, впрочем, за два дня так и не возникло.
У незнакомца были блестящие черные глаза, непонятый тягучий акцент — в родном городке Мики так не говорил никто — и самое странное имя из всех, что мальчик слышал в своей жизни. Строго говоря, он уже не был незнакомцем, поскольку представился в первом же их разговоре, но про себя Мика продолжал называть его именно так — отчасти потому, что никак не мог запомнить его непривычную фамилию и не привык называть взрослых просто по имени, отчасти — потому что почти ничего не знал о его характере. Он казался спокойным, до странного вежливым и обходительным, необычайно умным, по-своему веселым, а временами даже ласковым, — но огоньки в его глазах, мягкий глухой смех и теплые обманчиво холеные руки словно скрывали какие-то тайны. Возможно, будь Мика чуть любознательнее, он попытался бы раскрыть их, но, поскольку на его вопросы никто никогда не отвечал, он приучился не задавать их даже мысленно; тайны для него означали только то, что от этого человека можно ожидать чего угодно, и лучше с ним быть начеку. Весь первый день их знакомства, пока незнакомец улаживал какие-то дела в его родном городке, мальчик все ждал, когда он напьется и сделает что-нибудь такое, что раскроет его истинное лицо, но за весь день он выпил только пару бокалов вина. Мальчишка едва удержался, чтобы не спросить, почему он почти не пьет: все, кого он знал, напивались каждый вечер, а по праздникам могли начать пить уже с утра. В детстве он как-то раз спросил отца, зачем тот так много пьет, но в ответ получил только сильную оплеуху и поток бессвязной ругани, так что спрашивать взрослых про выпивку зарекся — это было еще одно правило жизни, которое он успел усвоить. Незнакомца же спрашивать он опасался вдвойне, потому что не знал, чего от него ожидать… Впрочем, тот так и оставался спокойным, обходительным и по-своему веселым, хотя временами, в разговорах с некоторыми людьми — все это были старые приятели отца Мики, от которых он предпочитал прятаться, поскольку все они при их прежних встречах обращались с ним грубо, — в его теплом голосе появлялись какие-то угрожающие жесткие нотки, но и в такие моменты он держался удивительно вежливо. С Микой же он говорил неизменно мягко, настолько, что не привыкшего к вниманию и ласке ребенка это почти пугало. Поначалу он при каждом удобном случае продолжал свои расспросы о жизни и прошлом мальчика — тот нехотя рассказал, что не умеет ни читать, ни писать, считает только до десяти и не знает, сколько ему полных лет и в какой день года он родился, что его мать давно умерла, а брат пропал вскоре после ее смерти, но все его ответы были такими краткими и неохотными, что незнакомец быстро оставил эту затею, пояснив, что видит его нежелание говорить об этом и «оставляет за ним право хранить молчание». Последнюю фразу Мика понял лишь отчасти, но испытал большое облегчение, когда расспросы сменились рассказами о прошлых приключениях незнакомца: так во всяком случае можно было не бояться сказать что-нибудь лишнее. Сами рассказы заинтересовали его не сразу, поскольку он привык слышать разные истории от пьяных и изрядно устал от них, — но рассказывал незнакомец совсем не так, как местные пьяницы, и к тому же искренне старался рассказать что-нибудь увлекательное… Вскоре мальчик оказался всецело поглощен его рассказами и даже начал несмело улыбаться в ответ на его смех и сам спрашивать о том, что было дальше — сначала робко, а потом, поняв, что незнакомец только рад его вопросам, все смелее и смелее. Под одну из этих историй — он уже почти не понимал слов от усталости, но все равно очень хотел услышать продолжение, — он и уснул. Впервые в своей жизни он засыпал с улыбкой…
А рано утром на следующий день они выехали из города. Мика впервые уезжал так далеко от родного дома, и все вокруг казалось ему каким-то сказочным сном: прежде он даже не думал о том, что через цепи гор, окружающих его родной городок, проложены такие длинные дороги, что за горами тоже есть города, и ни один из них не похож на его родной, что железная дорога местами ветвится и сворачивает, что где-то есть широкие поля без единого деревца, и густые леса с редкими полянками, и широкие спокойные реки с переброшенными через них мостами… Может быть, он мог бы прочесть обо всем этом в книгах, — но он не умел читать, да и в доме его родителей не было ни одной книги, кроме старого истрепанного молитвенника. Теперь же, когда он увидел мир таким, в нем, вероятно, впервые проснулись любопытство и незнакомая прежде радость от того, что он может это видеть. Прежде он жил в крошечном мирке, состоящем из грязных серых домов, гор, шахт и узких горных речушек, и ему казалось, что он знает об этом мирке все, что только можно знать, — а в тот момент он вдруг понял, что мир бесконечно огромен, и ему показалось, что он не знает о нем ничего: даже трава, растущая по обочинам дорог, казалась такой непривычно яркой, что ему впервые захотелось узнать, почему она зеленая. И он спрашивал. Спрашивал — и ему даже не верилось, что ему отвечают, и чем-то большим, чем «так уж задумано Богом» или «отстань от меня, я не знаю, и мне плевать». Сейчас ему казалось, что его новый друг — первый друг в его жизни — знает абсолютно все: на каждый вопрос у него находился ответ, о каждом новом месте — какая-нибудь увлекательная история… И Мика, даже не глядя на него, знал, что он улыбается, рассказывая все это. Он был самым странным взрослым из всех, кого мальчик встречал за свои восемь лет, и уже казался самым лучшим. Все утро они продолжали разговаривать обо всем на свете и даже не замечали, как летит время: день прошел так же быстро, как в родном городке Мики протекал час. Местность вокруг менялась до неузнаваемости: горы сменились холмами, а затем и абсолютно плоскими равнинами, поля и болота — лесами, а вскоре и земля под копытами коня — такого ослепительно-белоснежного, что на солнце на него было больно смотреть, — из коричневой стала сначала красной, а затем сероватой… К полудню мальчик уже не мог точно сказать, откуда они приехали, поскольку дорога вилась и петляла, а к вечеру, когда даже вершины гор скрылись за горизонтом, ему стало казаться, что его родного городка, может быть, и вовсе нет на свете. Последнее, впрочем, ничуть не пугало и даже не расстраивало: он никогда не был привязан ни к этому месту, ни к людям, его населявшим. Он был бы рад забыть обо всем, что видел там, ведь его ждала совсем другая жизнь. Это ему почти удавалось, — по крайней мере пока он был увлечен разговором и непривычными видами вокруг.
Последние несколько часов, впрочем, они ехали молча: оба были слишком утомлены, чтобы говорить. К вечеру тепло летнего дня перешло в удушливую жару, а редкие порывы ветра вместо прохлады приносили только облака мелкой дорожной пыли, из-за которой каждый глубокий вдох грозил приступом кашля; от усталости трудно было даже думать, а яркое закатное солнце слепило глаза… Мика уже не мог ни о чем спрашивать: перед его мысленным взором только хаотично всплывали едва знакомые образы. Пыль на дороге и золотая пыль в горных ручьях, о которой грезил Эймос в детстве, кашель от стоящей в воздухе пыли и жуткий хриплый кашель больного чахоткой соседа, просившего у его отца денег в долг, — за этот долг его отец потом избил его так, что он умер на следующее утро, — великолепный белый конь его нового друга и невзрачная больная кобыла, которую его отец заставлял его пристрелить, — когда он не смог выстрелить в нее, отец несколько раз ударил его кнутом по спине, — лица отца и деда, которые смотрели на него не иначе как с презрением или гневом, и теплая улыбка нового друга… Он не думал, ничего не пытался ни удержать в памяти, ни прогнать, даже не вполне чувствовал свое тело — только машинально кивал, когда ему передавали флягу с водой, пил и так же машинально передавал ее обратно. Только раз за все это время он нарушил молчание:
— Сэр…
— Меня никто не посвящал в рыцари, так что давай-ка без лишних церемоний… Не можешь выговорить фамилию — называй по имени: так даже лучше, — таков был ответ. В голосе отчетливо звучала усталость, но ни капли гнева, — однако Мике не хватило сил даже удивиться.
— Датч… — имя казалось таким же странным и непривычным, как и все в нем, но мальчик не смог отметить и это. — Мы скоро приедем?
— Скоро. Устал, верно? — в ответ Мика только кивнул и обессиленно выдохнул.
— И я тоже, да и Граф… Ну, да это не страшно: скоро будем дома, там сможем отдохнуть, — на несколько мгновений Датч замолчал, а после вдруг нервно усмехнулся: — Ты знаешь, мне даже непривычно это говорить — «возвращаться домой»… Я двенадцать лет жил вообще без дома: мы кочевали и разбивали лагерь в разных местах — где-то стояли так пару недель, где-то — несколько месяцев, но нигде не оставались дольше, чем на полгода. А теперь вот уже четвертый год на одном месте, и дом есть… Но знаешь, что я понял? Дом — это вообще не место. Дом — это в первую очередь твои чувства и отношения… Пока есть те, кто любит тебя и кого любишь ты, у тебя всегда есть дом, и он там, где эти люди. Понимаешь, о чем я говорю? — Мика не понимал, он не понимал даже, почему люди придают такое значение дому, поскольку дом отца никогда не был для него безопасным и приятным местом, и ни одно другое место не было для него безопасным, но он не стал говорить об этом; он просто кивнул в ответ, еще сильнее сдвигая набок шляпу, чтобы солнце не светило в глаза. — Вот… Я надеюсь, что ты обретешь дом с нами.
— Я не знаю, каково это. По-вашему выходит, что дом отца был… не домом, — флегматично отозвался мальчик. Это открытие ничуть не печалило его, да он и не думал о том, что кого-то это могло бы огорчить.
— Могу тебя понять: мне одно время тоже казалось, что дома в таком смысле у меня нет и быть не может — оказалось, что у меня просто еще все впереди. В детстве, когда я жил с матерью и братьями, мне было тесно — и в родительском доме, пусть он и был большим, и в отношениях с моей семьей, потому что отец, — а он один из моей кровной семьи хотя бы отчасти понимал меня, — погиб, когда мне было восемь, а мать и братья — совсем другие и принять то, чего не разделяют, не могут… А потом я ушел из дома и встретил своих ребят, свою настоящую семью, и почувствовал себя дома, хоть это и была палатка в лесу. Вот и у тебя тоже это впереди, я в этом уверен… Может, оно будет и к лучшему, если наш дом станет для тебя первым.
На несколько минут они снова замолчали. Дорога шла в гору, и из-за высокого пологого холма нельзя было разглядеть, что ждет впереди. Несколько часов назад Мика, вероятно, гадал бы, что за новый вид скрыт за холмом, или попробовал бы расспросить Датча о его семье и прошлом, но теперь он только рассеянно смотрел, как пылинки пляшут в солнечных лучах, и пытался понять то, что он только что услышал. Все это казалось ему странным, еще более странным, чем события прошедших двух дней, и ему даже начало казаться, что его друг просто родом из какого-то другого мира, в котором все устроено совсем иначе… Однако додумать эту мысль ему не дали. На вершине холма, когда вдалеке внизу показались какие-то темные постройки, Датч снова заговорил:
— Знаешь, Мика, я должен кое к чему тебя подготовить. Дело в том, что мои дети… очень разные — разного возраста, разного происхождения, росли до того, как попасть к нам, в разных обстоятельствах… Среди старших есть и те, кто успел набраться не самых лучших принципов и манер, — таких немного, я бы даже сказал, что могу ожидать этого всего от одного или двоих, но тебе лучше иметь это в виду: кто бы что ни говорил, нет никакого ритуала вступления или голосования за то, кому остаться, а кому уйти. Это решаю только я, и никто другой: если я привез тебя, ты уже принят. Некоторые — точнее, один из них, — могут попытаться убедить тебя в обратном, сказать, что право остаться с нами ты должен выиграть в какой-нибудь игре, заслужить, пройдя какое-нибудь испытание, или даже внести за это залог…
— Внести залог? Что это значит?
— В нашем случае это значит, что ты должен отдать деньги или что-то ценное якобы в пользу общего дела… На самом деле это просто способ забрать у новичка понравившуюся вещь в пользу особенно ушлых участников этого дела, не более того. Никто из них не вправе требовать от тебя этого, так что ничего не отдавай им! То же и с играми и испытаниями. Запрещать тебе я не могу и не собираюсь, если хочешь, то можешь попробовать, но помни, что это ни на что не повлияет — может, разве что Билл будет уважать тебя чуть больше, если ты решишься сыграть с ним в камушки или выполнить какое-нибудь его задание… Но он может и попытаться сыграть на интерес и выманить у тебя что-нибудь, победив в игре, или просто поразвлечься за твой счет. Я бы на твоем месте соглашался только на своих условиях: если уж играешь на интерес, свою ставку определяешь ты и только ты. Понимаешь, о чем я говорю?
— Кажется, понимаю… Нельзя играть на деньги, вещи и желания?
