↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
|
15 ноября 1944 г.
Свершилось! Я уже не верила, что выберусь из этого чёртового лагеря живой, но нас освободили. Пока у меня нет дневника, я пишу на полях газет, которые сегодня разносят по городу. Мне больно смотреть на Печ, во что он превратился: кругом обугленные руины, всюду запах гари и смерти. Я как будто снова вижу перед собой колючую проволоку, бараки и часовых, хищно смотрящих на нас.
Сейчас уже темно, но в больнице шум, как на базаре. Наверное, мне и самой следует хотя бы немного поспать. Я останусь здесь, я не имею права бросить тех, с кем делила барак.
16 ноября 1944
С утра я позволила себе самовольно выйти в город. Вернее, в то, что осталось от города. Улицы пестреют болгарскими знамёнами, и увидь я их раньше, перепугалась бы. Когда вчера я заметила болгар, я перепугалась, но наши быстро успокоили меня: болгары теперь за нас. Но я всё равно боюсь попадаться им на глаза: слишком свеж в памяти пятнадцатый год. Мне было бы гораздо легче, приди сюда русские.
17 ноября 1944
Кажется, сегодня я не смогу приступить к работе: у меня нашли истощение, и я теперь должна подлечиться. Когда попробовала кусок хлеба, меня скрутило пополам — так было больно! В лагере я воровала еду, и как могла, поддерживала и себя, и других.
Сейчас я за себя спокойна. Я с первого дня знала, что буду жить. Ради своего сына! Кстати, где он сейчас? Жив ли? Я не могу думать сейчас ни о ком другом — я отдала его четникам, чтобы увезли его из Косова. Мне-то уже всё равно — я потеряла всё, что только могла потерять.
* * *
Болгары принесли ещё нескольких. Мест не хватает, врачей — тоже. Заведующий который день трезвонит коменданту, но тот лишь кормит его завтраками. Ещё меня беспокоит Ами — эта девчонка, которая к нам попала в июле… Она совсем плоха: который день в горячке…
18 ноября 1944
Этим утром было солнечно. Прошедшая вчера буря угомонилась. Утром я видела в окно похоронную процессию: целая вереница гробов, накрытых болгарскими флагами, промелькнула передо мной.
Я настолько слаба, что уснула вчера даже при громких стонах раненых. Сегодня мне лучше. Я помогаю медсёстрам ухаживать за больными. Вот, кажется, и Ами пришла в себя! Она бледная, как тень. И первое, что она мне сказала, поразило меня до глубины души:
— Я не Ами, я Марьям! Я снайпер.
Ничего себе! Всё это время у зверья под носом была партизанка! Это просто чудо, что она жива! Её закинули к нам в барак, как мешок. Вся избитая, в крови, одежда изорвана… Раньше я бы ужаснулась от такой картины. Но увы, эта девчонка была всего лишь очередная. Удивительно, как мало надо увидеть крови, чтобы так спокойно воспринимать смерть… Она была жива, но в каком же кошмарном состоянии! Она рыдала весь вечер, и я не знала, как ей помочь. Разве что прятать от часовых…
* * *
Спросила у заведующего про Марьям. Он уверяет, что она выздоровеет. Мне настолько врезались в память его слова, что я запишу их здесь:
— Телесно она здорова. Главная проблема во-от здесь (прикладывает палец к виску).
* * *
Этим вечером имела неосторожность коснуться её живота. Она вскинула голову и закричала так, что я растерялась. Она кричала сквозь рыдания:
— Я убью тебя!
Она лежит теперь колодой и продолжает плакать. Кажется, у неё опять жар.
Милая, прошу тебя: не делай глупостей! Живи, только живи! Мы на свободе, и это главное!
Эти похотливые скоты наверняка захотели бы «наиграться» с ней. Она была не первая такая…
Когда же вы крови напьётесь, твари?! Мало вас Рамиз помучил, мало!
19 ноября 1944
Я наконец-то нашла что-то, что послужит мне заменой дневника! В кладовке среди хлама нашлась старая, уже пожелтевшая книжка учёта ещё довоенного пошива. Я перенесу всё, что записала на полях газет, сюда.
Снова слушаю сводки. В который раз убеждаюсь, что болгары — настоящие цепные псы войны. Зависит лишь от того, кто им даст команду «фас». Шиптары пытаются ещё сопротивляться, но болгары их скоро задушат.
Я ещё нескоро перестану пугаться болгарских знамён и албанской речи, но я чувствую, что мы наконец-то вздохнули свободно. С болью, но свободно!
Господи, ответь мне: жив ли мой Синиша? Один он у меня остался, я на коленях умоляла четников забрать его, и они его увезли, а куда — неведомо. Я мечтаю снова его обнять, снова услышать заветное «мама», снова почувствовать себя настоящей женщиной — той самой, которая жена и мать. Я ничуть не жалею, что стала связной у партизан. Жалею лишь, что меня схватили… С другой стороны, разве я не помогала своим товаркам по несчастью в лагере? Я выполняла свой долг.
* * *
…
Днём приходили парни из комендатуры. Сюда из Белграда командировали военного прокурора. Будут судить это зверьё. Чего бы мне этого ни стоило, я дам показания. Каждый из них заслуживает петли!
* * *
…
Марьям всё ещё плохо. Она почти ни с кем не разговаривает, лекарства принимает только от меня. Прямо как сирота… Она ведь и впрямь осталась здесь совершенно одна! Неужели и товарищи её живьём похоронили?
20 ноября 1944
Проснулась утром от крика Марьям — её опять мучают кошмары. Я слышала, как она кричала «только покажись». Я не была в палате, но одна из медсестёр сказала, что её привязали верёвками, чтобы не грохнулась.
— Я убью это чудовище! Живот себе вспорю! Я не дам ему жить!
Я чуть сама в обморок не упала… Боже мой, она уже ненавидит его! Может, для неё выкидыш — лучший выход?
* * *
…
У меня состоялся очень неприятный разговор с заведующим. Я хотела «скормить» Марьям что-то из чудо-трав, что вызывает выкидыш, а он разозлился и назвал меня дурой.
— Давай я лучше ей сразу болиголов дам, чтоб не мучилась! Ты хоть соображаешь, что ты предлагаешь? На таком сроке она сама концы отдаст!
— Но вы же видите, в каком она состоянии!
— Вижу. Но ничего не могу сделать — в психлечебницу её не отправить!
Я была оскорблена тем, как он меня назвал, но для себя поняла, что не брошу Марьям в беде. Она должна знать, что она не одна.
* * *
…
Разговорить её — задача не из лёгких. Она до сих пор не верит до конца, что свободна. Кажется, всё, что её волнует, это то, что «ЭТО» растёт внутри неё. Она бледна, но живот растёт. Она всей душой желает избавиться от этого монстра, но, видимо, чем больше мы хотим, тем меньше получается… Бедная… Мне её жаль.
* * *
…
Боже, что я пишу? Почему я желаю смерти невинному маленькому существу? Если бы такое случилось со мной, что бы я, зарезала бы его? Наверное, не сдержалась бы… Я чувствую себя настоящим чудовищем.
Может, ей станет легче от того, что я заберу у неё этого ребёнка, как он родится? Я боюсь, что она просто задушит его, или перережет горло. Если даже я, не державшая в руках оружия, об этом думаю, то что же будет с Марьям? Прошу тебя, не становись убийцей! Господи, не дай ей оступиться…
21 ноября 1944
Только что по радио сообщили, что подавлен последний очаг сопротивления. На улицах теперь разгуливают не только болгары, но и наши. Пока одни на радостях палят в воздух, другие под ходостые залпы хоронят товарищей. Заведующий злится — много шуму от этих вояк.
— Раскричались, как на базаре! — ворчит он.
И не поспоришь. Я слышу, как опьяневшие от радости солдаты кричат: «победа»! Эта адская смесь сербского с болгарским ещё долго будет стоять у меняя в ушах. С одной стороны я рада, что наши додавили этих гадов, с другой — мне не нравится, что они тревожат больных. Среди них много тяжёлых.
* * *
…
Марьям сегодня сидит весь день тихо и даже носа не кажет. Она ни с кем не разговаривает. Я доложила ей последние сводки. Она только слабо кивнула.
Я пыталась её спрашивать о родственниках, остался ли кто жив, она ничего не говорит. Я едва слышу даже её дыхание. Прямо как перед освобождением. Она тогда бормотала «нас всех перебьют… Сожгут, как дрова…»
А по лицу — слёзы текут. Жить-то она хотела! А теперь боюсь, она точно что-то с собой сделает… Боже мой, могу ли я теперь просто делать вид, что ничего не случилось? Могу ли я дать этой несчастной пропасть?
22 ноября 1944
Нам снова принесли раненых. Я чувствую себя намного лучше и могу заботиться о товарищах по несчастью. Кажется, заведующий мне доверяет.
Сегодня также пришёл Рамиз. Он всё ещё плохо говорит по-сербски и заявил, что собирается уходить в Албанию — он давно и прочно симпатизирует Энверу. Марьям, кажется, тоже.
Она уже не трясётся, заслышав албанскую речь, но её состояние меня по-прежнему тревожит.
23 ноября 1944
Те из нас, кто может ходить, пойдут собирать дрова. Ещё немного, и мы весь лес подчистую вырубим. Я работы не боюсь, сама же в деревне выросла. Заведующий трезвонит во все инстации, и кажется, добился кое-чего. Скоро придут медикаменты.
* * *
…
Вечером меня вызвали на допрос в комендатуру. Даже странно, с каким безразличием я рассказывала всё, что пережила и что видела. Может, я просто сплю? Или мне кажется, что это было кошмарным сном? Как бы то ни было, я приду на суд, чего бы мне это ни стоило!
24 ноября 1944
Я намеренно не пишу о том, кого мы теряем. А у нас каждый день кто-то умирает: куча людей лежит с ранениями, истощением и прочими болезнями. Сегодня сам комендант приходил, и он в растерянности: от центра пока тоже много ждать не приходится. Я ежечасно слушаю радио, узнаю о провдвижениях войск. Русские уже в Венгрии! Господи, ответь: скоро ли закончится война? Я больше так не могу. Как можно думать о жизни, когда вокруг только смерть?
