↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
|
То был сон. Зыбкий, удивительно яркий, каким бывает он лишь перед самым-самым пробуждением, когда сознание скользит по грани между явью и грёзой.
В этом сне небо над её головой пылало. Закат разлился по нему бледно-розовым цветом, а от самой кромки солнечного диска и дальше, сколь только мог охватить взгляд, змеились ало-рыжим широкие полосы, напоминающие северное сияние.
Она сидела на перилах городского моста и, реальности вопреки, за её спиной не жужжали рассерженным роем стройные ряды машин. Было тихо. Лишь где-то далеко внизу шуршала река, лаская волнами мостовые подпорки.
Так хорошо. Так спокойно.
Редко когда её одинокий мир бывал к ней столь мил, даря минуты умиротворения.
Она улыбнулась.
А затем услышала хруст.
Вскинув голову, увидеть она успела лишь чёрные провалы щелей, которыми, точно старое полотно, начало расходиться небо. А потом вспышка ослепила её, оставив за собой лишь белизну, в которой истаяли очертания и цвета. В испуге девушка прижала ладони к лицу, коснулась глаз — а уже в следующее мгновение поняла, что падает. Падает, точно в бездну — ведь ни спустя минуту, ни спустя две, её невольный полёт не закончился.
— Кошмар, — одними губами прошептала она и горько рассмеялась.
Конечно! Это ведь её сны, ни чьи другие…
— Кошмар… мар… — эхом отозвался чужой голос. — Кошмар?
И, перекрывая свист ветра в ушах и стоны расползающихся небес, голос рассмеялся. Да так звонок был его смех, что, казалось, голову девушки прошив, он звучал уже у неё внутри, резонируя с костями черепа.
Она зашипела, забилась, замахала руками в падении. Ей хотелось опоры. Хоть за что-то схватиться. Но вокруг была одна белизна. И смех. Непрекращающийся, холодный, колкий, как изморозь, смех.
Он пугал её. Вначале. Первые мгновенья падения.
А потом в её груди вспыхнула злость. И, не имея выхода другого этому чувству, девушка размахнулась и влепила себе ладонью по лицу. Клацнули зубы, щеку опалило, как кипятком.
Но боль не помогла — не отрезвила, не разбудила. Девушка заранее знала, что так и будет, но разочарование и обида всё равно забулькали в груди, комом поднимаясь в горло. Могла бы — ударила не себя, а тех, кто решил, будто во снах не бывает боли и что от неё проснуться можно. Это ведь никогда, никогда не работало!
Она чувствовала себя такой жалкой. Даже не веря, решила попробовать — и результатом ей стал стыд.
Зачем попыталась? На что надеялась?..
Её кошмары давно ничего не боялись. Ни слов, ни боли, ни хозяйки своей. И она это знала. Знала так же хорошо, как и то, что на самом деле нужно, чтобы всё закончилось.
С самого детства мучили её страшные сны. И за столько времени она смогла нащупать, понять правила этой извращённой игры собственного сознания. Впрочем, правила эти были до банального просты.
Чтобы проснуться — только и нужно, что принять, раскрыть кошмару объятия.
Но она боялась. Этот страх, иррациональный и глупый, пустотой вился вокруг её колотящегося сердца. Он предупреждал её, он кричал: «Это опасно! Противься! Беги! Борись!».
Потому она не рвалась играть по правилам. То последний рубеж, переступать который ей не хотелось. Но она знала — кошмар закончиться, если она решиться. Прекратиться в тоже мгновение. Всегда так было.
Внутри всё стянуло, точно перед прыжком. Едва разомкнув губы, она прошептала:
— Делай, что хочешь.
Она думала — всё. Сейчас проснётся в кровати и в груди будет тяжело, но потом она дойдёт до кухни, нальёт себе чаю и съест пару печений. А после даже воспоминаний о сне у неё не останется.
Вот только в этот раз кошмар не закончился.
Стоило лишь дать разрешение, как волна слабости прокатилась от кончиков пальцев ног к макушке и заскользили чужие, незримые пальцы внутри её головы. Это напоминало щекотку, ласку и она засмеялась бы, если бы всё нутро её не заполнил леденящий ужас.
Она не могла вздохнуть, не могла двинуться, не могла закричать. Не могла — потому что дозволила. Потому что себе больше была не хозяйка.
Хозяином стал он. Тот, кто касаясь её изнутри, разбивал сознание девушки на сегменты. Она чувствовала, как начинает слоиться, как теряет верх и низ. Мысли, звучащие в голове, она ощутила вдруг на вкус — были они как лук, сладко-горькие, водянистые.
Он рылся в ней, как в тумбочке в поиске носков. А она, понимая это, уже не могла ощутить ни ужаса, ни боли, ни обиды. Чувства, мысли, воспоминания — словно нитки они сплетались, путались меж собой. И в этой мешанине не могла она найти ни начала, ни конца. Лишь одно не менялось в этом безумии — чужой взгляд. Пронизывающий и острый, он скользил по её телу, забирался под кожу. Ей казалось, что он смотрел даже из её собственных ослепших глаз.
Время смазывалось, и она не знала, сколько пробыла вот такой: разобранной, разбитой, потерянной. Час? Десять часов? А может целый день. Или даже месяц. Она бы не удивилась.
Но вот, когда начало казаться, что так пробыть суждено ей вечность, сознание девушки с тихим, влажным шлепком сошлось воедино. И в то мгновение всё будто замерло.
А затем взорвалось.
Боль проникала всюду — раздирала грудь, голову, руки и ноги. Вены её вспыхивали болью, горя изнутри, а в глазах белизна сменилась россыпью радужных стёкол. Они мелькали и кружились, впивались острыми гранями в плоть, но каждый отсвет стекла, каждый скользнувший блик становились знанием, символом, словом…
Она видела их.
Видела неведомые языки. Видела плетения магии.
Видела лес, петляющую среди деревьев тропку. Видела людей с приклеенными улыбками.
Видела ветви могучего древа, сотканного из звёзд и мечт.
И видела чертоги, сияющие, словно золото среди океана хаоса.
Чужой голос шептал ей: «Смотри, смотри, смотри!».
И всё смеялся, смеялся, смеялся…
Она не слышала крика своего. Но она кричала.
А потом, наконец, упала.
Когда она открыла глаза, небо над головой уже заволокло голубовато-сиреневой дымкой, а тени вокруг наливались силой и ширились.
В ушах, казалось, до сих пор звенел чужой смех. Виски ломило, а от одной мысли о том, чтобы подняться, боль отзывалась пульсацией в затылок.
— Не сон, — хрипло вздохнула. Сама себе.
Вопреки естественному ходу вещей, согласно которому человек, уснувший в свой комнате в ней же и просыпался, девушка оказалась… где-то. Под спиной её была не кровать, а над головой — не родной потолок. Но она не спала — в этом девушка была уверена. Чёткость и полнота реального мира бросались в глаза, не давая и шанса на самообман.
Она приподнялась на локтях, села. Тут же её повело — голова закружилась с такой силой, что на мгновение девушка потерялась в пространстве. Чтобы не завалиться, она неловко дёрнула руками, упёрлась ими в землю.
Та была холодной и мягкой. Размокшей.
«Куда я, блять, попала?» — думала она, скользя мутнящимся взглядом по жухлой желтоватой траве. Та росла пучками, пробиваясь из грязи то тут, то там и на её фоне собственные бледные ладони казались девушке несуразными. Инородными.
Она вскинула, было, голову, хотела осмотреться, но перед глазами снова поплыло, небо и земля пошли кругами, заскакали, завертелись в тошнотворном хороводе. В попытке перебороть приступ головокружения, она зажмурилась с такой силой, что от напряжения задёргало переносицу.
И так и сидела. Долго. С несколько минут. И только когда всё стихло — открыла глаза.
Огляделась.
Лес, она была в лесу. Не подходя ближе, чем на десяток шагов, он обходил её тёмным частоколом тонких, совсем юных деревьецев, позади которых чернели кроны их старших братьев. А совсем рядом с девушкой, только руку протяни, змеилась лениво узкой лентой пахнущая затхлостью и тухлятиной речка.
И ни души.
Только ухал вдалеке филин. Да у берега журчало и булькало.
Не было ни похитителей, выкравших её, чтобы продать на органы. Ни маньяка, страстно желавшего убить. В общем-то, никого кто помог бы внести ясность в происходящее.
Никого.
Она была здесь совсем одна.
Холод, проникая сквозь одежду, покусывал кожу. Небо над головой стремительно чернело.
Она вздрогнула, вскочила на ноги. Её повело, снова, но слабее, намного слабее и от того девушка смогла удержаться на ногах.
Пускай голова её была точно варёной, а мозг ощущался так, словно его прокрутили через мясорубку. Несколько раз. Пускай думалось тяжело, со скрипом. Настолько, что девушка даже не была уверена в том, что полноценно помнит, кто она такая. Пускай не знала, каким образом и почему оказалась в злополучном лесу.
Пускай.
Однако даже так кое-что девушка понимала очень хорошо: если всю ночь сидеть на влажной земле, бояться и задаваться философскими вопросами — к утру от неё останется лишь закоченелый труп.
— Надеюсь это не Тайга. Просто лес. Это ведь может быть обычный лес?..
Ведь если вдруг кругом и вправду Тайга, то вряд ли она кого-то сможет здесь найти. И её тоже вряд ли найдут. Во всяком случае — живой.
Она усмехнулась, но губы её задрожали. Девушка с силой вдавила ладони в щёки и тихо, тяжело вздохнула, пытаясь прогнать из головы образ собственного, распростёршегося на земле, замёршего тела.
Ей нужно было двигаться, а не думать. И лучше всего — вдоль реки. Она знала — возле воды будет светлей и эта мысль, хоть и совсем немного, но успокаивала девушку.
— Так и сделаю. Нельзя просто стоять.
Она проговаривала всё вслух лишь от того, что не желала оставаться наедине с тишиной — та давила и порождала ненужные, не прошеные мысли. На вроде той, что далеко девушка по сырой, холодной земле в одних носках не уйдёт. Сколь бы тёплыми они ни были.
— В путь.
Решившись, девушка сделала шаг — и в тот же момент её прошибло, точно ударом тока. Как наяву она ощутила: смрад гниющего тела; острый, нестерпимый голод; предвкушение вкуса крови на зубах.
Во всех книгах, фильмах и играх, которые она знала, нормальные люди, повинуясь не писаному закону, в моменты столкновения с чем-то мистическим, подобные этому, всегда замирали, недоумевали, пытались разобраться в происходящем. Боялись, может — если то самое «мистическое» опасность представляло. Вот и она тоже испугалась — сердце ёкнуло, стукнуло к горлу и опало ледяной волной в живот. Да только она не замерла, разбираться не стала — ломано развернулась и, без единой связной мысли в голове, бросилась бежать.
Девушка не оглядывалась, да и хрипы позади едва слышала из-за набата пульса, отдающегося в уши, но всё равно знала — её преследуют. Тот, от кого разило голодом, гнался за ней. Она ощущала его нутром так же чётко, как землю под ногами, как обжигающий лёгкие воздух.
Холод, что хлестал её по щекам, что бросался прядями в глаза, выветрил из неё все чувства. Чужие были — но не собственные. Страх, паника, отчаяние — в раз выбило их из груди. В голове стало звонко, легко и мысли побежали быстро и прытко, как горный ручей. Но так же они были неглубоки.
Точно не о себе, она думала на бегу, что такими темпами её загонят. Как зверя. Она ведь никогда не умела в длинную бегать. Все школьные марафоны вытягивала на чистом упрямстве, а после — задыхалась, валяясь в траве. Так что — догонят, если будет в тупую убегать. И съедят.
Ей нужно укрытие. Место, до которого не сможет добраться преследователь. Или возвышенность, дающая преимущество. Хотя бы что-то.
Девушка бросила взгляд на темнеющий по левую руку лес — туда бежать глупо. Ноги только переломает, а спрятаться не спрячется. Справа текла река, но туда прыгать — даже не вариант. Медленная, узкая и, наверняка, ледяная — никаких преимуществ, сплошные минусы. Но даже будь река тёплой, что парное молоко, широкой и быстрой — преследователь, не отстающий ни на шаг, просто прыгнул бы следом в воду. Тем более что от берега он за ней и погнался.
В боку начинало колоть.
Впереди же она видела свою неминуемую гибель — русло реки, сужаясь, уходило в лес, а поляна заканчивалась стеной деревьев.
«Холод или сломанные ноги? Утонуть или наткнуться глазом на ветку, споткнувшись о корягу?..»
Но, когда девушка уже решала, с какой стороны лучше забегать в лес, взгляд её вдруг зацепился за дерево. Высокое, монументальное, оно было точно выплюнуто на поляну, стояло в отдалении от остальных, близко к воде.
В голове перещёлкнуло — девушка не стала раздумывать. Ринулась к дереву и, как есть, с разбегу, прыгнула. Руки больно оттянуло, когда она схватилась за самую нижнюю ветвь и повисла. Но, тут же, качнулась, упёрлась ногами в кору, заскребла по ней пятками, упираясь и одновременно пытаясь подтянуть себя.
О падении она не думала. Думала лишь о том, чтобы успеть.
Девушка перевалилась на ветвь тяжело, неловко, но сразу же вскочила, обняла неровный, бугристый ствол дерева. Нашарив ладонью первый же выступ в коре, она поставила на него ногу, перенесла свой вес и, оттолкнувшись, схватилась за следующую ветку. До той было ближе — девушка едва грудью поперёк не легла, перестаравшись. Хрипы слышались уже совсем близко, когда она, вцепившись во вторую ветку, влезла и на неё.
А потом так же — дальше, и дальше, и дальше.
Звуки, которые издавал её преследователь, его голод и его злость, подгоняли девушку, словно хлеща по пяткам плетьми. И никогда раньше она не взбиралась на дерево так быстро.
Она остановилась, лишь когда оказалась в самой гуще кроны. Когда выше лезть — уже опасно. Упадёшь.
Тогда девушка села, свесила ноги с ветки. Тогда прижалась к стволу боком, приобняла рукой, чтобы не упасть. Тогда, наконец, перевела дыхание и позволила себе взглянуть на преследователя.
И с губ её тут же сорвался свистящий вздох.
Она не думала пока бежала, кто может сидеть в реке и желать полакомиться человеченкой. Не думала — некогда было. Но представляла себе всё равно человека. Психа. Маньяка. Но всё-таки — человека.
Но внизу, в бледном свете луны, скакали не люди. Чудовища. Их тела были антропоморфными, но вместе с тем неправильными. Вздутыми. Распухшими. А из спин их щерились острыми иглами плавники. Они напоминали подгнивающий труп и рыбу единовременно. Твари скалились, царапали когтями ствол дерева, журчали, хрипели, булькали…
Она ощущала их голод. До сих пор. И даже с такого расстояния. Только теперь он мешался с хрусткой, пряной злобой.
Твари злились, потому что упустили добычу — поняла она. Потому что не могли взобраться на дерево.
Ей хотелось зло рассмеяться. И в то же время хотелось заплакать. Но, ни того, ни другого сделать девушка не смогла — внутри неё была одна лишь стылая пустота.
Лёгкие горели. Уши кололо.
Что делать теперь? Она не знала.
За что это происходит с ней? О, она так хотела бы знать!
Разглядывая тварей, она думала — неужели умерла во сне и это место, этот лес с чудовищами — загробный мир? Если так, то может и зря она столь отчаянно убегала. Мёртвые, как ей казалось, не имели свойство умирать второй раз.
Но представила она, как осталась бы. Там, на берегу. Как замерла бы в непонимании. Представила, как повалили бы её на землю твари, как смрад их тел ударил бы в нос и как сомкнулись бы их зубы у неё на шее. Представила, как брызнула бы на жухлую траву её тёплая кровь.
Представила.
И скривилась от отвращения.
Нет, даже если бы точно знала, что не умрёт — становиться кормом для чудищ не хотелось.
Девушка наблюдала за тварями и чуяла смятение, овладевшее ими. Она видела — жертвы своей они отпускать не желали. Но и как снять её с дерева, должно быть, не понимали. И от того только злобно смотрели в ответ, да царапали когтями кору.
Ей хотелось бы верить, что они ничего не смогут придумать. Что в головах этих тварей нет ни капли ума, раз уж, имея человекоподобное тело, руки, ноги и большие пальцы, они не догадались сразу о том, что на дерево можно залезть. Хотелось верить ей, что, в конце концов, они сдадутся. Уйдут.
Только вот это стало бы слишком большой удачей. Ей на такое рассчитывать не стоило.
А значит — нужно было оружие. Хоть какое-то.
Отведя взгляд от чудищ, она огляделась. Дерево, которое она избрала своим укрытием, оказалось хвойным — пушистые игольчатые лапы тыкались в спину, путались в волосах. Запах свежести, исходивший от крепких, частых ветвей вызвал у девушки блёклую улыбку. Приглядевшись, она схватилась за ближайший сук и потянула.
Скрип. Хруст.
Девушка взглянула на отломанную палку поближе. Была та вся в мелких веточках и иголках, неровная, едва длиннее локтя и толщиной в два пальца. Голову такой, конечно, не проломишь. А жаль. Не то, чтобы она не надеялась забороть тварей палкой. Ей и возможности к себе не подпустить хватит, но… Но. Сжимай она в руках оружие повнушительнее, возможно, пальцы её перестали бы так мерзко подрагивать.
— Так тоже хорошо, — прошептала она и прижала палку покрепче к груди.
Она глянула наверх — на ночном небе сквозь пушистую крону едва-едва проглядывал серебряный бок луны.
Вот убежала она, спряталась — а дальше-то что? Не спуститься ведь. Не сбежать.
Надеяться оставалось лишь на то, что раз выползли твари лишь под вечер, то когда наступит утро — они уберутся обратно в свою вонючую реку. Это казалось логичным — по всем законам историй монстры охотились ночью и спали днём, опасаясь солнечного света. Она, конечно, не знала, что за твари ей встретились, не знала, как они устроены — но и отталкиваться ей было не от чего, кроме как от тех самых неписаных правил из книг, игр и фильмов. Если и эти порыбы подчинялись им, то девушке нужно лишь переждать ночь. Одну ночь. И всё.
Вздохнув, она стукнулась лбом о ствол дерева.
Она строила воздушный замок, но — пусть будет так. Других мыслей у неё всё равно нет.
А когда наступит новый день, быть может, она сможет понять, что стало с её жизнью.
— Тили-тили-б-бом...
Закрой глаза скорее,
Кто-то ходит п-подо мной
И скребёт… сосну? Ёлку?..(1)
Она сжала ободранную от лишних иголок палку до побелевших костяшек. Пальцы заныли. Голос ещё не хрипел, но срывался — и даже будь она храбрее, ничего не смогла бы с этим сделать.
За ночь она вся продрогла. Зубы стучали друг о друга, а пальцы ног занемели — девушке казалось, что грязь, по которой она бежала, за прошедшие часы смёрзлась в лёд. Она не проверяла. Не хотела проверять. Боялась, что пальцы замёрзли настолько, что от любого неаккуратного движения просто отломятся, как кончик сосульки.
А на горизонте первые лучи солнца уже давно прорезали предрассветный туман. Только вот оголодавшие порыбы никуда не спешили, развеивая своими синюшними мордами мечту о том, что с приходом дня девушка будет спасена. Они не просто не уходили — за ночь компания их разрослась, и теперь под деревом было уже пятеро чудищ. Все они азартно клацали на неё зубами.
— Т-тил-ли-тил-ли-бом...
Мне т-так здесь один-ноко-о.
На суку сижу одна.
Чем не д-долбоёбка?...
В распухших головах тварей всё же теплились зачатки сознания — и уже несколько часов к ряду по очереди они набегали на дерево. Прыгали и, цепляясь когтями, ползли вверх, будто не понимая основополагающей концепции лазанья по деревьям.
Девушка всхлипнула, когда одному из чудищ удалось вцепиться в ствол и взобраться выше полутора метров. Снизу его поддерживали журчащим бульканьем довольные собратья.
Она понимала — твари злорадствовали. Веселились, несмотря на голод, от которого даже у девушки сводило живот и темнело в глазах. Они знали — она никуда уже сбежит. Не сможет.
— Т-тили-тили-б-бом...
Т-ты видишь, как ползёт он?
Г-голодно ему п-по-оди…
Мне ль вообще не похуй?!
Вскрикнув последнюю строку, будто боевой клич, девушка с размаху ударила палкой вниз, целясь подобравшейся к ней твари по черепу. Она попала — и гадкий порыб, не ожидавший такой прыти от измученной жертвы, покачнулся. А девушка не ограничилась одним ударом — она била и била, до тех пор, пока хватка когтистых пальцев не ослабла. Оставив на прощание в коре уродливые раны, тварь упала в толпу своих сородичей.
— Рождённый плавать — лазать не умеет, уёбище речное! — воскликнула она, победно вскинув палку над головой. Но триумф сменился дрожью в руках, когда девушка заметила, что её оружие стало вдвое короче, чем было. Палка топорщилась на конце обломанными краями.
Девушка протяжно всхлипнула и, не целясь, бросила испорченное оружие в голову одному из чудищ. Не попала.
Разочарованная, она, в попытке согреться, подогнула ноги под себя и покрепче вцепилась в ствол руками. Пальцы обожгло болью — за ночь она пообломала об ветки и без того срезанные под самое основание ногти и те закровили.
— Третью палку уже ломаю об вас, хуилы! Уже рассвет! Съебитесь!
Но твари криков её не слушали. Отчаяние, сквозившее в её голосе, их лишь раззадоривало, манило, и они наскакивали на дерево яростно и весело, будто бы не устали совсем пасти её всю ночь.
Спасало девушку одно — твари были тупыми. Как пробка. Будь здесь её брат, сказал бы: «как угол круглого дома».
Веселья, даже злого пусть, мысль не вызвала. Было горько.
За ночь из неё ушли последние крохи надежды. Она замёрзла, проголодалась, всё тело её затекло и болело от сидения на ветке. Она была совершенно одна посреди незнакомого леса и от мысли этой скорлупа отупелого шока, лишь шедшая до того трещинами, наконец, лопнула. И сквозь её останки руки свои к девушке протянула истерика.
Горло засаднило. Перед глазами встала мутная пелена слёз.
Уже не хотелось знать, где она. Не хотелось знать, за что с ней так. Ей хотелось в тепло, есть и спать. Хотелось быть дома. Не здесь.
Но видимо, это много. Слишком много для неё.
Слёзы, пролившись, обожгли щеки. А в душе её вспыхнула злость. Но не на ситуацию, не на тварей — на саму себя.
Она думала — надо было бежать в лес ещё тогда, ночью! Не тратить время на дурость, на пустые надежды! Хоть бы не ждала тогда сейчас неизбежного, не представляла бы, как от холода и голода силы покидают тело, и она падает с дерева чудовищам на радость! Какая тупая! Тупая, тупая дура!
Она с силой саданула по стволу кулаком. Боль растеклась теплом по замёрзшим пальцам. Всхлипнув, девушка прижалась лбом к коре. Мотнула головой, ударилась об ствол. Раз. Ещё раз.
Что она могла? Сломать снова ветку? Напасть, а не ждать?..
Злость нашёптывала ей, что хотя бы одной твари она успеет выбить глаз, если удачно прыгнет, если будет хорошо целиться.
С губ слетел смешок. Да, выбор — умереть медленно от холода или быстро, но от зубов чудовищ. Что лучше?..
«Снова у меня выбор без выбора», — подумала и надсадно рассмеялась. Коротко и невесело.
— Да хоть бы вы, уёбища, мной траванулись! — прошептала девушка и закрыла глаза.
Тело её сотрясали рыдания и слёзы скатывались по щекам и подбородку.