— На деньги вообще никогда не стоит, если только они не лишние, а лишними они не бывают, на вещи можно, если они тебе не нужны, на желания — бывает даже весело, если доверяешь всем причастным и не боишься опозориться… Я в свое время получил немало удовольствия от таких игр, но, проиграв, и лез в ледяную реку, и целовал лошадей, собак и других мужчин, и как-то раз добрых пятнадцать минут просидел на коленях у другого игрока — потом ему стало то ли неловко, то ли тяжело, и он меня согнал… и моя татуировка — тоже итог игры на желание. В общем, смотри, с кем играешь, и если хоть немного не доверяешь, — лучше не соглашайся… Биллу я бы на твоем месте не доверял: чувство юмора у него грубое, и он то ли не чувствует грани между смешным и неприятным, то ли намеренно ее переходит. Ах да, имей в виду: ты не имеешь права играть на еду, кроме разве что сладостей, одежду или другие необходимые вещи. Тебя могут уговаривать на это, но если я об этом узнаю, то наказаны будут все игроки! Жестокая мера, но иначе подобное не пресечь.
— Я постараюсь не попадаться на этом. — Мика неловко рассмеялся, но сам настороженно прислушивался: шутить со взрослыми он боялся, поскольку знал, что они могут и посмеяться над шуткой, и разозлиться, и не мог понять, от чего это зависит. Датч, впрочем, устало рассмеялся в ответ, и потрепал мальчика по голове — последнее поначалу заставило его насторожиться: отец, да и мать с братом, когда бывали не в духе, нередко таскали его за длинные волосы, но теперь ничего такого не последовало, и он облегченно выдохнул.
— Мыслишь как настоящий бандит: наказывают не за преступление, а за то, что скрываться не умеешь… Когда речь идет о законниках, это правда, но у нас все немного иначе, ведь я могу и не наказать вовсе, если признаешься и искупишь вину.
— А что это значит — «искупить вину»?
— Это значит «исправить»… Точнее, не только. «Исправить» — это значит сделать так, чтобы все было как раньше: починить сломанное, найти потерянное, вернуть украденное и так далее, а «искупить» — не только исправить, но и сделать что-то хорошее, если ты до этого сделал что-то плохое. Например, как-нибудь помочь человеку, с которым ты до этого поступил подло или жестоко. Ты понимаешь меня?
— А умереть, если ты до этого кого-то убил — это тоже искупить вину? — спросил вдруг Мика очень серьезно. Не то чтобы он чувствовал себя виноватым за то, что сделал со своим отцом — он боялся и ненавидел его всей душой, и эти чувства не прошли только от того, что его больше не было в живых, — но ему было любопытно, считается ли искупленной вина его отца… Кроме того, в глубине души он боялся, что правда каким-нибудь образом всплывет, его сочтут виноватым и заставят искупить эту вину смертью.
— Законники, наверное, сказали бы, что да… Но я считаю иначе, — задумчиво ответил Датч, стараясь не давать волю ни настороженности, ни снисходительной улыбке. — Суть ведь не в том, чтобы пострадать за свою вину, а в том, чтобы загладить свой плохой поступок, принести не меньше добра, чем до этого принес зла… Не буду лгать: я убивал людей. Не так много, как некоторые мои… коллеги, и определенно меньше, чем мог бы, если бы захотел, но, пожалуй, больше, чем было действительно необходимо. И я считаю себя не самым лучшим человеком, скажу прямо, а в прошлом был еще хуже, — но я стараюсь быть лучше и искупать вину помощью тем, кому я могу помочь.
— Вы… наемник, как мой отец, да? — тихо и горько спросил мальчик. Кто такие наемники, он знал не понаслышке, и все они казались ему законченными негодяями. Его друг не был похож на них ни в чем, — но что если он все же ошибся? Думать об этом было горько, но уж лучше было узнать сразу…
— Наемник? О нет, сынок! Ни за что в своей жизни я не стал бы наемником! Видишь ли, по своей природе я анархист, стою за свободу для всех и во всем, в чем только разумно ее давать, и в первую очередь не выношу ничьей власти надо мной... Наемники продают себя, — а я бы презирал себя за подобное решение, и никакие деньги не оправдали бы этого в моих глазах. И тех, кто все же вступил на этот путь, я также презираю! — неожиданно горячо отозвался Датч; на миг Мика даже испугался, подумав, что оскорбил его этим вопросом, но он, поняв, что напугал ребенка, поспешил добавить уже спокойнее: — Знаешь, тот факт, что твой отец был наемником, многое объясняет… Должно быть, он почти не обращал на тебя внимания, а когда у него появлялись деньги, то напивался и бил тебя?
— Он почти всегда пропадал на целые дни, а потом приходил домой пьяный и злой… и бил меня, да. Он и маму бил, и Эйми… и они меня тоже били, но иногда и только руками, а отец порол — розгами, прутьями, кнутом, ремнем, еще такой странной тонкой палкой, которой ружья чистят… всем, что под руку попадалось, и там кровь была. И еще он иногда грозился, что застрелит меня, если слушаться не буду, и как-то раз заставил застрелить лошадь — она больная была, но мне ее жалко было, а он меня бил за то, что я не хотел стрелять в нее… Я забрал его револьвер, когда он… пропал — это из него он хотел меня застрелить, — чем дальше Мика говорил, тем тише становился его голос, и это было даже странно: все это было для него обыденностью, и он даже не представлял, что может быть иначе, но почему-то сейчас глаза сами наполнялись слезами… ни за что на свете он не вернулся бы к отцу — лучше было умереть, чем жить с ним! Однако плакать тоже было страшно. От отца за слезы ему доставалось только сильнее, и отчего-то он был уверен, что и от Датча достанется… Но тот только приобнял его одной рукой, выпустив поводья, и мягко произнес:
— Никто не должен так обращаться с детьми, да и с людьми в целом… и никто больше с тобой так не поступит, вот увидишь. Я наказываю своих детей за проступки, изредка могу даже выпороть, если кто-то из них сделает что-нибудь совершенно вопиющее, но чтобы делать это так, нужно быть настоящим извергом. Я рад, что забрал тебя от него, если он еще жив, и я готов сражаться за тебя, если придется... Ничего не бойся, сынок, теперь ты под моей защитой, и я не дам тебя в обиду.
— Вы правда готовы были бы драться за меня с моим отцом? — удивленно спросил мальчик. Прежде он не мог и подумать ни о чем подобном: даже в детстве ни мать, ни брат никогда не пытались защитить его, и со всеми своими бедами он привык справляться сам — чаще всего, пытаясь убежать или спрятаться, или молча выдерживая побои и втайне мечтая однажды ответить и отомстить… Впрочем, в мечту о мести верилось с трудом: Мика Белл Второй был довольно рослым и крепким мужчиной, даже когда бывал так пьян, что еле стоял на ногах, а сам он — и он это сознавал — был мал и слаб для своих лет. И все же он рос, и понимал, что отец однажды состарится, — и мечтал однажды стать сильнее него. Теперь это в некотором смысле было так… однако мысль о том, что кто-то готов встать на его защиту почему-то была приятнее любой мечты о собственноручной жестокой расправе.
— Разумеется! По меньшей мере потому, что ты спас мне жизнь: не кинься ты под ноги тому бандиту в баре, он бы наверняка тяжело ранил меня, а может, и убил, — а вообще, конечно, и просто потому, что я терпеть не могу жестокое обращение с детьми, и потому что ты теперь мой друг, и… Да много есть причин, и любой из них было бы достаточно. Я хочу помочь тебе, понимаешь? Я хотел бы дать лучшую жизнь, чем та, что ждала тебя с отцом, и за это я действительно готов был бы драться и с десятком таких, как он.
— Вам и с одним не придется, — горько усмехнулся мальчик, пытаясь незаметно вытереть выступившие слезы рукавом рубашки.
— Думаешь, он уже мертв? — в голосе Датча будто бы послышалось удивление, и Мике показалось, что его подозревают в убийстве и вот-вот раскроют. Поняв, что его друг не наемник, он с замирающим сердцем подумал о том, что он может быть одним из Пинкертонов… О них в его родном городке ходили жутковатые слухи, будто они могут заставить любого признаться в чем угодно. При одной мысли об этом, внутри все холодело, и он смог лишь растерянно выдавить первое, что пришло на ум:
— Да… О'Дрисколлы… я слышал, что они орудуют в тех местах, отец говорил, что денег у них занимал… или поссорился с ними… и еще я слышал, что они жестокие.
— О да, они те еще отморозки, и если они действительно схватили его, то он либо уже мертв, либо ожидает неминуемой смерти. От них милосердия ждать не приходится, я это знаю… — тут голос Датча дрогнул, — по собственному опыту. Лучше с ними вообще не связываться, — но я не оставляю надежды однажды поквитаться и с ними.
— Даже если отец не связался с ними, я думаю, вам все равно сражаться не придется: кажется, я ему просто не нужен, и он не придет за мной, — прибавил Мика, с облегчением поняв, что его не собираются допрашивать. Он сказал полуправду, почти солгал: об О'Дрисколлах он знал только из городских слухов — некоторые поговаривали, что они заняли несколько заброшенных домов на отшибе, и пересказывали друг другу истории о том, каким пыткам они подвергали тех, кто переходил им дорогу, — а его отец лишь однажды в пьяном угаре выкрикивал какие-то ругательства в их адрес. Если бы его расспросили обо всем этом подробнее, то он не смог бы ответить внятно ни на один вопрос, — но Датч после упоминания об О'Дрисколлах замолчал и только прижал его к себе покрепче, продолжая править одной рукой. Ехать оставалось совсем немного, и весь остаток пути мальчик задумчиво разглядывал тяжелые перстни и кольца на его пальцах: в отблесках закатного солнца на золоте он видел языки пламени, а в крупном темном рубине ему виделось пятно крови, стремительно окрашивающей светлые волосы отца.
Примечания:
Как вам? Все ли понятно? Насколько я попадаю в характеры?
Они спешились у самой деревянной изгороди, окружавшей те постройки, что были видны с вершины холма. Теперь их можно было разглядеть подробнее, но Мике пока было не до этого: от долгой езды у него затекло все, что только могло затечь, и он был вынужден схватиться за край этой самой изгороди, чтобы не упасть… Кроме того, ему страшно хотелось пить. Фляги были пусты — он знал это потому, что сам допил последнюю воду еще в тот момент, когда они только начинали спускаться по длинному пологому склону, и теперь, чтобы напиться, ему пришлось бы дойти до колодца, но ноги не слушались его. Перед глазами все плыло, в ушах шумело, и он даже не сразу заметил приближавшуюся со стороны дома фигуру. Он понял, что кто-то подошел к нему и встал совсем рядом, только когда дерево жалобно скрипнуло под весом взрослого, облокотившегося на нее. Впрочем, он не смог даже заставить себя поднять глаза и посмотреть на этого человека: сейчас ему было все равно, кто подошел.
— Кто к нам пожаловал! А я уж думал, что ты и не вернешься, Вороненок! — торжественно воскликнул этот незнакомец хрипловатым пьяным голосом. — Но, вижу, дело прошло удачно?
— Как видишь, я все же вернулся, Дядюшка. И да, дело прошло удачно, — сухо отозвался Датч. — Но я в жизни не поверю, что ты оторвал зад от стула и вышел встречать меня просто так.
— Невысокого же ты мнения обо мне! Я просто соскучился по моему старому другу, вот и все… Ну, и раз прошло удачно, это стоит отметить, верно? — Дядюшка пьяно усмехнулся, но получил такой же холодный и сухой ответ:
— Денег я тебе не дам, и выпить не налью, по крайней мере до тех пор, пока за ящик виски не рассчитаешься.
— Ой, подумаешь… Неужели тебе жалко для старого друга?
— Этот ящик был не для тебя. У меня, между прочим, были на него планы, и ты спутал их, утащив его к себе и выпив в одиночку.
— Да ты ведь даже не пьешь виски!
— Если единственные планы на выпивку, которые ты сейчас можешь себе представить, — это напиться до беспамятства, то ты явно потерял хватку, и как раз из-за своего пьянства.
— Ну, потерял… А что, права не имею? Я старый и больной человек, мне одна радость в жизни и осталась…
— А еще у тебя болит спина, да? — раздраженно спросил Датч, делая шаг навстречу Дядюшке. — Только вот болит она у тебя почему-то только тогда, когда речь идет о работе, а как тянуть к себе спиртное, так ты вполне здоров! Если собираешься давить на жалость, лучше даже не начинай: я не намерен обеспечивать твои пагубные пристрастия. Кто не работает, тот… ест, — в основном потому, что я в последние годы изрядно размяк, — но уж точно не развлекается!
— Что, даже лишнего доллара не найдется, чтобы сделать ближнего счастливее? Ведь все добро возвращается сторицей!