* * *
…
Я позволила себе немного поплакать на заднем дворе. Я не заметила, что нам принесли ещё нескольких раненых. А потом ко мне подошёл Рамиз.
Я не стала его отгонять. Я не боюсь его. В конце концов, освобождал нас он и убил этих гадов тоже он.
— Сербы были мне врагами. До той поры, пока не пришли те, кого я ненавидел больше.
Как жизнь меняет людей! Лет пять назад он бы назвал меня «шкия» и зарезал бы, а теперь защищает нас!
25 ноября 1944
Фронт от нас всё дальше. Я чувствую это. Раненых приносят всё реже, болгар стало меньше. Заведующий сейчас спокоен, я тоже. Чувство, будто нами овладела апатия. Об отоплении приходится только мечтать.
Марьям сегодня сидит тихо. Соседки ею недовольны: визжит, как юродивая по ночам. В этот раз, слава тебе, Господи, обошлось. Она говорит, что не видит сновидений.
Она уже поправилась от болезни, только пока выглядит плохо. Я бы сказала, точно чучело: растрёпанная, в мешковатой пижаме, бледная, под глазами — круги.
* * *
…
Решилась сегодня поговорить с ней. Спросила об отряде. Она назвала имя командира и даже номер бригады. Имя его она произнесла с надеждой: Сретен. Одно только слово, а сколько нежности и теплоты в нём! Она ждёт его с надеждой, и, кажется, она в него влюблена.
Надо разузнать о нём. Может, с ним она быстрее в себя придёт. Вот только я боюсь его реакции: что он скажет, узнав о случившемся? Поймёт ли, что Марьям в этом не виновата?
Я представляю, как он с холодом в голосе говорит: «Мне не нужен фашистский выродок», — и уходит… Чёрт возьми… Я и жду и боюсь его прихода!
Только Марьям пока лучше не говорить этого, а то её удар хватит
26 ноября 1944
Боюсь сглазить, но, кажется, Марьям уже не думает о том, чтобы что-то с собой сделать. Да, она постоянно молчит, с выражением полного безразличия помогает медсёстрам, а из палаты почти не кажет носа.
Я добровольно помогаю врачам и медсёстрам. Работы хватает, а вот еды — нет. Сил у меня маловато осталось. Опять думаю о Синише… Где он там? Жив ли мой мальчик? Сыночек мой родной, всё бы отдала, чтобы снова тебя обнять!
27 ноября 1944
Марьям попросила достать ей карандаши и бумагу. Слава богу, нашлось. Рисует она медленно, точно во сне мочалку жуёт. Но рисует замечательно! Пока так, всякие простенькие рисунки — из тех, что мы ещё в школе на уроках рисовали.
28 ноября 1944
Опять эти вояки заявились! Сверяли сегодня списки больных со списком узников. Да, не все выжили потом, после освобождения. Но хотя бы на секунду вновь обрели свободу…
— Ами Хюсай — она у вас?
— Она Марьям Алими, — говорил заведующий. Чужим именем назвалась.
— Снайпер! — вмешалась я. — Бывший.
Кажется, сейчас её будут допрашивать. Надеюсь, хоть не будут так давить… Знаю я их…
* * *
…
Марьям после допроса вышла на ватных ногах. Так и есть: все воспоминания разворошили. Одно её держит: скоро товарищи узнают о ней! Я буквально молюсь за это…
30 ноября 1944
Марьям опять кричала и извивалась во сне. Разбила себе голову о кровать. Снова её связали. Я прибежала к ней и попыталась успокоить. Даже развязала верёвки. Рисковала ведь…
Перевязки, слава богу, не потребовалось, но… Она заштриховала свои рисунки! Я видела, как она что-то делает с простынёй… Да она же руки на сея наложит!
1 декабря 1944
Я сказала ей одну фразу: «Даже не думай». Марьям прекрасно поняла, о чём я. Она ждёт ответа от товарищей. Рассказала вкратце о них. Да, не хотела бы я столкнуться с их Марой — вот уж редкостная скотина! Ко всем придирается, всех чморит, сама особняком держится, а командир ей всё равно доверяет. Не иначе, себя в ней видит.
Марьям от неё постоянно получала щелчки. В первый день Мара её грубо растолкала и влепила «наряд» за то, что не проснулась по команде, а когда Марьям попыталась спорить, влепила ещё и второй. Кем надо быть, чтобы на товарищах зло срывать? А ещё она — настоящий магнит для пуль. Сколько уже раз лезла прямо под выстрелы, но выживала! Хотя может, Марьям преувеличивает…
О Цыгане она хорошо отзывается. Да, с ним не всегда легко ладить, но он храбр и честен.
И снова она о Сретене… Он не просто командир для неё, это уже очевидно!
4 декабря 1944
Узнала, что и Албания освобождена. Рамиз снова приходил. Попросила его найти в Шкодере бабушку Марьям. Олбана Аголли, кажется, её зовут. Может, ещё жива… И этот… Как его?.. Муарем, кажется, знает… Он из тех агитаторов, что вербовал бойцов в Косово.
13 декабря 1944
К нам пришёл какой-то рыжий мужчина в военной форме. Спрашивал какую-то Машку… Какая ещё Машка?.. Хотя нет — это же он про Марьям! Наверное, это он, командир!
Я видела, как Марьям буквально бежала к нему и повисла на его шее. На глазах слёзы, а сама улыбается!
Неужели она вернётся к жизни?
Я хотела рассказать этому мужчине обо всём, но он лишь сухо отмахнулся:
— Я слышал о случившемся.
Он выглядит непрошибаемым. Надолго ли его хватит? Захочет ли он знать теперь Марьям?
* * *
Бедная девчонка! Вернулась вся в слезах. Я сперва подумала, что он повёл себя, как козёл, и бросил её, но всё оказалось сложнее: он счёл её мёртвой. Теперь у него другая невеста. Господи, за что?
Я понимаю, что никто из них ни в чём не виноват, но чем эта девушка заслужила участь остаться одна с ребёнком на руках? А что будет теперь с ним? Каково ему будет жить с тем, что его отец — упырь, топивший нас в крови? А что люди скажут? Боже, ответь: что мне делать? Наверное, я заберу этого ребёнка и скажу, что подобрала его в одной из деревень. Я не хочу, чтобы он страдал из-за того, что его отец — фашист и подонок.
14 декабря 1944
Марьям прямо ожила: попросила с утра газеты. Ей принесли их целый ворох. Она читала их с упоением, а в номере за 20 октября поставила даже отметку. Она сквозь слёзы прошептала: «победа». Хотя до победы ещё далеко, ой далеко… Не стерпела и спросила меня:
— Где сейчас русские?
Вроде, под Будапештом. Мадьярам недолго осталось. Немцам — тоже. Скоро и усташей придавим.
Марьям оживает прямо на глазах. Да, сердце её разбито, но она знает: за стеной есть жизнь. Впервые я вижу в ней живую девушку. Господи, как же хорошо, что Сретен приехал! Хороший он всё-таки человек. Хотя, мне кажется, тот ещё бабник: не иначе, в тайне от своей невесты приехал. А невеста-то… Та самая Мара, что над всеми насмехалась.
Я не ошиблась: он — всё-таки козёл. Не такой, чтоб прям видно было, но есть в нём такое.
23 декабря 1944
Марьям получила карандаши и бумагу. Теперь она рисует — убивает время. То своего напарника нарисовала — Бошковича, то себя рядом с ним, то подругу свою с дочкой на руках — она говорит, что примерно представила, как выглядела бы Еванджелина.
Она сейчас этим спасается. И нас спасает. Лишь бы опять не начала закрашивать свои рисунки.
24 декабря 1944
Для Марьям принесли письмо. Это её подруги — тут на восемь листов растянулось. И фото не забыли вложить — вот Цыган рядом с русскими, а вот и подруги с наградами. Мары только не хватает — она в госпитале лежит. И правда какое-то чудо — под пулемёт полезла, и жива осталась!
Искала на войне смерти, бедняжка… Но не нашла. Мне уже её жаль.
Я сама теряла детей… Как вспомню, сразу в слёзы…
27 декабря 1944
Я уеду отсюда. Я не могу больше оставаться в Косово — слишком много дурных воспоминаний осталось здесь.
Пятнадцатый год. Вся округа в панике — сюда идут болгары, а соседнее село на днях разорили шиптары. Я, тогда ещё маленькая, плакала и спрашивала маму, за что они нас так ненавидят. Многого я ещё не понимала…
А потом и до нас докатилось… Рванули разбитые части. Оборванные, голодные и обозлённые солдаты. Женщины отдавали им своих детей, просили спасти хотя бы их. И меня тоже мама отдала тому офицеру. Я плакала и просила маму не уходить, а она сама сквозь слёзы крестила меня и умоляла солдат поберечь меня.
Я никогда не забуду этот ад — путь через Албанию. Горы, ливни, снежные бури и постоянные набеги этих разбойников. Офицер, несший меня, сперва был груб, кричал «заткнись», да так, что я боялась от страха даже пикнуть. Потом, вроде как, подобрел. Говорил со мной уже ласковее, делился припасами.
— Зря нос воротишь, малышка, — говорил он мне. — подкрепись — путь не близкий.
Его звали Владан. Сегодня я его вспоминаю с благодарностью. ему я обязана жизнью. если бы не он, я бы разделила судьбу своей бедной мамы. Усадьбу нашу разграбили, а маму убили…
Отец где-то под Колубарой погиб…
Волей-неволей поверишь в судьбу. Говорят, проклятие действует до седьмого колена. Неужели и мне не суждено больше увидеть своего сыночка? Он — последнее, что у меня осталось. Господи, ответь мне: жив ли он? если ты решишь забрать его, пусть лучше это буду я!
31 декабря 1944
Этот новый год я встречаю с надеждой. Скоро закончится война, я уеду из Косово и увижу, наконец, сыночка!