Она так устала. Так устала за эту ночь.
Забывшись в рыданиях, девушка так и не увидела человека, выходящего из леса.
1) Здесь и далее — переделанная героиней песня из фильма "Путевой обходчик"
Осень — как ни глянь, самое херовое время для работы. По сентябрю ещё резвились в полях полуденицы, буянили ослизги и виверны, похищая у деревенских скот, а близ болот нет-нет да встречались археспоры, мешавшие жить охотникам, лесорубам и просто неудачливым местным жителям, забрёдшим не туда на свою голову. Однако наступил на севере континента октябрь — а монстры переменились, подобно тому, как перешла и погода от солнечного тепла и ясной голубизны неба к тяжёлым тучам, да завыванию ветров. Ударили первые холода, ещё слабые, серые и по-осеннему промозглые — и следом за ними затихли кикиморы на болотах да эндриаги в лесах. Забрались глубже в горы дракониды. И даже накеры, будто не желая морозить лишний раз задницу, уже реже казали из нор носы. Одни лишь низшие вампиры, нажирающиеся в последний раз перед затяжной голодовкой, да трупоеды, успокаивающиеся только с приходом сильных морозов, продолжали беспокоить люд.
В остальном же — голяк.
Голяк и мокрая от дождя, да отбитая седлом жопа.
После третьей деревни, в которой ему заявили, что «акромя злых баб тута ничо и не водится, мастер ведьмак», Эскель, не видавший толковой корчмы больше чем с неделю и державший по карманам с полсотни марок да две сотни крон, оставшихся ещё с охоты на вилохвоста, понял, что пора бы сворачивать в сторону тракта. Ближе всех находился Лутонский, соединявший Блавикен с Испаденом — что ж, пусть он, выбирать не приходилось.
За время пути Эскель успел пожалеть, что уехал из Ковира в Реданию и теперь лишь надеялся, что по дороге из глухих ебеней, в которые по глупости забрался, он сможет найти страховидлу, за которую, наконец, заплатят да пожирнее. И, улыбнись ему вдруг удача, Эскель, добравшись до города, похлебает нормальных щей и проспится в хорошей кровати.
Но — то мечты. И ныне приходилось ему обходиться тем, что имел — лес, шкура, поверх земли да похлёбка, ещё даже не приготовленная.
Эскель взглянул на только-только начавшее светлеть небо, почесал край шрама и, прихватив с собой мечи и котелок, направился к реке — он чуял её где-то за деревьями, невдалеке от стоянки.
Лес вокруг него просыпался — но лениво, нехотя. Шуршали ржаво-жёлтые кроны, надрывно вела трели звонкоголосая пичуга, однако серебристый туман всё ещё стелился по низу, скрывая от глаз ямки и выступающие из земли корни деревьев.
Путь и вправду был недалёк — продираясь сквозь лысоватые заросли кустов, Эскель уже ощущал кожей влажную прохладу, доносившуюся с реки.
Но приметил он то, однако, лишь по выучке, рефлекторно скорей, чем сознательно — мысли Эскеля витали далеко от леса. Осень ли навевала на него такую хандру или, может, дело в том, что давно Эскель не брал толковых контрактов — последний был на того самого вилохвоста, ещё близ Ковира, в начале сентября, — но всё возвращался он к мечтам: о кровати, о сытных харчах, о жженке, да об объятиях бордельной девки.
Пускай, как и любой ведьмак, Эскель при надобности способен был ночевать хоть в сугробе и без продыху мог преследовать чудищ в течение нескольких дней, но комфорт он тоже ценил. Рождал тот в душе его тепло — пусть едва уловимое, слабое. И от того в нынешний год перерывы между охотой на монстров заполнял он именно этим теплом — малыми радостями да мыслями о них. Так было спокойнее — потому как всё чаще случалось, что думая о чём угодно другом, Эскель словно уставал. И путь, бывший всей его жизнью, и короткие передышки между контрактами, раньше благом казавшиеся, ныне Эскеля душили.
Он и сам не понимал, что тому виной, но знал — наверняка причина скрывалась где-то среди суетности и проблем предыдущего года. Тогда много всего на голову свалилось: битва с Дикой Охотой; ранение Весемира, после которого ещё месяц он лежал в беспамятстве, на грани между жизнью и смертью; Цири, ушедшая в портал, чтобы противостоять Белому Хладу, да так и не вернувшаяся; и горе Геральта по дочери, которое тот решил утопить в болотах Велена.
До сих пор Эскель готов был благодарить чародеек: Кейру Мец — за то, что в битве с Дикой Охотой пришла Ламберту на помощь и тот не погиб; Трисс Меригольд — за то, что смогла выходить Весемира, хотя сама и говорила, что шансов на исцеление почти нет; Йенифер из Венгерберга — за то, что вернула Геральта с болот, через портал притащила, едва на плечо себе не взвалив.
Он не доверял им, до сих пор не доверял. Но ни тогда, ни сейчас Эскелю не важны были цели и мотивы чародеек. Куда важней, что они помогли — и Эскелю не пришлось хоронить в тот год ни братьев своих, ни учителя.
Только Цири. Только Цири они не смогли спасти. Никто не смог.
Услышь мысли его Ламберт, должно быть, не преминул бы сострить. Да и Весемира Эскелевы беспокойства скорей рассердили бы, нежели растрогали. А с Геральтом и того хуже — морда у него по весне перед отъездом такой мрачной была, что спроси лишнего — сразу пошлёт.
Выходило в итоге так, что душу Эскелю бередили никому нахер не сдавшиеся переживания. С возрастом, видимо, сердце у него размягчалось, как упавшее на землю, да там и позабытое, яблоко.
Хрип. Скрежет когтей по дереву. Хрип.
Звуки становились всё отчётливее по мере того, как Эскель пробирался к реке. Он, улавливая поначалу их лишь краем уха, думал — то зверь когти точит. Однако всё громче и громче они звучали — и в сонном, застывшем, точно в смоле, лесу стали уж казаться неправильными.
Тоскливые мысли с Эскеля схлынули в тот же миг — природная настороженность вернула его на твёрдую землю.
Эскель тихо выбрался из кустов и шагнул на прогалину перед речкой. Глянул туда, откуда шумели, да так и замер: пожалуй, последним, что ожидал он увидеть, были утопцы, с остервенением наскакивающие по очереди на покорёженную временем сосну.
Эскель моргнул. Даже дважды.
Любой бестиарий гласил, что утопцам подобная дичь не свойственна. Днём нападали они редко — опасались. Всё ж, обозлённый крестьянин при желании мог замолотить их со страху топором или лопатой. Потому твари предпочитали нападать толпой, из засады и, желательно, ночью. На всякий случай. Да и из воды выбирались они с большой неохотой — чаще поджидали жертву у берега и топили, чтобы потом, продержав подольше, сожрать, словно засолку. Трупоеды всё-таки.
А тут на тебе — рано поутру утопцы скакали под деревом. Звучало, как начало дерьмовой шутки.
Меч с тихим шелестом вышел из ножен.
Конечно, никто ему утопцев не заказывал, но соседствовать с ними Эскелю не с руки — тем более с такими диковатыми, странными особями. Пополнить запасы ингредиентов, опять же, полезно. Ещё полезнее — размяться и прогнать хоть на время одолевшую душу хандру. Тем более что так удачно твари увлечены деревом — почему бы этим не воспользоваться?..
Он бесшумно зашёл им в спину, держась подветренной стороны, и уже на подходе приметил, то, что так привлекло утопцев — глубоко в ветках сосны сидела девка и тихо ревела, обнявшись со стволом.
«Совсем оголодали тут, что ли?», — подумал Эскель, складывая знак «Игни».
Огонь полыхнул с рук, кидаясь искрами на спины и головы трёх тварей. Утопцы заверещали — в нос ударила вонь тухлого жаренного мяса. Не ожидавшие нападения, они испугались так сильно, что даже не кинулись на Эскеля, не попытались скрыться в реке — одни утопцы с визгом покатились по земле, другие же бестолково забегали по поляне, размахивая конечностями. Эскелю оставалось лишь порубить их по очереди, всех пятерых. И вскоре всё было кончено.
Уже обтирая меч о траву, Эскель думал: то, что удара в спину они не ждали — странно. Утопцы — чудища тупые, но коварные, злые. Чтоб они, да так увлеклись одной единственной жертвой?..
«Да и как вообще женщина оказалась одна в лесу? Тут от одной дыры, которую по ошибке деревней кличут, до другой больше двух дней на коне».
Эскель мазнул взглядом по трупам, мимолётно отмечая, что можно собрать с утопцев. Не много, конечно, но… Стоило побыстрее метнуться к стоянке и вернуться сюда уже с тарами для ингредиентов.
Сложив меч в ножны, Эскель поднял, наконец, голову и встретился взглядом с девицей.
А та словно ждала чего — не двинулась, рта не раскрыла, так и сидела на ветке, поджав под себя ноги. Напоминала она Эскелю видом оторопелую сову — нахохлившаяся вся, растерянная и с глазами по кроне. Но вдруг она отмерла, прижалась крепче грудью к дереву, а взгляд её сделался колючим, подозрительным. Девица с прищуром прошлась по лицу Эскеля, по одежде и мечам за его спиной, словно подозревая в сговоре с утопцами — не меньше.
Это Эскелю по душе не пришлось, однако он и подумать более ничего не успел — девица вдруг громко, протяжно всхлипнула. Лицо её, и без того чуть оплывшее, припухшее, сморщилось, пошло красными пятнами. Губы задрожали и по щекам хлынули слёзы.
Вот же ж…
Из головы вмиг пропали слова, что уже крутились на языке. Эскель почесал шрам. Тяжело вздохнул.
Вот чего никогда не умел он — так это обращаться с ревущими бабами. Женские слёзы, вот такие, ни горестные, ни по кому-то, вызывали в нём растерянность, такую, какая бывает, когда с силой ударят по голове. Потому Эскель терпеть не мог подобных сцен.
Бросить бы её, эту дуру зарёванную — да только потом же совесть заест. Ей такой, да в лесу, да одной-одинёшенькой, никаких утопцев не надо — волки загрызут.
— Слазь, — бросил он, наконец, и, заранее жалея, добавил, — Я отвезу тебя в деревню.
— Что? — всхлипнула девица.
Она дёрнулась на ветке, будто желая привстать, но взгляд её вдруг поплыл, пошёл в сторону, а руки, точно ослабев, скользнули вниз по стволу. Покачнувшись, девица начала заваливаться на бок.
В голове Эскеля пронеслось одно лишь ёмкое: «блять».
Он порадовался, что девка, падая в обморок, упёрлась башкой и грудью в ствол дерева и не сверзилась вниз — ловить ведь пришлось бы. Порадовался, а затем полез эту дурную снимать.
Словно в издёвку, на подходах к стоянке закапал мелкий дождь. Не способный пробиться сквозь ещё не опавшие до конца кроны, тот всё одно, скатываясь по листве, умудрялся попадать за шиворот ледяными брызгами. Эскель подобную сырость терпеть не мог так же сильно, как и работать за «спасибо», когда в кармане шаром покати. Нынешнее же утро успело уже подарить и мерзкую морось, и девицу, спасённую, но…
Но. Уверенности в том, что она, сидевшая без сапог на сосне в лесу, сможет заплатить, не было. Чтоб день стал ещё краше, Эскелю оставалось только влезть в политические дрязги и получить ранение, да посерьёзней.
На стоянке привязанный к ели Василёк, казалось, разделял поганое настроение своего хозяина: редкие капли, соскакивали с пушащихся иглами ветвей и звонко разбивались о его тело — конь, недовольный, переминался с ноги на ногу и хмуро сверлил взглядом землю.
Свалив девицу на лежанку, Эскель достал из сумки морковку и подошёл к Васильку. Тот поднял на хозяина тяжёлый, мрачный, что грозовые тучи взгляд и глубоко вздохнул, обдав Эскеля воздухом, но лакомство принял. Морковь сочно захрустела под его зубами.
Недовольство коня он понимал — Василёк Реданскую сырую осень ненавидел, должно быть, наравне со своим хозяином. Да только и сухой холод милых сердцу Эскеля гор Ковира и Повисса был тому тоже не по душе. Нет, Василёк не взбрыкивал, не показывал характера, но каждый раз по осени, когда совсем надоедало ему терпеть, глядел вот так — будто с осуждением. Эскелю в такие моменты оставалось его только успокаивать и обещать, что скоро они направятся восточнее, в Каэдвен. Тот край Васильку был до странного люб — хотя, казалось бы, всё тот же холод, только деревьев больше, да меньше дождей, чем в Редании.
Тянуло его, наверное, в родные просторы.
Эскель дождался, пока Василёк дожуёт морковь и перевязал его поближе, под сбитыми в плотное месиво липами, чьи макушки накрывало тенью раскидистой, старой сосны — тут капало меньше.
Проведя ладонью по лоснящейся шее коня, Эскель сказал ему:
— Скоро зима. Скоро поедим в Каэдвен.
Василёк фыркнул, а Эскель в последний раз легко похлопал того по шее и отошёл.
Присев на корягу, он взялся за похлёбку: подвесил котелок над ещё не разожженным хворостом и сложил «Игни». Искры слетели с пальцев — огонь, попав на ветки, зашипел, затрещал. Эскелю подумалось — повезло, что дождь только накрапывал, и под деревьями ещё можно было разжечь костёр, не сооружая навеса.
Он занялся едой, но не мог не думать о спасённой девице. Больше от того, что спала она на лежанке напротив и взгляд нет-нет да соскальзывал с котелка на неё.
Что-то неправильное виделось Эскелю в ней. Чудное что-то.
Обычно у него бывало как — смотришь на одежду, на руки, в лицо да сразу понимаешь — богатей перед тобой, рабочий, вор, музыкант или ещё кто. Конечно и промашки бывали — как без них. Но сейчас, впервые за многие годы, Эскель не мог понять (пусть бы и ошибочно), кто перед ним.
Одёжка у девицы была пёстрая — рубашка в разноцветных полосах, штаны, изукрашенные не вышивкой, но рисунками, обтягивающие полные бёдра, как вторая кожа. И с первого взгляда видно — вещи добротно шитые, дорогие. Вот только мысль о том, что спас Эскель артистку, горе-барда, на вроде Геральтовского Лютика, что тратила на одёжку все скопленные с выступлений монеты, отбивал вид бесформенного серого кафтана. Пусть тоже пошитый на совесть, но на девице смотрелся он невзрачным пятном. А уж насколько Эскель мог судить — артистки, способные купить себе дорогую одёжку, ничего простого и уродливого не носили.
Нет, не артистка она, не бард. Не путешественница даже — пусть вещи и в грязи, но не латанные, не застиранные. А у тех, кто шатался по Большаку, прыгая от города к городу, вещи изнашивались быстро, сколь сильно о них не заботься.
Всё говорило о том, что девица — зажиточная городская дамочка, а может даже аристократка. И дорогие вещи, и бледная, ровная кожа, не обезображенная рытвинами, трещинами, красными пятнами или неровным загаром от работы на солнце, и тот оценивающий, цепкий взгляд вместо благодарности — всё на месте как будто.
Да, пожалуй, Эскелю даже хотелось, чтобы всё оказалось так просто — мол, случайно он откопал в ебенях богатенькую мамзель, которую ограбили на дороге и которой только помоги добраться до дома — и за своё спасение она щедро насыплет в карманы новиградских крон. Хотелось бы. Но Эскель чуял подвох.
К примеру, коли и вправду так всё, вставал вопрос: где обоз девицы? Или карета. Вряд ли богатенькую девчонку отправили в дорогу без сопровождения. Ограбить их здесь никто не мог — далековато от тракта, тут разбойников почти не водилось. Разве что совсем уж недобитки. Но такие предпочитали нападать на путников-одиночек, опасаясь, если жертв оказывалось больше двух.
Чудища напали? Нет, вряд ли. Далеко от места нападения девица без сапог не убежала бы. А Эскель запаха крови у реки не чуял.
К тому же, зачем ей ехать по глухому лесу? Куда? Тут ведь одни деревни да сёла — и те все размером с горошину — десять-пятнадцать домов да частокол. Ближайшие города далеко — что Испаден, что Роггевен. Да и городишки поменьше, шедшие вдоль Лутонского тракта, не близко. Как минимум с день пути до ближайшего села, в которое ехал и Эскель, а оттуда, тропкой, вытоптанной сквозь лес местными, ещё столько же, если не дольше — до самого тракта.
Похлёбка весело забулькала, отвлекая Эскеля. Сняв котелок с огня, он принялся есть прямо так, не обременяя себя перекладыванием еды в миску. Пресное варево из ячменя и трав, горячее настолько, что едва не обжигало язык и глотку, хоть немного, но прогнало уныние, навеянное сегодняшним утром.
Взгляд снова упал на девицу — вся она дрожала, и, в попытке согреться, свернулась на шкуре едва ли не втрое.
Эскель со вздохом поставил котелок на землю и поднялся — окоченеет же так до села и не доехав. Он достал из седельной сумки грубый шерстяной плащ, припасённый для сильных холодов. Накрыв им девицу, Эскель задержался рядом, разглядывая её уже вблизи, а не через костёр.
Хватаясь до последнего за идею о богатейке, Эскель мог предположить, что она дурочка, сбежавшая из дому одна. Мог и, видать, неосознанно так и поступал — потому как предпочёл всё это время не обращать внимания на очевидное: русые волосы девицы торчали неровными прядями разной длины. Будто стригла она их сама, по-походному, ножом. Городские зажиточные мамзели и, тем более, знатные дамы скорей удавились бы, чем позволили себя так обкорнать.
Конечно, статься могло, что она чародейка. Это многое объяснило бы. Тем ведь что тропы, что тракты — всё одно. Они порталами ходили. И выглядеть необычно — в их манере. Да только магички от утопцев сами отбиться могли, по деревьям не лазали, чтобы спастись и, скорее всего, отродясь не носили шерстяных носок. А ещё чародейки, что пьяными, что обдолбанными фисштехом выглядели, точно нарисованные, до неправильности красивые. Девица же, пусть странной была с виду, но слишком простоватой.
Эскель хмурился — детали, смешиваясь вместе, не сходились. Он не мог понять, кого спас, а от того и не знал, на какую плату стоило рассчитывать. Деньги? Они бы пришлись очень кстати. Право неожиданности?..
Или, может, Эскелю скорее надо было ждать проблем?..
В конце концов, именно с таких странностей каждый раз начинались истории Геральта. Что-то происходило не так, как должно — и вот уже он расколдовывает проклятых принцесс, ввязывается в политические игры или встревает в ещё какую задницу. Эскелю геморроя такого не надо было, а потому при взгляде на девицу, не вписывающуюся в привычные рамки, чуял он за ядрёной смесью хвои, смолы, грязи и пота тот самый запах подвоха.
Оглядев её лицо в последний раз, Эскель решил не тратить более времени на размышления и вернулся к похлёбке.
Ждать на стоянке пока девица проснётся, Эскель, конечно, не собирался. Дохлебав завтрак, он оставил Василька, лениво пожёвывающего траву, за главного и отправился обратно к прогалине у реки. Опалённые, изрубленные тела утопцев ждали его под сосной и уже успели окоченеть за то время, пока Эскель возился с девицей и едой, а от того и разделке подавались туго. Но он сам был виноват, что не занялся сразу — в конце концов, за полчаса-час ничего бы не сталось, не померла б девица. Да и завтрак бы не убежал.
Вернулся Эскель уже смирившимся с тем, что от сегодняшнего дня ему ждать ничего не стоит. Руки и одежда все пропахли болотом и тухлятиной — пусть кровь и слизь с рук он смыл, но этот мерзостный душок с кожи Эскеля ледяная вода не забрала.
Разделка трупов по итогу ничего толкового не принесла — утопцы оказались и без Эскеля полудохлыми, а от того и взять с них было — немного мутогена да языки. Всё. Зря только возвращался.
Но хоть теперь стало понятно, от чего так отчаянно твари охотились на девицу — действительно с голодухи. Правда, открытие это ничуть не успокоило Эскеля — потому как не бывало обычно такого, чтоб утопцам да нечего жрать. Коли не было людей, так они жрали любые останки — и птиц, и животных — всё равно чьи. А тут — пухли с голоду. В лесу, в котором водится зверьё и есть деревни.
«Хуй пойми что тут происходит», — думал Эскель, с хмурым лицом собирая седельные сумки.
И до того мрачный лес напрягал — больно тихий. Ведьмачьему слуху благодаря Эскель улавливал копошение зверья по норам, однако вживую кого видел редко, да и то — беличья тень в ветвях, кончик заячьего уха в высокой траве. Всё мелкая живность. Из чудищ же за всю ту неделю, что Эскель шатался по этому лесу, самыми примечательными стали недавно убитые утопцы. А до того Эскель встречал одну водную бабу да одну ягу. Но все они так далеко от деревень шатались, что местные о тварях, должно быть, и не слыхивали. Эскель сам на них натыкался, случайно.
Складывалось впечатление, что ещё до него тут прошёлся какой-то ведьмак, да всех монстров повыкосил. Но будь так Эскель бы знал — хоть в одной деревне староста да обмолвился бы.
Нет. С лесом определённо было что-то не то — Эскель чуял. Но вот что — не понимал.
С другой стороны, желанием выяснять, в чём проблема, Эскель не горел. Никто его об этом не просил, никто за это и не заплатит. То, что последние чудища в лесу предпочитают с голоду помирать местным и вовсе только на руку. Эскелю же и без того было о чём подумать. К примеру, о том, где заказы брать, если вдруг не только в лесу, но и в ближайших окрестностях монстры зачудили.
Закончив со сборами, Эскель закрепил сумки позади седла и отвязал Василька. Так и не проснувшуюся девицу, он завернул в плащ да шкуру и, взяв на руки, с нею вместе взобрался в седло. Усадил её Эскель боком, чтоб долго не возиться, одной рукой прижал к себе, а другой перехватил поводья. Василёк лишним седаком был недоволен, однако, когда Эскель тронул его пятками, конь только негодующе всхрапнул, но послушно двинулся вперёд.
Когда из лесу они выехали к чуть более широкой тропе, которую деревенские гордо звали «дорогой», небо над головой затянули серые тучи. Дождь всё это время то прекращался, то принимался накрапывать вновь.
Староста в Дубках говорил Эскелю, что следующая самая близкая к тракту деревня — это Баклавища. И что до неё дня два пути. Тогда Эскель не спросил, но теперь только и думал, что о том, какому умнику пришло в голову так далеко расположить друг от друга деревни. Не редко ведь бывало, что вдоль дороги так много их, этих сёл да деревень, понатыкано, что за один день две, а то и три проехать на коне можно было. А тут — целых два дня.
Что ж, пожалуй, Баклавщиа Эскелю уже не нравились. Однако через это село пролегал самый короткий путь к тракту. Да и староста Дубков едва не клялся, что: «в проклятых Баклавищах завсегда страховидлы обретаются, мастер ведьмак!».
Эскелю оставалось надеяться, что если не нормальную работу, то хоть таверну или корчму он найдёт в Баклавищах. Всё ж, люди неохотно пускали ведьмаков ночевать даже на сеновал.
От лениво тянущихся размышлений его отвлекла девица — тело её вдруг напряглось, а сердце затрепетало в груди. Беспокоясь о том, как бы ни начала дёргаться и верещать, Эскель прижал её к себе покрепче — а то и Василька перепугает, и сама навернётся. Да только она ни звука не издала, ни двинулась. Наоборот — девица задышала через раз, напряжённо и тихо, да безуспешно расслабиться постаралась.
Эта попытка скрыть своё пробуждение выглядела столь неловко и забавно, что Эскель хмыкнул. Звук этот отозвался в её теле мелкой дрожью, которая выдала и без того слабое притворство.