— Добро? Вот это добро? Добром будет не давать тебе в руки ни цента! Заметь: я кормлю тебя и обеспечиваю всем необходимым, хотя вреда от тебя в последнее время больше, чем пользы, а ты вместо того, чтобы хотя бы пытаться быть полезным, только и делаешь, что пьешь, травишь байки и учишь детей плохому… Как по мне, достаточно благотворительности!
— Что, намекаешь, что и меня к столбу привяжешься, как того мальчишку из О'Дрисколлов? Или шлепнешь, как девку в Блэкуотере? Да у тебя сердце каменное!
— Да кто бы говорил… — зло прошипел Датч, делая еще шаг вперед и почти до хруста впиваясь пальцами в изгородь. Только тут Мика поднял глаза, чтобы увидеть, как его благодетель почти нависает над немолодым полноватым мужчиной с пропитым лицом. Каким величественным он показался теперь, рядом с этим пьяницей! Высокий, смуглый, во всем черном, с растрепавшимися от ветра черными кудрями и горящими гневным блеском черными глазами… Впервые с момента их первой встречи мальчик по-настоящему испугался его: из его голоса, лица, движений будто бы ушли все мягкость и обходительность, и теперь в нем чувствовалось что-то дьявольское. Когда его лицо странно дернулось и исказилось болезненно-злой гримасой, а сам он выпрямился во весь рост, Мике на миг показалось, что он сейчас наотмашь ударит Дядюшку по лицу, и его тяжелые перстни рассекут кожу… Но вместо этого Датч только взглянул на него сверху вниз и заговорил, постепенно переходя на крик:
— Ты меня обвиняешь в жестокости, да? Говоришь, что я плох? А кто обрек меня на это? Кто научил меня такому отношению? Из-за кого я вынужден был возглавить банду в двадцать три года, зная и умея только то, чему научили?! Кто теперь живет в свое удовольствие, пока я расхлебываю последствия его глупости и жестокости?! Рэд, мать его, Харлоу, гроза всего Запада, — жрет все, что горит, рассказывает детям похабные байки и клянчит мелочь на выпивку у Вороненка! А ведь это ты держал нас всех в страхе и отучал от самой мысли о том, что можно действовать самостоятельно! Ты хватался за кнут каждый раз, когда тебе что-нибудь не нравилось, — и уж поверь, я прекрасно помню, как ты отхлестал меня только за то, что я посмел выглядеть приличнее, чем ты! Ты учил меня пытать пленников, убирать свидетелей, отводить душу на заложниках, когда что-нибудь идет не по плану, относиться к своим как к средству достижения цели… Да, я и сам виноват хотя бы в том, что воспринял такую науку и действовал по твоему примеру, и это меня не оправдывает, но все же скажи мне: тебя хоть совесть мучает, или ты пропил ее вместе с рассудком?! Если бы не твое руководство, до Блэкуотера, возможно, не дошло бы, и все ребята сейчас были бы с нами! Ты жалок, Рэд, ты слабое, ничтожное, мелочное, трусливое создание, и ты всегда таким был; ты — тварь дрожащая, удобно свалившая последствия своих преступлений на других… и ты таким был всегда! Да, не отпирайся, ты именно такой, просто я поздно увидел это! Но тебе-то теперь все равно, ты мозги пропил и спишь спокойно, — а до того, что я себя грызу за все это, тебе и дела нет!
— Так ведь я тоже не от хорошей жизни… мне руку прострелили, вот я и... — растерянно пробормотал Дядюшка, нетвердой походкой отступив немного назад. — Слушай, знатно тебя прорвало… Надо бы нервы успокоить, а то волноваться так вредно…
— Да кто бы сомневался… — Датч болезненно поморщился и бросил с усталой досадой: — Все, Рэд, исчезни и не попадайся мне на глаза следующие пару часов, — а то я за себя не отвечаю!
— А ты все-таки злой, как собака, — тихо пробурчал себе под нос Дядюшка, уходя обратно в сторону дома все той же шаткой пьяной походкой.
— Зато не пьяный, как опоссум! — крикнул в ответ Датч — впрочем, уже без особой злости. После этого он повернулся к Мике, — и мальчик помимо своей воли попытался отойти от него на пару шагов. Его сердце замирало от непривычной смеси страха и восхищения… Еще пару часов назад он и подумать не мог, что его мягкий и спокойный друг может быть и таким, и теперь он был потрясен увиденным. Он привык к вспышкам пьяной злости своего отца, во время которых ему всегда доставалось, но это было что-то совсем иное — куда сильнее и страшнее… От пьяного и злого отца мальчишка получить тумаков, а с Датчем, когда он так злился, страшно было даже встретиться взглядом, — казалось, что одно это может убить. Впрочем, Мика все же смотрел на него широко раскрытыми глазами, делая шаг назад; даже когда затекшие ноги подвели его, и он, споткнувшись о свой чемодан, неуклюже повалился на пыльную дорогу, он так и не отвел взгляда.
— Сильно испугался? — участливо спросил Датч, помогая ему подняться. Теперь он уже не казался ни яростным, ни величественным — скорее очень усталым и печальным, — но ответить Мика не смог. Он только вздохнул и медленно направился туда, куда его вели.
— Вижу, что сильно: тебя трясет. И да — это и впрямь сидит во мне всегда, ведь человек не может выдать того, что нет в его природе… и до конца победить ее тоже не может. Можно только совладать с ней и как бы договориться… Мне это вроде бы удалось: так вывести из себя меня непросто, и случается это редко, — и на своих я чаще всего просто кричу, но не бью. Хотя это, пожалуй, тоже отчасти везение: мне это удается, потому что от природы я рассудительный и незлой — может, вспыльчивый, непримиримый, требовательный, но не злой… Может быть, ты теперь меня боишься? — все так же спокойно продолжал Датч, мягко ведя мальчика к дому. На этот раз тот смог поднять глаза и, немного подумав, ответить:
— Пожалуй, не боюсь… Ко мне вы очень добры, и вас, похоже, и впрямь трудно разозлить: я наверняка очень надоел вам всеми этими вопросами, да и вообще про меня все говорят, что я очень неприятный ребенок, а вы мне и слова плохого не сказали.
— Не знаю, кто тебе сказал, что ты неприятен, но я ничего такого не заметил… Ты очень мало знаешь и, похоже, запуган, но при этом у тебя живой ум, что само по себе может уравновесить многие недостатки. Но даже если бы ты и был неприятным, то я бы все равно не стал так кричать на тебя: дети не виноваты в моих вспышках гнева и не должны страдать от них, ведь все дело в истории, начавшейся еще до их рождения. Я и не наказываю в порыве гнева, чтобы не навредить…
— Чтобы не навредить? — удивленно переспросил Мика. Он имел весьма смутное представление о том, что значит «навредить»: он привык к кровавым рубцам на спине от розог, ружейного шомпола, кнута и всего, что подворачивалось отцу под руку, к синякам и ссадинам от ударов и падений, к сигаретным ожогам, к выбитым молочным зубам и прокушенному языку… к тому же привыкли почти все дети, кого он знал. В том маленьком мирке, где он жил до сих пор, «навредить» значило только убить или покалечить надолго.
— Именно. Когда я спокоен, то мыслю трезво и могу рассчитывать силу, но вот во время таких вспышек могу, например, ударить до крови… а этого мне не хотелось бы: я не люблю телесные наказания, и если уж приходится их применять, то я предпочитаю это делать ровно так, чтобы наказание хорошо запомнилось, и не более того. Но твой отец придерживался совсем других убеждений и частенько просто вымещал на тебе злость, не так ли? Иногда ты морщишься от боли при некоторых движениях и прикосновениях. Думаю, били тебя не просто до крови, а гораздо сильнее…
— Ну, все так, я иногда думал, что он меня убьет… но ведь на мне все равно заживает как на собаке! Это мелочь, — небрежно отозвался Мика.
— Даже если так, ты помнишь свою боль, и она имеет значение. Так поступать с детьми, — да и со взрослыми, откровенно говоря, тоже, — просто аморально! Это почти пытки. И я обещаю, что никогда не применю их к тебе, сынок, слышишь? А твои раны надо будет обработать.
Они шли медленно — отчасти от усталости, отчасти, чтобы не пылить еще сильнее. За ними так же медленно шел конь, ставший вдруг до странного покладистым и терпеливым: его не приходилось даже вести, он будто бы сам соразмерял шаг с шагом хозяина, отставая ровно на ярд… Мика жмурился от солнца: идти приходилось прямо навстречу закату, и от ярких лучей не спасали даже поля шляпы. Он старался смотреть прямо, но не видел ничего, кроме разве что собственных длинных волос, то и дело лезущих в глаза, выгоревшей травы под ногами и длинной тени от дома чуть поодаль, а тела почти не чувствовал — ноги как бы сами собой делали шаг за шагом, рука сама сжимала ручку ветхого полупустого чемодана… Отчего-то все это казалось ярким долгим сном, и страшно было вдруг понять, что яркий свет впереди — не закат, а всего лишь луч солнца, падающий на лицо из окна, и проснуться снова в доме отца. Даже если это и был сон, то его хотелось растягивать до последнего: сейчас, когда он медленно шел к незнакомому дому с первым в его жизни другом и чувствовал на своем плече его тяжелую теплую руку, он, возможно, впервые в жизни чувствовал себя по-настоящему защищенным от всех невзгод, и это ощущение никак не хотелось терять. Пусть вокруг было ничего не разглядеть из-за слепящего солнца, — сейчас даже неизвестность отчего-то не пугала: он был уверен в том, что все будет хорошо, дом, куда его привезли, окажется приветливым или по крайней мере безопасным, а друг всегда защитит…
Впрочем, когда они все же вступили в тень, и Мика смог разглядеть дом и некоторых его обитателей, собравшихся на низкой террасе, уверенность уступила место привычной настороженности: слишком уж здесь было много очень разных людей. Первыми в глаза бросились двое рослых мальчишек, сидевших на широких ступеньках и увлеченных каждый своим делом — один из них, бледный, худой и рыжеватый, торопливо писал или рисовал что-то в тетради, которую держал на коленях, а второй, крепкий мулат с необычайно длинными черными волосами, вырезал что-то из дерева перочинным ножом. Вокруг них стояло и сидело по меньшей мере с полдюжины детей помладше — и мальчиков, и девочек разного возраста, с любопытством наблюдавших за их работой. Чуть поодаль от них сидел на старых ящиках еще один мальчик постарше — коренастый, угрюмый и какой-то растрепанный, — и грыз яблоко; рядом с ним, на тех же ящиках, сидел еще один ребенок примерно одних с Микой лет, смуглый и чернявый, и с очень деловитым видом чистил пистолет. Мальчишка чуть младше, худой, загорелый и черноволосый, рисовал что-то мелом прямо на досках пола, высунув язык от усердия… Никогда прежде Мика не видел столько детей в одном месте, и ему стало не по себе при виде их: любой из старших был сильнее него, а на симпатию и дружелюбие хотя бы одного из них он даже не надеялся. Он даже не был уверен в том, что они позволят ему сесть рядом: он привык к всеобщему презрению и страху, и прежде его это будто бы и не волновало… Теперь эта мысль вызвала страх и непривычную горечь, — однако он заставил себя подавить вздох и изобразить беззаботную улыбку.
— Оставь вещи здесь и сбегай к колодцу — наполни фляги, будь любезен. Потом можешь идти в дом, если хочешь. Я скоро вернусь, — мягко произнес Датч, протянув уже знакомые три фляги из-под воды. Мальчик не успел даже спросить, где этот колодец, — он уже скрылся за поворотом, ведя коня под уздцы... Обратиться к незнакомым детям Мика не решился бы, хотя и ни за что не признался бы в робости, так что, возможно, он так и остался бы стоять на месте, растерянно оглядываясь по сторонам, если бы не один из старших мальчишек. Мулат, до этого сидевший молча и полностью поглощенный своими деревянными фигурками, вдруг поднял на него свои черные глаза и указал рукой с ножом куда-то себе за спину.
— За домом, — пояснил он. — Обходи — не пропустишь.
Мика в ответ только смущенно улыбнулся, кивнул и направился за дом, бросив чемодан прямо на траву. Внезапная помощь так застала его врасплох, что он не догадался поблагодарить словами. Этого от него и не ждали: мальчишка только мимолетно улыбнулся уголком рта, переглянулся с сидящим рядом товарищем, и оба они, не сговариваясь, встали и пошли вслед за ним.
Найдя за домом узкий колодец, Мика вскоре с досадой обнаружил, что не может поднять из него ведро — оно оказалось слишком тяжелым… Он пробовал снова и снова, но ему не удавалось даже повернуть ворот: повиснув на разогретом солнцем железном рычаге всем весом, он добился только того, что и так натертые до мозолей ладони начало неприятно саднить. От досады на собственную слабость и страха не справиться с самым первым поручением он уже готов был украдкой заплакать, присев на низкие ступеньки заднего крыльца, но и тут к нему неожиданно пришли на помощь.
— Что, каши мало ел? — усмехнулся бледный, подходя к нему поближе. — Хотя можешь не отвечать — по тебе и так видно!