Вернутся домой солдаты (пусть и не все), сотни тысяч женщин увидят, наконец, своих мужей, сыновей, отцов и братьев. Мы выстояли! Наша земля свободна!
Да здравствует свободная Югославия! Да здравствует товарищ Тито!
И русские… Сколько же им пришлось вынести, чтобы сломать хребет фашизму! Это ещё не победа, но до неё осталось недолго. Я надеюсь, что этот год принесёт мир нашей стране, и что наконец-то закончится этот кошмар.
Храни Господь всех погибших и тех, кто ещё жив!
7 января 1945
Это Рождество я встречаю с надеждой и небывалым подъёмом. Я как будто знаю: война скоро закончится, каждый получит то, что заслужил. Страшно даже подумать, сколько жизней оборвала эта война, сколько судеб сломала!
Но теперь у меня есть надежда: скоро будет мир. Кто бы что ни говорил о коммунистах, а вместе мы — действительно сила! Порознь враг нас разбил и чуть не уничтожил, но теперь, когда мы все будем под красным знаменем, нас никто не возьмёт!
Я чувствую сама, как левею прямо на глазах. Мне были чужды все эти политпросветы, но теперь я думаю: а что, если Второе Пришествие случилось? И случилось в России, тогда, почти тридцать лет назад?
8 января 1945
Меня опять вызвали в комендатуру. Сегодня там — люди из генерального штаба. Тучный генерал зачитал мне длинную речь и вручил награды… А я и сама не знаю, за что. Всё, что я делала — это снабжала партизан информацией, делилась планами местности. А теперь вот, боевые награды получаю.
Теперь я знаю, почему солдаты не чувствуют себя героями — они знают цену своим медалям. И я — тоже.
Зато теперь ношу на груди красную ленточку. Я чувствую, как это важно — прослужить своей стране! Я это сделала! Ради сына, ради соотечественников! И снова сделаю, если потребуется!
11 января 1945
Марьям сегодня неожиданно разговорилась. Мы поболтали с ней по душам, и вдруг она с тревогой говорит:
— Он не двигается… Три дня уже…
Неужели в ней пробуждается инстинкт? Если это так, то… Держу пальцы крестиком, чтобы не сглазить!
13 января 1945
Мне сегодня пришло письмо. Точнее, адресовалось оно Марьям — на конверте значилось: «Машка». Я чувствовала нутром, что мне надо сперва самой прочесть это письмо, а потом — отдать Марьям. Я аккуратно вскрыла конверт и нашла там несколько листов.
Письмо настолько меня потрясло, что я процитирую его здесь.
«Здравствуй, дорогая моя напарница!
Помнишь меня? Это я, Бошкович. Когда-то я был таким, как все эти юнцы — мечтал о славе, о звёздочках, а сегодня понимаю: никакие погоны, никакие ордена не стоят этого. Не стоят жизней дорогих мне людей. Мне объявили о присвоении звания капитана, но что эти четыре звёздочки мне дадут? Победа близка, но это — не моя победа. победа куётся доблестью и стойкостью, но никак не малодушием.
Я смалодушничал тогда, в июле, и этим обрёк тебя на мучения, а других — на гибель. Я заметил активность в «зелёнке» — с той гряды отличные виды открывались. Вся местность, как на ладони. А они как порскнули оттуда — один, два, три отряда конников… Как тараканы! За ними — пехота. Я видел их, насчитал не меньше двух рот. Я понял, что они знают о наших планах, и что они готовят засаду для Шкрели. Я заметил потом, что они повели за собой Хасана. Я его даже не сразу узнал — так сильно он был избит. Видно было, что он уже не жилец. Я должен был либо облегчить его страдания, либо пристрелить кого-то из эсэсовцев. Да, я бы нарушил приказ о том, что противник не должен поднять тревогу, но это бы дало нашим товарищам время сориентироваться, принять меры. И Шкрели был бы жив… Вызови я огонь на себя, ушёл бы и сам, и другим бы дал. Но я струсил. Я дал им рассеяться и занять позиции. Я ринулся сразу к Цыгану, я чувствовал, что нас скоро окружат и перебьют. И я был прав: связь пропала, а Шкрели получил ложный сигнал.
Эсэсовцы устроили настоящую облаву. Вот тебе и результат: Шкрели убит, Хасан убит, и тебя чуть не убили. А сколько наших там и осталось? Их кровь на моих руках. Я по возвращении на базу сразу написал рапорт. Командир прочёл и, ни слова не сказав, передал это в штаб, а потом сделал то, чего я не ждал никак: сам потребовал снять себя с должности! Я был просто в шоке — он решил вступиться за меня, да как ещё! По его логике, я не должен был оставаться крайним, но разве не по моей вине случился этот провал? Я был готов распрощаться с погонами и даже с жизнью, но судьба уготовила мне наказание похуже: саму жизнь. Жизнь и повышение. Я не заслужил эти звёздочки и эти ордена — это не моя победа, и не моя заслуга.
Я до сих пор не могу понять, почему и Любиянкич, и Цыган, и доругие командиры устроили такой демарш. Да, все ошибаются. В личном плане разница между предательством по умыслу и предательством по глупости или страху большая, но на войне всё едино. И последствия — тоже.
Ты мне стала, как сестра или даже дочь. Тем больнее чувствовать себя предателем. Это как оторвать от себя кусок.
Я решил, что лучше будет, если я сам тебе во всём признаюсь. Если ты не ответишь, я всё пойму.
Андрей»
* * *
Я когда прочитала Марьям письмо, она позеленела вся. Буквально разорвала от злости пододеяльник. Поразительно, откуда в ней столько силы? Даже спустя полгода она не потеряла хватку. Не зря ведь три года воевала…
Я не писала об этом, но сейчас вспомнила: когда ей снова снились кошмары, она задёргалась во сне, а я попыталась её успокоить. Но Марьям спросонья ударила меня наотмашь так, что я не устояла на ногах. Отделалась парой синяков и разбитым носом. Просто поразительно: хрупкая с виду девушка, а удар — как у кобылы.
* * *
— Чтоб ты подавился своими звёздочками, тварь! — шипит Марьям.
Да, Бошковичу теперь жить с этим… Я понимаю его: на решение была доля секунды, а ещё… Если командир его спас, значит, он стоящий человек.
14 января 1945
Русские уже освободили Варшаву. Скоро и Будапешт возьмут. Вот-вот, и Берлин будет взят! Я в этом не сомневаюсь! Дай Бог, чтобы весну мы встретили свободными! Храни Господь всех погибших и даруй сил всем живым!
* * *
Марьям сегодня, очевидно, смягчилась. Видимо, решила, что вины Бошковича в этом нет. Она рассказывала, как командир передал её в подчинение Андрею, и как он учил её снайперскому искусству. А тогда, в сорок третьем… На их пути была целая батарея, и они вызвались снять наводчиков. Стояли по колено в ледяной воде, прямо так, в горах, рискуя поскользнуться, они делали свою работу! Потом Марьям ранило осколками, и она упала, и если бы не Бошкович, умерла бы, захлебнувшись, или от потери крови. А он её протащил на своей спине, прямо под огнём!
Я убеждена: он честно заслужил свои звёздочки. И ордена — тоже. Стоит ли его за одну-единственную ошибку теперь проклинать?
* * *
Ещё вчера написала Бошковичу ответ. Скоро отправлю ему.
Я не знаю, ответит ли вам Марьям, но лучше это сделаю я и сделаю сейчас. Не люблю мучить людей неизвестностью.
Командир наверняка всё рассказал о ней, и мне, по сути, нечего и добавить. Она была в ярости, и это была самая настоящая, неподдельная ярость. Она чувствовала себя так, словно её предал самый близкий человек. Но ваше признание… У меня чувство, будто вас публично отхлестали по щекам.
Бог нас рассудит, а я не в праве. Но я считаю, что вашей вины в этом нет. Нам случается ошибаться и выбирать между лёгким и правильным. Это вам пишет та, кого четырёхлетнюю разлучили с матерью, и разлучила сама же мать. Я думала: почему она не со мной? Мне было грустно и тяжело одной, среди незнакомых людей. Я плакала и тосковала о маме, а потом, вернувшись, узнала, что её убили. У меня не осталось ни дома, ни семьи.
А для вас ещё ничего не потеряно. Это очень хорошо, что вы нашли в себе силы признаться. Жить с этим камнем на душе нелегко. Но надо. Если богу было угодно, чтобы вы жили, значит, он бережёт вас для будущих подвигов. Тех, которые искупят вашу вину.
Самое сложное — простить себя самого.
Храни вас Господь!
Йована Перкович
13 января 1945»
15 января 1945
Марьям написала ответ и попросила принести конверт. Вроде пронесло: она простила напарнику проявленную слабость.
Я тоже перепишу ответ. Сюда, в дневник.
«Скажу тебе честно: вчера я была готова придушить тебя, желала тебе подавиться этими звёздочками. Приди ты ко мне, я бы не сдержалась. Такая я…
Но сегодня, остыв, я поняла, что ничего уже не исправить. У тебя на решение была доля секунды. Каждый солдат рано или поздно окажется в ситуации, когда надо делать выбор: поступать по приказу, или по совести. Да, я ждала подхода Шкрели, отдала тебе снаряжение и стала на несколько дней Ами — невестой Хасана. Лишь бы у меня никто отметины на руках не разглядел…
Знаешь, подстрели ты кого-то из эсэсовцев, не факт, что я успела бы убежать. Единственное, что — наши товарищи полегли напрасно. Раз уж мы в одном отряде, то и отвечаем за всё сообща. Могли ли мы предупредить Шкрели? Может и могли бы… Дороги были перекрыты, но вот в горах ещё можно было.
Главное, что Цыган смог наших вывести. Я не сомневалась в нём. Ни на секунду.
А ты был мне самым близким человеком после Сретена. Ты честно заслужил свои звёздочки. Как и всё остальное.
Кто из наших ещё жив? Напиши мне. Мне бы сейчас только бумаги и карандашей. А больше пока ничего не надо.
Береги себя. Тебе уже нечего терять, но живым ту нужен, в первую очередь, всем нам. И соотечественникам — тоже.»