— Я знаю, что ты проснулась, — проговорил Эскель негромко и медленно, чтобы не напугать сильней.
Казалось ему до сих пор, что вот-вот девица закричит или заплачет — имел Эскель определённые предубеждения насчёт женщин, валящихся в обморок от рыданий.
Но она была тиха, а на его слова лишь вздрогнула да бросив притворятся, напряглась, точно тетива и глаза раскрыла.
— Лошадь? — помолчав, вздохнула девица.
В голосе её, почти в шёпоте, слышалось удивление, однако Эскель не понял, что она сказала.
— Это лошадь? — повторила девица, заглядывая настороженно Эскелю в лицо. — Прям настоящая лошадь?
— Я не понимаю, что ты говоришь.
В этот раз она выдала набор звуков, что вполне понятен был на любом языке: «а?»; «о!»; «хмм». Да так, замерев, и замолчала, оставив его в лёгком замешательстве.
Слов, которые использовала она так естественно, Эскель ни разу не слыхал. Не были они похожи ни на Всеобщий, ни на Старшую речь, ни на Офирский или Зерриканский. Больше всего говор девицы напоминал по звучанию акцент, который выходил у уроженцев Скеллиге. Но лишь напоминал.
Учуянный ранее подвох откровенно засмердел.
Эскель посматривал на неё искоса — девица всё молчала и остекленевшими глазами смотрела перед собой, пожёвывая губу. Но вдруг, точно почувствовав, наконец, чужое внимание, резко моргнула и глянула на Эскеля в ответ. Взгляд её, правда, тут же заметался заполошно — в сторону, к его глазам, в сторону. Точно не зная, куда деть свои руки, девица затеребила края шкуры.
Однако, Эскеля беспокойность её не трогала.
— Идём. Куда?
Её вопрос он не сразу понял — удивился. Всё ж уже подумать успел, что Всеобщего девица не знает. Однако она всё-таки речь Эскеля понимала. Говорила только ломано и с сильным акцентом. Не сразу и разберёшь.
— В село Баклавища.
Девица рассеянно покивала. Взгляд её скользнул по лицу Эскеля за его плечо и вновь обратился в никуда.
Так и ехали дальше. В тишине.
В какие думы погружена она, потеряшка, едва знавшая язык, Эскель не знал, но вот его собственные мысли мрачны были. Уж коли собственная жизнь не научила бы, то злоключения Геральта в красках бы расписали то, что если происходит с тобой что-то сомнительное, ты случайностью то не считай — то дело чьих-то рук. Чьих только?..
В хитросплетениях политических интриг пригодиться мог, может, тот же Геральт, водивший много знакомств среди королей и знати — не Эскель. Ему вообще казалось — если это и вправду подстава, то точно не человеком придуманная, даже не чародеем. Уже слишком не очевидна выгода в том, чтобы подсылать к нему странную девицу.
Может, ведьма или тварь какая пытались его заманить? Сталось бы. Да только потеряшка не плакалась у него на груди, не молила о помощи, а медальон в её присутствии оставался спокоен — и это говорило либо о невероятной продуманности подставы, либо о том, что девицу использовали, а она сама того и не ведала.
«Или это всё ничего не значит. Она — просто сумасшедшая. А мне нужно прекратить надумывать лишнего», — с этими мыслями, Эскель решил, что напьётся в первой же встреченной корчме.
А меж тем по небу алой лужей поплыл закат. Вечер близился, близилась и темнота, по которой ехать дальше могло быть опасно.
Эскель развернул Василька в сторону от дороги — и сегодня не добрался он до Баклавищ. То уже не раздражало — утомляло. Как и мысль о предстоящей возне с девицей. Как и то, что в очередной раз Эскелю ночевать предстояло в лесу.
Корни поваленного дерева дыбились к небу: длинные, узловатые, чем-то напоминали они скрюченные пальцы, что до самого последнего мига отчаянно цеплялись за землю. Дерево упало, должно быть, очень давно — от коры, тёмной совсем, местами сгнившей, тянуло сыростью, а ствол покрывали наросты трутовиков и набухший от влаги ярко-зелёный мох. Не то дуб, не то тополь — так и не скажешь по голым ветвям, каким деревом был когда-то этот гигант. Теперь он упирался переломанным хребтом в грязные камни низины и ничего не осталось от его былой мощи и красоты. Одинокий великан, пав, он стало ни более, чем укрытием от ненастья.
Укрытием, воспользоваться которым она никак не решалась. Дождевая морось холодом проникала под одежду, мелкие капли врезались в открытую кожу, но она стояла, не могла себя заставить двинуться. Девушка рассеяно наблюдала, как в тени дерева незнакомец распрягал и привязывал лошадь, копошился с сумками. Глядела в широкую спину его и попросту не понимала: а что ей делать?
Ещё и голова раскалывалась, припоминая не столь давнюю истерику. Любое движение отдавалось в затылок болезненной пульсацией. Думать в таких условиях не выходило. Мысли ползали внутри черепной коробки ленивыми жирными слизнями: «кто он?»; «нужно ему помочь?»; «а я могу вообще к нему подходить?»; «вдруг помешаю?»; «но если буду стоять без дела, он может и разозлиться!».
Никогда она не умела общаться с незнакомцами. Тем более — с мужчинами. Разговаривать же с незнакомым мужчиной, спасшим её от рыбообразных чудовищ, девушке не приходилось ни разу в жизни.
И новый опыт её не радовал. Замёрзшая, промокшая и растерянная, она под дерево зайти не смела — не понимала, имеет ли на это право. Всё-таки, девушка не знала, где оказалась и какие у местных правила. Как нужно себя вести, чтобы незнакомец не решил, к примеру, подобно тем тварям, её съесть? Или зарубить. Мало ли — она ведь до сих пор не браковала идею о том, что умерла во сне и попала в загробный мир. Может, по правилам мира мёртвых девушка должны была искать себе другое место для ночлега, а не прибиваться к своему спасителю. Может, тут каждый сам за себя и именно такого мужчина ожидал — не просто так ведь он, как остановил лошадь, забрал у неё шкуру и шерстяное одеяло.
«И что, мне нужно присмотреть себе своё дерево? Или я надумала херни? Я могу остаться с ним?..» — продолжала размышлять девушка, теребя рукава кофты и в душе не чая, куда по итогу деваться.
А незнакомец, тем временем, закончил с лошадью и свалил сумки на землю возле одного из валунов, которыми щедро усыпана была вся низина. Она думала, что он продолжит заниматься своими делами, но мужчина вдруг обернулся — а она застыла. Взгляд упёрся ему в лицо. То дурная привычка сработала: когда она беспокоилась при разговоре, то смотрела собеседнику прямо в глаза. По очереди в каждый. То в правый, то в левый. Со стороны смотрелось это, должно быть, нелепо.
У её спасителя глаза были необычные, желтые-жёлтые, с вытянутым вертикальным зрачком, как у кошки или змеи. Хищные глаза. И красивые до жути, буквальными мурашками прошедшейся по загривку девушки.
Явно же не простой человек. Или вообще не человек. Хотя после порыбов было не страшно. Почти.
— Нужен хворост. Соберёшь?
Тон голоса его — спокойный, ровный, едва не безразличный, — её не обманул. Девушка ощущала за ним нечто иное, нечто, чего сама пока не понимала: в груди колыхнулось — точно набежала на берег волна и отступила.
Вот. Снова.
Она заторможено хлопнула глазами. Кивнула. И тут же бросилась в сторону, к первым замеченным веткам. Всё равно идёт дождь, хоть и слабенький — ничего сухого ей не найти. Так что, без разницы, да ведь?..
Собирая с земли влажные ветки, она размышляла о том, что уже чувствовала подобное ранее. Тогда ещё, у реки. Чувства и мысли тварей, всю ночь клубившиеся вокруг девушки и просачивающиеся внутрь, не то сквозь кожу, не то при вдохе — вот на что похожа была волна, которой окатил её мужчина. Природа этих двух явлений сходилась в том, что, как и тогда, с порыбами, волна исходила от кого-то другого и накрывала собой ощущения девушки, скрадывала их.
Однако во всём прочем они расходились. Не от того ли, что рождались эти явления из слишком уж разных источников?..
Голод, окутывающий тварей, был понятен и прост — как жар или боль. Нечто, что невозможно неправильно интерпретировать. Но то, что исходило от мужчины, когда заглядывала девушка ему в лицо, в конкретные чувства не формировалось. Оно было расплывчатым. Далёким. Абстрактным даже. И более всего напоминало реку, чьи незримые воды окутывали девушку, текли сквозь неё, иногда колыхаясь, толкаясь в грудь волнами.
По аналогии с тварями было ясно, что река отображала чувства мужчины. Это логично. Однако, как расшифровать поведение метафизической воды девушка понять не могла.
Как и того, почему вообще ощущает нечто подобное.
Сколько бы ни думала, прийти ни к чему так и не смогла — тупая боль в затылке не стихала и мысли, стоило их лишь коснуться, разлетались, как не прикормленные голуби от неуклюжего ребёнка.
Собрав охапку веток, девушка двинулась к дереву. Переживала она уже меньше — всё-таки, он сам попросил собрать хворост. Из этого девушка делала вывод о том, что другого места для ночлега искать ей не нужно. Чуть помешкав, она осторожно приблизилась к мужчине.
Тот и головы не поднял — куда больше девушки занимало его нутро собственной сумки. В ногах уже разложены были: котелок, миска, ложка и половник, нож, какие-то тряпицы и мешочки. На землю напротив брошена была та самая отобранная недавно у девушки шкура. Перевязь с мечами прижималась к колену мужчины.
Не способная пересилить себя, девушка задержалась на клинках взглядом. Простоватые, поблёскивающие в уходящем свете дня, они были не похожи ни на поделки из бумаги, ни на деревянные игрушки, ни даже на ржавые останки орудий, прячущиеся под стеклом в Краеведческом музее. Чудесные, опасные, настоящие мечи — они пробуждали детский восторг из тех времён, когда она колошматила мальчишек на улице палкой, притворяясь, что фехтует.
Девушка улыбнулась воспоминанию и склонилась, укладывая ветки на землю, а когда подняла голову, то встретилась взглядом с хозяином взбудораживших её сердце мечей. И нервозная дрожь вдруг охватила тело, а улыбка в раз стала напряжённой.
Чего он на неё смотрел? Чего-то ждал? Злился?..
Скорее от снедающего её чувства неловкости, чем осмысленно, девушка принялась складывать подобие костра. С веток едва ли не капало, а она ощущала себя полной дурой: никогда ведь в походы не ходила, а поэтому и как по-нормальному костёр разводить не знала.
— Я сам. Сядь.
Едва не подпрыгнув на месте из-за его голоса, девушка дёрнулась от своего неудавшегося костра и, неловко взмахнув руками, плюхнулась на шкуру. На землю или камень садиться ей всё-таки не хотелось.
— Укройся, — бросил мужчина и качнул головой чуть в бок.
Только тогда она заметила то самое колючее шерстяное одеяло, что он отобрал у неё вместе со шкурой. Видимо, не отобрал, а просто унёс… странный какой.
Девушка коротко кивнула в знак благодарности и натянула ткань на плечи. Одеяло на проверку оказалось плащом.
Она тихо шмыгнула. Нос забило, а пальцы на ногах нестерпимо ныли. Холод не отпускал и виной тому был дождь и её собственная глупость — влажная одежда хранила в себе мало тепла.
Она взглянула на носки — из груди вырвался тяжёлый вздох. Задубевшие от грязи, мокрые насквозь, они теперь были бесполезны чуть более, чем полностью. Однако и босиком ходить — не вариант. Постирать бы и просушить, но только вот негде. Да и у спасителя её вряд ли найдутся запасные носки или, тем более, ботинки. Во всяком случае, на её ногу.
Помявшись, девушка всё же стянула с себя носки. Продрогшие ноги она спрятала в складках плаща.
Провозившись с ерундой, она не сразу обратила внимание, что мужчина уже успел собрать ветки в горку и выложить их по кругу небольшими камнями. Вид у него при этом был столь хмур, что девушка поняла — всё-таки есть разница, что собирать, даже если весь день накрапывал дождь. Однако вместо того, чтобы накинуться и отругать, мужчина вытянул руку вперёд и замысловато скрутил пальцы. Она и удивиться не успела подобному чудачеству — с пальцев его в тот же миг слетело искрами пламя, дыхнув в лицо теплом. И оно не угасало — палило с руки мужчины, пока ветви не затрещали, нехотя сдаваясь под чужим напором. Пока не разгорелся костёр.
Девушка так и замерла, глядя не на мужчину — сквозь.
Она уже понимала, что не дома. Что кругом другое измерение, другое время или даже другой мир — загробный, параллельный, альтернативный. И сон, и порыбы, и чувства эти, и даже чертова лошадь не прозрачно намекали на это! Но магия… магия! Да такая наглая. Прямо в лицо сколдовал ведь, будто не было ничего естественнее, чем метаться огнём с рук!
Это стало последней каплей. Казалось, внутри неё что-то лопнуло.
Девушка нервно хихикнула и прижала колени к груди, пряча в них лицо. Хотелось плакать, лечь лицом в землю и выть на одной ноте, но с губ срывались только короткие смешки. Плечи дёргало от напряжения.
— И-имя? Как? — отрывисто вздохнула, едва выговаривая непривычные слова.
Волшебным образом короткий припадок истерического веселья прибавил ей смелости: без него она так и не решилась бы спросить, как зовут её спасителя. Ждала бы, пока сам не решил бы представиться. Только он не торопился. Ему вообще будто дела не было до того, что рядом с ним шатается незнакомая девушка.
Вот и сейчас мужчина обратил на неё внимание, лишь когда девушка подала голос. Точно не было ничего странного во внезапном приступе смеха, но было — в вопросе.
— Эскель.
Эскель. Красиво. Надо же.
Она попыталась ему улыбнуться, но губы предательски задрожали. Глаза заволокло мутной пеленой. Девушка поспешила снова уткнуться лицом в колени — не любила, когда кто-то видел, как она плачет. Пускай Эскель и видел уже.
Костёр весело искрил, пережёвывая ветки. Языки пламени извивались в древнем гипнотическом танце — и девушка наблюдала за ними сквозь щёлку меж коленок, иногда смаргивая слёзы. Танец иной, но подобный, выплясывали на лице Эскеля тени. Вряд ли, правда, его самого это хоть сколько-то занимало. Эскель был занят: воткнув в землю по разным сторонам от костра три длинные палки, заготовленные, должно быть, заранее, он связал их верхушки вместе, а с другого конца верёвки привязал котелок и тот оказался подвешен ровно над огнём. Так ловко у Эскеля вышло, что девушка залюбовалась — сама она не сразу бы догадалась соорудить подобную конструкцию.
Такой умелый.
Если подумать, ей ведь ужасно повезло. Как с тем, что в лесу оказался хоть кто-то, так и с тем, что этим «кем-то» оказался именно Эскель.
Эскель, который не прошёл мимо, а спас незнакомого человека. Эскель, который порубил тварей быстрее, чем она успела хоть что-то понять. Эскель, который дал ей плащ и посадил у огня.
Что бы с ней было, если не он? Насколько часто бродили по лесу подобные Эскелю, мрачные войны? И насколько всё это здесь в порядке вещей?
Она не знала. Ничего, в сущности, не знала.
А вместе с тем изнутри её жгло нечто невыразимое и большое. Неописуемое, неназванное чувство, которое девушка не могла из себя выплеснуть. Оно было обращено к Эскелю и она полагала — это желание отплатить за доброту. Она ведь должна ему теперь за спасение.
Да только платить нечем. У девушки теперь была только она сама.
Эта мысль давила, но не одна она.
Ей, ни разу не выигравшей ни в одном конкурсе или розыгрыше, живущей согласно закону Мёрфи, казалась подозрительной подобная удача. И дело было не только в чудесном спасении. Далеко не в нём.
Эскель говорил на другом языке. А она понимала.
Она. Человек, который за всю свою жизнь не выучил даже английского. Разве так могло быть?..
Но и здесь не обошлось без странностей. Пускай речь девушка понимала, но понимала на свой манер, неправильно как-то: Эскель говорил, а она слышала за незнакомым сочетанием звуков смысл. Словно давным-давно она учила этот язык, знала значения и написание слов — но потом забыла. Забыла, что они вообще существуют.
Если постараться, то она даже могла отыскать на задворках своего сознания то, чего не слышала от Эскеля. Весь путь на лошади именно этой своеобразной игрой в слова она и занимала себя. Правила тут были просты: верти в голове образ, до тех пор, пока из глубин не всплывет последовательность звуков, которую ты нигде не мог услышать, слово, которые ты точно не знал. Эта игра затягивала, даже несмотря на то, что по ощущениям напоминала попытку пинками заставить работать проржавевший насквозь механизм. Тот отзывался, конечно, скрежетал в воображении девушки шестернями, однако данные выдавал мучительно, медленно и криво: «вспоминать» выходило значение, произношение и даже написание слов — но не грамматику. И как бы ни старалась она, как бы ни крутила в голове образ правил, по которым составляют предложения, ответом ей из раза в раз становилась лишь глухая пустота.
Но даже так — пусть сикось-накось, — она могла говорить.
Как? Откуда это взялось?
Такой подарок судьбы, конечно, радовал — не будь его и изъясняться пришлось бы с помощью понтамимы. Причём собеседнику девушки тоже. И тогда, должно быть, Эскель принял бы её за полоумную. И зарубил бы.
Она не обманывалась его добротой: лошадь, мечи, одежда Эскеля — всё буквально кричало о том, на каком уровне развития находилось здешнее общество. А в средние века, как она слышала, сумасшедших охотно забрасывали камнями. Но зачем нужны камни, если есть меч? Даже два меча.
В тёмные времена предрассудки правили человеческими умами, а потому девушке было не выжить, если бы она не понимала местного языка.
От того она и радовалась — но радость эта отдавала горечью, ожиданием неизбежного. За такие подарки мир должен был ударить — и побольнее. Так, чтобы упала, чтобы костей не собрала. Чтобы хотела после только лечь и лежать. Чтобы думала лишь о том, как бы остаться в стороне от людей, от мира, от всего. И от подарков таких — в первую очередь.
Она ждала худшего — потому что никогда не бывала удачлива без последствий.
За мыслями девушка успела успокоиться: слёзы высохли и кожу вокруг глаз теперь неприятно щипало, а пальцы ног, наконец, отогрелись и не болели так нестерпимо.
— Как тебя зовут?
Девушка мелко вздрогнула — не ожидала, что Эскель спросит. Что вообще с ней заговорит.
Она вздохнула, собираясь ответить… да так и замерла.
А как её зовут?..
За всем тем безумием, что произошло с ней в последние сутки, девушка и не заметила, что позабыла нечто фундаментальное. Ей казалось, что она хорошо помнила свою жизнь. Она могла в подробностях рассказать, как «варила» в детстве зелья из сорняков, сахара и холодной воды. Могла описать и то, какими отвратительными на вкус оказались первая рюмка вина и первая (и последняя) закуренная сигарета. Могла припомнить и то, что читала последним. Всё это.
Но присматриваясь теперь, она замечала между воспоминаниями зияющие провалы — стёртые, выбеленные пятна. Она не помнила дня перед сном. Не помнила номера своего дома. Не помнила лиц и имён своих друзей. С трудом вспоминала черты родителей и брата.
И имя. Имя своё она тоже не помнила.
В растерянности девушка посмотрела на Эскеля — будто бы он мог ей помочь, подсказать, — и стушевалась. Его тяжёлый, пронизывающий, точно раскалённая игла, взгляд, не говорил ни о чём хорошем. Не зная, куда деть руки, девушка принялась теребить ткань плаща.
Она слишком долго затягивала с ответом на такой простой вопрос — сложно не понять. От Эскеля исходили короткие, частые колебания. Незримая речная вода обжигала холодом и порождала в девушке иррациональный страх. Тот звенел внутри сотней натянутых нервов, шумел снаружи — её сбитым дыханием.
Что Эскель сделает, если она не ответит? Что она может ответить, если на месте имени в голове — дыра?..
Судорожно копаясь в памяти, девушка силилась вспомнить хоть что-то. Прозвище. Ник в игре. Что угодно.
— Я… я…
Взгляд её от паники заскакал: от костра к Эскелю, к его выпадавшему из-за ворота куртки медальону злого волка, к котлу, а затем от камня по земле и деревьям, в сторону. И так по кругу. Раз, другой, третий…
Голова закружилась. А девушка продолжала молчать. Внимание Эскеля жгло кожу. Казалось, ещё немного и она вспыхнет.
Но вдруг взгляд её замер на ветвях поваленного дерева. Голые, спутанные друг с другом и местами переломанные, они закрывали узорчатым пологом их с Эскелем укрытие, защищая от косых капель дождя.
— Ольха?
Внезапно пришедшая мысль оглушила её точным ударом по голове — девушка не сразу и поняла, что вообще сказала. Но ей понравилось. Ощущалось так правильно.
— Олихса? — попытался повторить за ней Эскель.
Голос его вытянул девушку обратно из размышлений и тут же ей захотелось спрятаться. Имя, что она себе выдумала случайно, в раз показалось глупым. Ребяческим. Да и на нормально имя оно походило слабо.
«Хоть не бараном назвалась — и на том спасибо».
Ольха радовалась, что первым на ум ей пришёл кельтский календарь деревьев, а не знак зодиака — иначе и вправду назвалась бы овцой. Хотя Эскель, скорее всего, особой разницы не заметил бы. Зато бы себя чувствовала клоунессой.
Вид Эскеля ничего хорошего не предвещал: мужчина хмурился, сложив руки на груди. Молчал и сверлил Ольху взглядом. Волны, исходившие от него, замедлились и теперь набегали сильно и мощно, точно пытаясь Ольху утопить.
Значило ли это, что он зол? Или раздражён?..
«Если не помнишь — не врёшь», — успокоила себя она.
Лгать Ольха боялась. Не в целом, нет — только Эскелю. У него были нечеловеческие глаза, два меча, а с рук он сыпал огнём — кем Эскель мог оказаться, если не воином-магом? А это создавало долю вероятности, что и мысли читать Эскель мог. Что будет, если она солжёт такому? Эскель поймёт тут же. А что будет тогда?..
Ольха ведь целиком была в его руках — делай, что хочешь. Хоть в лесу бросай, хоть мечом руби. Она ничего не могла Эскелю противопоставить.
— Ольха, — поправила она, чтобы прервать затянувшееся молчание.
— Как скажешь. Как ты в этой глуши оказалась, Ольха?
Она открыла рот, чтобы ответить, но тут же его захлопнула. А что она могла сказать? Как ни крути, а она в лесу… просто проснулась.
Через один шаг после решения предыдущей проблемы, она упала в новую — потрясающе. Ольха снова затягивала с ответом, думая о том, что ещё немного и это станет своеобразной традицией. Перебирая слова, она понимала, что любое объяснение прозвучит глупо. Захотелось заплакать.
Снова. В последнее время она била рекорды.
Присутствие Эскеля навевало на Ольху больше ужаса, чем вид скалящихся синюшних порыбов. Это было нелепо и смешно, но так правильно — очень в её стиле. С людьми ей всегда было тяжелее, чем с животными. Или вообще с чем бы то ни было.
— Проснуться, — прошептала Ольха. — Дом заснуть. Проснуться — лес.
Если у Ольхи и была надежда, что Эскель поверит, то в это мгновение она разбилась с треском о его слегка дёрнувшуюся, словно в недоумении, бровь. Его мимика вообще была невыразительной, а потому и жест показался Ольхе на диво ярким проявлением эмоций, характеризующим всё, что Эскель подумал о её словах.