— На себя посмотри! — Мика буркнул первое, что пришло на ум, чтобы не оставлять без ответа то, что он принял за насмешку. Но мальчишка отозвался спокойно и добродушно:
— Ага, я не намного лучше выгляжу — долго болел, — и будто в подтверждение этому закашлялся в кулак.
— Чахоткой? — не то насмешливо, не то с любопытством уточнил Мика, окидывая его взглядом. Теперь, когда они смотрели друг на друга, было видно, что глаза у него голубые, а бледное лицо все обсыпано частыми веснушками, — и во всем этом чувствовалась какая-то мягкость, совершенно не вязавшаяся ни с сильными, хотя и худыми, руками, ни с кобурой с пистолетом на поясе.
— Нет, — но кашлял так, что все боялись, что у меня кровь горлом пойдет. Но не пошла, и доктор сказал, что и не пойдет… И я вроде бы уже здоров, так что можешь меня не бояться, — небрежно объяснил он, прокашлявшись. — Меня, кстати, Артур зовут… а тебя?
— Мика. Мика Белл… — несколько смущенно представился Мика, и нехотя прибавил: — Третий. Отца и деда так же звали.
— А я Чарльз. Чарльз Смит, — вставил мулат, выйдя, наконец, из-за угла, откуда до этого молчаливо наблюдал за разворачивающейся сценой.
— Артур и Чарльз… — задумчиво повторил Мика, чтобы лучше запомнить. — Чарльз, ты же черный, да?
— Наполовину: мать была индианкой. Поэтому я не кудрявый, если ты про это хотел спросить. — Чарльз произнес это спокойно, но не стал развивать тему, предпочитая начать поднимать из колодца ведро. — И не расстраивайся так: ведро тяжелое, его, кажется, даже взрослым иногда трудно поднять, но вместе мы справимся.
— А я и не расстроился, — смущенно проговорил Мика, наблюдая за тем, как Чарльз нажимает обеими руками на рычаг ворота. Даже ему он поддавался медленно и как бы неохотно, — но лицо его оставалось таким же спокойным и сосредоточенным, как когда он вырезал фигурки из дерева на крыльце. Ничего в нем не выдавало, что это стоит ему каких-то усилий.
— А мне показалось, что ты чуть не плачешь, — простодушно заметил Артур, подхватывая ведро и ставя его на край колодца.
— Я что, девчонка, чтобы реветь? Или мелкий?
— Уж поверь, сынок, плачут не только девочки и малыши. — Голос Датча за спиной едва не заставил Мику подпрыгнуть. — Да, я освободился раньше, чем ожидал… Кстати, спасибо вам за помощь с лошадьми, ребят — я искренне рад, что вы заботитесь о них как следует, даже когда меня нет рядом. И рад, что мне не пришлось наполнять кормушки и носить им воду после двенадцати часов в седле.
— Не за что: мы просто делаем то, что должны. Забота им нужна всегда, — спокойно отозвался Чарльз.
— Это верно, но некоторые забывают об этом и относятся к живым существам как к вещам. Я рад, что вы не из таких, — Датч сдержанно улыбнулся. — Вы уже успели познакомиться, верно? Надеюсь, вы сдружитесь… За хороших людей стоит держаться, — а вы все хорошие люди, и в этом я уверен!
— Да бросьте… — смущенно пробормотал Артур, надвигая пониже свою невообразимо потрепанную шляпу.
— Я только говорю то, что думаю, сынок: ты уж точно хороший человек, возможно, один из лучших в моей жизни.
— Если так, вы всю жизнь водились с отъявленными негодяями, — шутка вышла еще более смущенной и неловкой, но Датч глухо рассмеялся:
— О, ты чертовски прав, — и сам я тоже негодяй! Но ты… ты другой, вот в чем дело, понимаешь?
— Среди слепых косой — снайпер.
— Может быть, и так, — но и это тоже преимущество. Не обязательно быть «лучшим в мире», чтобы быть хорошим и достойным признания… Может, ты сейчас не услышишь, не поймешь, не захочешь принять, но не забывай об этом, ладно? Может быть, однажды эта мысль поможет тебе не сбиться с пути и не захлебнуться в собственных амбициях… или не ввязаться в обреченную на провал битву с самим собой, как я.
Мика прислушивался к этому разговору, почти ничего не понимая. Даже некоторые слова были ему незнакомы, — а тем, что он вроде бы знал, будто бы придавали совсем не то значение, к которому он привык… Впрочем, он понимал главное: и наставления, и похвала были обращены не к нему, — и это пробуждало старые смутные воспоминания о том, как дед, когда еще был жив, держался дружески с его отцом и Эймосом, но его даже не замечал. Тогда он еще не мог понять, что думать об этом, — только очень старался быть как отец, чтобы дед поговорил и с ним, — потом, оставшись с отцом наедине, немного жалел о том, что повесили деда, а не отца, поскольку первый по крайней мере никогда не бил его…
Теперь же он ощутил чувствительный укол ревности и зависти, хотя и не знал этих слов. Он наполнял фляги из ведра, — может быть, не так проворно, как это мог бы сделать другой, но все же он выполнял поручение! — но хвалили какого-то длинного чахоточника в старой шляпе! Ему хотелось, чтобы и ему уделили внимание, сказали что-нибудь хорошее, снова потрепали по голове, в конце концов… Ему очень хотелось, — но прежде ему никогда не доставалось подобного внимания, так что он не знал, как можно получить это. Самое лучшее, что можно было получить от отца за примерное поведение и выполнение всех его поручений, — ругань вместо удара, но и это надо было уметь заслужить, при этом ни в коем случае не подавая вида, что это стоит каких-то усилий. Получалось так редко, что мальчик перестал и пытаться, решив, что это безнадежно, — и только приучился не жаловаться, не упоминать о своих стараниях и не показывать своим видом усталости, боли или недовольства. Наполняя последнюю флягу, он позволил себе только тихонько вздохнуть, — и на миг после этого ему показалось, что на него обратили внимание именно из-за этого вздоха. Когда Датч положил руку ему на плечо и мягко спросил, закончил ли он, он не решился ответить вслух, боясь, что что-нибудь в его тоне выдаст его чувства... Однако в следующую секунду он облегченно выдохнул и даже улыбнулся, поскольку ответом стало именно то, чего он втайне хотел:
— Спасибо тебе, сынок, ты сделал нечто важное! С первым поручением ты справился, — а первый раз всегда важен… Считай, что теперь ты официально принят, ведь ты прошел испытание!
— Вы же говорили, что нет никаких испытаний! — Мика даже рассмеялся от удивления, что его благодарят и хвалят за такую мелочь.
— Их и нет, — точнее, это испытание в другом смысле: я наблюдал за тобой, чтобы лучше понять, что ты за человек. Гордец или лентяй, например, мог бы отказаться это делать, особенно общительный — завязать какой-нибудь разговор с остальными вокруг этого, опасливый — сразу попросить о помощи, даже не попробовав в одиночку… Понимаешь, о чем я? И даже если бы ты не справился, ты все равно был бы принят. Ну, а теперь, раз ты закончил… прошу прощения… — Датч вдруг нагнулся, зачерпнул второй рукой воды из ведра и попытался напиться так. Этот поступок удивил мальчика едва ли не больше, чем внезапная похвала. Они с братом не раз пили так из речки, — и всегда на одежду и лица попадало больше, чем в рот; у его нового друга явно вышло не лучше: вода стекала по его лицу, усам, кончикам волос, пропитывала ворот рубашки и даже немного пиджак… Но отчего-то он казался довольным.
— Фляги же есть… — растерянно пробормотал Мика, когда они, захватив фляги и спустив ведро обратно в колодец, отправились обратно к террасе.
— Знаешь, сынок, в жизни есть такие вещи, которые являются верхом блаженства, пока не войдут в привычку… Ты наверняка этого не знаешь, но еще испытаешь, поверь мне! Просидеть за каким-нибудь делом всю ночь, закончить, когда восток начинает светлеть, упасть без сил, без единой мысли — только с невероятной усталостью и невероятным удовлетворением, — и тут же уснуть там же, где работал, и неважно, что проспишь по меньшей мере до полудня, и утром будет болеть голова, и Сью будет ворчать, что ты опять спишь где попало, не раздеваясь… Оторваться от погони, осесть где-нибудь в глуши, развести костер и в первый раз на новом месте испечь картошку в золе — она на самом деле безвкусная, если только у кого-нибудь не найдется щепотки соли, и чертовски горячая, об нее обжигаешь либо руки, либо рот, и точно весь измазываешься пеплом и золой, но ощущения в этот момент не сравнятся ни с чем, уж поверь! Сидеть у костра с товарищами до утра, рассказывать до безобразия нелепые истории, смеяться над грубыми шутками, петь что-нибудь похабное или бессмысленное, философствовать и признаваться в таких вещах, о которых в других обстоятельствах и не подумал бы говорить, когда голова уже… — воодушевленный рассказ Датча замер на полуслове: будто из-под земли у них на пути возникло несколько маленьких, но на удивление угрожающих фигур, и все они целились из того, что Мика в первый миг принял за пистолеты. Обернувшись, мальчик увидел что Артур и Чарльз также целятся из пистолетов, — и ему показалось, что прямо ему в лоб. Он решительно не понимал, что происходит, но тут же выхватил свой собственный револьвер и прицелился в ответ, старательно подражая отцу. Это оказалось сложнее, чем ему всегда казалось: рука подрагивала не то от волнения, не то от непривычной тяжести, громоздкая рукоять неудобно лежала в руке, палец едва дотягивался до затвора… кроме того, у него был всего один патрон, а значит, шансов выжить почти не было.
— Кошелек или жизнь! — комично грубым голосом заявил кто-то из детей. — Это ограбление!
— О нет, господа, прошу вас! — наигранно протянул в ответ Датч. — У меня все равно нет ни денег, ни ценностей, — а ведь я забочусь о троих детях и больном брате! Сжальтесь! — и, коротко взглянув на Мику, прибавил громким шепотом: — Не бойся и убери револьвер, это всего лишь игра! Присоединяйся: будет весело.
— Что мне делать? — таким же громким шепотом спросил Мика, нехотя затыкая револьвер за пояс. Недоумение затмило облегчение от знания, что его не собираются грабить и убивать по-настоящему… Прежде он ни разу не видел, чтобы взрослые участвовали в играх, — да и его самого в игры брали очень редко.
— А чего ты хочешь? Можешь попробовать вступиться за меня, — будем отбиваться спина к спине! — можешь предать меня и присоединиться к грабителям, можешь побежать за шерифом… Ты можешь сделать что угодно, потому что это только игра. — Мика подумал секунду и выступил вперед с самым свирепым лицом, какое только мог сделать.
— Эй, ушлепки! Кто лезет к моему напарнику, тот имеет дело со мной! — рявкнул он, снова подражая отцу.
— Не лезь не в свое дело, сынок, целее будешь! — все тем же грубым голосом посоветовал мальчишка, стоявший ближе всех к ним. От того, как старательно и безуспешно он пытался изобразить тягучий акцент Датча, и от выражения его загорелого лица с парой длинных глубоких царапин хотелось рассмеяться. Однако Мика уже вошел во вкус и, сделав еще более суровое лицо, ответил первое, что пришло на ум:
— Заткнись, меченый, я не просил твоего совета!
— Ну, мне жаль, сынок, — с деланным сожалением отозвался меченый. — Если не уйдешь с дороги, придется тебя убрать. Ничего личного.
— Не уйду! — вместо ответа на это мальчишка вскинул руку с тем, что сначала показалось пистолетом — на деле это оказалось палкой, — и Мика почти удивился тому, что после этого не раздался выстрел.
— Ты подстрелил меня? — уточнил он.
— Да! И неплохо так подстрелил, ты должен от этого загнуться! — торжественно объявил малолетний стрелок, изображая, что сдувает дым с дула. Мика пожал плечами, отступил на шаг в сторону и опустился на траву… Это было уже привычно: если его и брали в игру, то всегда делали все, чтобы он выбыл как можно быстрее.
— Ну так что, мистер, кошелек или жизнь? Я ведь не хочу убивать вас, — спокойно бросил Артур.
— О нет, вы убили моего друга, как я это переживу! Лучше сразу пристрелите меня, избавьте от страданий! А хотя… кое-что у меня для вас все-таки есть, — с этими словами Датч вытащил из кармана какой-то кулек и с хитрой улыбкой протянул детям на вытянутой руке. — Ну, кто смелый? Подойдите и возьмите!
Артур медленно, как бы недоверчиво, приблизился, — Датч продолжал улыбаться ему, но стоило мальчику взяться за предложенный выкуп — он резко схватил его, крепко прижимая к себе, и приставил к его виску «пистолет», сложенный из пальцев.