* * *
Я только сейчас обратила внимание на эту странную фразу: «нечего терять». Что же это значит? Что произошло с Андреем, что ему больше нечего терять?
Я спросила у Марьям, что это значит, и она рассказала мне всё.
Это было в Крагуеваце, в ноябре сорок первого. Жена Бошковича, Станка, работала учительницей в школе. К ним прямо в разгар дня пришли немцы и потребовали собрать всех учеников. Было ясно, что сейчас их либо отправят в концлагерь, или убьют. И учителя решили разделить судьбу детей. «Закончить уроки», — как они сказали.
Станка нашла в толпе своих детей и до последнего успокаивала их. Их было трое, младшему — всего три года…
Новость сломила Андрея. Командир даже отобрал у него оружие, опасаясь, как бы он не натворил дел.
С тех пор он говорил: «Погибну сам, но парочку гадов с собой заберу».
А перед боем смотрел на небо и говорил:
— Я скоро буду, ждите!
Он знал, что каждый день может стать последним, он знал, он готовился к смерти. И я думала о том же… Но у меня ещё есть надежда, что мой сын жив, а у Андрея уже никого не осталось. Как он теперь вернётся домой, зная, что его никто не ждёт?
18 января 1945 г.
Сегодня снова пришли из комендатуры. Скоро начнётся суд. Проводить его будут в здании местного театра, чудом уцелевшего во время бомбёжек. Часть свидетелей умерла от болезней, другим слишком больно вспоминать обо всём.
Я твёрдо сказала: приду. Дам показания. Чего бы мне это ни стоило!
Рамиз тоже назначен свидетелем. предварительные слушания назначены на следующий вторник.
* * *
Познакомилась с материалами дела. Большей части тех головорезов нет в живых — возмездие настигло их раньше. Но кто-то уцелел… Ничего, скоро каждому воздастся!
23 января 1945г.
Слушания отложены — суд так и не смог найти адвокатов для обвиняемых. А законом их наличие обязательно. Все адвокаты из Приштины или Белграда наотрез отказываются их защищать. И я понимаю, почему. Один и вовсе сказал, что лучше сдаст удостоверение, чем будет защищать тех, кто его земляков убивал.
Чёрт возьми, с ними ещё нянчатся! Пристрелите их уже в сарае и скормите свньям, чтобы и следа не осталось! Заслужили!
Но… Закон есть закон… Не я его принимала и не мне делать за суд его работу.
1 февраля 1945г.
Я забываю обо всём, переписываясь с Бошковичем. Он оказался на редкость приятным собеседником, видимо, чувствует во мне родственную душу. С ним я могу забыть о судах и прочих «прелестях».
* * *
Комендант сообщил, что прокурор дошёл чуть ли не до министра юстиции. Адвокатов всё-таки назначили. Слушания начнутся на следующей неделе.
5 февраля 1945г.
Началось. Я снова видела их. Все, как один, отнекиваются. Никаких приказов они не отдавали, никого не мучали… Один и вовсе сказал, что тайком помогал узникам!
Вот свинья! Как изворачивается, как изворачивается! Вот, ты какой — молодец среди овец! Я не забыла эту девчонку по имени Станка, и не забыла, как ты смотрел на неё, и как ты с дружками хотел «наиграться» с ней! И ты не один такой был! Сделать бы с тобой то же, что ты с этими несчастными женщинами! А остальные… Ничем не лучше…
6 февраля 1945г.
Первым допросили священника из местного прихода. В сорок первом эти головорезы разграбили и сожгли церковь, монахов убили, многих священников — тоже. Вели себя, как псы, спущенные с цепи.
Этому повезло — успел уйти. С тех пор в партизанах. Рассказывал, как потом, после освобождения, позвали его отпеть убитых.
Он не мог даже прочесть молитву — настолько ужасающая картина предстала…
— Говорю перед всеми: это нелюди, это — звери!
Адвокаты ведут себя, скорее, как прокуроры. Председательствующий судья делает им замечание. Сегодня выступила и я. Оказалось, что нас действительно планировали перебить, а документы — уничтожить. Наши верно предугадали события, и сделали цепь отвлекающих манёвров — противник не мог точно знать, где и когда начнётся наступление. Отдельное спасибо болгарам — они особенно позаботились об этом — целая сеть ложных позиций!
Один из офицеров выступил свидетелем. Не удержался от бахвальства, но я его не виню — кто из нас не впадал в тщеславие?
Атмосфера в суде была крайне напряжённая. Мне было страшно и больно вновь переживать весь этот кошмар.
7 февраля 1945г.
Новый день заседания. Перед судом Рамиз шепнул мне, что отыскал бабушку Марьям и рассказал ей всё, без утайки. Она обещала приехать, и кажется, не хочет оставаться в Албании — говорит, при этом безбожнике (Энвере) жить не хочет. Ещё с таким вызовом посмотрела на Рамиза, как будто ждала: арестует он её или нет?
Но Рамиз об этом и не думал — он не за этим пришёл, а только весточку передать.
Жду с нетерпением нашей гостьи! А у Марьям ещё больше вырос живот. Она носит мешковатую пижаму, всеми силами его прячет. Я вспомнила об этом уже после заседания и спросила Рамиза: а что старушка об этом думает? Передал, что она примет этого ребёнка — она-то знает, что ни её внучка, ни ребёнок, не виноваты в случившемся.
8 февраля 1945г.
Есть! Приговор вынесен! Все, кто остался в живых, получили смертную казнь через повешение! Хвала всем, кто нашёл в себе силы дать показания! Вы проявили настоящее мужество! Честно, я бы предпочла, чтобы их по-тихому расстреляли, но патроны тратить на эту мерзость… Простите, не надо!
11 февраля 1945г.
Приговор привели в исполнение! Я была там и всё видела. Горожане проводили стихийные митинги, требовали отмщения и воодушевлённо слушали сводки с фронтов. Ну же, ещё чуть-чуть… Русские продолжают шагать семимильными шагами, немцам недолго осталось! Надежда и радость — вот, что поддерживает меня!
Ещё Андрей… Он говорит, что поможет мне найти Синишу. Если жив останется, конечно. Зря я ему такое написала… Не стоило так сразу открываться и плакаться — ему и так хватает хлопот. Теперь он уже в кадровой армии. Не в партизанском отряде, а в настоящем армейском полку! Часть отряда отправили в другие бригады, но основная — сохранилась. И командует ими теперь уже бригадный генерал Любиянкич.
12 февраля 1945г.
В больницу нагрянула Олбана — бабушка Марьям. Она оказалась милой и приятной женщиной. Благодарила всех, кто заботился о её внучке.
Но стоило ей помянуть ребёнка… Марьям точно обожгло… Она закричала «Убью это чудовище!»
— Что ты мелешь, дура?! Такое даже о детях своего злейшего врага говорить нельзя, а ты о своём! — рассердилась старушка.
— Давить их надо! Из выродков потом вырастают упыри!
Дело дрянь. Я надеялась, что Марьям оправилась. Но она только мастерски прятала свои страхи и злобу.
Придёт время — я испытаю её, как Господь испытал Авраама.
13 февраля 1945г.
У меня будто выросли крылья! Будапешт пал! Русские взяли город! С каждым взятым городом приближается победа! Я чувствую, как шаг за шагом мы всё ближе к цели!
Дай бог вам сил, ребята! Вы — наше спасение, наша защита!
11 марта 1945г.
Я почти на месяц бросила дневник. Не до того было. Рамиз ушёл в Албанию, Марьям без изменений. Бабушка всё здесь же — с удовольствием болтает о лечебных травах. Там, где она жила, больниц не было и лечились подручными средствами. Она хорошо помнит, что и от чего помогает. Кажется, и заведующий не против поговорить об этом.
А война всё не кончается… Русские движутся всё дальше, но враг не добит окончательно. Немцы сопротивляются отчаянно, но силы уже на исходе.
Вот-вот и фашисты будут повержены! Господи, ответь: скоро ли закончится этот ужас?
14 марта 1945г.
До Марьям дошли вести: Цыган погиб. Восьмого числа он, штурмая ДОТ усташей, вызвал огонь на себя.
Для неё это был шок. Она оплакивала его, как самого близкого человека. Он был с ней резок и несправедлив, но вместе с тем храбр и изобретателен. Рядом с ним стыдно было бездельничать. Он ни разу не ослушался приказа и во всём разделял участь бойцов. Считал, что не пристало командиру, когда бойцы с хлеба на воду перебиваются, лопать мясо. А иногда мог и у костра побренчать на гитаре, спеть что-то… Люблю ромальские песни — есть в них что-то особое, душевное…
Цыгану посмертно присвоено звание генерал-майора. Он был похоронен с почестями на родине. Слава тебе, Господи, что уберёг его жену и сына! Он погиб не напрасно! Как и все остальные.
20 марта 1945г.
Марьям я могу уже смело называть своей подопечной. Мы с ней столько вместе прошли, а я столько для неё сделала потом… Сейчас она чаще гуляет, рисует. её картины становятся всё более радостными. Сегодня она нарисовала огромный красный транспарант, который несёт солдат-великан над поверженным Будапештом.
Ещё одна — гигантская рука давит свастику. Ей впору рисовать агитплакаты.
А я с недавних пор — партийная! Спросила у того самого священника, что выступал на суде: не противоречит ли его вере воевать под знаменем коммунистов? Он и ответил: «Ничуть. Эти ценности близки идеалам Евангелия, которые мы проповедуем». Он не боится и возможных гонений. В России ведь так и было…
У нас пока никаких предзнаменований нет. Хотя я, как верующая, не могу не беспокоиться…
1 апреля 1945г.
У Марьям начались схватки. Преждевременные роды! Так, только бы всё было нормально, только бы и она, и ребёнок выжили… Сижу, скрестив пальцы и молюсь, чтобы у врачей всё получилось!
Не могу больше писать — рука меня не слушается.
2 апреля 1945г.
У Марьям родилась девочка. И она слепа с самого рождения. Врач говорит, что, возможно, причиной тому — болезнь во время беременности. Когда мать лихорадит, всякое возможно. И слепота — тоже.