Ольха усмехнулась и спрятала лицо в ладонях.
— Нет верить, — ещё тише проговорила она.
Но Эскель всё равно услышал.
— Я не сказал, что не верю. Откуда ты? У тебя странный говор.
— Другой место, — прошептала Ольха, наблюдая сквозь пальцы за тем, как Эскель, стоило начать кипеть воде в котелке, ссыпал туда крупу из мешка, добавил щепоть соли и немного измельчённой травы — какой-то местной приправы, должно быть.
— Я уже понял, что не отсюда, — заметил с едва уловимым недовольством Эскель. — Сомневаюсь, что человек из Северных королевств так херово б говорил на Всеобщем.
С губ сорвался внезапный смешок — Ольха поспешила ладонями закрыть себе рот.
Всеобщий, надо же! Как удивился бы Эскель, если бы узнал, что она, в общем-то, должна говорить не «херово», а никак. И это с языком, который, видимо, настолько распространён, что его даже назвали — «Всеобщий».
— Далеко, — невпопад повторила Ольха и устало вздохнула.
Вряд ли обладая таким маленьким инструментарием, она смогла бы объяснить человеку около-средневековья концепцию разных миров. Это казалось принципиально невозможным. А в ней сейчас не было сил для того, чтобы попытаться невозможное оспорить.
На Эскеля Ольха не смотрела, а от того и волны ощущались далёкими отголосками, не способными погрести её под собой. Но даже так она ощутила, как эта шепчущая о чужих чувствах метафизическая вода переменилась, стала казаться тяжёлой и чёрной. Облечь в слова, в чём разница между прошлой и нынешней Ольха не смогла бы, но зато впервые была уверена: воды реки изменились, потому что Эскель зол.
В этот миг в голове перещёлкнуло.
Ольха вскинулась и воскликнула:
— Другой сторона море!
Воцарившаяся на стоянке тишина обвалилась ей на голову так же резко, как и озарение, накатившее мгновение назад. Ольха поёжилась, закуталась глубже в плащ, желая спрятаться. Её пугало, что Эскель молчал. И лицо его застывшее пугало, и взгляд — прямой, изучающий, воткнувшийся ей ровно меж глаз. Ольхе казалось, что прямо сейчас Эскель копался у неё в мозгах, пытаясь уличить во лжи.
Только вот она говорила правду. Пускай и… иносказательно. Но не её вина, что приходилось так изгаляться в попытке объяснить что-то представителю иного времени. Она ведь старалась, в самом деле!
А учитывая то, как тяжелела с каждой минутой её голова, даже такое — уже величайшее достижение.
Ольха прижала тыльную сторону ладони ко лбу. Горячий.
«Вот же блять», — вымученно вздохнув, подумала она. На большие переживания Ольха уже не была способна — все нервы сожрал разговор с Эскелем.
Оставалось только надеяться, что от переохлаждения и волнения у неё поднялась температура, а не из-за простуды. Заболеть сейчас — это самое худшее, что она могла бы сделать.
Застывший молчаливым изваянием Эскель отмер только для того, чтобы помешать кашу. Зачерпнув немного деревянным половником, он попробовал и, видимо, удовлетворившись своей работой, отвязал верёвку от палок и снял котелок с огня.
Ольха наблюдала за ним, не замечая, как мнёт в кулаке ткань плаща.
— Так. Значит, ты — Ольха, — девушка послушно кивнула его словам, — с другой стороны моря, — ещё кивок, — которая заснула дома, а проснулась в лесу на севере Редании, — в этот раз кивок её был неуверенным, ведь Ольха понятия не имела, что такое «Редания». — Холера!
Казалось, он повысил голос лишь немного, но Ольха вся внутренне сжалась. Губы разъехались в горькой усмешке и она коротко кивнула, пусть и не знала, что конкретно хотел сказать Эскель своим ругательством.
«Полная холера», — подумала Ольха.
С наступлением темноты накрапывающий весь день дождик набрал силу и забил по дереву частыми дробями.
У не рассчитывающего на нахлебника Эскеля нашлась лишь одна миска и ложка, которые им с Ольхой пришлось честно поделить между друг другом. В итоге Эскель ел прямо из котелка, но зато ложкой, а вот Ольхе пришлось хлебать с края миски. Половника он ей не предложил, а сама Ольха заикаться об этом побоялась.
Ужин прошёл в напряжённом молчании.
Что занимало голову Эскеля, Ольха не знала, но у неё самой мысли с каждым мигом принимали всё более тёмный окрас. Раскручивая сложившийся между ними диалог, Ольха всё чаще натыкалась на дрянь-идею о том, что лучше бы Эскель не спасал её вовсе. Казалось, на дереве замёрзнуть в одиночестве проще было, чем теперь выдерживать его общество.
Для неё всё это было слишком. Отвечая на вопросы Эскеля правду, Ольха ощущала себя последней лгуньей. А при мысли о том, что она сидела у его огня, что ела его еду, что обязана ему была жизнью, Ольха ощущала, как всё нутро заполнял мерзкий, липкий стыд.
Она никогда не умела принимать от других помощь. Всё сама — даже если очень хотелось иного. И сейчас Ольха, не привычная, не приученная, хотела лишь одного — провалиться сквозь землю и не мозолить Эскелю глаза.
Наверняка он терпеть её уже не мог. И ужасно жалел о том, что порубив тварей, не оставил Ольху на дереве.
Может, отправься она в деревню одна, то перестала бы ощущать себя грязью под ногами своего спасителя. Но без ботинок, с температурой, не зная в какую сторону топать через лес, который мог кишить чудовищами и похуже порыбов — это было равносильно самоубийству.
Пускай и думала она, что замёрзнуть на дереве лучше, чем быть спасённой, но это всё же была пустая фантазия человека, не находящегося в опасности. Желай Ольха и вправду умереть, то давно бросилась бы в реку или на меч Эскеля.
Но умирать она не хотела — даже если уже была мертва. А потому ей оставалось лишь мириться с собой и полагаться на малознакомого мужчину. Того самого, которого, наверное, уже успела достать.
— Спасибо, Эскель. Спасти я, — тихо проговорила Ольха, когда выдерживать собственные мысли уже не было мочи. Эскель возился со своими мечами — то ли полировал, то ли мыл. Ольха в этом не сильно понимала. — Спасти. Я стать проблема. Простить.
Она провела пальцами по колючей ткани плаща, чтобы успокоиться. Голос дрожал от волнения — даже на своём языке не знала Ольха, что сказать, а тут… она тяжело вздохнула.
Молчание затянулось. Снова.
— Давай проясним, — заговорил Эскель, когда она уже решила, что он проигнорировал её жалкие благодарности. — Утопцев рубить — моя работа. Я ведьмак. Бросить тебя с ними я не мог. Но помогать с остальным за твоё «спасибо» не стану, много мороки. Отвезу тебя до деревни, раз по пути — на этом и распрощаемся.
Ольха кивнула. С той же удивительной ловкостью, с какой занимался костром или управлялся с мечом, Эскель умудрился в раз подтвердить все витавшие в голове её мысли. Тяжесть присутствия его больше не давила ей на плечи — стало легко. Очень-очень. Так легко, наверное, бывало в полёте людям, падающим с обрыва.
Ольха, пожалуй, не имела права думать о том, что Эскель — совсем незнакомый, мрачный мужик с исполосованным лицом, — бросает её одну. Но она думала. Потому что Эскель — это единственное, что пока что не пыталось Ольху убить. Единственный, кого в этом мире она знала.
Горло сдавили слёзы. Но плакать Ольхе не хотелось. И думать — тоже. В желании отвлечься, она зацепилась за резанувшие ухо слова.
— Ведьмак? Ведьмак,— повторила Ольха, глядя не на Эскеля — в костёр. Перед глазами её всё ещё стоял образ пламени, срывавшегося с руки. — Колдун? Маг?
— Нет. С чего ты взяла?
— Ведьмак — ведьма мужчина, — пожала плечами Ольха.
Короткий смешок заставил её вскинуть в удивлении голову. Во взгляде Эскеля успела она заметить мелькнувшую искру веселья. Губа его дёрнулась в улыбке на мгновение. Куда больше сказало иное: стоило лишь заглянуть в лицо Эскелю, как река вновь обволокла Ольху. В этот раз воды её были теплыми, а волны не били, а только легонько раскачивали Ольху.
Она слабо улыбнулась Эскелю. Хотя бы её глупость вызывала у него веселье, а не раздражение.
— Нет. Ведьмаки не ведьмы и колдовать не умеют.
Должно быть решив, что исчерпывающе ответил на вопрос, Эскель вернулся к мечам — и именно на них Ольха и обрушила свой недоумённый взгляд. К сожалению, с недоумением смотреть на Эскеля ей не хватало духу.
Что значило его: «колдовать не умеют»? Она же сама видела, как он создал пламя! Из воздуха! Это что — нормально для человека здесь? Естественный биологический процесс, который за магию местными не считался? Или Эскель всё-таки не человек и для его вида создавать пламя — в порядке вещей?..
Ольха была в шаге от того, чтобы решить, что Эскель над ней издевался.
— Это, — сказала Ольха и вскинула руку к костру, попытавшись скопировать по памяти то, как скручивал свои пальцы Эскель. — Нет колдовать?
Едва не выливаясь из ушей, в Ольхе плескалось спавшее до того любопытство — в нём тонули и страхи её и переживания. Как и желала, она ни о чём не думала, когда глядела пристально Эскелю в лицо, силясь прочесть по нему ответ. А Эскель, замерев на секунду, вдруг весело фыркнул и коротко рассмеялся.
Ольхе показалось, что в тот момент пружина внутри него разжалась, а вслед за тем и внутри неё самой.
— Дьявол! Я почти верю, что ты с «другой стороны моря», — сказал Эскель, уже вернув своё внимание мечу. Краешек его губ всё ещё чуть кривился в усмешке. — Это не магия. Ведьмачий знак.
Ольха непонимающе нахмурила брови. Эскель был удивительным человеком — отвечая на вопросы, он порождал лишь больше вопросов. И они готовы были сорваться с её языка, однако Эскель, словно почувствовав опасность, бросил вдогонку:
— Ложись уже спать. С утра мы поедем в деревню.
И вопросы тут же увяли — перечить ему Ольха не могла.
Уже ложась на бок на расстеленной шкуре, она поняла, что вряд ли сможет нормально поспать. Но не из-за забитого носа или горящего от температуры тела, и даже не из-за жёсткой земли — уж дома она часто ложилась на пол, чтобы подумать, да так и засыпала, — нет, виной тому была непроглядная тьма, окутывающая стоянку под деревом. Ольхе чудилось, что оттуда, из-за завесы дождя, на неё смотрят. Этот мнимый взгляд вызывал внутри неё холодящий внутренности ужас. Лишь костёр и Эскель отвлекали.
Но, пускай она никогда не ходила в походы, что-то подсказывало ей, что если ночью никто не будет следить за костром, то он потухнет. Закрывая глаза, Ольха пожелала не просыпаться до рассвета.
Тьма. Всюду одна тьма и удушливый жар.
Она бежала от чужого взгляда. От разносящихся эхом звуков шагов. В спину ей нёсся булькающий, злорадный смех преследователя и голос, потусторонний и густой, что смола. Голос звал её, но она не слушала.
Она бежала и воздух обжигал грудь, резал сотней мельчайших лезвий лёгкие.
В ней ещё были силы бороться. Были, пока она не поняла, что тело стало лёгким, как пушинка. Отталкиваясь от земли, она начала подлетать. Бег замедлился, а шаги за спиной стали громче — показались они странными, шебуршащими. Но осмыслять странности было некогда: она пёрышком планировала вниз и с ужасом понимала — конец. Ей не скрыться.
Теперь уже она не убежит.
Она чувствовала запах — металл и сладкие травы. Казалось, чувствовала даже дыхание на своём затылке.
Голос шептал у самого уха: «Иди ко мне. Иди ко мне. Иди ко мне».
Принять.
Надо было принять.
Она заплакала, горько и тихо — последние силы покинули её. Спланировав на землю, она легла лицом вниз и сжалась в комок. Земля, почему-то, продавилась под ней. Она была мягкой, тёплой и влажной.
За спиной она слышала шаги. Совсем близко.
Шорох. И голос.
Голос спрашивал её и звал.
Но тьма коснулась губ, забиралась в горло, заполняя собой, мешая ответить. Мешая вдохнуть.
Она не увидела, но почувствовала, как спину пронзило нечто огромное и острое.
В груди тяжело было. Будто камень изнутри давил на рёбра, царапал острыми краями. Но Ольха дышала — пусть сипло и часто, но даже это так радовало её, что в уголках закрытых глаз собрались слезинки. Во сне лёгкие её разорвало, жаркий воздух напрямую касался их сквозь дыру в груди — Ольхе казалось, что она уже никогда не ощутит вкус воздуха.
Хоть и проснулась, но до конца этого ещё не осознавала. Ольха балансировала на грани — глаз раскрыть не могла, но ощущала тяжесть и жар собственного тела, а под веками её то и дело искрились образы, плясали расплывчатыми силуэтами зубастые тени.
Ольха чувствовала слишком много. И могла потеряться, если бы не звучало рефреном в голове её одно лишь слово: «Свет».
Ей нужен был свет.
Закашлявшись, Ольха зашарила рукой в попытке найти телефон. Она едва держала себя в сознании и секундами выпадала, уходила глубже в черноту, но возвращалась, выдёргивала себя — потому что страшно. Ольха не могла, не хотела оставаться в темноте. Там её ждали.
Свет. Свет… ей нужен был свет. Хоть бы его клочок. Но пальцы, как назло, находили лишь грубую шерсть.
Кто выключил лампу? Она всегда оставляла её, всегда… так кто?..
Плавящееся от температуры сознание Ольхи тут же услужливо подсказало — лампа под деревом не может гореть. Розетки ведь нет.
А здесь ли тогда телефон?..
Но вдруг, вместо гладкой поверхности корпуса, наткнулась она на прохладу чужой кожи. Пальцы Ольхи скользнули по ней, очертили легко казанки и крупные суставы — собственную кожу от прикосновения покалывало, но странно, неправильно, слишком глубоко. От чего так Ольха не понимала, но ощущение это было приятным настолько, что затмевало боль. Она прижалась разгорячённым лбом к чужой руке, сжала её трепетно и мягко. Рука дрогнула в её хватке.
Но Ольха не обратила внимания. Ольха была не одна в темноте и, обретя оттого покой, забылась сном.
Эскель проснулся от робкого касания — чужие пальцы скользнули по запястью, прерывистое дыхание опалило кожу. Угрозы он не почувствовал. Разлепил глаза — и в бледном лунном свете, едва способном рассеять мглу, увидел Ольху, обнимавшую его руку, лицом доверчиво вжимавшуюся в ладонь.
Эскель моргнул. Удивился.
И лишь мгновенье спустя понял — Ольха что уголь горячей была. Лихорадила и сипела на каждом вдохе. От того и липла — к прохладе тянулась, должно быть.
Эскель стряхнул с себя её руки. Сел и длинно, с душою, выругался.
Надо ж было умудриться откопать в лесу такую бедовую девку! Мало того — он же её, с дуру, ещё и до села пообещал довезти. Сам защитить решил бедолагу — сам на себя навесил ответственность за неё. Сколько в пути уже, а снова оказался там же: из жалости помог, до сговора об оплате спас. Не первый раз Эскель по этим граблям топтался. Не первый, но точно последний.
Задавив в себе раздражение, Эскель рывком поднялся с лежанки. Выглянул из-под навеса ветвей наружу.
За те часы, что проспать он успел, дождь прошёл, и земля заблестела пятнами луж, а воздух пахнуть стал свежо и мокро, отдавая металлом во рту. Однако до сих пор небо заливала чернильная синева, а по ногам тянуло ночной прохладой — луна едва-едва клонилась к кромке леса. До рассвета было не менее трёх часов.
И хоть близко уж должны были быть Баклавища, за помощью туда не доехать — не по размытой дороге, не в темноту. Садиться сейчас на коня с больной женщиной на руках — обоими рисковать. А Васильком Эскель дорожил.
Но что ему тогда делать-то с лихорадящей девицей, когда кругом одни деревья да камни? Сам недужил он лишь от ран, эликсиров да ядов и от того хворь, к Ольхе прицепившуюся, даже всерьёз попытавшись, Эскель вряд ли смог бы определить. Простыла ли она? Или чем отравилась? Если б кто одни симптомы ему перечислил, — лихорадка, дрожь, тяжёлое дыхание, — Эскель счёл бы то последствием интоксикации после Сорокопутки.
Он прижал кулак ко лбу, выдавливая из головы дурные мысли. Если б выпила Ольха эликсир, то не мучилась бы и сразу преставилась — даже Эскелю от Сорокопутки на стену лезть хотелось. Да и травиться ей нечем — не иголками сосновыми же, в самом деле. Ольха заболела. Просто заболела.
А лучше всего о болезнях Эскелю было известно то, что обычный люд от них лихо загибался. Пускай его, как ведьмака, и обошла стороной эта часть жизни, однако нередко слышал он краем уха о тех, кто захворал внезапно, слёг, а через несколько дней помер. Что в городах, что в деревнях — всё одна история.
И Ольха помереть могла — вот что это означало.
Эскель того не хотел. Не хотел молодую девку хоронить, которую только недавно спас.
С тем отмер он: дёрнул плащ, смявшийся у Ольхи в ногах, да обернул её им, а сам сел на камень перед потухшим костром. Подбросил к углям остатки того, что Ольха сочла за хворост. Сложил знак. Ветки, просохшие за вечер, вспыхнули быстро.
Немного поглядев на разгорающийся огонь, Эскель вздохнул и, без особой надежды, притянул к себе одну из седельных сумок — ту, в которой травы да ингредиенты хранил. И, перебирая мешочки с колбами, призадумался.
Как не посмотри — дело дрянь. Вляпался ненароком он в какую-то муть.
На голову свалились ему заботы о девице, что за сутки умудрилась в обморок упасть и заболеть. Но то лишь малая часть беды. Большая же — то, что даже такая, слабая, беззащитная, Ольха вызывала в Эскеле плохое предчувствие. Столь сильное, что аж кишки узлом закручивало, а под кожей зудело от желания отойти от Ольхи как можно дальше, точно была она ядовитой тварью, а не просто девицей.
Впервые за долгие годы жизни ведьмачье чутьё Эскеля скорей путало и раздражало — ведь что с Ольхой что-то неладно и без того ясно было. В самом деле: девица «с другой стороны моря», что ни пойми откуда взялась в Редании, но при том ни капли на уроженку Офира не похожая; девица, что говорила на Всеобщем откровенно херово, но ловко понимала Эскеля; в конце концов, девица, что молчала и запиналась даже на вопросе о своём имени! Уж не вчера родился Эскель, чтоб в такие сказки верить.
Она лгала. То очевидно. Хилая, вряд ли способная выжить в лесу одна, ныне зависимая от него — лгала. Однако, хуже другое было — то нечто, рождавшее плохое предчувствие, что Эскель мусолил вчерашним днём, но уловить так и не смог. Нечто, читающееся в словах Ольхи, в её виде, в манере поведения. Нечто сокрытое на самом виду. Нечто очевидное, когда знаешь, но становящееся незримым для непосвящённого.
Нечто, во что Эскелю, в общем-то, и не нужно вникать: ведь медальон молчал, а в самой Ольхе магии едва ли больше, чем в камне. Не было здесь дела для ведьмака — а в попытках размотать образовавшийся вокруг девицы клубок противоречий Эскель лишь попусту тратил время.
Как говаривал Ламберт: «не лезь в чужое говно — не испачкаешься». И уж в этом был прав, как никто.
И вмиг всё просто оказалось: пообещал, что до села довезёт — так и сделает. А коли выживет Ольха, то за спасение, за сопровождение, за помощь спросит Эскель с неё право Неожиданности.
И на этом — всё.
Зашуршала ткань — Ольха завозилась под плащом. Дыхание её шумное прервалось вдруг надсадным кашлем. Звучала она так, будто пыталась выплюнуть свои лёгкие.
Перерыв всю сумку, Эскель лишь окончательно убедился, что нет у него трав на лекарство годных. Только то, от чего Ольха помрёт скорей.
В задумчивости пошкрябав щёку, Эскель поднялся с места, но стоило ему только шагнуть из-под дерева, как в спину донёсся сонный всхрап Василька. Возня его разбудила, должно быть.
— Присмотри за ней, — сказал Эскель коню. Тот в ответ шумно вздохнул, точно нехотя приняв просьбу хозяина.
По лицу Эскеля тенью скользнула улыбка — пообещал он себе, что в благодарность присмотрит в Баклавищах для Василька яблок. Тот их любил.
Из низины, в которой они укрылись, Эскель направился прямиком к небольшой травяной полосе, зажатой меж оврагом под корнями поваленного дерева и худосочными сосёнками, столбами отрезавшими возвышенность от остального леса. Эту поросль приметил Эскель еще на подходах, когда искал место для ночлега. Подумал тогда, что сходит поутру присмотреться — мало ли, вдруг нашлась бы там ласточкина трава. Что ж, пришлось присмотреться пораньше.
Росли травы диким бурьяном, что в ближайшие годы грозился сбежать от давлеющих сосен в низину, под защиту поваленного дерева. Тесня, задавливая друг друга, мешались тут дудник, полынь и грабельки, а чуть ближе к оврагу, в тени от корней — кусты черники да ягода волчья. Плешеватым ковром меж ними расстелилась увядающая ромашка и множество других мелких, уже ожелтившихся по-осеннему травок, которые Эскель не узнавал.
Не был он ни травником, ни знахарем и куда больше знал о способах применения волчьей ягоды, нежели о целебных свойствах ромашки. Однако отступать поздно — вышел уже. Потому, ориентируясь на свои шапочные знания, Эскель собрал с десяток отцвётших своё ромашек да листья грабельки и с тем вернулся на стоянку. Там уже промыл травы и принялся размалывать, а как закончил, достал бутыль махакамского спирта из сумки да от души ливанул в ступку.
Увидь его Ламберт в этот момент — взвыл бы, в драку полез. Как же, хороший спирт ради девки лить — какая растрата! В последнюю зиму до выпивки стал он ещё жаднее и злей, чем когда-либо, заливая в себя всё больше и больше с каждым днём. Эскель же, напротив, в этом году спирту не жалел ни на раны, ни на эликсиры, ни даже на Ольху. В Каэр Морхен, нарушая сложившуюся традицию, собирался приехать он совершенно сухим.
Закончив мешать спирт с травами, Эскель глянул на получившееся лекарство. Поскрёб край шрама.
Веры в собственные знахарские таланты у него не было, однако даже если Ольхе не поможет такое лекарство, то уж точно не навредит — а сейчас ей и такой малости будет достаточно. Лишь бы до светла дотерпеть смогла.
Эскель пересел на лежанку, перевернул Ольху на спину, а голову её уложил себе на колено. Та очнуться и не подумала — даже ресницы не дрогнули. Тогда решил Эскель, что и вовсе Ольху будить не станет — зажал ей нос и быстро влил лекарство в едва приоткрывшийся рот.
Ольха проглотила. Закашлялась.
И вдруг резко распахнула глаза, выпучила так, что будь то возможно — выпали бы.
Пальцы её вцепились Эскелю в предплечье, но тут же, вздрогнув мелко, ослабли и соскользнули. Ольха захрипела на своём:
— Что… что это за херня?
Эскель хмыкнул: не зная ни слова из ольхиного языка, смысл вопроса он всё ж уловил.
— Лекарство, — сказал Эскель.
«Спирт», — подумал он следом.