— Что, думаете, что смогли меня обхитрить, джентльмены? Вас по меньшей мере семеро, нас было двое… Думали, что возьмете числом? А я тоже не так прост! Теперь у меня один из ваших! — насмешливое торжество в голосе Датча почти не звучало наигранно; Артур дергался и пытался вырваться, но скорее для вида: со своего места Мика мог видеть, как он изо всех сил старается подавить смех. — Что, хотите забрать его? Берите! — и он и впрямь отпустил мальчишку, и тот сделал два шага, прежде чем он тоже вскинул руку ровно в тот момент, когда его недавний заложник обернулся. В этот момент на лице Артура промелькнула торжествующая улыбка, и он вдруг дернулся и упал — так, будто его и правда застрелили. Впрочем, затихнуть на земле ему не удалось: смех разобрал его одновременно с кашлем. Все тут же окружили его, и даже Мика подбежал посмотреть, что будет дальше.
— Черт возьми, Артур, ты меня напугал! Не обязательно так вживаться в роль… Сильно ударился?
— Вообще… вообще нет! — ответ удался Артуру не сразу: он смеялся, кашлял, отплевывался от пыли, пытался вытереть лицо и одновременно встать, и дыхания на то, чтобы говорить, ему едва хватало. — Но я смог… смог вас… удивить, верно?
— Безусловно, смог, вот только… — Датч снова замолчал на полуслове и с ужасом уставился на платок в руках мальчика. — Это что, кровь? Ты задыхаешься? Все же кашляешь кровью?
— Язык прикусил, когда падал, — беззаботно пояснил Артур, наконец, отдышавшись. — Я в порядке, правда! Просто наглотался пыли и вот, прикусил язык… Видите, не кашляю больше, и дышу вполне неплохо!
— Я надеюсь, что дело только в этом… Но если ты почувствуешь что-нибудь подобное, то обязательно скажи мне! И, пожалуйста, больше не шути так.
— Хорошо, я скажу, если вдруг что, и делать так больше не буду. Пугать вас я совсем не хотел, — ну, разве что чуть-чуть, но вышло вот так… Думал, выйдет смешно. Мне жаль.
— Вы двое, видимо, твердо решили вызвать у меня приступ болезненных воспоминаний? — раздался незнакомый Мике голос со стороны террасы. Этот новый незнакомец, — им оказался мужчина средних лет с худым загорелым лицом и короткими волосами с проседью, — явно пытался казаться недовольным, но его ясные глаза смеялись, и в голосе сквозили теплые нотки, даже немного смягчавшие его жесткое произношение. Он выждал еще пару секунд, и, когда все посмотрели на него, махнул рукой, как бы подзывая всех. Звать дважды не пришлось: в следующую минуту дети вернулись к своим занятиям на террасе, а Датч — Мика теперь шел, держа его за руку и едва ли не прижимаясь к нему, — подошел поближе к нему и без лишних слов подставил вторую руку. Незнакомец мимолетно улыбнулся какой-то печальной и виноватой улыбкой и тяжело оперся на нее; во второй руке у него была трость, и все равно шел он медленно, сильно припадая на левую ногу.
— Сильно болит? — участливо спросил Датч.
— Да… но это хороший знак: это значит, что скоро будет дождь, и пыль хоть немного прибьет.
— А сегодня ты страдаешь вдвойне: нога болит перед дождем, и от пыли задыхаешься… Надо было захватить для тебя в аптеке чего-нибудь, чтобы боль снять, — а я совсем забыл об этом.
— Забыл — и хорошо: я бы эту бурду все равно принимать не стал. От нее один вред!
— Как будто от постоянной боли есть какая-то польза… Я ведь по себе знаю: когда что-нибудь так ноет, даже если не так уж сильно, но долго, с ума можно сойти. А уж что ты сейчас испытываешь, я даже не представляю… и ты все это просто терпишь.
— Да не драматизируй, к этому можно привыкнуть… Ты выдерживал пытки и похуже. Тебя клеймили, тебе проткнули плечо раскаленным штырем, просто избили зверски — уверен, это в разы хуже!
— Ага, и хуже всего было именно заживление, тупая, долгая и однообразная боль, — в самом процессе, наверное, кто-то и удовольствие может найти. По меньшей мере удовольствие от сознания своего превосходства над мучителями: какие бы пытки они ни применяли, своего не добьются!
— Удовольствие? Разве что какой-нибудь помешанный!
— Вроде меня? — тут Датч усмехнулся и остановился, чтобы дать своему другу передохнуть. — Давай, еще пара шагов…
— А что, тебе это понравилось? Я бы не удивился: ты любишь оказываться на грани, и все то, что ты называл «верхом блаженства» — это все ощущения на грани между приятным и мучительным, как по мне… — незнакомец тоже улыбнулся — мягко и как-то задумчиво.
— Да, люблю! Мне нравится пробовать на прочность мир и себя, даже зная, что мир рано или поздно окажется прочнее, нравится доказывать себе что-нибудь, нравится действовать, пусть даже из последних сил… Ты не представляешь, какое это дает чувство свободы! Я… я такой, какой есть, всегда на грани, всегда с чем-нибудь борюсь и превозмогаю — это мое природное свойство. Но это утомляет, так что если есть хоть одна вещь, с которой я не буду бороться, пусть это будет моя собственная природа! Так что я такой, какой есть. Оправдываться не собираюсь, изменюсь только тогда, когда иначе будет уже нельзя…
— Вот теперь я тебя узнаю! Ну, не распаляйся так, я тебя уже понял… — рассмеялся незнакомец, тяжело опускаясь на стул в углу террасы. — Вижу, дело прошло удачно? Мы тут тоже не сидели сложа руки… Добыли кое-что! Не столько, сколько ты, конечно, но некоторую сумму собрали…
— Да ладно? Каким образом? Ты что, поехал в город и прикинулся хромым ветераном, о котором страна не позаботилась? — Датч тоже рассмеялся, глухо и мягко. Мика сел рядом с ним на скамейку и молча разглядывал их обоих. Ему казалось, что невозможно было бы найти двух более различных людей. Живые черные глаза с переменчивым таинственным блеском и спокойные, хотя и внимательные, светло-серые, скрывающие за собой разве что усталость и непонятную печаль; подчеркнутая слегка высокомерная обходительность, в момент сменяющаяся, когда нужно, стальной жесткостью или дьявольской яростью, и грубоватая, насмешливая, но удивительно мягкая прямота; сила, энергия, жизнь в каждом движении и тихое, какое-то сломленное спокойствие… Даже смеялись они абсолютно по-разному: смех Датча будто бы пронизывал все его существо и передавался другим так, что в ответ на него невозможно было не улыбнуться, а незнакомец, даже когда смеялся, словно сохранял свою вселенскую печаль. Рядом с Датчем этот хромой, иногда заходящийся в приступах кашля, седеющий мужчина казался заурядным и почти жалким, — и тем не менее они явно были друзьями, пусть даже Мика не мог понять всех их разговоров. Это казалось странным, — но оживление, вызванное новыми знакомствами и игрой, угасло, и теперь у мальчика не было сил даже подумать об этом. Он мог только слушать их разговор, прильнув к плечу своего друга.
— Датч!.. — с притворным возмущением воскликнул незнакомец. В его голосе и глазах все еще сквозил смех.
— А что, тоже хорошая идея… Так и вижу тебя с твоим костылем, кружкой и табличкой: «Я сражался за Правое Дело, вернулся с войны хромым и больным, а Правительство не дало мне и ломаного гроша. Я умираю от чахотки. У меня трое детей. Помогите!» Много так, конечно, не наберешь, но хоть что-то будет… Да и актер ты неплохой, во всяком случае, когда мы от законников скрывались, глухим прикидывался виртуозно.
— Да пошел ты! Звучит как очередной твой блестящий план!
— Сам пошел! Мои планы, между прочим, иногда срабатывают… хотя и не так, как ожидалось, — Датч начал со смехом, но потом, все еще улыбаясь, вздохнул: — Знаешь, я скучал по тебе вот такому… Рад видеть, что ты оживаешь.
— Знаешь ли, узнать, что ты не умираешь — большое облегчение! Гора с плеч, почти буквально… Умирать плохим человеком мне не хотелось, — незнакомец тоже вздохнул и опустил глаза, погружаясь в свои воспоминания.
— Ты никогда плохим и не был — это я тут головорез, я мог лишний раз убрать свидетеля, как тогда в Блэкуотере, а ты всегда старался без лишней крови все провернуть… А когда начал кашлять и решил, что это непременно чахотка или воспаление легких, и жить тебе осталось пару лет, то так ударился в раскаяние и страх кому-нибудь навредить, что даже шутить перестал, чтобы никого не обидеть. Из тебя как будто бы половина твоей сущности ушла! Я и сам начал верить, что ты умираешь. А уж когда тебя Милтон подстрелил…
— Я тогда дважды за час в глаза смерти заглянул: когда он меня в заложники взял и пистолет наставил и когда вроде как отпустил, а потом все равно выстрелил, — неожиданно резко оборвал незнакомец. — Если бы ты его не положил тогда — я бы тут не сидел. Представляешь, каково было думать об этом?
— А если бы я был быстрее, тебе не раскурочило бы ногу, и ты бы ходил без трости, и не страдал бы сейчас… — виновато вздохнул Датч. — Каково это — представляю, но, наверное, все равно не знаю, каково было именно тебе: для меня-то смотреть в лицо смерти — очередное острое ощущение «на грани», не более. Тебе это явно далось тяжелее, чем мне… Видимо, поэтому он и схватил тебя: умереть самому мне было бы не так больно, как потерять тебя. Да и от того, что с тобой все это случилось, тоже больно — ты этого не заслуживаешь!
— Могло быть и хуже: он в сердце целился. Я тогда даже испугаться толком не успел, потому что не понял ничего, а вот потом накрыло осознанием… Если бы я там погиб, я бы погиб негодяем, понимаешь? А так — все очень даже неплохо, я могу погоду предсказывать.
— Если бы ты там погиб, я бы либо спился и закончил как Дядюшка, либо окончательно свихнулся без всякой выпивки и превратился в копию Кольма, — серьезно поговорил Датч, не обращая внимания на нервную шутку своего друга. — И, думаю, от своих грехов я никогда не отмоюсь… Ты хороший человек, Хозия. Хороший, такой, какой есть, со всеми грубоватым шутками и делами, которые мы проворачивали. Без тебя я бы не поднялся после… после всего, что было. Я сам по себе плохой человек, или во всяком случае человек с множеством недостатков… В каком-то смысле ты мой голос совести, та нить, что удерживает меня все-таки на грани и не дает свалиться в пропасть.
— Да брось, Датч, ты куда лучше, чем пытаешься себя представить, и сам по себе, без меня, тоже. Вспомни, как ты собой пожертвовал и взял на себя вину за все, чтобы те немногие, кто остался в живых, могли жить своей жизнью, как ты увел Росса в горы и был готов броситься в пропасть, когда патронов не осталось, — лишь бы он поверил, что это ты тут был главной и единственной сволочью и оставил нас в покое! Сделал бы это плохой человек? И стал бы плохой о детях заботиться? И не говори, что это все просто очередной твой план и идеальное прикрытие — я знаю, что ты любишь их всех, иначе ты был с ними так ласков и внимателен! — неожиданно твердо возразил Хозия, даже ударив тростью по доскам пола. — Вспомни, кто из нас подобрал Артура? Кто с ним целые ночи просиживал, когда он болел, кто его подбадривал и убеждал, что он будет жить, когда я не мог со своей тревогой совладать, кто на руках выносил его на улицу на закат посмотреть, потому что ему это нравилось?
— А стал бы хороший убивать и грабить? Я по локоть в крови, и ты это знаешь. Любовь к детям и некоторая доля сострадания не искупят всех моих грехов. Ты меня знаешь: я тщеславен, самовлюблен, вспыльчив, злопамятен…
— Все мы по локоть в крови. Я тоже не ангел… И я знаю о тебе одно: сердце у тебя благородное. И не спорь!
— А ты вспомни, как последовал тогда за мной в горы со своим чертовым кашлем и больной ногой, всего через пару месяцев после смерти Бесси, снял Росса в последний миг, меня чуть не за шкирку вытащил оттуда и завернул в свое пальто, когда я только и мог, что бормотать что-то невразумительное… У тебя тоже сердце золотое, и по крайней мере для меня ты ангел-хранитель, не меньше. Ты мне спас и жизнь, и рассудок, хотя я этого, пожалуй, не заслуживаю! — горячо возразил Датч; несколько мгновений после этого он смотрел вдаль с горечью во взгляде, но после вдруг прибавил с лукавой улыбкой: — Но ладно, не буду с тобой спорить… если ты признаешь, что я все же не зря отвел тебя к доктору!
— Ну, ради такого я готов это признать… Но во второй раз ты меня не затащишь! — его друг тоже улыбнулся — хитро и мягко.
— Не смогу уговорить — схитрю, ты меня знаешь.
— Слишком хорошо знаю, братец, чтобы твои хитрости на меня действовали! — мягко рассмеялся Хозия.