Сама Марьям пока плохо себя чувствует. Она слаба и не может даже подняться. Сказывается потеря крови. Но вроде, жить будет.
4 апреля 1945г.
Марьям пришла в себя. Пока может подниматься, но с трудом. Сказывается общая слабость.
Я вспомнила, что хочу её испытать. Если решится, я удержу её руку, если нет — то это будет хорошо. Не дай бог заведующий узнает…
5 апреля 1945г.
Сегодня я сделаю это. Я дам ей нож и прикажу перерезать горло «выродку», как она говорит. Мне самой страшно от этого, но деваться некуда. Я должна это сделать. Я должна пробудить в ней остатки человечности!
* * *
Она не смогла. С самого начала, когда я подала ей нож, я почувствовала, как дрожат её пальцы.
— Ты должна это сделать. Это — фашистское отродье, которому не место среди нас. Оно пожирало тебя столько месяцев. Ты должна с этим покончить. Давай, разложи нож!
Я специально говорила приказным тоном, чтобы она и не думала ослушаться.
— Перережь горло. Это быстро: раз — и всё.
А она зажмурилась. Рука дрожит, чувствуется, что не может… Убить слепого беспомощного младенца? Неужели она уподобится фашистскому зверью?
— Чего стоишь? Живее!
И тут Марьям, не выдержав, в страхе попятилась назад, выронив нож. Я успела заметить, что крохотные ручонки, которые малышка потянула вверх, едва не соприкоснулись с лезвием… Не смогла… Слава тебе, Господи!
А до того повторяла, как завороженная:
— Фашистский выродок… Я убью тебя… Убью… Убью… Я ждала этого… Ты не доберёшься до меня! Это выродок. Это — выродок…
Не смогла. Рыдая, бросилась мне на шею
— Я не могу… Не могу! Тогда, под При́зреном… Их протыкали штыками, топтали… Твари! И женщину… Вместе с ребёнком… Сволочи! Ненавижу! Ненавижу!
Это были слёзы очищения. Я чувствовала, что наконец-то в ней пробудилось что-то человеческое. Не сразу, но она примет малышку. Я знаю, в ней есть что-то доброе.
8 апреля 1945
Проводила сегодня Марьям и её бабушку. Девочку назвали Малика. Марьям отказывается держать её на руках, смотрит тупо и отстранённо. Она как будто вернулась на несколько месяцев назад, когда её не волновало ничего из того, что происходит за стеной.
Они собираются в Черногорию. В строй Марьям уже точно не вернётся. Она теперь лейтенант запаса. Солидно для такого юного возраста.
А мне как-то грустно стало. Я успела сродниться с ней. Так тоскливо сразу… Она много рисовала в последнее время, и тем помогала нам забыть, что идёт война. Вот и сейчас я вспоминаю её рисунки. Часть даже опубликовали в газетах.
На политпросветы хожу редко. Но я и так беспартийная — мне простительно. Хотя я не отказываюсь от мысли, что красное знамя объединит всех нас ради общей цели. Как объединяет сегодня.
9 апреля 1945
Комендант намекал заведующему, что надо чаще отдыхать. Я и сама это вижу — не молод уже доктор. У него от переутомления порой сердце прихватывало. А он отказывается всё — кто ж будет людей-то лечить? Сейчас всё более-менее наладилось, есть кого и кем заменить. Выходит, скоро и меня… «Попросят»…
10 апреля 1945
Заведующий будто прочитал мои мысли. Он сказал, что моя помощь была бесценна, и спрашивал, где я жила раньше, кто остался из друзей, родственников. Честно, не поручусь ни за кого: слишком многих зверьё убило… А вроде и хочу домой, в Лепосавич…
* * *
Я невольно расплакалась. Я вспомнила наш дом. И как в восемнадцатом году застала на том самом месте лишь бурьян в человеческий рост. Как не тяжело мне было жить в лагере беженцев, вдали от дома, возвращаться оказалось ещё тяжелее. Мне было семь лет, и я не знала, куда себя деть. Я просто без цели моталась по улицам Лепосавича, пока меня не поймала полиция. Много нас тогда осталось таких…
Потом объявилась Божена, моя родственница. Я её видела один раз, и почти не помнила. Даже сперва подумала, что меня хотят украсть… Кто бы мог подумать, что двоюродная тётя, не видевшая меня столько времени, вдруг сорвётся в Косово, чтобы найти меня! Она — женщина религиозная и любит во всём порядок. Считала меня дикой, необузданной. Поначалу даже слишком строга была ко мне. Прямо как злая мачеха. Но потом привязалась, стала ласковее. Но заменить маму так и не смогла.
Жили небогато, я ходила в школу, возделывала огород, помогала следить за курами. Наверное, то же ждало бы меня, если бы не было войны. Крестьянкой родилась, крестьянкой и умру. Судьба, ничего не поделаешь.
14 апреля 1945
Это решение далось мне нелегко, но я уезжаю. Заведующий уверял меня, что так и должно быть, что я имею право, наконец, оказаться дома. Но мне морально тяжело бросать больных. У меня чувство, будто я их предаю.
Ещё доктор намекал мне, чтобы я сама обследовалась. И правда, что-то я часто кашляю в последнее время. Замёрзла, наверное, ночью.
15 апреля 1945
Попрощалась с персоналом и с больными. Заведующего не оказалось на месте. Вроде уехал на время. Только перед самым выходом мы с ним пересеклись. Я попрощалась и пожелала ему крепкого здоровья, а он как-то странно посмотрел на меня. Он явно чем-то озабочен. Чем — неведомо. Вроде он ещё что-то сказал мне на прощание, но я не расслышала. Дай Бог ему здоровья и сил! А мне пора домой, в Лепосавич.
18 апреля 1945
Я дома. Никакой радости по этому поводу у меня нет. Наш дом разграблен, загажен, всё поросло бурьяном. Как и двадцать с лишним лет назад.
А у кого-то всё дотла было сожжено. Некому, да и некогда всё это строить. Это город вдов — одни только девки, да старики остались. Ну и несколько калек ещё. А мужчины — все до одного на войне. Кто ещё жив, конечно.
Нашла Настасью, подругу детства. Поговорили с ней, поплакались о нелёгкой доле. У нас похожие судьбы, но сейчас между нами как будто вырос барьер. Сытый голодного не разумеет, а партизан гражданского — подавно. Хотя какой из меня партизан…
* * *
Только что от Наски. Оказывается, она сумела спасти часть наших семейных реликвий! Не может быть! Раньше бы я расцеловала её в благодарность, но теперь мои чувства притупились, уже не тянет на сантименты. Да, я сильно изменилась. В лучшую или худшую сторону — не знаю. Где та прежняя, романтичная и мечтательная Йована? Нет её. Её убили тогда, четыре года назад. Теперь на её месте совершенно другая женщина, сполна хлебнувшая собственной крови.
А вот Наска пороху не нюхала. Теперь постоянно говорит о том, что же будет, когда коммунисты победят. Боже мой, ты делишь шкуру неубитого медведя, остановись, наконец! И чего бояться тебе, ходившей всё детство в одежде с чужого плеча? Мне решительно непонятно её поведение. Кажется, нет больше той Настасьи Вукич, которую я помнила и любила. И нет больше той Йованы, которую знала и любила она. Что же, конец нашей дружбе? Вряд ли. Мы просто теперь разные, совершенно разные. Тем более, я уеду из Косова. Не могу больше здесь жить. Здесь всё напоминает мне о семье, которой больше нет. Слишком много горя здесь осталось.
Что-то мысли разбегаются. Находилась за день… Завтра надо бы сходить в церковь. И… Синиша… Ты жив? Я найду тебя. Обешаю. Нас уже никто не разлучит.
19 апреля 1945
Я вымоталась подчистую. Наста, оказывается, успела захоронить кучу вещей. Среди этого, с позволения сказать, клада, были и наши личные вещи. Наска верна себе. Прямо удивляюсь, когда же она успела спрятать всё это? Она ведь половину Лепосавича перекопала!
В школе её называли «сорокой», «барахольщицей» и другими прозвищами — вечно она таскала всякую дрянь. Ничего не пропустит! Теперь ждёт своего мужа с фронта. На месте дома у неё теперь земляка. Сама выкопала. У меня тоже от дома ничего почти не осталось. потому я здесь, у Наски.
Из хорошего: я чувствую себя хорошо. Уже не кашляю. Во всяком случае, не пугаю всех этим ужасным кхерканьем. Наска как будто пытается меня откормить на убой. А я не могу столько съесть. Но попробуй её переубеди.
Жизнь возвращается в город. И это прекрасно.
20 апреля 1945
Есть! Первые залпы по Берлину! Русские уже в городе! Ребята, добейте эту гадину! Наконец-то фашистская сволочь получит по заслугам!
Боже, как медленно тянется время… Каждый час жду вестей, что Берлин пал… И понимаю, как это сложно — брать огромный город… Чем ближе конец войны, тем невыносимее ждать.
21 апреля 1945
Что-то непонятное со мной происходит: я как будто забываю элементарные вещи. С каким-то детским нетерпением жду новых сводок. Наска тоже сильно на взводе. Мы занимаемся ремонтом… Ну как ремонтом? Стараемся хоть немного привести дом в порядок. Но пока что у нас слабо получается.
Чёрт побери, что с нами такое? Я не припомню подобного, даже когда война началась! А сейчас она вот-вот кончится, и… И я… Увижу его… Своего сына… Развязка близка, а я молюсь за то, чтобы он был жив…
22 апреля 1945
Слушали очередные сводки. Я держала Наску за руку, и кажется, сжала её с такой силой, что она потом ничего ей держать не могла. Удивительное дело! Хотя о чём это я? Всю жизнь на огороде работала!
Наска сегодня сказала, что меня бы, да откормить хорошенько, а то ужасно выгляжу. Шутит, что посадит меня на откорм, как гуся. Ну-ну, удачи. На траве я точно превращусь в свинью.