Ольха хлопнула недоумённо глазами. Застыла, врезавшись в Эскеля жаждущим объяснений взглядом. С мгновение то длилось, не более — а затем Ольха вздохнула тихонько и потянулась вперёд, силясь сесть. Да только тут же начала заваливаться на бок и едва не упала головой в костёр. Благо, поймать Эскель успел, перехватил повыше локтя.
Подумав, отпускать не стал — Ольху шатало, точно пьяную. Она и сесть-то смогла лишь благодаря его помощи. Для удобства, притянул Эскель Ольху ближе, прижал боком к груди — а та и не сопротивлялась. Только промямлила что-то невнятное.
Плащ скользнул с её плеч. Ольха в руках Эскеля задрожала.
Помимо отваров и настоек из трав, какие варили знахари, ведал Эскель лишь об одном способе лечения простуды. Давным-давно о нём он узнал, когда шёл забирать награду за развоплощённого призрака, что кошмарил деревенских жителей. Заказ тот дала местная травница — тётка уже в летах, но столь громогласная, что от крика её курицы откладывали яйца, а заядлые выпивохи стремительно трезвели. И вот, как подошёл он к избе её, то и услышал, как во всё горло травница распекала нерадивую молодуху, пытаясь вбить в её голову то, что: «любому лихорадящему по первой нада грудыну и спину водкой тереть, а не в одеялы его пеленать!»
Водки не было. Был спирт.
— Нет… мёд? Или чем раньше лечились?.. малиной?..
— Я похож на того, кто возит с собой мёд? — подивился Эскель.
Ольха подняла голову. Взгляд её плавкий и мутный, скользнул едва ли осознанно по его лицу — из стороны в сторону, от левого глаза к правому. Эскелю ясно стало, что едва ли Ольха сейчас думала, прежде чем говорить.
— Нет. Совсем нет… прости…
— Мы не можем поехать в деревню, пока не рассветёт. Придётся ждать. С пару часов.
Эскель замолчал — Ольха не изменилась в лице. Тогда подумалось ему, что, может, не способна она больной так же ловко речь чужую понимать, как раньше. Вздохнул Эскель — и продолжил уже медленнее, выговаривая каждое слово:
— Я дал тебе лекарство. Только оно слабое. Я не знахарь, но слышал, что растирание помогает. Так тебе будет проще продержаться до утра.
«Но для этого ты должна раздеться», — закончил Эскель, вслух не произнося. Однако слова невысказанные неловким намёком повисли в воздухе.
В момент пока говорил, Эскелю в голову от чего-то не пришла мысль о том, сколь деликатной темы он касался: всё ж женщины, коли не были они шлюхами или чародейками, плохо относились к идее обнажиться перед едва знакомым мужчиной. Что уж говорить о девице, которая на каждое движение напрягалась так, будто готова была в любой момент сорваться и побежать в лесную чащобу.
— Это вроде банок, да? А помогает? Никогда… кх…никогда не пробовала раньше… кх… кх…
Ольха зашлась сухим кашлем под конец.
О чём она спрашивала Эскель не понял, но приметил, что сгорая в лихорадке Ольха забывалась точно: больше на родном языке говорила, не вздрагивала на любой вздох, да и жаться к Эскелю совсем не боялась. Всё сильней утекала в болезнь.
Понял он, что собственноручно вылепил из виверны дракона. Ольха ведь едва думала — лишней тут учтивость была.
— Тебе нужно раздеться, — сказал Эскель в лоб.
Она медленно двинулась: задрала голову, прижалась щекой к Эскелевому плечу. Уставилась на него подслеповато и в чертах лица её не отразилось и толики девичьего смущения.
Ольха молчала.
А Эскель ждал. Ждал, что она кивнёт, мотнёт головой или моргнёт хоть. Ждал, не торопя — уж насильно девицу посреди леса раздевать и поливать спиртом он не собирался. Хотя это, надо признать, была бы та ещё байка. Геральт бы оценил.
— Да я… понимаю, — проговорила Ольха и шатнулась в сторону, едва на спину не завалившись. Лишь в последний момент успела она схватиться за рукав Эскеля — с губ её сорвался тяжёлы, с присвистом, вздох.
Этот неловкий манёвр Эскель счёл за отказ, однако, в мгновение следом за мыслью его, Ольха потянулась к своей одёжке: сбросила с плеч серый кафтан, задрала рубашку, обнажив зелёный кусок ткани под ней — да там и застопорилась, запутавшись в рукавах. В попытке освободится, она затрепыхалась подбитой птицей — бестолково и яростно.
Эскеля поразило это молчаливое согласие и та охота да торопность, с какой вытряхиваться начала она из своих одежд. Однако тут же себя он задвинул и, желая утихомирить Ольху, опустил ладонь на её плечо.
Она замерла. Плечо пошло вниз — Ольха стекла в руки Эскеля. Обессилено ткнулась носом в шипастую куртку.
— Я помогу, — сказал он и схватился за край её рубахи.
Ольха лишь покорно дёрнула руками, позволяя выпутать себя из одёжки. И ни единого слова не вымолвила, даже когда Эскель коснулся её белья, такого же яркого, плотного и тянучего, как и рубаха. Закхыкала — но снова подняла руки.
Было нечто неправильное в том, что стягивая с девицы бельё, Эскель думал лишь, что понятия не имел, сколь та близка сейчас к смерти. Никогда не переживавший простуд, он слышал лишь, что если та набирала силу, то человек и загнуться мог — да только никогда своими глазами не видел. В отличие от Геральта, Эскель не возил по городам и весям компаньонов-бардов — и от того не имел возможности наблюдать болезни вблизи. Сверху же накладывалось то, что Эскелю, никогда не жившему долгосрочно ни с кем, кроме братьев и наставника, не приходилось ещё ухаживать за простуженными девицами и не случалось раздевать их не для того, чтоб после взять.
Странно ему было, пока Ольху раздевал. Непривычно.
Закончив, Эскель потянулся к бутыли, краем глаза приметив мурашки на обнажённой коже и то, как неловко Ольха прижимала ладони к груди. Едва ли что скрывала она — ослабевшие от болезни пальцы разъезжались.
— Холодно… тут холодно… холод, — зашептала Ольха.
Ливанув в ладонь спирту, Эскель прижал её к себе покрепче, скрывая от глаз то, что видеть им было не должно. Мазнул по спине — и до того спокойная Ольха вдруг вздрогнула, в крутку Эскелю вцепилась. Вся она под рукой, от плеч к лопаткам, задеревенела и не то всхлипнула, не то на родном своём что сказала — Эскель не понял. Ладонь его прошлась широко от основания шеи вниз, к центру спины, а затем от плеча к плечу — и вновь, и вновь по кругу, втирая в кожу девичью капли спирта.
Был он быстр, но аккуратен и вскоре мышцы Ольхи, мгновенье назад застывшие, что воск нагретый поплыли под пальцами Эскеля. Забылась она — и подаваться стала на касания. Задышала — глубоко, но отрывисто, особенно шумно, когда проходился Эскель ладонью ей по загривку.
Пахло ядрёно, спиртом — он забивал нос и дурманил голову. Жар чужой, казалось, под кожу проникал.
Эскеля повело.
Он позволил себе, увлёкшись, огладить под ухом костяшкой — Ольха от того вздохнула прерывисто и голову откинула, подставляясь. А Эскель оттуда прочертил линию по ключице к плечу, скользнул ниже…
Как вдруг Ольха надрывно закашлялась.
Рука его замерла — а затем Эскель её отдернул, точно обжёгшись.
Хрипы лучше пощёчины отрезвили. На мгновенье он потерял опору и, подобно Ольхе, забыл кто он, где и с кем — ведь не просто девица обнажённая жалась к его груди, а потерявшаяся, больная женщина, что и сесть самостоятельно была не способна.
Но вот вспомнил он — и желание схлынуло тут же, стало неуместным, Эскелю самому неприятным — не мальчишка всё же, чтоб на каждую голую девку облизываться.
Ольха не двигалась и тогда Эскель тронул её за плечо, оттянул от себя немного. Но вместо того, чтоб отстраниться, вдруг назад она начала заваливаться, точно кукла безвольная. Эскель поймал. Снова. Прижал спиной к себе отяжелевшее тело. Руки Ольхи, ослабшие, раскинулись вдоль, ничего более не скрывая — взгляд невольно мазнул ниже подбородка по широким ключицам к крупной, мерно вздымавшейся груди, а затем резко скакнул к лицу.
Глаза у Ольхи закрыты были.
Заснула. А он и не заметил. Слишком ушёл в себя.
Вылив на руку ещё немного спирта, Эскель наспех растёр Ольхе грудь, а после, плюнув на рубаху, обернул её в кафтан и плащ да уложил поближе к костру, а сам отсел подальше, собираясь готовкой заняться.
До рассвета оставалось ещё с полтора часа.
Стоило лишь растаять синеве, стоило голубому смешаться с серой осенней хмарью, как Эскель тут же собрал стоянку, перекинул притихшую за последний час Ольху поперёк седла да направился в сторону дороги по лесной тропке, змеящейся меж кустов. Идти пришлось медленно, сколь бы не хотелось Эскелю побыстрей добраться до Баклавищ — земля после дождя напоминала месиво, а ветви нет-нет, да хлестали не только его, но и Василька и тот недовольно вздыхал у Эскеля над ухом, каждый раз, когда проходились они по груди или боку.
К счастью, пусть был короток — и вскоре показалась из-за кустов дорога. Эскель взял Ольху на руки и, как и раньше, вместе с ней вскочил в седло. Однако даже тогда Василька пустил он шагом, рассудив, что лучше уж ехать тихо, чем не ехать вовсе — на свежей грязи конь мог и поскользнуться.
Дорога медленно ширилась, деревья и лысеватые кусты отступали всё дальше от вытоптанной земли. Ныне не отвлекали Эскеля ни раздражение, ни мысли о девицах, и он приметил то, что прошлым днём от взгляда его ускользнуло: будь то сосны, липы или орешник — кора деревьев в этом лесу отдавала бордовым. Таким густым, тёмным цветом, напоминавшим пущенную из вен кровь.
Нехороший знак. Скверный.
Эскелю вспомнились слова старосты предыдущей деревни: про то, что в пределах Баклавищ чудища часто побирались. Тогда с сомненьем он отнёсся к заверениям старика, но теперь видел — не попусту тот болтал. Сколь ездил Эскель по глухоманям, раньше ни разу за деревьями дурости подобной не наблюдал — не имели они привычки багроветь просто так, из прихоти.
Вот только мысленно пролистывая бестиарий, Эскель не припоминал ни одной твари, — ни забытой, ни редкой, ни вымершей, — от которой лес мог так заболеть. Конечно, статься могло, что напроказничала тут какая-то магичка, затаила обиду на кого, да землю и прокляла — но, только о том подумав, понадеялся Эскель, что ошибся. В случае чего уж лучше иметь дела с неизвестной реликтовой тварью, чем с незнакомой чародейкой и проклятьем. Проще. Привычней. Безопасней.
А меж тем, чем дальше ехал он, тем острее чуял опасность. Исходила она отовсюду — точно сами деревья наваливались на спину тяжёлыми, внимательными взглядами.
Медальон, однако, молчал — чудно. Никогда до того не расходился с ним Эскель во мнениях. Обычно как бывало: Эскель чуял опасность, а медальон подтверждал — мол, да, где-то тут, близко или не очень, чудище, призрак, проклятье, мощная магическая аура. Порой он сбоил — в дни силы да в местах, переполненных магией, реагировал на каждый шорох и безпродыха гудел. Но чтоб молчать, когда Эскеля прошибает?
Такого ещё не бывало.
Хотя, быть может, и вправду излишне Эскель был подозрителен? Может, земля не проклята вовсе и не живёт здесь никакой древней, могущественной хтони. Может красные деревья — это просто красные деревья.
Может.
Пускай и верилось в то с трудом.
Занятый размышлениями Эскель обратил внимание на то, что лес поредел, лишь когда вдалеке показались крыши избёнок, а ближе них, преграждая путь скорей кустам, нежели путникам, вырос низенький частокол. Хилые ворота его были раскрыты настежь, но рядом, прикорнув, сидел парнишка, едва не по уши завернувшийся в поношенный овечий кожух.
Стоило подъехать ближе, как он встрепенулся, вскочил на ноги и воскликнул:
— Э, стой! Куда прёшь? Кто таков будешь?
Эскель осадил Василька, глянул сверху вниз — и парнишка съёжился весь, ступил на пару шагов назад. Взгляд его забегал, а выражение на тощем лице стало беспомощным, пуганным.
— Ведьмак.
Глаза у парнишки расширились, а губы зашевелились, будто пытался он что сказать, однако Ольха не дала ничего ему произнести — раскашлялась внезапно. Взгляд парнишки тут же к ней и пристыл, будто только сейчас Ольху заметил.
— Я тороплюсь. Есть у вас в деревне знахарь или травница?
— А… э... — парнишка заморгал. Почесал в затылке. — Да? А эт… — качнувшись вперёд и едва не привстав на носки, он попытался заглянуть Ольхе в лицо. — Девка у тебя?
— Девка, — кивнул Эскель. — Куда ехать?
— Эта… вообще тётка Божена у нас тут травница, но ты… ты к старосте ежай. Там прямо нада и, эээ… избу увидишь, там во дворе ещё сарайка такая, знаешь, красившая, крашенная, — парнишка вдруг запнулся, вид у него сделался растерянный, и он заговорил порывисто, быстро, едва не тараторя. — Я эт… прост… староста с тобой поговорить точно захочет! Он такой у нас! Так что лучш к нему — а то мне по шапке прилетит ещё... а Божену… тётку позвать туда можна. Я подумал, так и девке твоей лучше и тебе быстрей, а?
Звучал с каждым словом он всё неувереннее и тише, пока и вовсе на нет не сошёл. В крупных голубых глазах, обращённых на Эскеля, переплеталась робость и боязливость — точно не знал парнишка, ни как с ведьмаком говорить, ни куда себя деть.
Напоминал новорождённого жеребёнка, брошенного на лёд — кто и зачем поставил такого у сельских ворот? Едва ли он был способен что-либо сторожить.
— Спасибо за твой совет.
Эскель счёл разговор оконченным и тронул Василька, но проехать успел лишь ворота, когда за спиной послышался топот.
— А! Постой! — воскликнул парнишка, подскакивая сбоку. — Постой... я, это, доведу тебя лучше! А то… а то заплутаешь у нас ещё!
Не шибко жалующий шумных людей Василёк всхрапнул под Эскелем, мотнул головой — однако парнишка не заметил недовольства и бодро зашагал рядом с конём. Эскель погладил Василька по шее, успокаивая — сталось бы с него из вредности прихватить за волосы кого-то столь раздражающе громкого.
Покосившись на парнишку, подумал Эскель, что слабо представлял, как возможно заплутать в селе на двадцать с лишком изб. Лукавил парнишка — вот только зачем? Какой ему прок в провожатые набиваться?
Заметив чужой интерес, парнишка натянул губы в плоской, заискивающей улыбке — красноречивее любых слов она поведала о мотивах его дружелюбия. Эскель тихо хмыкнул: кажется, и вправду стал он излишне подозрителен — уже и в юношеском желании несколько лишних монет заработать попытался второе дно отыскать.
Прошедшие в раздумьях день с ночью были тому виной — ещё с пару таких и Эскель собственной тени доверять перестанет и в каждом слове слышать начнёт по несколько сотен значений.
Проще. Всё и всегда — проще.
— Как зовут?
— Ярек я.
— И сколько ты за помощь хочешь, Ярек?
— А? — парнишка дёрнул головой на тонкой шее, хлопнул глазами. С секунду строил он благочестивое недоумение — а затем лицо его посветлело, а губы расплылись в радостной улыбке. — Аааа… какой ты… до-га-дли-вый! С пяток крон. Уж столько-то отсыпешь, а? Не жалко? А я уж расстараюсь! И до старосты вот доведу, и за тёткой Боженой сбегаю — я ей люб, она быстро прибежит. Как тебе, а?
Наглость Ярека, совсем недавно растерянного и беспокойного, Эскеля удивила, но всё ж он кивнул и бросил:
— Договорились.
Баклавища встретили их ленной суетностью. Кто дрова колол с утра пораньше, кто с животиной возился, кто вёдра таскал. Потрёпанного вида мужики, вооружившись топорами, шли в сторону леса. Старушка в полинявшем чепце неторопливо прогуливалась, таща с собой огромную корзину. С какого двора ругань слышалась, с какого детский смех, где-то сонно мычала корова, а где-то наперебой шумели гуси да куры. Село медленно просыпалось, входило в привычную колею.
В этом солнечном благоденствии один Эскель со своей мрачной рожей, на чёрном коне да с бледной девицей на руках выделялся уродливым шрамом — и тем притягивал к себе лишнее внимание. В спину Эскелю неслись шепотки: «что он тут забыл?», «мутантов нам не нада», «пусть убирается, отродье». Взгляды, знакомо напряжённые, мешающие в себе налёт интереса, неприязни и страха щекотали затылок. Однако — никто под ноги Васильку не харкал, в драку не лез, а детишки пугливо отпрыгивали в сторону и не пытались забавы ради чем-нибудь в Эскеля тайком запустить.
Баклавища оказались на диво мирным местечком.
Ярек вёл Эскеля по широкой улочке, мимоходом заглядывая во дворы и перебрасываясь с людьми приветствиями. Остановился он внезапно, почти по средь дороги и махнул рукой:
— Вона, туда тебе.
Эскель обвёл взглядом добротно сшибленную, приземистую избу на которую и указал Ярек. Под стать местному лесу отдавала она в бордовый и от того смотрелась неуместно устрашающе средь натянутых бельевых верёвок, новенького забора, кособокой поленницы и загона с курами. Но в Баклавищах большинство изб выглядели так, будто окроплены кровью были, и единственным ярким пятном, в действительности отделявшим этот двор от прочих, была та самая сарайка, которую упоминал Ярек, когда пытался дорогу Эскелю объяснить — выкрашенная в белый, увита она была алыми узорами: спиралями и солнцами, цветами и листьями. Заслужено взята сарайка была за ориентир — редко красоту подобную встречал Эскель в столь отдалённых местечках.
Баклавища, не в пример соседям своим, оказались не только мирным, но и зажиточным селом.
— Это… — подал голос Ярек, пока Эскель слазил с коня. — Мож хоть половину дашь, пока я до Божены бегаю? А то потом скажешь: «ничего тебе не обещал»!
Выговорив последние слова, Ярек вдруг вздрогнул, взгляд к земле опустил и голову втянул в плечи — точно боялся, что ударят. В другой день, может, Эскель вместо обещанного и вправду отвесил бы парнишке подзатыльник — в качестве урока, чтоб не лез к тем, кто с собою оружие носит. Сегодня же у Эскеля на руках была Ольха, а он сам хотел поскорей с ней проститься.
Поудобней перехватив Ольху, Эскель потянулся запазуху за кошельком, как вдруг раздался громоподобный женский ор:
— Ярек! Ах ты пятигуз мелкий!
Ярек в мгновенье весь подобрался — походить стал на зайца, заслышавшего хищника в кустах, — но и шагу ступить не успел, как со спины на него налетела дородная баба и схватила за ухо.
— Да что я-то?! Что я? Чего вы ругаетесь на меня постоянно, теть Герта? — завозмущался Ярек, не прекращая попыток спастись.
Из-за поворота, одновременно с его словами, вдруг вывернули дети, — совсем малыши, что едва ли с год-два, как ходить научившиеся — и, точно стая воробушков, налетели на Герту, облипили её со всех сторон. Кто из них глазел с любопытством на Ярека, а кто — откровенно веселился с того, как Герта тряхнула парнишку за ухо, что тот аж громко клацнул зубами и притих. Тыкая в Ярека пальчиками, они заливисто смеялись, а тот — корчил страдательные гримасы, уже и не пытаясь вырваться.
У Эскеля нервно дёрнулась щека.
Только глядеть на разборки сельские ему не хватало.
А баба, меж тем, продолжила орать, иногда подёргивая Ярека за ухо:
— Да потому што заслужил! Я те што говорила, а? Што я тебе говорила?! — лицо её от крика пошло красными пятнами. — Сиди у въезда со стороны лесу та жди, покуда… што?! Што ты глаза на меня пучишь? Вот ты ж шлында дрочёная!
И с этим отчаянным ругательством, точно Герта потеряла всякую надежду достучаться до Ярекова ума, она с размаху опустила крупную ладонь на его задницу. Тот, взвизгнув, подскочил на месте и в несколько прыжков оказался у соседней избы.
— Да всё я сделал как нада! — обиженно закричал Ярек, прижимая ладонь к покрасневшему уху. — Вон, глянь! Сопро… веду, короч, первого, кто из лесу вышел. Так что ни это… ни то меня! Не виноватый я!
Двое белокурых мальчишек со смехом заскакали вокруг Герты, галдя на разный лад: «Ни то меня, ни это!», «Не виноватый!».
— А ну цыц! — рыкнула на них Герта.
Она потянулась схватить их за шкирку, но и мальчишки, и другие дети, тут же кинулись от неё в рассыпную. Кто к Яреку подбежал, а кто за забор спрятался. Герта успела поймать за курточку только одну девчонку, которая, в общем-то, и не особо старалась убежать.
Мальчишки обидно засмеялись. Герта сплюнула и собиралась было уже открыть рот, как вдруг Ярек ткнул в неё пальцем и закричал, глядя на Эскеля:
— Ведьмак! Вот эт злобная ведьма — жинка старосты. С ней и говори, а я побёг за тёткой Боженой. И не забудь — пять крон!
Тут же Ярек, не дожидаясь, пока на него снова начнут орать, развернулся на пятках и припустил меж домов, ловко перепрыгивая кочки.
В след ему, два мальчонки, оставшиеся без прикрытия, прижав ладошки ребрами ко ртам, со всей мочи кричали:
— Ярек — дурень, шлында!
— Длочный мекий пятихус!
— Предратель, пердатель!
Эскель обомлел от подобной наглости: увидь Ярек в пасти у виверны монетку — полез бы за ней, должно быть, и секунды не медля. Поднявшееся в нём раздражение, однако, задохнулось тут же: Ольха в руках его ожила, захрипела, точно что-то спрашивая — и мысль в раз потерялась.
Говорила она снова на родном. Эскель узнавал звучание.
Он хотел было ей сказать, что всё в порядке, чтоб успокоилась, как вдруг приоткрыла Ольха глаза, — свет полосой скользнул по белому и мутно-зелёному, крошевом выбивая из глубины зрачка золотые искры, — и вновь закрыла, точно тяжело ей было веки держать.
Эскель замер.
— Энто ты — ведьмак?
Он поднял взгляд на старастовскую жену. Моргнул — наваждение спало, растворилось в чужом лице.
И Эскель бы успокоился совсем — коли в этот момент едва ощутимо не загудел бы медальон на его груди
— Я, — отозвался Эскель с задержкой. — Я ищу здесь знахаря. И работу.
Герта хмуро глядела на него, пожёвывая нижнюю губу. Красные пятна до сих пор не сошли с её кожи, а из-под чепца выбивались седовато-каштановые пряди. Герта с виду походила на шкаф — той же формы и ширины, она едва-едва уступала Эскелю в росте. Твари, что любили людьми притворяться, не выбрали бы себе такой личины — им по вкусу были образы томных красавиц.
Лицо женщины вдруг разгладилось, стоило лишь ей глянуть на Ольху.
— Што ж ты с больной девкой-то на руках стоишь истуканом! Сразу б сказал, в самом-то деле! Подём внутрь, подём, пущай ляжет, бедняжка…
Герта решительно двинулась к избе. Держась за подол её платья, за ней засеменила та самая, единственная пойманная девочка, черноголовая и худенькая, лет четырёх с виду. Проходя мимо, она обернулась и тепло улыбнулась Эскелю, прижав пальчик к губам, точно прося помолчать.