— На одну из них ты только что повелся… А я и впрямь не так прост, как кажусь! Все эти дурацкие планы — они только для отвода глаз, понимаешь?
— И все это — часть какого-то непостижимо сложного плана, в который мы должны поверить, потому что раскрыть его ты не можешь, — но он у тебя точно есть, только денег побольше надо?
— Разумеется!
— И потом мы уплывем на Таити, верно?
— К черту Таити, — произнес Датч неожиданно серьезно, а затем, выдержав короткую паузу, торжественно прибавил: — Мы уплывем на Кубу!
— Ты неисправим, Датч! — с наигранным раздражением вздохнул Хозия.
Они оба рассмеялись. Мика от этого едва не подскочил на месте — так это было внезапно. Поначалу он прислушивался к их разговору, надеясь узнать о них хоть что-нибудь, но вскоре утратил интерес, поскольку почти ничего не понимал: все истории они вспоминали будто с середины, а спрашивать их о том, с чего все начиналось, он не решался. Все это быстро начало напоминать ему обо всех тех случаях, когда к его отцу и деду приходили гости: каждый раз они пили и много говорили, иногда позволяя и Эймосу присоединиться к ним, но Мике во время их посиделок нередко доставалось не только от отца, но и от некоторых его приятелей. Датч и Хозия не пили, да и вели себя совсем иначе — они не разражались то и дело то оглушительным пьяным смехом, то нелепыми рыданиями, не обнимались и не норовили сцепиться после каждой пары фраз, не подзывали детей, чтобы умильным голосом задать несколько странных вопросов, сунуть в руки грязную корку хлеба, а потом вдруг обозвать, ударить и прогнать… Отец во время своих пьянок всегда прогонял Мику спать, но заснуть под их смех и выкрики было почти невозможно, — да и страшно было спать: любой из них мог подойти к нему, задремавшему, и сделать что угодно; он всегда лежал в своем углу, натянув на голову одеяло, и судорожно прислушиваясь к каждому звуку, а потом, когда все расходились или засыпали, проваливался в тревожный сон…
Сейчас же, сидя на почти горячей от солнца скамейке и слушая вполуха очередной непонятный разговор, он невольно вспоминал все эти многочисленные праздники отца, но никак не мог побороть сонливость. Ему было тепло, мысль о том, что рядом с ним человек, готовый драться за него с его отцом, успокаивала, длинная тень от дома не давала солнцу светить в лицо, тело казалось ватным от усталости… Он не привык спать при людях, но сейчас никакие воспоминания и мысли об опасности такого сна не могли заставить его разлепить глаза, — и только неожиданный смех заставил вздрогнуть и встревоженно осмотреться по сторонам. Однако, увидев, что узкая терраса большого деревянного дома не превратилась в единственную комнату дома отца с прогнившим дощатым полом и облезлыми стенами, а отца рядом нет, он испытал облегчение. Датч мягко положил руку ему на плечо, и этот жест дал ему такое чувство безопасности и покоя, что он вскоре снова задремал. Разговор продолжался — все так же спокойно и ровно, жизнь вокруг текла своим чередом… Мика потерял счет времени; если бы его спросили, сколько он так просидел — пять минут или час, — то он бы не смог ответить, да это было и неважно. Он в кои то веки был спокоен; еще он безумно устал — сейчас важно было только это. Он и сам не заметил, как погрузился в тихий сон без сновидений.
Снова проснуться его заставил голос Чарльза — явно детский, но низкий и хрипловатый, и в то же время смущенный:
— Вот… я сделал для вас оберег — на удачу и для защиты. Такой же для меня мать сделала… Знаю, вы в такое не верите, но…
— …Но тебе будет спокойнее, если у меня это будет, верно? — мягко ответил ему Датч; даже не видя его лица, Мика понял, что он улыбается. — Знаешь, я и впрямь не верю ни в талисманы, ни в обереги, ни в судьбу, ни в удачу… ни во что, кроме свободы, справедливости и собственных сил. Но я буду хранить это, хотя бы по той причине, что это — твой подарок! Это… тотем, так? Ворон?
— Что-то среднее… наполовину ворон, наполовину — та огненная птица из легенд, которая сгорает и возрождается из пепла…
— Феникс? Пожалуй, подходит: огонь в груди, вроде бы греет мягко, но в один миг взметнется — и выжжет все вокруг, включая и меня самого… Я потом поднимусь снова, пусть это и будет медленно и мучительно, но одна из таких вспышек — самая яркая, самая сильная, шаг уже не на грани безумия, а за ней, — станет последней. Надеюсь, в этот момент я буду достаточно далеко от вас, чтобы не увести за собой на верную смерть всех тех, кто мне дорог…
— Вы скорее сожжете себя окончательно, чтобы защитить то, что вам дорого, — невозмутимо заметил Чарльз.
— То, что дорого, может оказаться дороже тех, кто дорог, — но, надеюсь, я до этого не дойду… Во всяком случае, твой оберег сослужит мне хорошую службу, если напомнит об этом в момент этого последнего выбора.
— Если вы когда-нибудь поведете нас на верную смерть, мы не пойдем, да и вас остановим — мы же умеем думать своим умом.
— Я надеюсь, что вы сможете… что к тому моменту либо Хозия будет с вами, — он куда крепче, чем я, стоит на земле, — либо вы будете достаточно взрослыми, чтобы идти дальше самим.
— Прощаться с жизнью в тридцать рановато, не находишь? Или у тебя и на это уже есть план? — грустно усмехнулся Хозия.
— Плана нет, — я только знаю, что умру на своих условиях: если меня загонят в угол и наставят пистолет, я застрелюсь сам, или прыгну с высоты, если будет откуда, или… В общем, что угодно, — но я не достанусь никому! И думать об этом никогда не рано: люди вроде меня до глубокой старости не доживают. Мой отец был таким же и думал, что сможет подогнать себя под мирную жизнь, обмануть свою природу, что военной службы, охоты, пьянства и редких сумасбродных выходок ему будет достаточно, — и что в итоге? Погиб, не дожив и до сорока, и смерть его была страшна в первую очередь своей нелепостью! Я, может быть, протяну подольше, — а может, и нет… увидим. Обещайте мне только одно: когда меня не станет, не плачьте обо мне — смерть для меня только станет высшей мерой свободы… Пожалуй, после смерти я и впрямь стану вороном, — и буду счастлив, потому что свободен. Пожалуй, и этот тотем мне подходит. К тому же моя первая кличка была Вороненок… правда, я не думаю, что Рэд вкладывал в это то же, что и ты, Чарльз: скорее всего, дело было во внешности и любви к блестящим безделушкам.
Мика не вполне понимал, о чем идет речь, — впрочем, к этому он уже начал привыкать, — однако те слова, что он успел выхватить и понять, очень взволновали его. Пусть он знал Датча всего два дня, пусть считал его странным, терять его очень не хотелось… В общем-то он был первым человеком, которого Мике было действительно страшно потерять: прежде он чувствовал, что без любого из тех, кто его окружал, его жизнь стала бы только легче. Отец был с ним жесток, — может быть, он и не знал, что может быть иначе, но все же боялся и ненавидел его всей душой, — мать была равнодушна и раздражительна, никогда не защищала его от отца, а иногда, когда он докучал ей, и сама могла побить, старший брат — редкий, но единственный товарищ по играм — смотрел на него свысока и постоянно взваливал на него грязную работу, дед и вовсе не замечал… Еще были соседи — те и вовсе уверяли, что таких, как он надо отстреливать, презирали его и ненавидели, — и, вероятно, не били только потому, что боялись или брезговали прикоснуться к нему. Датч за два дня дал ему больше ласки и внимания, чем он получил от всех своих знакомых за все предыдущие восемь лет своей жизни, дал веру в то, что все может быть по-другому, что и его можно любить, что он все-таки не так плох, как привык думать, — слабую, призрачную, но все же веру и надежду на другую жизнь… И Мика едва ли мог представить себе, что кто-то другой может обращаться с ним так же. От мысли о том, что с ним придется расстаться, его пробила странная, сжимающая сердце внутренняя дрожь…
Впервые в жизни он вдруг прижался к другому покрепче, как бы пытаясь удержать его рядом с собой. Впервые ему пришлось крепко зажмуриться, чтобы сдержать слезы не от боли или страха перед очередным наказанием, а от страха за другого… И впервые за всю свою жизнь он понял, что кто-то другой вполне разделяет с ним не гнев или страх, как Эймос, а эту странную, непривычную, почти болезненную привязанность: кто-то из малышей — Мика не сразу узнал в нем своего недавнего «убийцу» с поцарапанным лицом, — бросился обнимать Датча, будто бы тоже пытаясь удержать.
— Не надо, не умирайте! Мы без вас не сможем! Мы… я тоже умру, если вы умрете! — порывисто выкрикивал ребенок. Мика даже не знал его имени, но в глубине души ему хотелось повторить его слова…
— Ну, ну… что с вами? Мне приятно видеть вашу привязанность, но я же не говорил, что это случится скоро! Да, когда-нибудь я умру, потому что это неизбежно: все рано или поздно умирают, это закон природы, которому мы не можем противостоять… Но Хозия прав: я еще молод, у меня впереди по меньшей мере лет десять или двадцать, — и я обещаю быть рядом с вами все это время! А там… вы будете уже взрослыми и сможете сами выбирать свой путь и без меня. Да и умереть вместе со мной… это просто абсурдно, не находите? Вы младше меня, вы — следующее поколение, вы должны, просто обязаны пережить меня и изменить мир вокруг себя так, чтобы он подходил именно вам, потому что перемены неизбежны, а раз нельзя бороться с ними, их стоит взять в свои руки… Ты слышишь меня, Джон? Знаешь, у меня мог бы быть сын одних с тобой лет, — но он умер вместе со своей матерью, так и не родившись, — и я умру счастливым, если буду знать, что ты жив и счастлив, мои идеи нашли продолжение в твоих мыслях и делах, что ты идешь своим путем… мне было бы горько знать, что ты умер вместе со мной, понимаешь? Горько и больно, — мягко и торопливо проговорил Датч, крепко обнимая и Мику, и Джона. — Ну все, не нужно оплакивать меня, ведь я еще не умер… Чарльз, иди сюда. Тебе тоже можно, ты не слишком большой для этого, — и я вижу, что тебе тоже было страшно слушать все это… но это только мысли вслух, не планы и даже не идеи; я просто устал, а когда я устаю, то начинаю выдавать свободные ассоциации на любое слово и событие вокруг… проще говоря, выдаю все, что есть на уме, понимаете?
— Но раз выдаете, значит, оно все-таки есть на уме, — мрачно заметил Чарльз. Он не стал обниматься и не выдал своего страха и горечи позой или выражением лица; глядя на него, Мика не понял, как именно Датч мог понять, что он чувствует: даже глаза его оставались на первый взгляд спокойными и непроницаемыми… Но все же он подошел поближе и положил свою широкую сухую ладонь поверх руки Датча, которая все еще покоилась на плече Мики, — только тут мальчик и заметил, что она немного подрагивает.
— Ну, а кто ни разу об этом не думал? Может, не все признаются, но все хоть иногда думают о смерти — своей или своих близких. И эти мысли не означают, что все случится скоро… Иногда мысль — это просто мысль, не более того, — ласково произнес Хозия. — Я тоже очень долго думал о том, что уже умираю, и осталось мне недолго… а оказалось, что это не так: у меня не чахотка и не воспаление легких, а просто астма — я кашляю от холода, пыли и пыльцы некоторых растений, но с этим можно прожить и десять, и двадцать лет. Но думать о том, что скоро умрешь, трудно, это верно.
— А если это… неожиданно? — спросил Джон, вытирая слезы рукавом и размазывая по лицу грязь и полузапекшуюся кровь из царапин.
— Ну, значит, такова судьба, — Хозия пожал плечами. — Я ведь сам когда-то чуть не умер — неожиданно… но меня спасли, и я в тот момент даже не успел испугаться — так все это было быстро.
— Я зато успел испугаться за нас двоих! Может, поэтому и спас тебя — даже подумать не успел о том, что делаю, рука сама на затвор нажала… — вздохнул Датч. — И я сделаю то же для любого из вас, — если только смогу! А смогу я, если буду по крайней мере жив… а значит, у меня есть причина хотя бы стараться прожить подольше. С этим знанием вам спокойнее? Я не собираюсь умирать просто так, потому что жить надоело, слышите?