23 апреля 1945
Наши освободили Ясеновац! То поганое место, где усташи мучили людей. Зверьё! нет, даже звери так со своими детёнышами не поступают, как поступали они! Знаете, что? Им бы туда, да Рамиза — этот с врагами не церемонился. Тех сволочей, что поймали, он убил на месте. Даже патроны побрезговал тратить — сломал им хребты просто, и всё.
Прошу прощения за такие ужасные подробности, но во мне просто кипит ярость, когда я вижу и слышу всё, что делали и что делают усташи с нами, сербами. «Серборезка», «сербомолот»… Что нам оставалось, кроме как бороться до конца? Что нам оставалось, кроме как раздавить эту гадину? Я верю, что каждого найдёт петля, что каждый ответит за загубленные им жизни!
А как по мне, кинуть бы их вместе с отродьем на корм свиньям. Это всё, что они заслуживают.
24 апреля 1945
Читали в газете подробности. Выжившие говорили такое, что у меня просто в голове не укладывается! Кажется, у меня точно прибавится седых волос. Наска и вовсе навзрыд ревела.
У меня руки трясутся, я как вернулась на год назад… Боже, неужели весь этот кошмар закончился?..
* * *
Эти новости как-то отвлекли меня от того, что происходит в Берлине. А русские шаг за шагом приближаются к логову фашистов… Вот-вот, город будет взят! Давайте, ребята, мы в вас верим! Вы непременно раздавите эту гадину! Храни Господь всех погибших и даруй сил живым!
Да здравствует свобода! Да здравствует Красная Армия! Да здравствует Югославия!
25 апреля 1945
Мы устали ждать. прошло всего пять дней, а чувство, будто целая вечность. Ясеновац полностью не взят, в Берлине продолжаются бои, наши потихоньку давят последние очаги. Скоро, скоро уже… Я потеряла веру, что война когда-нибудь закончится, и что наконец-то придёт мир. Тем непривычнее осознавать неизбежность конца. Мне уже не придётся жить бок о бок со смертью и привычным уже ожиданием таковой для меня, не придётся свыкаться с мыслью, что человек, с которым я сейчас разговариваю, скоро уже может быть мёртв. Буквально через минуту…
А вот Андрей… Этим утром пришло письмо. Они идут на Триест. А я не могу уснуть, всё думаю, как он там? Жив ли? Я знаю, о чём он думает, но… Старуха с косой редко забирает того, кто её ищет. Опасно было помогать партизанам в Косово. Но я решилась. Хотела уже на том свете увидеть и мужа, и детей, и родителей.
Но не судьба… Теперь я понимаю, почему Мара до сих пор жива. Смерть брезгует брать тех, кто её ищет — она чувствует в них силу. Она подобна хищнику, который всегда сожрёт тех, кто его боится. Мара не боялась. И Андрей не боялся. Я уверена, что оба будут живы и здоровы. Господь не принял их жертвы. И это справедливо — они ещё пригодятся здесь, на этом свете. Пока страна в опасности, они должны жить. Жить и защищать всех нас.
26 апреля 1945
Мои мысли разбегаются. Я не могу писать ничего в этот дневник. Наверное, я его отложу. Отложу до действительно важных событий.
30 апреля 1945
Есть! Берлин пал, Гитлер застрелился! Я бы, конечно, предпочла, чтобы эту сволочь судили прилюдно и повесили, а лучше — отдали бы всем нам! Русские додавили фашистскую гадину! Мы, славяне, обречены были умереть под немецким сапогом. Что нам оставалось делать? Биться, крушить и побеждать. Я надеюсь, души погибших обретут покой, узнав, что их жертвы были не напрасны. Они погибли, чтобы жили мы. Мы не в праве их забыть.
2 мая 1945
Берлин окончательно сдался. Ясеновац — тоже. Фашисты на последнем издыхании. Вот-вот, и их агония закончится. Каждый, кто развязал эту войну, кто топил в крови целые страны, получит по заслугам!
Да здравствует Советский Союз! Да здравствует Югославия!
4 мая 1945
У меня кружится голова и дрожат руки. Наска рассказывала, что я проспала почти весь день. Она заметила, что я не шевелюсь. Пыталась добудиться — без толку. Думала, наверное, что я умерла во сне… Начала звать соседей. Неужели я и этого не слышала?
Страшное дело. Не помню, когда в последний раз настолько сильно уставала.
Я опустошена и морально, и физически. Наверное, такое было со мной через несколько дней после освобождения, когда я, наконец, осознала, что мы на воле, что нам ничего не угрожает.
Сводки как-то мимо ушей пропустила. Берлин пал, и вести с полей уже как-то меньше волнуют. Чехословакия ещё пылает. И в Германии тоже не везде сдались. Триест пал, Италия свободна… Закончится война, схожу в церковь, поставлю свечки, помолюсь за упокой…
Очень кстати вспомнила, что такое сила молитвы. Я тогда чуть не попалась. Сидела в укрытии и дрожала, как осиновый лист, думая, только бы меня не заметили! Удивительное дело — целая свора врагов и я сижу прямо под их носом! Я не соображала даже, что делать, и как-то рефлекторно начала читать про себя молитву. Удивительно, но мне удалось унять одышку! Может, я просто в этот момент начала думать о чём-то другом? Священник, тот самый, что когда-то ушёл в лес, с улыбкой сказал, что я узнала на себе, как может помочь обычная молитва. А в те мрачные дни разговоры о Боге, о вере помогали мне отвлечься от унылых будней, забыть хоть на время о войне, голоде и смерти.
помню, меня пугали тем, что коммунисты — безбожники и могут меня убить. Пусть убьют. Я буду знать, что моя земля снова зацветёт, что там, где сейчас обугленные руины, снова появятся дома, что наши дети снова пойдут в школы. Кроме того, батюшка тогда сказал мне, что коммунисты, может, сами того не ведая, но несут в массы те же ценности, что проповедует христианство.
В конце концов, разве не красное знамя нас сплотило? Разве не под ним фашизм был раздавлен? Я верю, что красное знамя принесёт мир Югославии. Конечно, прежней страна уже не будет, но кто знает — может, наши дети увидят новую Югославию: сильную, богатую и процветающую, может, достигнут того, чего не смогли мы.
5 мая 1945
Ловлю себя на мысли, что каждый день жду почтальона. Андрей обещал мне потом открыточку из Триеста прислать. А я ему написала ответ… Господи…
Почему я не перечитала это письмо?! Я ведь написала «тебя ждут родные»… Как я могла забыть… Молодец, Йована! Так и надо! Только бы не решил, что я издеваюсь над ним… Только бы не решил…
* * *
Работа не спасает. Нет-нет, да и начну думать обо всём этом… Наска говорит, что я стала слишком рассеянной и забываю элементарные вещи. Неужели я настолько поглупела?
8 мая 1945
Победа! Победа! Победа!!!
Эмоции просто через край… Я не знаю, как даже сказать… Наска растолкала с утра и кричит:
— Вставай! Победа!
Обнялись на радостях. Я… Я потом напишу…
10 мая 1945
Наконец-то смогла нормально провести день. Поставила свечки, помолилась за упокой погибших. Наски дома не было, и может, это к лучшему — никто не мешал спокойно поплакать. Может, я слишком зачерствела за войну, что разучилась давать себе волю. А может, не хотела показаться самой себе слабой.
Война закончилась. Даже не верится. Куча абсолютно не знакомых людей поздравляли друг друга. Какой-то солдат-калека сам до площади докатил… Немыслимо!
Господи, неужели… Храни, Боже, всех погибших и даруй сил живым!
11 мая 1945
Вечером вместе с Наской сходили в церковь. От неё остались только рожки, да ножки. Стены разрушены, колокольня — подавно, но служба идёт. Прихожан довольно много. Снова молилась за упокой погибших. Сходить бы к моим родителям, мужу, детям, да где они теперь? Там, где лежат мои малютки, наверняка теперь бурьян, или деревья. А где теперь Владо? Его тоже не отыскать. И не отпеть.
Чувство радости от победы рассеивается при мысли о миллионах искалеченных судеб, о тех мальчишках, что умирали в окопах за всех нас. Тысячи и тысячи юнцов вставали под пули, чтобы мы жили. Неужели теперь мы сдадимся? Наска будто угадала мои мысли, и мы, не сговариваясь, поклялись быть сильными. Война позади, надо учиться жить заново.
12 мая 1945
Удивительное дело — даже пресные лепёшки на воде кажутся мне пищей богов! Опять я покашливаю, но это пустяки. Работа кипит, мы на огороде с утра до вечера. Только ближе к сумеркам могу писать.
Письмо от Андрея в этот раз дошло быстро. Точнее, это была открытка. Вот он, с товарищами, на улице Триеста! Война для него окончена, он ждёт разрешения ехать домой. Точнее, ко мне…
Опять я что-то черкаю в дневнике… Нет-нет, нельзя так… Нельзя… О чём я вообще думаю?
13 мая 1945
Время собирать камни. Надо узнать, жива ли моя тётя. Да, Божена не заменила мне родителей, но я видела, что она искренне привязалась ко мне, она многое для меня сделала. На нашей с Владо свадьбе она была первой гостьей.
Не знаю почему, но я уверена, что она жива. Я обязательно приеду к ней. Хотя бы просто в гости. А может, ещё повезёт, и мы с сыном останемся у неё. В тесноте, да не в обиде.
21 мая 1945
Сегодня проснулась от визга Наски. К ней вернулся муж. С первых дней на фронте. А сегодня явился. И карточку принёс с собой — они с товарищами в Триесте.
Трещала Наска с Миланом всё утро, а я чувствую, что закипаю сильнее. Вот почему я раньше не замечала, что моя подруга такая клуша? Всё о себе, да о себе! Сколько можно? И опять тараторит, что вот коммунисты отберут всё, оставят ни с чем. Да пусть забирают, господи! Может хоть твой хлам, что ты вечно с дом тащила, в дело войдёт! Всю жизнь ходила в заплатках, а теперь тебе что, хуже станет? Пусть бы обобрали до нитки, тебе будет полезно.