О чём ему нужно молчать Эскель не понял, однако легко кивнул и чёрные глаза девочки исполнились лукавым весельем.
С секундной задержкой, он последовал за ними, осматриваясь кругом. Коли уж не в жене старастовской было дело, так в доме или в чём ещё.
Изнутри изба была тесней, чем казалась снаружи. Тёмные стены с бордовыми подтёками давили со всех сторон, а в сенях тут и там стояли банки, корзины да вёдра. Под потолком сушились пучки трав и связки грибов — Эскель задел их головой, когда проходил из сеней в избу.
— Што ты там дубом встал? Иди давай сюды! — прокричала Грета. Голос её доносился из дверного проёма.
В клети, смежной с избой, старастовская жена развела бурную деятельность и когда Эскель подошёл, она уже вытаскивала из сундуков шерстяное одеяло и набитую соломой подушку. Сундуки затем она сдвинула вместе, да накрыла поверх одеялом. Бросила туда же подушку.
Щедрости женщины Эскель удивился, но и слова вслух не сказал.
— Давай-давай, клади девку свою, — захлопотала Герта, а после того, как Эскель Ольху уложил, вдруг жалостливо вздохнула. — Бедняжка, белючая вся… гляну её, пока Ярек за Боженкой ходит, а то поди совсем плохая.
Он отошёл к стене, когда Герта, не встретив сопротивления, принялась возиться с Ольхой. Уложила её удобнее, развернула кокон из дорожного плаща и кафтана, ахнула от того, что под ними Ольха обнажённой была, но, вместо того, чтоб возмутиться, принялась руки её сжимать да лба касаться — а Эскель, наблюдая за этим, всё никак в толк взять не мог, от чего проявляла Герта такое участие. Иной раз и на порог сельчани могли не пустить Эскеля, даже когда им помощь его была нужна, а тут: в избу с больной девкой позвали, место ей выделили, хорошие вещи постелили. Куда понятнее и привычнее было б, реши местные, что Ольха проклятая раз больную её ведьмак притащил.
А ещё медальон реагировал. Без видимой на то причины. Пусть не сейчас — успокоился, стоило в избу войти, — но всё ж.
Что-то не то было с этими Баклавищами. Быть может от того и дружелюбна была старастовская жена. Потому что помощь нужна.
Эскель успокоился с этой мыслью. Если так, если у них тут и вправду работа для него есть, то хорошо.
— Плоха девка, — вздохнула тяжело Герта, разгибаясь. — Скоро Ярек Боженку приведёт, так што подём, поговорим пока. Всё одно их ждать.
Обойдя его, Герта вышла в общую комнату, где стояла большая белая печь, стол, лавки да полки со всякой всячиной висели — какие горшками были заставлены, а какие небольшими коробами да корзинами, хранящими мелочовку. В клети, в которой постелила Герта Ольхе, семья, должно быть, хранила вещи, что не использовались часто — стояли там одни сундуки, да пара бочонков.
— Подём, подём, неча над ней стоять — ей лучше не станет.
Эскель промолчал — мысли его совсем не Ольха занимала. Больше думал он о том, что в селе происходить могло, чтоб прося о помощи, такую обходительность местным проявлять пришлось. Лешего кто потревожил? Или, может, всё ж прокляли землю в Баклавищах? Знал Эскель слишком мало, да и никто вслух помощи у него ещё не просил. Однако, забивать голову перебором страниц бестиария куда приятнее было, нежели мыслями о девице, за жизнь которой невольно Эскель взял ответственность.
Проследовав за старастовской женой, Эскель послушно сел за стол, когда та на него рукой махнула. Он глянул на Герту, а та, повертевшись по избе, будто что-то решила, прошла к печи и достала из неё горшок, поставила на стол перед Эскелем. Внутри него оказались остывшие пироги.
В лёгком недоумении, Эскель поднял взгляд на Герту а та, пожевав в задумчивости нижнюю губу, молча развернулась и в сени вышла. Оттуда донёсся шум, как от сталкивающихся друг с другом глиняных горшков, такое лёгкое скрежещущее бряцанье, а после Герта вернулась с миской полной квашенной капусты. С размаху она поставила её перед Эскелем и только после этого села напротив.
— Как тебя звать-то, ведьмак? — наконец заговорила Герта.
— Эскель.
— А я Гертруда, но для всех тут — Герта. Тот охальник кричал ужо, но я старосты туташнего жена. А муж мой, Лешек, по утру в лес ушёл, вернётся к полудню, не раньше. Так што пока… — Герта придвинула поближе к Эскелю горшок с пирогами. — Жуй ведьмак. Жуй и рассказывай.
Тон её ни с того ни с сего стал серьёзным. Эскель, ожидавший рассказа скорее от Герты, не торопился отвечать. В молчании, под пристальным взглядом выудил из горшка он пирог. Разломил — тот оказался с картошкой.
— Рассказывать что?
Герта всплеснула руками:
— Да хде девку подобрал! Што ещё б мне у тебя спрашивать было, а? Я ужо в монстряках ваших будто понимаю — с мужем моим о них разговоры вести будешь.
— Спасибо за вашу помощь, но зачем вам это знать? Она не местная, не из ваших.
Герта поперхнулась будто, выпучила глаза на Эскеля.
— Всё б вам знать, ведьмакам, а! Я, штоб ты знал, тебя, мутанта страшенного и в избу не пустила б, коли девку не узнала! — вспыхнула она, рывком поднимаясь из-за стола. — Местная она, местная! — Герта от злости с силой ударила по столу, от чего посуда подпрыгнула, брякнула о дерево дном. — Это, штоб ты знал, больная дочка травницы нашей! С неделю ужо пропала как, мы искали, искали… — Герта до того к Эскелю через стол клонившаяся, вдруг отпрянула, вздрогнула. Взгляд её с Эскеля соскочил на стол и, распалившаяся было женщина, вмиг потухла, закончив тираду свою тихо, устало. — Местная она, наша. Так што, рассказывай давай ведьмак, хде и в каком овраге нашёл нашу девку.
Эскель, не сколь ни впечатлённый гневом сельской бабы, хмуро жевал пирог и молчал. Не верил он словам Герты, но в толк взять не мог — зачем врать? Ведь Ольха и близко не похожа ни на какую «дочь сельской травницы». Тут уж и дурак ложь раскусит.
Дожевав, Эскель поднял взгляд на Герту — та глядела в ответ тяжело, пристально, высматривая эмоции на бесстрастном ведьмачьем лице. Хмыкнув, хотел было он раскрыть рот, да спросить, от чего «местная» Ольха так чудно одета и почему не говорит на Всеобщем, как вдруг дверь в избу рывком отворилась, ударив о стену где-то там, снаружи.
На пороге, одетая в простой сарафан, стояла, перекинув толстую косу через плечо и пыхтя, точная копия Ольхи.
Клён кренился к земле. Невысокий, весь перекрученный… ему не посчастливилось вырасти в плохом месте — меж нестройным рядом гаражей и краем глинистого оврага. Судьбой предначертано ему было окончить жизнь в том овраге, обвалившись под весом собственных ветвей — если бы только кому-то не пожелалось втиснуть рядом ещё один гараж. Тот врезался углом глубоко в плоть клёна, оставив уродливую рану, которая, однако, уже давным-давно заросла. Теперь напоминали о ней лишь лысое пятно в месте соприкосновенья металла с деревом да ломаный изгиб ствола.
Взамен на боль, клён получил надёжную опору.
Забавное стечение обстоятельств.
Но не оно привлекало Ольху. Её к клёну манила та лёгкость, с какой с него взобраться можно было на гараж. А с него — на соседние крыши. И оттуда уже дальше, и дальше, и дальше… по всем гаражам и сараям, до каких только можно достать. Ольха частенько так развлекалась и от того клён запал ей в душу. Да настолько она его полюбила, что даже в дни, когда тело наливалось эфемерной тяжестью, когда не хотелось ни лазать, ни играть, ни думать, Ольха всё равно взбиралась на одну из ветвей и сидела так до самой темноты, прижавшись щекой к тёплой, шершавой коре.
Такой день был сегодня. Ольха сидела на дереве одна.
Позади — дом, впереди — огромная детская площадка.
Жара. Летние сумерки. Запах зелени и пыли.
Ольха знала, что за воспоминание ей снилось. То был июль перед поступлением в первый класс.
В тот день она пришла к клёну, потому что из всех он единственный не мог убежать. Не мог забыть о ней. Не мог сказать обидных слов. Не мог найти себе более весёлого и интересного друга.
«Не мог» — это не «не хотел», но Ольха была слишком мала, чтобы подобную мысль допустить. Слишком мала для того, чтобы понять — дереву безразлично, кто обнимается с его ветвями.
Ей в ту пору не так много нужно было — и клён казался Ольхе верным другом.
Однако, даже тогда, не способен он был уберечь её маленького сердца от тоски. Тоски такой большой, такой томно-тяжёлой — такой непонятной для ребёнка. Тоски, в которой не было ни слёз, ни истерик, ни какого-либо движенья — одно лишь печальное безразличие. И клён — изломанный жизнью, одиноко растущий среди металла, — не способен был с чувствами Ольхи управиться. Он тонул в болоте вместе с ней: тоска обволакивала клён, впитывалась в кору, в ветви, в корни — и вскоре в шелесте листьев на ветру Ольха начала слышать отзвуки серой меланхолии.
Всё это было столь же невыносимо, сколь и правильно — подобно тому, каким тот эпизод из детства запомнился Ольхе.
Неправильным было другое.
То, что качели двигались сами собой. То, что мягкие шины, воткнутые рядами в землю вдоль песочницы, проминались без какой-либо на то причины. То, что слышался скрип плохо смазанных петель, шелест металлической горки и детские, полные веселья крики — но никого не было. Ветер носил сухую траву по песку на совершенно пустой детской площадке.
Стоило Ольхе лишь заострить на этом внимание, как тут же все стихло — и скрипы, и голоса, и даже ветер. В нависшей тишине бурлившая мгновеньем ранее жизнь задохнулась: качели застыли на пике своего подъёма; замерла буквой «С» перевёрнутая радуга, выдранная когда-то старшеклассниками; измятыми остались шины — точно невидимые дети не могли с них теперь сойти.
Всё умерло — и тогда в движенье пришёл песок. Он вскипел и множеством змеек потёк в одну сторону, собираясь в центре площадки в нечто, напоминающее огромный живой кулич.
А ностальгия, что до того просачивалась в тело с каждым вздохом, мешала думать и вынуждала Ольху по кусочкам отдирать себя нынешнюю от себя прошлой, вдруг отступила. Сон развернулся новым витком — невразумительно странным.
Миг или вечность так прошла в наблюдении за песком — Ольха не знала. И то, и другое для сна в сути своей едино было: время, тягучее, тянущее каждую свою секунду утекало, как воды горной реки. И единственным ориентиром в непостоянном потоке служил лишь песок: и поначалу уродливый кулич, а после — несколько уродливых куличей, обратились в чудесный замок с множеством башен, с террасами и подвесными мостами, с обилием маленьких окошек и высокой-превысокой стеной, ограждающей его от внешнего мира.
Быть могло, что во сне время и отмерял песок — двигался он столь же неторопливо, но упрямо. И там, где Ольха едва могла видеть, уже росло начало второй стены, обещавшей стать ещё выше и мощней предыдущей.
Глядя на великолепие это, Ольха ясно понимала лишь одно — времени прошло много. Только сон, почему-то, всё никак не кончался.
Вместо этого, словно подслушав скучающие мысли Ольхи, неожиданно зайти он решил на третий виток: песок застыл, так и не окончив строительства и медленно-медленно небо и земля, и узкая полоска дороги за площадкой, и дома, видневшиеся позади, пошли трескучей рябью помех. Вскоре всё исчезло за колючими чёрно-белыми полосами — словно Ольху отрезали от остального мира, оставив ей островок от дома до площадки, с деревом и заброшкой меж ними.
Она вздохнула, качнула головой — и в продолженье движения её воздух расползся на бензиновые разводы. От синего к жёлтому, от розового к зелёному — разноцветные волны заколыхались, разбегаясь в разные стороны. Истаивая вдалеке, оставляли они после себя лишь тошнотворную сладость на языке.
«Красиво», — успела подумать Ольха.
А затем пространство прорезало золотом. Она зажмурилась — так ярко вдруг стало, — но повернула голову на свет.
Да так и замерла.
Заброшка, по обыкновению своему, глядела на мир чёрными провалами окон, однако на месте разинутой приветливо пасти-двери, образовался… прямоугольник. Из света. Золотисто-жёлтый, плоский, он был высотой с человеческий рост. Искры от границ его сыпали в разные стороны, теряясь в высокой траве.
А внутри света стояла… она же сама. Но другая.
Одетая в старомодный сарафан, с длинной, отдававшей в рыжий косой — издалека едва ли узнать в ней можно было знакомые черты. Но Ольха узнавала. Было нечто невыразимо близкое, родное в образе её — может, фигура с осанкой, а может то незримо-чувственное, что существовать могло лишь во снах. Что бы ни было это — оно манило, не давая глаз отвести.
Её неточная копия, казалось, испытывала схожие чувства — она смотрела на Ольху неотрывно и прямо, будто в этом месте не существовало больше ничего. И улыбалась. Мягко так, по-доброму.
Не так, как Ольха улыбнулась бы сама себе.
Миг — Другая склонила голову к плечу, прижала палец к губам, прося помолчать, точно Ольха собиралась открывать рот. Второй — легонько поманила она за собой пальцем. Третий — развернулась, взмахнула подолом сарафана и резво скрылась внутри золотого света.
Испарилась — как не было.
Только световой проём остался искрить. К нему взгляд Ольхи и пристыл.
Посреди неоднородной сонной массы он выделялся битым пикселем и мешал сосредоточиться, мешал и дальше безмятежно наблюдать за разворотом фантазий, позабыв о произошедшем недоразумении.
От бетонных блоков, очерчивающих границы детской площадки и до дома Ольхи, от дребезжащих полосами помех до разливавшихся по воздуху бензиновых волн — всё это было единой песней. Всё — но не свет. Не Другая. Они были скорее мелодией вырезанной из иного произведения и спрятанной за знакомой последовательностью нот. Они — дисгармония и фальш, которую так сложно порой уловить.
Они будоражили сознание. И неимоверно, до чесотки, раздражали.
И два этих ярких чувства внутри обескураженной Ольхи, не боролись друг с другом, но переплетались, втягивая в своё замысловатое кружево множество других бесформенных мыслей и переживаний, роящихся в голове. Вместе сплётшись же, породили они большое, странное ощущение о том, что сейчас Ольха будто и не во сне, а в реальности, и не на световой проход в неизвестность смотрит, но на засохшую шляпкой-болячкой рану. Она знала, конечно знала, что касаться болячек нельзя — но так сложно этому было сопротивляться! Ольху тянуло, манило к свету — и ни благоразумие, ни желание стереть надоедливое золотое пятно, не могли задушить в ней этой тяги. А из глубин кутерьмы, образовавшейся в Ольхе, нечто страшное подначивало и сладко шептало: «кто она, эта Другая?», «куда она нас звала и зачем?», «пойдём же, пойдём, узнаем!».
Но переизбыток противоречий не давал сдвинуться с места. Ольхе не хватало толчка.
В тот момент заметила она, что границы прохода перестали высекать искры. Свет тускнел — медленно, но верно.
Резко подскочив, Ольха скатилась с клёна, едва не рухнув лицом в бугристые корни. Она проехалась боком и задом по коре, разодрала локоть, но, словно очутившись в нормальном сне, боли не почувствовала — и тут же рванула к свету.
Лишь пара шагов разделяла её и неизвестность, когда внутренний вопль, не то разума, не то чего-то более древнего и глубинного, пронзил Ольху насквозь — и она замерла.
Свет, безразличный к ней, мерно тускнел. Внутри него ничего не было — сплошная золотая гладь, вглядываясь в которую, Ольха задумалась: а что ждало её там, внутри? Очередной кошмар? Нечто иное?
Уже отнёсшись однажды небрежно к своему сну, Ольха обожглась: оказалась не пойми где, не пойми когда. Быть могло, что история повторялась, ведь, как и в тот раз, происходило нечто не вписывающееся в рамки выведенных Ольхой правил. И если сейчас примет она неверное решение — что произойдёт?..
Ольха протянула дрожащую руку к свету — опустила. Протянула — опустила.
Хотелось узнать, что там, за этой границей. Хотелось. Но решившись, коснувшись света, Ольха могла ошибиться. Это ведь не игра: один неправильный шаг — и обратного пути уже не будет. Даже во снах никогда не бывало сохранений.
Пока думала она, сквозь золото тёмными очертаниями проступать стали внутренности заброшки: обшарпанные стены, полуразвалившаяся лестница, обсыпанный штукатуркой и битым стеклом пол и дверные проёмы, чернота в которых, казалось, шевелилась, точно скопище пауков.
Нет.
Слишком. Слишком страшно.
Ольха зажмурилась. Дёрнула с силой головой.
В ушах у неё шумело. Сердце в груди заходилось. Холод, рождённый не погодой, но страхом, сжал в тисках ноги, шага не давая ступить. Всё нутро её, все инстинкты были против того, чтобы в этот омут ныряла Ольха. И даже любопытство больше не шептало, не подталкивало к краю — страх его задавил.
Она вздохнула. Открыла глаза.
Впереди высился песчаный замок — пустая детская площадка была погребена под ним.
Круглые башни с острыми шпилями, высокие и прочные стены, обилие арок, окон, галерей — удивительный замок. Воздушностью, утончённостью линий своих схож он был с Ривинделлом — или любым иным твореньем эльфийской архитектуры. Красивый — но не содержащий в себе и капли смысла.
В этом чудесном замке некому было жить. Некому играть. Существование его было пустым и бестолковым.
Таким же, как и переживания Ольхи.
Аналогия, промелькнувшая в голове, втоптала обратно только недавно выползшие из подсознания беспокойства и страхи. Плечи Ольхи ослабли. Руки опустились. Оживление покинуло её тело.
Однако в болезненном покое забились, задышали рациональные мысли.
Что с того, что снова проснётся она в другом месте? Уже ведь не пойми где, не пойми с кем. Не проснётся вовсе — и что? Раствориться в собственных снах — это не такая уж и плохая участь. Даже в кошмарах — пусть.
Ольхе хватало себя самой. Всегда хватало.
Она обернулась — так же резко, как и решилась. Проём тусклым мазком виднелся на фоне чёрной пасти заброшки.
Ольха закрыла глаза и широко шагнула вперёд.
И пространство исказилось, точно с лицевой стороны мира провалилась Ольха на изнаночную: пыльная улица в одно мгновение сузилась, обратившись обычнейшим балконом. К счастью, Ольху не раздавило и не уменьшило заодно с домами, площадкой и деревом — лишь выплюнуло на поскрипывающий балконный порожек, за границей которого, там, где положено быть квартире, зияло абстрактное серое ничего. Тусклые лучи лились из этой бесформенной пустоты, едва освещая коробки, стеллаж с банками и другой разномастный хлам. За окнами балкона стояла ночь и тьма клубилась в углах и щелях, скрадывая большую часть вещей, не давая их разглядеть.
Чужеродный — вот какой был этот балкон. И Ольха себя здесь ощущала рыбой, выбросившейся на берег.
Но Другая вряд ли смогла бы в этом её понять: она и бровью не повела в сторону Ольхи, продолжая восседать в углу на составленных друг на друга коробках. Куда интереснее Другой было глядеть в окно — не то на расплывчатые очертания одноэтажных домишек, тянущихся до самого горизонта, не то поверх них, на
тёмное небо, блёклыми крупинками на котором отсвечивали звёзды.
Ольха помялась на пороге — тот противно и очень явственно скрипел. Но Другая и его не услышала.
Тогда, не желая находиться вблизи с серой пустотой, Ольха сделала шаг на балкон и тут же едва не упала, запнувшись о старый пылесос. Задавив в себе ругательства, на пылесос этот она и присела, не собираясь стоять столбом и ждать, пока персонаж прогрузиться и заговорит.
Вскоре Другая прервала молчание, отвернулась от окна и вздохнула:
— Ты долго.
Два слова. Всего два — и Ольха оказалась выбита из контекста. Словно при просмотре сахарно-сопливого фильма о любви принца к замухрышке, ей показали, как испражняются кони, запряжённые в карету. Реалистично — да. Но совершенно неправильно.
Ведь во снах — нормальных снах, — всё было мнимо, иллюзорно и шатко. Условности легко стирали любой из законов мироздания — даже самый незыблемый из них. Но почему же тогда время, ещё недавно не имевшее никакого значения, вновь возымело свой вес?..
— Это же… сон, верно?
Лишь вслух произнеся, Ольха поняла, что вопрос бесполезен: то, что мысль она высказала, что обдумать смогла до того, что вообще за безобидную фразу зацепилась — уже было своего рода ответом.
— Ага, сон.
Ольха качнула головой к плечу, внимательно разглядывая спокойное лицо напротив. Слова Другой противоречили линии её размышлений — но, тем не менее, лишь сильней убеждали Ольху в собственной правоте. Ведь будь выводы её неверны — Другая не сумела бы ответить.
Это как с персонажами книг: весь их мир заключён на страницах. И представить то, что может быть нечто выше, нечто выходящее за пределы переплёта, они банально не способны.
Другая проигнорировала бы вопрос — если бы являлась частью сознания Ольхи.
— Нет, не похоже, что-то. Кто ты?
С секунду Другая молчала — а затем вдруг расфыркалась. То был смех, похожий на несколько коротких и резких выдохов носом — искусственный смех. Знакомая, родная привычка.
— Я? Кто я? Зачем спрашиваешь? Казалось мне, что наше сходство с тобой довольно… очевидно.
— Нет, я не… в смысле, я вижу, но я не об этом, — Ольха смешалась от насмешливой снисходительности, сквозящей в чужом голосе. — Ты сказала, что это сон. Ты мне снишься. Тогда почему…
— Или ты мне, — перебила Другая.
— Что?
— Или ты мне снишься. Я, вообще-то, не говорила, что это твой сон.
На миг Ольха забыла, о чём говорила.
Она открыла рот, чтобы возразить — закрыла. Аргументов против подобного, вот так, сходу, у неё не находилось. Заявление Другой столь мощно и точно ударило по сознанию, что на секунду Ольха потерялась: почудилось, будто сидит она дома за компьютером и не может ввести на сайте капчу, чтобы доказать, что она не робот.
Так ярок был этот образ, что ошеломление, сковавшее Ольху, тут же сменилось смехом.
— Да такого быть не может! Ты мне лжёшь.
Но несмотря на открытую насмешку, лицо Другой не дрогнуло и впервые за разговор подумалось Ольхе, что она словно с зеркалом беседу ведёт. С зеркалом, отражение в котором считало ниже своего достоинства подражать движениям человека напротив: когда оно хотело — улыбалось спокойно и расслабленно; когда хотело — глядело пронзительно, в самую душу; когда хотело — стукало по колену пальцами, отбивая простенькую мелодию.
Жуть пробрала Ольху — и сразу расхотелось веселиться с глупых слов. Опустив взгляд на подол чужой юбки, она вздохнула.
— Зачем мне лгать? Я лишь предполагаю возможные варианты — раз уж наш разговор зашёл на эту территорию.
— Я… я не знаю. Но! Если я тебе снюсь, а не наоборот, то я не должна помнить того как и где уснула. А я помню. И вообще — мы не должны быть способны об этом разговаривать. Не пока это… — Ольха дерганным, широким жестом обвела балкон, едва не ударив Другую по ноге, — не пока это происходит. Это неправильный сон. Если вообще сон. Поэтому… поэтому ты лжёшь.