Еще несколько минут они сидели молча и почти не двигаясь. Мике это нравилось: волнение и дрожь постепенно улеглись и сменились непривычным теплом. Длинная рана от кнута, пересекавшая его спину от правого плеча до левого бедра, горела от тяжелого прикосновения, — но все же ему хотелось, чтобы этот момент длился как можно дольше. Он принимал эту боль без капли гнева или досады: это казалось ему платой за ласку, за разрешение сидеть рядом с остальными, слушать странные, но увлекательные истории Датча и Хозии, за свою безмятежность без страха получить пинок или затрещину просто за то, что кому-то попался на пути... Все это было чистым блаженством, и он готов был бы заплатить за это и большую цену, чем привычная едва ли не с рождения боль. В конце концов, рана все равно напомнила бы о себе — рано или поздно он бы неудачно повернулся во сне или, забывшись, облокотился на стену или спинку стула… Объятия же приносили удовольствие, подобного которому он прежде не знал, и боль в сравнении с ним казалась сущим пустяком. Впрочем, она все-таки отравляла это удовольствие, и ему не удалось скрыть это от Чарльза, который все это время пристально разглядывал его.
— Больно? — тихо спросил он, испытующе заглянув Мике в глаза.
— Нет! — отозвался тот — слишком порывисто и торопливо, чтобы ему поверили.
— И почему ты не сказал об этом? — спросил Датч, сразу же убрав руку с его плеча. В его голосе сквозили удивление и недовольство — это не могло не напугать Мику… и все же он боялся показать свой страх: казалось, что это превратит недовольство в настоящий гнев, а за этим непременно последует наказание.
— А разве это важно? Я привык, — небрежно бросил мальчик, поднимая глаза.
— Важно… Если тебя самого твоя собственная боль не волнует, подумай вот о чем: ты по большому счету лишил меня выбора и толкнул на плохой поступок. Я не хотел причинять тебе боль, и не причинил бы, если бы ты сказал мне об этом сразу, понимаешь?
— И вы бы послушали?
— Разумеется! Впрочем, я могу тебя понять: весь твой прежний опыт говорит о том, что говорить о подобном бессмысленно, а то и опасно… Мне стоило внимательнее следить за тобой, да и просто догадаться обо всем. Прости. Мне жаль. Я вдвойне виноват перед тобой: сначала причинил боль, теперь напугал… Сможешь простить? Мы все еще друзья? Ты не боишься меня, веришь мне?
— Я и не злился на вас. И, конечно же, мы друзья! Вы мой единственный и самый лучший друг. — К этому ответу Мика хотел бы прибавить еще очень многое, — но он не мог ни решиться на это при посторонних, ни подобрать слов, чтобы выразить все свои чувства. Единственным выражением его доверия стал прямой взгляд в глаза, единственным выражением привязанности и благодарности — пожатие протянутой руки… Датч, впрочем, понял все и так: за последние три года он привык к тому, что дети чувствуют гораздо больше, чем могут выразить словами, и научился читать недостающее во взглядах и движениях.
— Чудно, сынок, я рад знать это! И, надеюсь, скоро ты подружишься и с остальными — может, поначалу они покажутся тебе шумными и странными, но они славные, уж поверь, — он мягко улыбнулся и потрепал Мику по голове, а после, все так же улыбаясь, обратился к Джону: — Погоди, не убегай… Знаю, тебе неловко от того, что ты первым полез обниматься и показал, что ты не такой независимый, как хочешь казаться, но раз уж пришел — не убудет с тебя, если посидишь с нами чуть дольше! Ну-ка, покажись…
Джон вздохнул — не то обреченно, не то смущенно, — и послушно отвел с лица свои спутанные темные волосы. Теперь его загорелое лицо, перечеркнутое царапинами, было видно всем, и Мика еле сдержал смешок: даже ему показался забавным его нарочито гордый и решительный взгляд. Он подражал Датчу — так очевидно и неумело, что это казалось почти очаровательным… Впрочем, некоторое сходство между ними все же было: его глаза — куда более светлые и прозрачные, — тоже содержали в своей глубине переменчивые живые огоньки, только вот в них не было ни лукавства, ни испытующей пронзительности — скорее любопытство и озорство. Казалось, это замечали все; во всяком случае Датч, и Хозия, и Чарльз, и даже Артур, теперь сидевший на ступеньках вполоборота к ним, не смогли сдержать теплой улыбки, взглянув на него.
— Ну, и кто тебе лицо поцарапал? — спросил Датч устало и ласково.
— Я дрался с волками в горах! Без патронов, с одним ножом! А потом… потом меня нашел Артур, и мы отпугивали их факелом, — но один успел меня цапнуть, — гордо заявил Джон, заламывая шляпу назад. Тут Мика уже не сдержался — так комично это прозвучало. Только через несколько мгновений он понял, что смеется не он один: даже мальчишки, сидевшие на ящиках, забыли о своих занятиях; даже Чарльз прикрыл лицо рукой и беззвучно трясся от смеха…
— Джон, ты знаешь, почему Дядюшке никто не верит? Потому что он вечно травит байки, в которых преувеличений и откровенного вранья больше, чем правды! Ты хочешь, чтобы тебе тоже не верили? — произнес Хозия с напускной строгостью. — Скажи, что случилось на самом деле.
— Ну, это скучно… Это кошка: я ее с крыши хотел снять, а она испугалась и ободрала меня… а потом мы вместе свалились оттуда в кусты. Я только поцарапался немножко, даже не ушибся почти, — Джон пристыженно опустил голову.
— Что, сила тяжести непобедима так же, как твое стремление забраться повыше? Учти, чудес не бывает — полетишь ты разве что вниз! Лучше бы тебе быть осторожнее: куст внизу может и не спасти, — проговорил Датч строго, но тепло. — Чарльз, может, и Джону оберег сделаешь? От падения с очередной покоренной высоты, конечно, не спасет, но может, хотя бы напомнит о том, что мы за него волнуемся, и заставит подумать, прежде чем лезть куда-нибудь…
— Оберег тут не поможет: он слишком мал. Тотем еще нельзя определить, хоть мне и кажется, что он — волчонок, — спокойно отозвался Чарльз. — Но как только ему исполнится девять, я сделаю для него оберег. А если только для напоминания, — лучше дайте ему что-нибудь от того, кто его любит. Вроде вот этого… — и он вытащил что-то из кармана и протянул Джону, зажав в кулаке. Мика не видел, что это было, зато увидел почти благоговейный восторг Джона, когда эта вещь оказалась в его руках, — будто это была какая-то драгоценность.
Артур, подумав несколько мгновений, подошел и надел Джону на шею маленький мешочек на шнурке, который только что снял с себя.
— Хавьер говорит, такие штуки могут от беды уберечь… а я тебя больше спасти хочу, чем себя. Ты мой младший брат — никогда это не забывай, — смущенно произнес он в ответ на вопросительный взгляд.
— Даже когда я мелкий паршивец и придурок? — усмехнулся Джон.
— Одно другому не мешает!
— Вот именно: Хозия иногда та еще упрямая язва, но он все еще мой названный брат… а названные братья часто даже дороже кровных, потому что душевная связь крепче крови, — тепло улыбнулся Датч. — С Германом, моим родным братом, мы не очень-то ладили, о Карле, сводном, я и вспоминать не хочу… но все-таки Герман дал мне кое-что, прежде чем я ушел из дома окончательно. Даже удачи пожелал! И подкрепил это… — он пошарил по карманам и извлек на свет серебряную монетку — мальчики уставились на нее как на диковинку, ведь никто из них прежде не видел подобных, — вот этим. Он тот еще романтик — сказал, что частичка родины не даст удаче оставить меня в Америке… Что ж, Джон, мы с тобой не земляки, да и полагаться на удачу я тебе не советую, но пусть эта монетка напомнит тебе обо мне, о моей любви к тебе и обо всем, чему я тебя учил, когда придет время. Будь верен себе и, если уж соберешься собой рисковать, делай это только ради того, что будет этого стоить!
Джон кивнул все с тем же благоговейно-растерянным видом и взял монетку из его рук. Прежде чем положить ее в нагрудный карман, он несколько секунд помедлил, разглядывая то сокровища, оказавшиеся в его руках, то друзей, окруживших его. Даже Мике досталось несколько восторженных взглядов, хотя ничего ему и не дал, — да и не знал, что можно дать, — но это как будто бы не имело значения. Казалось, Джон уже полюбил его… Но и этот момент не мог длиться вечно. Насмотревшись на дары и спрятав их в карман, Джон вдруг лукаво оглянулся и спросил с самым невинным видом, на какой был способен:
— А вы возьмете меня в город, когда снова поедете?
— Чтобы ты там опять навел шороху, как прошлый раз, верно? — притворно сурово спросил Датч.
— Ну нет, я больше так не буду… Возьмите, мне тут скучно!
— Предположим, именно «так» — не будешь, но выкинешь что-нибудь в том же роде, да?
— Нет, я усвоил урок! Я запомнил, что для дела нужен план, — он, правда, у меня был, я взял зеленый шарф, как у О'Дрисколлов, вы рассказывали, — и людей побольше, и оружия, и шляпу надо носить… — затараторил Джон, едва не захлебываясь собственными словами от спешки. — В общем, я все запомнил, что вы говорили! Я буду вести себя хорошо, даже пряники воровать не буду!
— Притвориться О'Дрисколлом и свалить все на них, конечно, умно, — Датч невольно улыбнулся, — но я единственный безумец, додумавшийся брать в банду детей… так что твой план сработает лет через десять, но не сейчас. К тому же шарфы у них все-таки не вязаные, — а из вязаного шарфа хорошей банданы не выйдет: либо все будет видно, либо тебе будет нечем дышать. А еще тебе следовало бы запомнить, что ружейные патроны нельзя зарядить в револьвер и что револьверы лучше носить по два… Впрочем, тебе это все пригодится еще нескоро: пока ты просто слишком мал для дел. Тебя никто не испугается и не послушает, понимаешь? Наберись терпения. Тебе надо сначала подрасти.
— Так вы возьмете меня в город? — упрямо спросил Джон; он слушал вполуха и совсем не собирался обдумывать услышанное, по крайней мере сейчас. — Если не возьмете… у меня есть план, что сказать вам, чтобы вы согласились!
— О своих планах лучше говорить тем, с кем ты собираешься их исполнять, а не тем, на кого они направлены, мальчик мой… Но теперь мне любопытно. Какой у тебя план?
— Я скажу вам, что если вы меня не возьмете, то я заскучаю тут и подожгу кухню!
— Маленький шантажист! И ты правда собираешься это сделать? — спросил Хозия, старательно скрывая улыбку.
— Нет — я же не чокнутый. Но… я правда буду хорошо себя вести, даже на улицу не убегу, если вы поведете меня в какое-нибудь скучное место! — горячо заверил Джон. Датч и Хозия переглянулись — Мика даже привстал со своего места от нетерпения: ему стало любопытно, чем же все это закончится.
— Ну ладно, считай, что на этот раз твой коварный план сработал как надо, — усмехнулся Датч через несколько мгновений молчания. — Но имей в виду: в следующий раз я могу и разозлиться, что ты пытаешься меня шантажировать, и запереть тебя в спальне на весь день перед отъездом! И даже привязать к ножке кровати, чтобы ты не вздумал выпрыгнуть в окно… Но так и быть, завтра в город возьму, — только помни о своем обещании! Кстати, Мика, ты тоже едешь с нами. — Мика безразлично кивнул: он не понимал, что такого интересного и приятного может в городе; ему больше, чем все два города, в которых он успел побывать, нравился этот бревенчатый дом, прогретый солнцем и пропахший скошенной травой и дымом.
— Подойди сюда, Мика. Тебя ведь зовут Мика, верно? — вдруг мягко произнес Хозия. Мальчик нехотя подошел к нему: он казался мягким и спокойным, но в нем все же чувствовалось что-то хитрое, — и тяжелая деревянная трость в его руках вызывала воспоминания о наказаниях отца. Однако Мика послушался, рассудив, что от хромого будет легко убежать… Убегать не пришлось. Его не ударили, не замахнулись, даже не посмотрели с гневом или отвращением.
— Испуганный мышонок… глаза живые, но лицо запуганное, — задумчиво проговорил Хозия, разглядывая мальчика. — Но это ничего, все вы сюда приходите такими. Скоро и ты освоишься, и этот страх пройдет, вот увидишь... Ты не бойся меня: я никогда никого не бью, да и не ругаюсь почти.
— Я и не боюсь вас: вы хромой, и от вас убежать легко, мистер…
— Мэттьюз. Хозия Мэттьюз, — он добродушно усмехнулся и протянул руку. — Будем знакомы, Мика! И добро пожаловать.
— Спасибо, — смущенно улыбнулся Мика, пожимая руку. Что еще сказать он не знал, и весь этот разговор казался ему каким-то неловким и странным: он часто наблюдал за людьми, пытаясь понять, чего от них ждать, но сейчас впервые за всю его жизнь наблюдали за ним; он не знал, что об этом думать. Кроме того, он изрядно устал от разговоров и проголодался, так что он испытал большое облегчение, когда его повели в дом, сказав что-то об ужине — он уже особенно не прислушивался.