* * *
Господи, зачем я так… Хорошо, что я вслух всё это не сказала, иначе быть беде… Вот её муж, дети скоро вернутся… А где мои? В земле. Все до одного… Это… Да, надо сказать, что я завидую ей. Завидую, что у неё есть всё, что отняли у меня. Кажется, я поняла, почему так сильно привязалась к Машке… Надо бы узнать её адресок. Может, приеду потом, поплачемся вместе о нелёгкой женской доле…
25 мая 1945
К Наске сегодня вернулись дети. Четверо так рано повзрослевших малышей. Смотришь в их глаза и не веришь, что им едва ли больше двенадцати. Столько сейчас должно быть моему Синише. Наска вся в слезах от радости, даже стол накрыла. Где же она умудряется столько еды доставать? У кого она всё это покупает?
Вот теперь дома шумно. Прежде мы вместе картошку сажали. Глазки сажали и всё надеялись: взойдёт. Взошло. Не знаю даже, переживём ли мы это время, или съедим, пока даже не дозреет…
Пишу о картошке, а у самой мысли о детях. Вот Вера. На годик младше моей Аники. Она умирала у меня на руках! Мы слышали, что зверьё придёт к нам, и стремились уйти сами. Только так мы могли спастись. Но нас нашли. Аника запаниковала, и… Бедняжка мучилась потом почти сутки! Я не знала, как извлечь эту чёртову пулю! И никого рядом. А ночью у неё был жар, она бредила, а наутро её не стало… Похоронила в лесу. Теперь наверняка ни креста не осталось, ни малейшего напоминания о моей дочке.
А потом и Деян дорогой заболел…
Только Синиша и остался. Наска видела, как мне больно, пыталась подбодрить, успокоить, заверить, что мой сын жив… А я чуть не накричала на неё… Господи, я не могу, я чувствую себя настоящим зверем! Почему, когда я вижу её дочь, мне обязательно кажется, что сейчас её застрелят? Почему, просыпаясь по утру, я вижу, будто дети не дышат, что у них синие губы и бледные лица?
Звучит дико, но я боюсь к ним приближаться.
3 июня 1945
Наске теперь не до меня. Я и сама не хочу тут больше жить. Мне невыносимо смотреть на то, как Наска часами разговаривает с детьми, как хлопочет рядом с мужем. Я должна бы радоваться за подругу, ведь я бы даже заклятому врагу не пожелала того, чтобы на его руках умирали его дети. А теперь я прямо хочу взять и повалить забор, который мы с грехом пополам чинили! Я не могу и не хочу тут оставаться! Мне невыносимо просыпаться под детский смех! Мне кажется, что вот-вот за этим последуют выстрелы!
Я не знаю, как дальше быть — мне некуда идти.
4 июня 1945
Я теперь понимаю раздражение Мары своими товарками. Особенно Татьяной. Счастливая молодая мать, пусть и вдова, постоянно говорит о семье, о том, чего уже не вернуть, и вот она, потерявшая по собственной неосмотрительности сына… Я бы тоже загоняла её в нарядах. Так, чтобы голову поднять не могла и даже «му» сказать. Слишком уж мягко обращалась с ними товарищ Краньец, слишком мягко.
Очистить бы свою душу, сходить бы на могилы родителей, мужа, детей… А где они? Не к кому идти. Там, у Колубары, есть множество безымянных холмов, поглотивших столько солдатских жизней. Там и отец лежит. Уже тридцать лет прошло… Что бы он сказал, увидев всё это?
Знаешь, Наска, лучше бы ты не возвращалась в Лепосавич! Вообще!
7 июня 1945
Каким-то наитием я сегодня вместо обеда пошла на вокзал. Вчера нашла у Веры целую коллекцию гильз. Собирала их всю войну. Я как-то нервно расхохоталась и предложила Наске сделать из них бусы. Не знаю, что на меня нашло. Я как будто пьяная была… Или с ума схожу?
А сегодня я вспоминаю об этом с улыбкой. Тем более, он, наконец, приехал! Вот он, мой Андрей! Почему «мой»?.. Не знаю. Я узнала его сразу. Он был одет с иголочки, при погонах, при орденах. Майор запаса. Звучит солидно! Я с трудом удержалась, чтобы не броситься ему на шею. Господи, я же его едва знаю, а встречаю, как будто мужа своего…
С ним рядом мне надёжнее. Я помню, как он писал, что поможет найти моего сына. Почему-то он уверен, что Синиша жив. И я… Верю ему. Иначе и быть не может. Я найду своего сына, и мы заживём новой, мирной жизнью.
9 июня 1945
Теперь землянка Наски — настоящий муравейник. Андрея уговорили остаться на постой. С Миланом они быстро сдружились — вместе травили байки о войне. Они служили в разных бригадах, но закончили войну оба в Триесте. Андрей рассказал, что его комбриг собирается увольняться в запас. Решил заняться, наконец, тем, чему учился. Сам Андрей пока не знает, что будет делать дальше. Думал пойти в народную милицию, или попытаться вернуться в Крагуевац и как-то начать жизнь заново. Я вижу в нём человека потерянного. Такого же, как я сама…
Наска в предчувствии моего отъезда решила откопать все оставшиеся вещи, что успела стащить из нашего дома. Где-то на окраине ещё у неё был схрон. Нашла безошибочно. Когда ты копать-то успевала, дорогуша?
11 июня 1945
Сегодня мы с Андреем строили планы поиска Синиши. Он не стал меня обнадёживать и говорить, что мы в любом случае его отыщем. Он верит в удачу, но явно боится подвести меня. Я ведь ему доверилась…
Наска сегодня неожиданно разговорилась. Оказывается, её чуть не убили тогда же! В город нагрянули шиптары, стали жечь, убивать… Наска бежать не успела. Схватила мотыгу и приготовилась… С мотыгой. На пулемёт. Страшно и представить. Одному, — говорит, — хорошо врезала, а вот второй её успел пырнуть ножом. Да так ударил, что ребро сломал. Не добили. Видимо, посчитали мёртвой. Наска потом вспоминала, как еле выбралась из-под завалов и пыталась звать на помощь. К её счастью, здесь были четники. Они увезли её и тех немногих уцелевших в госпиталь. Спасли ей жизнь. А потом Наска случайно услышала их разговоры. Оказывается, её хотят убить! Убить за то, что она жена партизана!
Андрей давай её трясти, умоляя вспомнить номер или название полка. И она вспомнила. Полковое знамя — первое, что она увидела перед тем, как снова отключиться!
Я была готова расцеловать её! Боже мой, ты не представляешь, как ты нам помогла! Нам хотя бы не вслепую придётся искать! Теперь мы вычислим полк и весь его боевой путь! Только так мы поймём, куда они уводили беженцев. Наска, прости, что считала тебя клушей. Я и подумать не могла, что ты способна на такое.
— И почему ты сама не ушла в лес? — спросила я её тогда.
— Глупой была, — развела она руками. — Боялась невесть чего. Так бы может и отбилась от этих собак.
Я не сомневаюсь. Сколько таких было, что боялись даже помыслить стрельнуть в человека, а перед лицом смерти теряли всякий страх и били врага, словно обезумевшие! Андрей напоследок сказал, что надо бы Наску тоже к медали представить, он бы так и сделал, будь он генералом.
Мы сегодня уезжаем. Странно, но я плачу, расставаясь с подругой в очередной раз. Я надеюсь, увижу её снова. Будь счастлива! И пусть твои дети никогда больше не узнают, что такое война, голод и смерть. А нам с Андреем придётся учиться жить дальше.
1 июля 1945
Через неделю мы едем в Белград на свадьбу Сретена и Марии. Андрей буквально роет носом землю, пытаясь найти хоть что-то, что нам бы помогло. Каждый вечер он возвращается всё таким же хмурым и озадаченным. Никаких подвижек.
Зато кого мы нашли, это Божену. Как она постарела, Господи! Сухая стала, бледная. Но всё такая же волевая и решительная. Когда мы к ней пришли, она с порога меня ошарашила вопросом:
— За благословением моим пришла?
От такого вопроса я потеряла дар речи. А Божена смотрит на нас с беззлобной усмешкой, словно бы раскусила нас. Если подумать, то… Да, Андрей надёжный человек. ему можно доверять, он не бросает слов на ветер и не кормит пустыми обещаниями. Разве это не тот, кого каждая хотела бы видеть своим мужем?
3 июля 1945
Сегодня снова увиделись с Любиянкичем. Он, наконец, получил увольнительную. Теперь он генерал запаса. Говорит, всё же прошёл путь своего отца. Тому ещё сорока не было, как в генералы произвели. В пятнадцатом он спас остатки дивизии от верной смерти — принял на себя обязанность командующего. Отбивался от болгар, пока патроны не кончились. А потом в штыковой скольких перебил! Вырвались еле-еле, петляли долго, пока не нашли путь. Албанская голгофа… Как знакомо… Вспомнила про того офицера, который меня оберегал. Всё никак не могла узнать его фамилию, а теперь вспомнила — Тошич! Увы, он погиб. Почему его на самом взлёте карьеры вдруг в отставку «попросили»? Да, оказалось, он замешан был в том же скандале, что и генерал Любиянкич. Ходили слухи, что их завербовала советская разведка, и они готовили покушение на Врангеля, как появится здесь. Так было, или нет, но дыма без огня не бывает — Матье Любиянкич успел в Венгрии повоевать за Белу Куна. А когда пришли в штаб командования, стали допрашивать и самого генерала, и подчинённых, и офицеры все, как один, признались в подготовке мятежа. Это что же, целый корпус теперь под суд? Это был бы скандал, и ничем его не скрыть! А ещё коммунистическая литература в кабинете… Да, наверное, не сносить Любиянкичу головы, но его решили просто по-тихому отправить на пенсию. И его, и Тошича, и других офицеров.
— И что же, отец был неправ? — с жаром спрашивал меня Сретен. — Эти собаки потом нас так отблагодарили… Вот и привечай потом их! Это же они нас кровью умыли… Я таких на месте добивал.