Смысл отзвучавших слов увяз в тишине — а затем Другая взорвалась оглушительным смехом. От неожиданности Ольха вздрогнула, стрельнула взглядом вверх.
— Лгу, надо же! — воскликнула Другая. Тихий голос её звенел. — Какая ты забавная! И думаешь тааак много, — она резко подалась вперёд, упёрлась локтями в
колени и поверх сложенных вместе ладоней уложила подбородок. — Это хорошо. Мне, знаешь, даже интересно стало побольше о тебе узнать. Что тебя породило? Что означала твоя обитель? То дерево, да? И площадка… что же они значат?.. О! Ты — что-то печальное, верно? Я когда нашла тебя, если честно, думала, что задохнусь в печали…
Другая говорила — Ольха смотрела. Смотрела — а в голове её лопались протянутые к пониманию происходящего нити размышлений.
— Ч… что?
Голос внезапно охрип.
Другая посмотрела на Ольху далёким, рассеянным взглядом. Моргнула.
И, точно опомнившись, резко выпрямилась. Улыбнулась.
— Ох, прости-прости, я самую малость увлеклась. Успеем ещё подумать об этом. А пока… на чём мы там остановились? — она постучала по подбородку пальцами, а затем внезапно хлопнула в ладоши. — Точно-точно, вспомнила! Нет, я не лгу, милая моя. Это и вправду сон. Мой сон.
Такое Ольхе на ум не приходило.
Почему?..
— Твой сон? — тупо повторила она.
Треск. Что-то трещало — в ушах или в голове.
— Да, мой.
Жар бросился в лицо Ольхи, отхлынув от конечностей. Губы задрожали. Стыд и страх тугим комом встали в горле.
Не подумала. Она не подумала. Даже представить себе не смогла, что находиться в чужом сне.
Почему?..
— Не… нет, не может быть! Я настоящая… — взгляд Ольхи заметался, заскакал по лицу Другой. — Я помню, я же помню… помню, что было до того, как заснула. Помню про свою жизнь! Я не воображаемая. Не пытайся… не пытайся меня наебать!
— О, вот о чём ты подумала, — весело бросила Другая, легко спрыгивая с коробок. Ольха шарахнулась от движения — и крепко приложилась головой о стеллаж. Да так, что зубы клацнули, а одна из банок с полки спикировала на пол и вдребезги разбилась. Ольха проследила её полёт рефлекторно — и упустила момент, когда Другая приблизилась вплотную. Шаг ещё — и грудью к груди они бы прижались. — Но я ведь и не говорила о том, что если этот сон мой, то ты — ненастоящая. Ты сама это придумала. И сама себя напугала. Этот сон, — она небрежно обвела рукой балкон, — мой. А тот, с деревом — вот он твой. Понимаешь ли, милая моя… мы с тобой одинаковые. Поэтому так. Ты и я — дети одного начала.
Голос её тихий сочился сочувствием и теплом — но сердце от него полнилось лишь леденящим ужасом. Словно занавес приподнялся, обнажая истинную суть вещей и, наконец, Ольха по-настоящему задалась вопросом: а с кем она разговаривает? Кто влез в подобие тела Ольхи, чтобы с ней пообщаться?..
Она не знала.
И разговор ничего не прояснял. Обители, деревья, дети одного начала… из слов Другой, зацепилась Ольха лишь за одно: породило. Оно, лёгши на благодатную почву из сомнений, проросло и распустилось ярким до рези цветком.
Её, Ольху, что-то породило. Не «кто-то» — «что-то».
Она почувствовала, как пол уходит из-под ног и, покачнувшись, ухватилась за подоконник. Моргнула, фокусируя взгляд.
Другая наблюдала за ней. Внимание её, пристальное и острое, напоминающее интерес энтомолога к редкой бабочке, Ольха скорее ощущала: свет падал из-за спины Другой, не касаясь более её глаз. Объятое тенями, собственное лицо напротив Ольхе привиделось белой маской. Подвижной — но не живой. Чёрный провал рта её застыл в полуулыбке.
И тогда до Ольхи дошло.
Не «Другая» она была, нет — тварь.
Нечто, схожее по природе скорей не с Ольхой, как оно заверяло, но с невообразимыми древними богами Лавкрафта. Нечто, у чего мотивы в историях извечно сводились к тому, чтобы завладеть человеческим телом или разумом.
Не дождавшись никакой реакции от замершей жертвы, оно потянуло руку к лицу Ольхи. Запертая же меж стеллажом, подоконником и тварью, не способная и шелохнуться, Ольха смотрела на медленно приближавшуюся ладонь с чувством, с каким наблюдает человек за летящим ему в голову кирпичом.
Тёплые пальцы коснулись щеки — Ольхе хотелось дёрнуться в сторону, но она и мизинцем пошевелить не могла.
И тогда жалким, дрожащим голосом она прошептала:
— Пожалуйста… блять, пожалуйста не трогай меня…
— Не нужно, не бойся. Хоть я и могу, но лезть в голову к тебе не стану. И больно не сделаю, — не разрывая касания, заговорила тварь. Она едва не ворковала — голос мягким эхом прокатывался по
балкону, преисполненный потусторонней силой. — Я никогда, никогда-никогда не стала бы поступать с тобой, как та мразь! Так что не бойся меня, хорошо? Я лишь хочу… хочу, чтобы ты мне доверилась. Мы должны быть вместе — так мы будем сильней. Так мы сможем получить всё, чего желаем…
Перебивая проникновенную речь Ольха, неожиданно даже для себя самой, хихикнула. Звук этот, нервный, булькающий и короткий, сопроводил последнюю нить мысли. Та лопнула, взрезав ледяную корку оцепенения. Вместе с головой Ольхи.
Голова отскочила в сторону и шмякнулась куда-то в паутину из чувств. А без неё внутри Ольхи осталось лишь одно, самое громкое сейчас, самое большое желание — спрятаться.
Убежать.
Остаться одной.
Ноги Ольхи ослабли. Она медленно сползла на пол. Обняла себя за колени и, вперив пустой взгляд в пространство, зашептала, как мантру:
— Не трогай меня, не трогай, не трогай, не трогай, не трогай…
Тварь говорила. Голос её звучал в ушах. Переливчатый и печальный. Просьба вначале в нём перерастала в мольбу.
Но мольбы Ольхи она не слушала и продолжала касаться: лица, волос, ушей, рук. Каждое касание оставляло после себя жжение — словно не было ни одежды, ни кожи, одно оголённое мясо.
Больно. Страшно.
Ольха продолжала сидеть на месте. Вслед за губами повторяла она и в голове: не трогай, не трогай, не трогай…
Чужая рука загородила вдруг вид на пол — пальцы, что в очередной раз коснуться должны были, дрогнули у самого лица.
В цветастую юбку впились осколки банки.
Глаза, едва видимые в темноте, вспыхнули золотом.
Ольха видела. Но не понимала, что видит.
Словно всё это не с ней происходило.
Ей хотелось просто остаться одной.
Одной.
По щеке горячей полосой скатилась слеза.
Ольха задушено всхлипнула — и балкон перед глазами поплыл.
Влажную кожу холодил свежий воздух. Нечто мягкое и пахучее обхватывало тело от колен до груди. Тесно. Жарко.
Ольха сипло вздохнула, раскрывая глаза.
Поглощённая сонной мутью, комната, представшая перед ней, плыла и размывалась. Ольха, в тщетной попытке сфокусироваться, выхватывала кусками: низкий деревянный потолок, развешанные под ним травы, лопнувший по боку сундук, вёдра, веник, топор и другой хлам, наставленный по углам. Напоминало кладовку. Или, скорее, сарай.
Где это она?..
Ольха зашевелилась и лишь тогда обнаружила себя внутри плотного кокона из одеяла и шкуры. С трудом вытащив руки, она попыталась сесть, но это удалось не сразу: по телу до сих пор гуляла слабость. Из-за сна, отголоском которого тяжело бухало в груди сердце, или же виной тому недавно вспыхнувшая болезнь — Ольха не знала. Не столь это и важно было. Она лишь порадовалась тому, что болезнь отступала и сейчас не немели у неё поочерёдно то руки, то голова, а от любого движения больше не клонило в сон. Пребывай она до сих пор в том странном, полусознательном состоянии — пришлось бы так и лежать окукленной, надеясь на спасение.
Расправившись с шерстяным коконом, Ольха опустила босые ноги на пол. Тот, грубовато сколоченный, с зазорами меж досками, через которые виднелась глубокая темнота подпола, придавал комнате ещё большее сходство с сараем и разве что цвет разрушал сложившееся у Ольхи впечатление — необычный, с рыжа из-за бордовых подтёков, растекающихся по коричневому дереву. Выглядело дорого. Особенно для сарая.
Вдруг повеяло холодом, слабый ветерок мазнул по скуле и Ольха повернула голову к окну, которое до того не заметила даже. За распахнутыми ставнями виднелся высокий забор и крыши простеньких одноэтажных домиков.
Мысль оборвалась. В голове кольнуло: сон.
Иррациональная необходимость вспомнить его, пока тот не растворился безвозвратно в дымке подсознания, неожиданно накрыла Ольху. Казалось, было во сне нечто важное. Страшное, болезненное, но очень, очень-очень важное.
Но что? Что вообще ей снилось?
Тяжесть в груди при пробуждении намекала на кошмар — вот только их никогда запоминать не приходилось. Слишком яркие и насыщенные, они отпечатывались в памяти Ольхи без её на то воли. Нет, то был не кошмар.
Тогда снова неправильный сон? Как перед пробужденьем в лесу?..
Бросив быстрый взгляд на шкуру, скомканную у стены, Ольха убедилась — нет. На одной из складок дыбилось краями к верху небольшое обожженное пятно. Знакомое. А значит это была всё та же пахнущая сыростью тряпка, на которой Ольха засыпала вчера.
«Слава Йог-Сототу, никаких перемещений», — с облегчением подумала она. Учитывая всё, что уже произошло с ней, не удивительно было бы очнуться в мире говорящих крабов. Или того хуже.
Не кошмар. Не странный сон. Но почему тогда столь остро ощущалась необходимость всё вспомнить? Нахмурившись, Ольха потянулась к остаткам ощущений и образов, что лениво дрейфовали внутри головы. Медленно-медленно проявились в памяти дерево и площадка, шуршащие листья и детский смех — сцена далёкого прошлого. Вот только с удивительной для нынешних обстоятельств чёткостью Ольха помнила какова была реальность — но не сон. Там, сразу за прыжком с дерева, следовало… ничего. Будто сон на этом обрывался.
— Ну и ладно,— тихо вздохнула Ольха, протирая глаза. — Не помню — значит не так уж важно.
Возвращаясь же к действительно важному — нужно было узнать, где она очутилась. А для этого, как минимум, необходимо было подняться. И выйти из комнаты. Вот только стоило Ольхе собраться с силами, как за дверью раздался шум, посадивший её на место. Сначала послышался грохот, будто что-то упало, затем — голоса, а после — торопливые, шаркающие шаги.
Ольха напряглась и двинулась с края на середину жёсткой кровати. Сжала шкуру и подтянула ближе — то был дурацкий детский рефлекс, перекрывающий логику и диктующий спрятаться под одеяло. Ольха не в силах была ему противиться и потому, накрывшись по пояс, замерла, выжидательно глядя на дверь.
Скрип.
Рассохшееся дерево чиркнуло по полу, оставило рваную полосу на досках. На пороге возникла хлипкая, сутулая женщина с изборождённым морщинами лицом. Она напоминала старуху, но не была седа — локоны, что выбивались из-под накинутой на голову шали, были чернее угля. Женщина близоруко сощурилась и, припадая на одну ногу, прошаркала ближе к кровати.
Глаза её показались Ольхе неприятными — прозрачно-голубые, въедливые и стылые. По ним не понятно было, радовалась женщина или злилась и от того Ольха терялась, не зная как ей быть и куда себя деть. Она сжалась на кровати и, посильней закутавшись в шкуру, опустила голову, ожидая, когда первой заговорит незнакомка. Самой Ольхе рта было лучше не раскрывать: разговаривала она хуже трёхлетки, и лишний раз демонстрировать это не стоило. Не все будут такими же терпеливыми, как Эскель.
Эскель.
Озарение прошибло внезапно: Ольха поняла разом и где она, и почему его рядом нет. Говорил ведь Эскель, что довезёт до деревни — вот и довёз. А сам уже, должно быть, уехал по своим ведьменским делам. Женщина же… видимо, приютила Ольху по его просьбе.
Снова помог. А она даже не успела сказать банального «спасибо» и теперь это грызло изнутри. Казалось, что Ольха теперь обязана его догнать, но в тот же момент она понимала, насколько это бесполезно и глупо — благодарить Эскеля ей было нечем. А слова… слова вряд ли ему нужны.
Отвлекая от мыслей, на лоб легла прохладная, сухая ладонь. Ольха непроизвольно дёрнула головой и тут же замерла, испугавшись, что могла этим обидеть женщину — а ведь она её вон, в кровать уложила. Украдкой Ольха бросила на неё взгляд и успела заметить странное, болезненно-печальное выражение на лице, прежде чем та заговорила:
— Болит ещё, доченька? Грудь не спирает? Скажи мне… лихорадка-то твоя так быстро сошла, не знаю, что и думать…
Голос, не в пример взгляду, был мягким, полным трепетной заботы, что поразило Ольху: за всех ли незнакомых девчонок, которых притаскивали мутные магические мужики, эта женщина переживала? А будь оно и так — Ольха совершенно не понимала, как реагировать на нежности от незнакомого человека. Женщина же, словно желая добить её, ласково провела пальцами по взлохмаченным, грязным волосам Ольхи, заправляя одну из прядок за ухо.
— А… эм… — пробулькала она, медленно отклоняясь.
Взгляд, забегавший было, зацепился за высокую, плечистую фигуру, замершую в дверном проёме. Ещё одна женщина, голову которой покрывал смешной средневековый чепец, смотрела на Ольху, грозно уперев руки в бока.
— Не торопися, дочка. Всё хорошо, хорошо, — тихо, успокаивающе заговорила первая женщина. Она мягко огладила плечи Ольхи, вызывая этим лишь большее напряжение, спазмом сжавшее руки от места соприкосновения до самой челюсти.
Медленно и аккуратно потянувшись в сторону, Ольха выдавила из себя:
— Где… я?
— Дома, хде ж ещё! — всплеснула руками вторая женщина и широким шагом прошла в центр комнаты. — Меня ужо ладно не узнала, но мамку свою? Знала б, как она тута извелася вся за неделю, пока ты по лесу шлындала! Ни крошки, ни капли в рот не клала! Всё бегала та бегала, мужиков просила в лесу поискать ещё… а ты што? Ума и не было — ан последний умудрилась потерять!
— Герта, прошу…
— Боженка, и не думай меня останавливать! Я энтой свербегузке то все волосёнки повыдергаю, шоб больше в лес и шагнуть ни удумала!
— Тёть Герта, не кричите, вы её напугаете!
Ещё один вклинившийся голос не удивил: весь этот диалог в котором, почему-то, Ольху обвиняли в гуляниях по лесу и угрожали вырвать волосы, упоминали её мать и дом, указывая при этом на совершенно иное, виделся Ольхе сюрреалистичным представлением, в котороё её занесло неизвестными ветрами. Она механически повернула голову на звук, после всего произошедшего в последние дни и всего сказанного сейчас, ожидая увидеть какую угодно дичь: боливудских танцовщиц, Ктулху в розовом переднике, Гендальфа с кольцом всевластия наперевес.
Чего Ольха увидеть не ожидала, так это своё отражение, разодетое так, будто она только-только сбежала с исторической реконструкции.
При виде клона мысли её не спутались, не заскакали, не убежали — шока не произошло. Почему-то. Лишь онемение объяло Ольху, отстраняя от происходящего. Будто издали она продолжила наблюдать за чудной постановкой, в которой её отражение в несколько шагов преодолела расстояние между ними, присела на край кровати и, взяв Ольху за руку, сочувственно заглянула в её лицо и заговорила с печальной улыбкой:
— Тёть Герта, вы ступайте, мы же вас итак отвлекли сильно. А нам поговорить бы, прояснить всё… вы же знаете, она всегда была слабой, а сейчас, после недели в лесу…
Она взглянула на высокую — Герту, — и та, нехотя, отступила, бросив:
— Добро. Кончите как к столу подходите. Как раз время ужо позднее.
— Спасибо тебе, Герта, — вздохнула сердечно Божена, присаживаясь по другую сторону от Ольхи, зажимая её между собой и клоном.
Герта тихо фыркнула и по-доброму улыбнулась: лицо её, красное и широкое, смягчилось, а морщины у переносицы разгладились, от чего на мгновение, из склочной и грозной, преобразилась она в приятную женщину.
— Полно тебе, Боженка. Ты свою дочку блаженную отыскала, я б себе не простила, если б в честь этого стол не накрыла, — сказала Герта и ушла, прикрыв за собой дверь.
Скрип. Дерево шаркнуло по дереву.
— Я — дочь?
Громко и пронзительно прозвучали её слова. В образовавшейся тишине они зазвенели с такой силой, какой Ольха не вкладывала в связки. Медленно она перевела взгляд с так и не назвавшейся копии на Божену — губы той задрожали и она, через силу, улыбнулась, а затем сжала плечо Ольхи и проговорила:
— Да. Моя доченька. Ты… забыла? Снова?..
— Матушка, — тихо шепнула копия и легко коснулась колена Божены, скрытого серо-синей тканью потрёпанной юбки. — Не печальтесь, ведь такое уже происходило.
— Да… ты права, Жаданна. Права.
Тяжёло вздохнув, Божена взяла ничего не понимающую Ольху за руку и вновь улыбнулась, но в этот раз — нежно, успокаивающе. Взгляд её, до того напоминавший лёд, сковавший реку зимой, теперь лучился теплом и печалью. Так смотреть можно было на болеющих любимых или на домашних животных, что скоро умрут — точно не на ту, кого видишь впервые.
— Ты — мать я. Ты?..
Ольха ткнула в девушку-отражение и под шумок вытянула руки из чужой хватки. Прижала поближе к себе — чтобы больше не хватали.
— Я твоя сестрёнка, глупышка, — рассмеялась Жаданна и, проигнорировав жест Ольхи, вновь перехватила её за ладошку двумя своими. Сжала. — Разве не видишь, как мы похожи? Или уже и лицо своё позабыла?
Острое чувство дежавю охватило Ольху — вот только быстро вспомнить, где слышала раньше сказанное Жаданной, она нее сумела. Отмахнувшись от мнимого и неважного, как от назойливого комара, Ольха хмуро уставилась на девушку.
Сложно отрицать — они и вправду были слишком похожи: та же линия губ; те же мутно-серо-зелёные глазёнки; тот же неаккуратный, широкий нос; те же высокие скулы. Только у Жаданны выделялись они сильней — должно быть от того, что она была стройнее Ольхи. Сильней всего отличались волосы: каштаново-ржавой, толстой косой они опускались к поясу и не имели ничего общего с Ольхиным каре.
Два различия — и всё. В остальном, вплоть до родинок на лице, Ольха и Жаданна были идентичны.
Ольха не понимала, откуда у неё в неизвестном науке мире могла взяться сестра-близнец. Да ещё и такая, возникшая, словно из пустоты: в голове о ней не сохранилось и крохи воспоминаний. Даже прорехи, несостыковки, что намекала бы на то, что Ольха Жаданну забыла — и той не было. Странная ситуация.
Проигнорировать схожесть она не могла. Опереться на память, когда та напоминала решето — тоже. Разумно было бы принять слова Жаданны. Вот только, если вдруг Ольха признает её сестрой — то и Божену придётся записать себе в матери. А на это она была не согласна.
Хоть Ольха и не помнила ни имён, ни лиц своих родителей — но и забыла не всё. Она помнила, как совсем ребёнком звонила на работу мамы и просила отпустить ту пораньше у её начальника. Помнила и то, как мама пахла — цветочными духами, теплом и кофе. Помнила её любовь подолгу ходить по магазинам. Помнила, что она — кошатница. Помнила множество мелких, неважных, почти затёртых добела деталей. А ещё Ольха понимала, что здесь, в этом странном средневековом мире с колдунами-ведьмаками и чудовищами-порыбами, её мамы не было и быть не могло.
Среди роящихся мыслей, воспоминания и вопросов вдруг возникло одно единственное слово, попросилось на язык. Глядя в лицо Жаданны, Ольха твёрдо сказала:
— Нет.
Она дёрнулась, сбрасывая руки Жаданны и хотела было рвануть с кровати, но из-за слабости в теле смогла лишь неуклюже свалиться на пол под перепуганный вскрик Божены. Падала лицом вперёд, но приземлиться успела на локоть, расцарапав его об доски. Переломанные под мясо ногти при ударе напомнили о себе едкой, притупленной болью.
Ольха поморщилась, шатко поднялась. Развернулась так резко, что едва не потеряла равновесие.
На лице Божены заметить она успела растерянность. Затихшая, застывшая, непонимающая, что делать — такой показалась женщина Ольхе. На секунду. Словно очнувшись под чужим взглядом, Божена вдруг приняла вид обеспокоенный и напуганный. Она подалась вверх, чтобы подняться, но в тот же миг Ольха выставила руку раскрытой ладонью вперёд и повторила:
— Нет.
Божена шатнулась и грузно села обратно на кровать. Льдисто-голубые глаза её, обращённые на Ольху, сочились усталостью и печалью. Ненадолго, но Ольха даже ощутила вину за то, что прервала поток льющегося в уши бреда.
— Что «нет», сестрёнка? — спросила Жаданна, упёршись локтём в коленку и уложив голову поверх ладони. Вид этой вальяжной позы, вид лёгкой улыбки на почти своём лице, вызвал очередное узнавание — и боль. Колкую боль в глубине черепа, что длилась лишь несколько секунд и тут же прошла, забрав с собой возникшую мысль. — Нет — не позабыла своего лица? Нет — не похожи мы? О, это было бы глупое утверждение, мы же что луна и отражение её на воде! Нет — я не твоя сестра? Мы с матушкой можем неправильно понять тебя, объяснись, прошу.
— Нет, — хмурясь, повторила Ольха. — Нет я семья.
— Мы не твоя семья?
Ольха кивнула. А Жаданна рассмеялась.
— Жаданна…
— Прости-прости, матушка, я не хотела, — вздохнула она, кладя ладонь поверх морщинистой руки Божены — и в тот же миг укоризненный взгляд, которым женщина наградила Жаданну, смягчился. — Просто… кто же мы тогда? От чего так похожи? Да и зачем нам лгать тебе? Как не погляжу, а выгоды в том никакой не вижу.
Ольха тоже выгоды не видела — только это не значило, что её нет. Она просто была неочевидна. Лес, чудовища, мечи и магия… В этом неизвестном ей мире так отчётливо проступали черты фентезийного средневековья, что Ольхе, как поклоннице жанра, не составляло никакого труда представить, для чего может сгодиться бесхозный человек, которого никто не хватиться. Мало ли тут водится тварей, любящих человечинку? Мало ли тут созданий, которым, подобно богам, приносят жертвы? Утверждать что-либо было нельзя. Но и отметать — тоже.
Вот только лицо Жаданны никак не вписывалось в эти теории. Даже если это магия — зачем столько усилий? Любая цель, какую Ольха могла надумать, не оправдывала этого представления.
Ничего не сходилось. Ольха чувствовала себя так, словно кто-то подцепил её крючком за губу и вздёрнул. Она плавала в неопределённостях — потому что никаких знаний о мире не имела. И от того долгие, бессмысленные в сути своей размышления не помогали, а порождали лишь большую неуверенность, подпитываемую ложью окружающих.