За низкой двустворчатой дверью мальчик увидел темное помещение, наполовину заставленное какими-то ящиками и грубо сколоченными полками с вещами — в полумраке трудно было разглядеть, чем именно, но удивляло уже количество этих вещей: прежде Мика видел столько всего только на вокзале, когда наблюдал, как разгружают товарные поезда. Тогда ему изредка удавалось что-нибудь стянуть, и на миг эта мысль посетила его и теперь, — но он быстро опомнился: кража наверняка навлекла бы на него всеобщий гнев, а этого он боялся. Впрочем, ни подумать об этом как следует, ни даже осмотреться ему не дали… Дверь на другом конце этой маленькой темной комнаты открылась, и на пороге появилась какая-то женщина в черном платье.
— Что я вижу! Бродяга соизволил-таки войти в дом… и снова наследить, я полагаю? Ты у нас просто воплощение закона подлости: стоит закончить уборку — и ты возникаешь на пороге в своих грязных сапогах! И, конечно же, всегда опаздываешь к ужину, как же без этого? — произнесла она не то недовольно, не то насмешливо, обращаясь к Датчу. Голос у нее был громкий и резкий; Мике она сразу не понравилась.
— Ну, а ты, Сью, всегда не в духе! Когда в последний раз ты была мне рада, вспомни? А я, между прочим, вернулся с деньгами, и с неплохими — теперь заживем! Где благодарность, где радость? — отозвался Датч в той же манере.
— А чему радоваться? Когда денег нет, ты только и говоришь о том, что нужно где-то их добыть, когда появились — опять будешь мечтать о Таити?
— Ну нет, не буду — вам, кажется, и здесь живется неплохо… Но ты бы знала, какая это борьба с собой — сидеть на одном месте и даже не мечтать сорваться туда, где потеплее! Борьба, обреченная на проигрыш — я знаю это и все равно продолжаю ради вас, я просто приношу себя в жертву твоей приземленности, Сью!
— Я однажды едва не принесла себя в жертву твоим амбициям, Датч ван дер Линде! И лучше бы тебе считаться с моей жертвой, а то я ведь могу и уйти… — Сью, вероятно, хотела сказать что-то еще, но тут, наконец, заметила Мику и осеклась на полуслове. — Еще один? Ты, видно, так и не повзрослел — как тащил в детстве домой всю уличную живность, какую найдешь, так и тащишь теперь маленьких оборванцев!
— Я помогаю тем, кому могу помочь, ты это знаешь, — а этот мальчик к тому же, возможно, спас мне жизнь, — ответил Датч без тени прежней наигранности. Теперь он был совершенно серьезен.
— Спас жизнь? Ну-ну! Тебя послушать — так каждый из них просто ангел во плоти, несчастная жертва обстоятельств и настоящий герой… а среди них тем временем есть Билл и Молли. — Она подошла к Мике и теперь, держа его за подбородок, придирчиво разглядывала его.— Плутоватый, дикий и, разумеется, грязнее некуда — крысеныш из подвала, а не ребенок! Ты уверен, что он не слабоумный и не сумасшедший?
— Ну, Сьюзан, не суди книгу по обложке: у него была непростая жизнь — он сын наемника и пьяницы, им никто никогда не занимался как следует, его били, вероятно, он успел и поголодать… и он потерял всю свою семью и дом, и все равно рискнул собой, чтобы спасти меня! Поверь мне, от природы он неплох, — ему только нужна капелька заботы, чтобы раскрыться с лучшей стороны. Я знаю, что ты, дорогая моя Сью, умеешь заботиться как никто даже о тех, кто на первый взгляд, по твоим словам, похож на крысенка из подвала… К тому же крысы на самом деле не так плохи — они просто хотят выжить, как и все живое, а в целом, если им дать то, в чем они нуждаются, — милейшие создания; поверь моему опыту: у меня в свое время была ручная крыса. Ну, и меня самого вспомни — на кого я был похож при нашей первой встрече? — ласково произнес Датч.
Мика не без удивления наблюдал за тем, как он взял ее за руку и невесомо коснулся губами ее пальцев… Он лишь раз видел, как его отец в особенно хорошем настроении делал это с одной из женщин, которых он иногда приводил домой. Когда в доме появлялись такие женщины — всегда разные, — он старался поскорее уснуть в своем углу, чтобы потом не слышать возню, стоны и редкую ругань отца. Он никогда не понимал, что происходило на кровати, но это казалось ему каким-то мерзким… Меньше всего ему хотелось увидеть это снова. Однако ответ Сью успокоил его, хотя и сбил с толку: вместо того, чтобы фальшиво рассмеяться и ответить на поцелуй в руку поцелуем в губы, она отдернула руку и произнесла все тем же резким тоном:
— На побитого жизнью вороненка в павлиньих перьях!
— Вот и Чарльз видит во мне примерно то же — смесь ворона и феникса, — обаятельно рассмеялся Датч. — И, я вижу, ты тоже носишь оберег, который он вырезал для тебя, хоть и говоришь, что все это глупости… Кто ты у нас? Медведица? О, они очень заботливые матери… И ты доказываешь это уже тем, что приняла подарок, зная, как это важно для него. Неужели в твоем сердце не найдется уголка и для Мики?
— Ты просто невыносим… и неисправим. Полоумный мальчишка! — вздохнула Сью, закатывая глаза.
— Но, похоже, за это ты меня и полюбила, моя невыносимая зануда! Мы неплохо друг друга дополняем, не находишь?
— Да, несомненно. Идите уже ужинать… только сначала отмойтесь — я не собираюсь кормить дикарей! — с этими словами женщина исчезла за той же дверью, откуда появилась, и Мика с удивлением заметил, что она тихо смеется.
— Похоже, уголок уже нашелся, — тепло улыбнулся Датч. — Не робей, сынок, она только для виду ворчит!
Они прошли через еще одну комнату — гораздо больше и светлее первой, в одном конце которой стояли большой стол со стульями и большой шкаф с прозрачными дверцами, а в другом — два длинных дивана и несколько кресел перед камином, — но и тут Мика не успел толком осмотреться: из этой комнаты они проследовали в темный короткий коридор с узкой лестницей, а затем — еще в одну комнату, еще меньше первой, зато светлее. Тут его заставили тщательно отмыть руки и лицо от пыли в тазу с водой. Вода была мыльная и холодная, от нее сразу же дали о себе знать все многочисленные царапины на руках, но выбирать не приходилось: Датч умел приказывать так, что его невозможно было не послушаться… Мике хватило одного пристального взгляда его черных глаз, чтобы подчиниться; пока он снимал все свои многочисленные кольца, мальчик добросовестно оттирал с себя грязь, которой он раньше и не замечал. Вода с него стекала сероватой от пыли и грязи, принесенной еще из его родного городка.
Они оба молчали, пока отмывались, и также молча вернулись в большую комнату и сели за стол — Сью как раз успела поставить для них по миске с похлебкой. Она тоже молчала и только бросала на них странные взгляды… Казалось, она должна была вот-вот сказать что-то, но этого так и не случилось: она ушла в полном молчании.
— Вы друг друга очень не любите, да? — тихо спросил Мика, когда дама в черном скрылась за дверью.
— Как раз наоборот: нас связывает очень многое — в хорошем смысле, — мягко усмехнулся Датч, проводив ее взглядом. — Она — необыкновенный человек, второй такой женщины, вероятно, не найти во всем мире… Хоть у нас с ней ничего и не вышло, мы остались хорошими друзьями.
— Но вы только что говорили друг другу такое…
— Мы же просто подкалываем друг друга! Мы наговорили много такого, чего не позволили бы просто так сказать постороннему, это правда, но именно потому, что мы близки, мы можем позволить себе говорить подобное… Это все шутки — кому-то покажутся обидными, но для нас в самый раз, понимаешь, сынок?
— Честно говоря, нет. Чем это отличается от обычной ссоры? По-моему, это должно быть просто обидно.
— В первую очередь — границами дозволенного. Понимаешь, у каждого есть свои больные места, чувствительные темы, границы забавного и неприятного, оскорбительного, болезненного, — и еще тонкие места, такие вещи, о которых пошутить можно, но далеко не каждому и с большой осторожностью… Со мной, например, можно сколько угодно шутить о моей внешности, о некоторых чертах моего характера, о знании испанского, о нехватке денег и мечтах о том, чтобы уплыть на Таити, в конце концов, — я посмеюсь над этим вместе с тобой, если это будет действительно смешно, или огрызнусь в ответ, но беззлобно, если окажется, что шутить ты не умеешь… Мои планы — уже другое дело: когда над ними шутят Сьюзан или Хозия, я смеюсь вместе с ними и отвечаю чем-нибудь в том же духе — в конце концов, по меньшей мере добрую половину этих планов мы придумывали вместе и вместе же садились в лужу… а вот Дядюшку за подобное я готов и с лестницы спустить — на это есть причины. Моя больная тема — это погибшие товарищи… Всего нас на моей памяти было тридцать пять, по-настоящему успел узнать я двадцать три человека, живы сейчас — от силы десять, и из них только трое рядом… и в этом есть изрядная доля моей вины, так что насмехаться над этим — примерно как славить бога другой веры в храме, и даже хуже… — на несколько секунд повисла такая тяжелая тишина, что даже Мика, не зная почти ничего из этой истории, ощутил ее давление, а после Датч продолжил говорить тихим надломленным голосом: — Я был для них плохим лидером, и я признаю это: я в целом далеко не лучший человек… но я любил их и желал им добра, пока мои амбиции и мечты об идеальном мире не затуманили разум… Они доверяли мне, — а я подводил их раз за разом, вершил их судьбы так, как не имел права это делать, действовал почти эгоистично, поверил предателю, в конце концов! И то, как я обошелся с ними… Чем я после этого лучше Кольма? Не важно, кто, главное, чтобы много, чтобы умели стрелять и держаться в седле, а на их судьбы — плевать… Я ведь стал почти таким же, — а они ломались и погибали за меня! Знаешь, именно поэтому я никогда не хотел управлять слишком большим числом людей: когда не можешь знать лично всех, с кем работаешь, появляется соблазн отнестись к кому-то из них как к разменной монете, — а жизнь все же не шахматная партия, и жертвовать пешкой ради более значимой фигуры здесь недопустимо… Здесь каждая пешка — главный герой своей истории! Жаль, что я понял это так поздно…
— Не так уж поздно, если только ты не из тех, кто считает тридцать лет старостью, — сурово отрезала Сьюзан, с громким стуком ставя на стол две жестяные кружки. — И почему ты не ешь? Не верю, что ты можешь быть не голоден после двенадцати часов в седле!
— Сью, когда ты так говоришь, мне начинает казаться, что ты старше меня не на пять лет, а на добрых двадцать! — Датч снова обезоруживающе улыбнулся ей, но на этот раз она не закатила глаза, а усмехнулась и потрепала его по плечу.
— Смотри, я вошла во вкус, воспитывая твою… новую банду! Могу и с ложки покормить, мне не сложно.
— Пожалуй, откажусь, — он хитро улыбнулся, и только едва уловимая горечь в его голосе напоминала о том, как он только что начал исповедоваться перед ребенком.
— Тогда веди себя разумно и съешь хоть немного до моего возвращения! И объясни уже своему новому протеже то, что собирался — из твоих излияний он явно ничего не понял, — с этими словами она снова исчезла за дверью.
— О чем мы с тобой сейчас говорили?.. — рассеянно спросил Датч, проводив женщину взглядом. — Ах да… подкалывать можно только тех, кого ты достаточно знаешь, чтобы знать все границы, и достаточно любишь, чтобы не давить на больное намеренно, — если попадешь в одну из таких тем, то это уже не шутка, а злая насмешка, а если будешь давить планомерно и постоянно — моральное истязание.
— Сложно… — также рассеянно отозвался Мика. Его внимание было поглощено миской похлебки и мыслями о странном рассказе своего нового друга.
— И впрямь сложно. Пока просто имей это в виду — тебе это пригодится не завтра и даже не через месяц, а может, и вообще никогда не пригодится, потому что есть люди, которые просто не любят этого… Но лучше знать, понимаешь?
— Кажется, понимаю… — Мике хотелось сказать что-нибудь еще — что-то о его погибших товарищах и прошлых ошибках, — но он не мог подобрать слов. Он и впрямь мало что понял, кроме того, что история это долгая и грустная… но подбадривать и утешать он не умел: его самого никто не жалел и не подбадривал. Только через несколько секунд молчания он произнес, наконец:
— Все образуется, вот увидите!
— В общем-то уже образовалось… Но умерших не вернуть — имей это в виду, сынок, и цени жизни, и свою, и чужие.
Мальчик со вздохом кивнул, и вокруг снова воцарилась безмятежная душная тишина, прерываемая только изредка доносящимся с улицы звуками… Все было спокойно — может быть, не так хорошо, как хотелось бы, но спокойно. И Мика чувствовал себя счастливым уже от одного факта, что мог почувствовать этот покой: он наконец-то был в безопасности, рядом с человеком, который был готов его любить, хотя знал неполных три дня, среди странных, но на удивление притягательных людей… Он начинал понимать, что Датч назвал настоящим домом, пока они ехали по пыльной дороге.
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
|