Здесь верить Ольха могла лишь себе и собственным чувствам.
— Имя, — произнесла она дрожащими губами. — Я имя.
— Назвать твоё имя?
Ольха кивнула.
— Нам правда нужны эти детские проверки, сестрёнка?
— Весенна, — негромко сказала Божена и сухо всхлипнула. Глаза её блестели, но не слезились. — Тебя зовут Весенна.
От звучания имени, применимого к ней, внутри всё скрутило в отторжении. Ольху передёрнуло.
— Однако ты всегда просила звать тебя выдуманным именем, — добавила вдруг Жаданна. — Ольха.
— Да-да… — прошептала Божена и одинокая слеза всё же скатилась по её щеке, — Олия.
Мир застыл в тот момент, разделив день на «до» и «после». Казалось, пылинки замерли в воздухе, стих шум с улицы, а катящееся к горизонту солнце остановилось, расчертив лучами комнату пополам.
Ольха смотрела на Жаданну. Жаданна — на Ольху.
Мгновение длилось и длилось: словно в замедленной съёмке Ольха видела, как неуловимо меняется выражение глаз напротив, как появляется в них последнее подтверждение — понимание произнесённых слов.
Ольха глубоко вздохнула — и, резко развернувшись, ломанулась к двери. Её, не запертую, она вышибла с разбега плечом и, оказавшись в комнате, отдающей духом славянских сказок, тут же рванула к единственному выходу.
В спину воткнулся гневный крик — Ольха не слушала. Она думала. Думала только о том, что да — не «Олихса» и не «Олия». Ольха. Она — Ольха. И как удивительно правильно произнесла её имя Жаданна.
Ольха слышала топот позади, но было поздно — она уже оказалась в коридоре и собиралась выскочить наружу. Но, стоило ей толкнуть дверь, как кто-то с другой стороны потянул ту на себя. Да с такой силой, что Ольха, схватившаяся за массивную деревянную ручку и не успевшая её отпустить, по инерции полетела вперёд. Она бы скатилась с порога наружу, если бы не налетела на стоящего за дверью губителя побега.
Сильные руки придержали Ольху. Сзади во всё горло закричала Герта:
— Держи блаженную крепче, ведьмак, а то убегёт!
Ольха вскинула голову и уставилась в нечеловеческие, жуткие жёлтые глаза, в которых не то раздражение, не то недоумение разбавляло безразличный покой. Изуродованная щека, мечи за спиной…
Испытать от одного его вида облегчение она не ожидала. И что ноги ослабнут — тоже. Ольха вообще не думала встретить его вновь, но вот Эскель возник перед ней. И ровно в момент, когда она едва не бросилась обратно в лес.
Тратить время Ольха больше не собиралась — она крепко прижалась к Эскелю. Обняла его.
Спряталась.
Лишь вжавшись носом в грубую ткань красной куртки, Ольха ощутила, как дрожат руки. От Эскеля пахло потом, сеном и чем-то едким — запах, резкий и непривычный, забивался в нос. Прикрыв глаза, Ольха сильнее стиснула ткань взмокшими, зудящими пальцами, надеясь, что так Эскель отодрать её от себя не сможет.
В голове, как ложка в пустом чугунном чане, стучало одно лишь — «пусть».
Пусть после Ольха со стыда сгорит. Пусть Эскелю больше в лицо посмотреть не сможет. Пусть будет жалеть об этом до самой смерти. Пусть — но потом. Зато сейчас, что Жаданна, что нечто пока не осознанное и бесформенное, маячили где-то далеко за пределами видимости.
Сейчас Ольхе это было нужно.
Эскель, не слышащий метаний, терзающих Ольху, застыл под её руками. А затем, обращаясь ко всем сразу, спросил:
— Что здесь происходит?
Скрип. Стук ложек. Бряцанье посуды.
Не гнетущее молчание, но напряжение и неловкость грозовой тучей нависали над собравшимися за столом. Читающееся в каждом слове, каждом исподтишка брошенном взгляде, ожидание объединяло и Герту, и Божену, и Жаданну, и даже Эскеля с Ольхой. Каждому нужно было что-то своё — разрешение возникшего конфликта, возможность поговорить наедине или же банальные ответы на вопросы.
Ольха вот ждала исключительно возможности уйти, чтобы никого из окружающих больше никогда не видеть.
Не прошло и четверти часа, как отзвучали последние слова рассказа о жизни «Весенны» — обращённого, однако, не к Ольхе, но к Эскелю, от которого та отказывалась отходить более, чем на три шага. Незнакомый, здоровый мужик, способный в любой момент её сжечь своей не-магией, напрягал Ольху гораздо меньше, чем внезапно свалившаяся на голову родня.
Эскель, во всяком случае, не травил историй, от которых хотелось вызвать санитаров.
По их версии Ольха — Весенна, — была дочерью местной травницы и с детства не дружила с головой. «Блаженная» — как окрестила её Герта. За это, не собираясь оставаться в долгу, Ольха мысленно обозвала её «сукой-стервой» и сердечно пожелала удариться об угол мизинчиком. Но даже при всём внутреннем раздражении, бурлящем в ней, не согласиться с ёмкой характеристикой Герты Ольха не могла: со слов Божены, Весенна едва не с трёх лет видела несуществующие вещи и отставала в развитии настолько, что едва говорила на родном языке. Не из глупости — просто изучению слов Весенна предпочитала выдумывание собственных и злилась, если кто-то её за это ругал или заставлял говорить нормально.
Дальше — лучше. Иногда у Весенны случались приступы. Во время них, она впадала в неконтролируемую истерику, пряталась в укромных местах и там громко рыдала и кричала. В такие периоды, Весенна боялась всего — на каждый звук вздрагивала и от каждого движения шарахалась. А после приступов она нередко забывала соседей, родных и даже саму себя — в голове Весенны оставались лишь выдумки, которыми она жила. С годами повторяться это стало всё чаще и чаще.
После первого приступа Божена посчитала, что ребёнка сглазили — ведь до этого девочка была здорова. Казалось, что нужно лишь найти того, кто сможет снять с Весенны порчу и тогда она вновь станет нормальной. Надежды Божены вдребезги разбились в день, когда мимо Баклавищ соизволила проехать чародейка. За нескромную для села сумму та не побрезговала осмотреть девочку — тогда и выяснилось, что не было никакого сглаза. Просто Весенна — дитя шалой луны. В переводе с пафосно-средневекового — этакая карикатурная шизофреничка.
Но, несмотря на странности, местные к Весенне пытались относиться с добротой — в основном, потому что ценили Божену, как единственную в округе травницу и жалели её за то, какую ношу женщине пришлось взвалить на себя. Но то взрослые. Дети же искренне не понимали, почему должны сюсюкаться с дурочкой: и сверстники, и кто помладше, часто Весенну обижали. А с неделю назад мальчишки решили над ней подшутить. Они выменяли у бродячих артистов, заплутавших в лесу, ненужные тряпки и насильно обрядили в них Весенну. Хотели заставить танцевать — но та не послушалась, начала ругаться на своём чудаческом языке и мальчишки за это закидали её грязью и оттаскали за волосы. После Весенна убежала в лес, а когда мать её хватилась и начала бегать по соседям, мальчишки сами пришли с повинной. Они всё рассказали, но толку уже не было — ни спустя день, ни спустя пять Весенну никто найти не сумел.
И вот в селе объявился Эскель. С Ольхой на руках.
Так складно выходило, что Ольха и сама заслушалась, несмотря на липкое омерзение, заполняющее желудок при мысли о том, что вся эта сказка — будто бы про неё. Они постарались: синяки и ссадины на её теле, специфическая речь, одежда, что никого не узнаёт и ни о чём не знает — всё учли, всё собрали по кусочкам. Только сшили, зачем-то, белыми нитками.
Но Эскель этого будто не замечал. Даже о том, каким волшебным образом настолько нездоровый человек, как Весенна, мог неделю выживать в лесу, он не спросил. Ничего не спросил. Только молчал — хмуро и сосредоточенно. И, пока Божена вела рассказ, взгляд его курсировал от неё к Герте, торопливо накрывавшей на стол, а оттуда к Жаданне, обнимавшей сгорбившуюся на лавке мать, и к Лешику — тихонькому, плечистому мужчине, который Эскеля и привёл в дом.
К Ольхе и головы не повернул — словно её мнение о происходящем не требовалось. Даже Лешику, что разговорам и объяснениям предпочитал пирожки, Эскель уделил больше внимания, чем ей. Будто он уже решил, кому тут верить.
От мыслей этих было тошно. Раскручивать их не стоило — и Ольха, желая отвлечься, заняла себя разглядыванием развешанных у печи гирлянд из грибов. Только когда скрипучий голос Божены стих, она повернула голову к Эскелю — и наткнулась на прямой, спокойный взгляд. В едкой желтизне их Ольхе чудилось особое выражение, тень вопроса. Эскель словно спрашивал: «это правда?».
— Нет, — ответила Ольха.
Эскель нахмурился — но вновь не произнёс и звука.
В тот момент, казалось, воздух заискрил — Ольха кожей почувствовала чужое возмущение и желание высказаться. И, видимо, не она одна. Тоже почуявший разворачивающуюся бурю, Лешик на опережение пригласил всех к столу — удивительно, но никто с ним спорить не стал. Молча сели есть. Каждый при своих мыслях.
Ольха была раздражена и голодна, но под обстрелом взглядов кусок в горло не лез. Поковыряв постный суп, в котором лишь при помощи органолептического анализа и дедукции угадывались щи, она отодвинула тарелку подальше и отвернулась к маленькому окошку.
Смеркалось. Размывая последние всполохи закатных красок, небо холодело и выцветало. На соломенные крыши домов ложились первые голубые тени. Было рано, но снаружи уже никто не ходил и Ольхе, привыкшей к шуму и многолюдности современных улиц, это место казалось вымершим. Лишь отдалённое эхо голосов, доносимое ветром, давало понять, что кто-то живёт в этих маленьких, кособоких домишках.
Странно было осознавать, что всё это, от деревянного забора до проявляющихся в небе первых звёзд, такое обыденное и простое — часть иного мира.
Развить эту мысль Ольха не успела: лавка облегчённо скрипнула, когда Эскель поднялся. Он сдержанно поблагодарил Герту за ужин и коротко бросил:
— Пойдём.
Дважды повторять не нужно было — Ольха подскочила с места так резво, что чуть не сшибла стоящий у края стола кувшин. Едва ли не вприпрыжку она побежала вслед за Эскелем, но нагнала его только в коридоре, когда тот открывал дверь. Ступив на порог, Ольха, впервые с момента пробуждения, смогла свободно вдохнуть. Лишь здесь, в сумерках, за пределами проклятого дома, её отрезало от влияния Жаданны. В голове прояснилось и, глядя в широкую спину Эскеля, Ольха вдруг поняла, что загнала себя в беспросветно тупую ситуацию.
Ещё вчера Эскель говорил ей, что не собирается помогать за бесплатно. Уже сегодня она напала на него с объятиями. И, как не крути, а втянула в свои проблемы.
Было стыдно — как и предсказывала. Настолько, что хотелось под землю провалиться. Настолько, что когда Эскель остановился у поленницы, загораживающей вид с улицы, Ольха первым делом подумала, что сейчас её будут бить поленом по рёбрам. Настолько, что она даже сочла такой исход справедливым.
Хотя… зачем Эскелю полено? Он её и кулаком зашибёт при желании.
Словно желая замучить Ольху её же параноидальными идеями, Эскель молчал. Казалось, он думал о чём-то, разглядывая Ольху так, словно она была задачей со звёздочкой, а он — отличником.
Это нервировало. Ольха снова не знала, куда себя деть и сочла за лучшее не открывать рта и ждать.
Так они и стояли. С несколько минут. А потом у Ольхи замёрзли ноги, и она принялась переминаться, наступая одной на другую в попытке согреться — только тогда Эскель и заговорил.
— Когда мы садились за стол, я попросил Жаданну поставить мечи к стене. Один из них — серебряный. Она коснулась гарды и реакции не было. Значит, она не доплер. Это её настоящее лицо.
Ольха нахмурилась. Серебро, настоящее лицо… по всему выходило, что Эскель проверил, не оборотень ли Жаданна?..
— Нет обмануть?
Эскель качнул головой.
— Нет. Она человек. И, верно, твоя сестра.
Ольха опустила голову и вцепилась в край перепачканной грязью водолазки. Пальцы отозвались болью.
— Нет, — тихо сказала она.
Даже не видя выражения лица Эскеля, Ольха ощутила покачивание волн — мерное, ритмичное. Беспокойное, но мягкое. Казалось, что он не злился.
Так странно — только сейчас невидимые воды вновь коснулись Ольхи, хотя она не меньше часа сидела с Эскелем рядом.
— Даже если так — они готовы о тебе позаботиться. Вылечили, дали еду и кров. Это многого стоит. Особенно когда в село тебя едва живую притащил я. Многие б и на порог не пустили.
— Почему?
— Потому что я ведьмак.
«И что?» — раздражённо подумала Ольха.
Что такого в том, чтобы впустить ведьмака в дом? Это не казалось весомым — особенно, когда те самые люди лили ей в уши ложь, пытаясь стереть веру в собственный разум словами о болезни. Недоумевая от того, что Эскель призывал ценить доброту, за которой скрывалась лишь манипуляция, Ольха подняла взгляд.
— Ведьмак — да, ложь — нет.
Невыразительное лицо Эскеля помрачнело, как небо перед грозой: крупные чёрные брови сошлись изломами к переносице, угрожающе нависнув над застывшими глазами. Эскель сложил руки на груди и взгляд его, прямой и нечитаемый, врезался в Ольху.
Она замерла, боясь вздохнуть. Заметалась по лицу Эскеля, в попытке понять — что произошло? Почему он разозлился? Неужели так не понравилось, что ему Ольха доверяла больше, чем лже-родне? Или дело в том, что Эскель не понял смысла сказанного?..
— Я говорил, что помогать не стану. За бесплатно тем более. Что пообещал — сделал. Ты в Баклавищах. Живая.
Ольха моргнула. С тихим скрежетом в голове закрутились шестерёнки.
Эскель изначально помогать не хотел, но в итоге спас. Накормил. Возился, пока она болела. Довёз до деревни. А Ольха взамен, не подумав, прилипла к нему и, воспользовавшись добротой, прикрылась Эскелем, как щитом — и он, видимо, решил, будто теперь она рассчитывает на его защиту. Ждёт, что Эскель в очередной раз её спасёт.
Но Ольха не ждала.
Уверенная в своей правоте, она намерена была грызться до конца — даже если ночевать снова придётся в лесу. Но в этот миг Ольха вдруг осознала: лишь Эскель останавливал лже-родню от того, чтобы скрутить и запереть её в подполе. А если он уедет? Если она его отпустит — что будет тогда?
Ольху запрут. И, даже если неверны предположения о каннибализме и жертвах, мозги ей промоют, так или иначе заставив примериться с выдуманным образом. Месяц им потребуется на то или год, но время и небрежная доброта затрут истину, поставив на место старых воспоминаний новые. И тогда собственными руками Ольха пришьёт к лицу маску Весенны, став той самой — блаженной. И поверит. Во всё.
Стоило лишь представить, как во рту пересохло, а внутри живота тугим узлом сплелись холод и страх.
Нет уж.
У Ольхи нет никакой сестры — только старший брат.
Мать Ольхи — не травница. Она секретарь.
И Ольха — никакое не «дитя шалой луны».
Не собираясь более участвовать в этой безумной постановке, Ольха понимала — чтобы вырваться, ей нужна помощь Эскеля. Вот только он собирался уезжать и совсем не хотел помогать. А Ольха не имела никакого морального права ему навязываться. Она уже была ему за многое должна.
Озарение клюнуло её в темечко, как и всегда, внезапно. Ольха сфокусировала взгляд на хмуром лице Эскеля и выпалила:
— Платить.
Эскель тяжело вздохнул:
— Тебе нечем.
— Эскель спасти Ольха. Ольха долг платить.
— Хм… так ты про утопцев? — Эскель почесал край шрама. Ольха от нетерпения крепче сжала край водолазки, скрутила ткань так, что присохшая грязь осыпалась крошевом к ногам. — У тебя ничего нет. Поэтому я возьму правом неожиданности.
— Что?
Ольху словно ударили. Решимость, которой она загорелась мгновение назад, потянулась внутрь, опаляя жаром щёки, шею и грудь. Ольхе показалось, что она упадёт, если Эскель сможет придумать, как взять с неё плату не деньгами.
— Поклянись, что отдашь первое, что встретит тебя, когда ты вернёшься домой.
От облегчения Ольха рассмеялась, но дёрнувшиеся к переносице брови Эскеля непрозрачно намекнули, насколько это было неуместно и она затихла.
— Извинить, извинить… нет хотеть… — проговорила Ольха, стушевавшись. От неловкости, она обняла себя рукой поперёк тела. Вздохнула. — Ольха нет вернутся дом.
— Твой дом где-то здесь, в Баклавищах.
— Нет, — повторила она и тут же, ощутив прилив сил и решимости вновь, вскинулась и продолжила, — Ольха нет дом. Ольха есть Ольха. Эскель спасти жизнь. Эскель брать жизнь плата.
Щёки горели лихорадочным румянцем. В кулак, стискивающий водолазку на груди, ритмично толкался пульс. Навязчивая, глупая, неловкая — такой себя чувствовала Ольха, глядя чётко в левый глаз Эскеля.
Он молчал. Долго. С пару минут, что для Ольхи растянулись в часы.
— Мне ни ты, ни твоя жизнь не к чему. Только мешаться будешь. Да и конь долгую дорогу с двумя всадниками не потянет.
Удар по лицу — такими были его слова. Больно. Обидно. Стыдно. Только вместо мерзкого писка в ушах разносился эхом голос Эскеля: «ни ты, ни твоя жизнь не к чему».
Вот как.
Даже жизнь Ольхи ему без надобности.
Она разжала кулак. Опустила руку — и посмотрела Эскелю в лицо. Ровно. И упрямо.
В другой день эти слова ранили бы. В другой день она отступила бы. В другой день, быть может, устыдилась бы изначально навязываться едва знакомому мужчине, которому и без того обязана.
В другой день — не сегодня.
Сегодня Ольха чувствовала, что стоит на краю обрыва. За спиной её громоздился цирк с чудовищем в роли шпрехшталмейстера, решившим, будто она главный клоун на его манеже. Ложь, плен, безумие и туманная вероятность стать закуской — вот что ждало Ольху, пожелай она обернуться. Впереди же стоял один единственный мужчина, считающий её пустым местом.
Маршрут был очевиден.
— Носить, — выпалила Ольха и сделала широкий шаг к Эскелю, встав едва не вплотную. — Вещи. Носильщик. Нет конь — Ольха ходить. Носить… груз. Готовить. Ольха хорошо готовить. Стирать. Собирать…
Она запнулась, не способная выразить значение словосочетания «зельеваренческий ингредиент» и с надеждой уставилась на Эскеля.
Его лицо, подобное листу свинца, не пропускало ни одной эмоции наружу, словно они были губительней радиации. Только волны тяжело и сильно бились в грудь Ольхи, и будь она хоть каплю менее решительна в желании сохранить здравость своего рассудка, её бы снесло.
— Ведьмаки — не колдуны, я уже говорил, — медленно начал Эскель. — Ведьмаки охотятся на чудищ. Вроде тех, что напали на тебя у реки. Но то утопцы — лёгкий заказ, за них и платят почти что ничего. Чаще я охочусь в горах на драконидов — виверн, вилохвостов… Огромные, опасные твари. Не редко огнедышащие. Как ты думаешь, долго проживёшь, если будешь за мной ходить?
Ольха улыбнулась. Уже не «не нужна». Уже — запугивание.
Эскель, очевидно, в решимость её не верил и зря. Это позже, увидев клыкастую пасть вблизи, она испугается и, может, пожалеет, но сейчас Ольха готова была выступить против дракона с палкой, лишь бы это спасло её от Жаданны. Ольха вообще на многое была готова, лишь бы держаться от неё подальше. Буквально что угодно, начиная со слизней и скрипа пенопласта и заканчивая порыбами, было лучше, чем тысячи липких алых нитей, что распускала вокруг себя Жаданна. И это удушливое влияние, в череде прочего, толкало Ольху вперёд, не давая отступить.
В конце концов, у неё был свой взгляд. У Эскеля — свой. Обычный спор. А уж в этой стезе Ольха знала куда себя деть. И не боялась. И не робела.
— Ольха — приманка! — выпалила она. — Ольха — бегать назад тварь. Эскель — бить тварь. Ольха манить, и шуметь, и нет бояться, и… и хорошо лазать деревья! Ольха — польза. Эскель брать плата Ольха.
Но на её пламенную речь Эскель и бровью не повёл — вновь молчал, а волны, исходящие от него, шатали Ольху, стремясь уронить.
Продать себя у неё не вышло и почудившийся аромат победы оказался иллюзией — Эскель и близко не склонился к мысли о том, чтобы взять Ольху с собой.
— Если я верно понял… то ты не в своём уме. Если хочешь сдохнуть побыстрей — выбери другой способ. Я тебе не помощник.
И снова этот взгляд — тяжёлый и хмурый. Будто Эскель лучше всех здесь понимал, как нужно жить.
Ольха дёрнула головой. Грязные прядки шлёпнули её по шее.
— Нет! Ольха дать я Эскель. Ольха… — в панике она начала перебирать то, что ещё могла сделать полезного для него, однако в голову, как назло, лезли одни лишь рыцарские клятвы с вставанием на колено и посвящением подвигов прекрасной даме. — Ольха клясться дать Эскель жи… ммм…
Договорить она не успела — в одно движение Эскель толкнул Ольху к поленнице и до боли зажал рот рукой. Сердце ёкнуло в груди, Ольха вцепилась в его запястье, но и подумать о сопротивлении не успела, как пальцы, губы, подбородок и кончик носа, всё, чего касался Эскель, прошило до того незнакомым ей чувством. Словно искры затанцевали под кожей, с каждым мигом врезаясь всё глубже в плоть. Остро. Ярко. Слишком. Казалось, вот-вот лицо и руки начнёт дёргать, как при ударе током.
Запоздало забрыкавшись, Ольха упёрлась руками Эскелю в грудь. Толкнула раз. Другой. На третий толкнула со всех сил — и её босые ноги заскользили по сырой земле. А Эскель даже не шелохнулся. Он вообще не реагировал — только вдавливал в поленницу и держал за лицо.
Это был полный провал. Против него Ольха была беззащитна. Эскель возвышался над ней, как скала над мышью и, при желании, мог прямо здесь, прямо сейчас, свернуть Ольхе шею. И никто его не остановил бы.
— Думай, что говоришь. И никогда не клянись в том, что отдать не готова.
Звучал Эскель строго и холодно. Раздражённо. Казалось, он сдержал половину из того, что хотел высказать. Но так же резко, как напал, он вдруг отступил от Ольхи. Оглядел её и, развернувшись, скрылся за домом. Так быстро, что Ольха и понять не успела, как осталась в одиночестве.
Рот до сих пор слегка покалывало, призрачно и невесомо. Не отголосок даже — лишь воспоминание ощущения. Голова кружилась. Ольха схватилась за поленницу, чтобы не упасть.
— И какого хера? — вздохнула она в темноту. Звёзды одна за другой загорались над головой и ни единую из них Ольха не узнавала. — Может, если в следующий раз я встану на колено, то он согласиться?..
Ольха нервно хихикнула и прикрыла рот ладонью.
Она так устала. И на душе было, почему-то, паршиво.
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
|