А я далека была от всех этих политических страстей. Я как была, так и осталась политически безграмотной. Цыган, оказывается, тоже таким был — далёкий от всех идеологий и интриг… И он же заместитель командира! Это что же, его прямо на ходу всему учили? Андрей рассказывал, что Цыган зубрил речи и обращения, и у него отлично получались выступления. Громовой голос, актёрские задатки, — ну что ещё нужно хорошему оратору?
Андрей как-то заболтал совсем Сретена. Я не знала, что спросить, и вот закашлялась, и тут-то они обо мне вспомнили. Сретен в курсе. Обещал помочь. У него в военной полиции есть кое-какие связи. Что ж, будем ждать… Будем… А я что-то плохо себя чувствую. Может, это удушье? Или я от нервов такая? Кашель ещё этот, чтоб его…
4 июля 1945
Этой ночью я проснулась вся в испарине. Может, из-за духоты, а может, из-за чадящей лампы. Андрей клевал носом над кипой бумаг. Сретен помог раздобыть довольно много материала. Надо изучить его и вернуть в целости, нам ведь его под честное слово дали. Будет обидно, если очередной выстрел будет в молоко.
Я не решилась потревожить Андрея. Опять я ощущаю слабость. Не к добру это.
7 июля 1945
Мы в Белграде. Завтра надеюсь погулять на свадьбе Сретена и Мары. Хоть отвлекусь. В последнее время я чувстсвю, будто между мной и Андреем выросла стена. Он почти ничего не говорит, я чувствую напряжение какое-то. И по дороге в Белград ни слова не проронил. Только уже когда мы добрались, сказал сухое «идём». Честно, лучше бы нас кто-то встретил — я теряюсь в таком огромном городе. Сам Андрей там был лишь несколько раз. Сказать, что меня это пугает — ничего не сказать. Дожили.
8 июля 1945
В это утро Андрей был на удивление бодр и весел. Как и не было тех нескольких дней молчания. Он меня с утра разбудил и велел собираться как можно скорее. Надо успеть. Куда он так торопится? Времени-то ещё…
* * *
В этот раз нас встретили. Этого парня я раньше не видела. Роста небольшого, говорит с очень заметным акцентом. Как оказалось, мадьяр. Прозвище у него было Маленький Феликс. Он из Воеводины. Мадьяр. У него война отняла старших брата и сестру. Они молчали под пытками, но не выдали его. Когда-то он воевал в отряде Ражнатовича. Но почти всех бойцов перебили, и вот, уцелевшие влились в отряд Любиянкича. Он выглядит, как рано постаревший мальчик. И не скажешь, что ему двадцать три.
Мы шли по Белграду, а я не теряла ощущения, что мы попали в какой-то иной мир. Улицы полны спешащих людей, руины расчищают, даже клумбы цветут местами. Удивительное дело! Город оживает, я чувствую это.
* * *
Феликс много рассказывал о своём боевом пути. Когда-то он подобрал щенка, надрессировал его, а на войне он стал ему надёжным боевым товарищем. И погиб, как герой, спасая хозяина. Гектора хоронили под холостые залпы, как солдата. Трудно представить, что испытал этот юнец. Вот так, через кровь и слёзы, через смерть и рождаются настоящие герои.
* * *
Мы ждём самих виновников торжества. Здесь собралась целая толпа. Вон женщины кучкой сбились и о чём-то своём болтают. Татьяна выглядит, как настояящая франтиха. Всё в зеркальце смотрится, прихорашивается… Да, и не скажешь, что это — партизанка! Ну не место ей на войне, не место! Встреть я её, не сказала бы, что это стрелок противотанкового расчёта.
А вот походка её выдаёт. Ну ещё бы — столько лет носить сапожищи! Это всё равно, что утюги на ноги нацепить.
Татьяна оказалась удивительно словоохотливой. Рассказала всё о своей дочери, о муже, как решила уйти в лес.
— Я ведь не говорила родителям, что беременна — боялась их реакции. А сестра заметила всё — живот-то, живот… Ой, вы не представляете, что потом было: мама в слёзы, всё о позоре причитала, а Христина как-то так спокойно и говорит: «Мыма, ну будет тебе трагедию делать! На похоронах так не плачут!» Потом Миле убиои на войне. И сестру мою тоже… Не уберегла себя… Я тогда встретилась со связным и попросила проводить меня в отряд. Оставила родителям дочку, и всё. Только потом написала, что ушла в лес. Четники время от времени приходили по их душу, расспрашивали обо мне. А мама и папа просто смеялись им в лицо. Думали, собаки, мы боимся их! Я от танков не бегала, что теперь бы, от этого шакалья побежала?
— А кто ночами метался, изводил себя? — вдруг спрашивает крепко сбитая рослая шатенка с довольно резкими чертами лица.
— Было дело, — не отрицает Татьяна.
И молчит. А Цеца (так звали женщину) потом нашептала мне, что однажды у Татьяны чуть не случился срыв, и её долго и методично обрабатывал Цыган. Долго объяснял, что надо заставить смолкнуть все семейные чувства, как это сделал он. Не хотела бы я это видеть. А Мара… Да разве ж от неё дождёшься поддержки? Она только обсмеёт и наряд влепит. Да, кого ни послушаешь — со всеми Мара была резкой и грубой. Придирается по мелочам… Но всё же никогда не подвергала своих подопечных испытаниям, которые не выдержала бы сама.
А вот Цеца мне показалась крепким орешком. Я чувствую в ней какую-то огромную силу, даже как-то оробела, когда она пожала мне руку и спросила, в какой я бригаде и кем служила. Чёрт, она уже третья, кто спрашивает меня об этом! Может, зря я свои медали нацепила? Неудобно как-то женщине, уничтожавшей танки, объяснять, что я всего лишь связная.
— Дай-ка я тебе порядок на голове наведу, — вдруг говорит она.
Оказывается, у неё здорово получалось делать причёски. Она и мне красиво так всё оформила! Я прямо сама себя не узнала! Золотые у тебя руки, Цеца!
А она оказалась тёртым калачом. Когда война пришла, её отец всю семью увёл в лес, а дом сжёг, чтобы его не разграбили. Цеца Ковачич была одной из немногих, кто решался спорить с Марой. Другие как-то боялись её и ненавидели. А вот с Цецой Мара вынуждена была считаться. Даже своим ординарцем назначила, а потом и замом.
Вот она заприметила Феликса. Они, оказывается, земляки! Цеца вспоминала со смехом его нелепые попытки ухаживаний, и как он краснел при её появлении. Хорошо хоть сам Феликс нас не слышит — он бы точно сквозь землю провалился.
Не знаю, сколько бы мы ещё проболтали, но тут, как гром среди ясного неба, раздалось:
— Ну-ка, девки, бегом марш!
От этого голоса все рефлекторно вскочили и отпрянули назад. Мне тоже как-то не по себе стало.
— Мара, чёрт тебя дери! — вдруг воскликнула Цеца. — Только подкрадись ко мне вот так ещё раз!
А она смеётся в ответ. Выглядит по-настоящему счастливой. Совсем не похожа на ту угрюмую женщину с карточки, что я видела в альбоме Андрея.
— Наряд за угрозы старшему по званию! — резко отчеканила Мара.
Тут-то она и приметила меня.
— А вы как здесь? Какая бригада? А звание?
— Я, простите, не воевала… Я только связная…
От тона Марии я растерялась. Даже сейчас она продолжала оставаться всё той же властной и энергичной, которой и была тогда. Ростом она меня повыше будет. На карточках она казалась какой-то мужиковатой. А сейчас совсем иная картина.
— Ну что же вы, связной — это тот же солдат, — заверила она, пожимая мне руку. — Мария Кра… Любиянкич.
— Йована Перкович, — смутилась я.
— А вас, наверное, Сретен пригласил?
— Ну… Я с Андреем приехала.
— Понимаю, — лукаво подмигнула Мара и удалилась куда-то.
Цеца за ней. Видимо, хочет последние штришки навести. Надо сказать, у неё здорово получается красоту наводить!
Я опять наедине с Татьяной. Всё-таки насколько же люди разные! Татьяна всё такая же мечтательная и восторженная… Нет, даже Наска такой никогда не была. А ведь не воевала. Заговорили про Машку.
Она пришла осенью сорок первого. Мара её приняла холодно, стала с порога высмеивать.
— Куда тебе такие лохмы? Гранаты в них вплетать будешь? Клоп какой-то… Ты снаряжение-то унести сможешь? А ручки-то… Рахитом переболела? Ну?
— Дайте мне ножницы, — неожиданно ответила Машка.
Без всякого сожаления обрезала себе волосы и потребовала дать оружие.
— Я бы тебе и рогатки не доверила, — усмехнулась в ответ Мара, но всё же дала винтовку. — Будем учить тебя, что делать.
Мара в принципе своих солдат не жаловала, но Машку как будто кто-то мёдом намазал. Дня не проходило без очередных щелчков. Сретен самой Маре влеплял наряды за внеуставные отношения, но куда там — её никакие наряды и взыскания не могли угомонить!
Истории, конечно, интересные. Можно хоть сейчас садиться за книгу. Сретен, вроде, собирался написать мемуары. Я думаю, Мара ему поможет. Я видела, как она любуется собой в карманном зеркальце, как с нетерпением и придыханием ждёт своего жениха. А я стояла и внутри меня кипел какой-то протест. «Здесь должна быть Машка», — так хотелось крикнуть.
9 июля 1945
Не помню ещё таких пышных торжеств. Это выглядело бы со стороны пиром во время чумы, тем не менее, свадьбу мы отметили на «ура». Сретен долго рассказывал нам про страну, честь и долг, а товарищи, с которыми он ещё недавно, не щадя своего живота, бил врага в лесах и горах, слушали эти речи, как музыку. Он говорил примерно то же, о чём думала я.
— Что нам оставалось делать? Биться и побеждать, — вдохновенно говорил Сретен.
И в это время я сама чуть не встала и не отдала ему честь, как солдат. Ну как за таким не проследовать, как не положить свою жизнь на алтарь Отечества? Он вынес испытание сорок первым, даже когда ему один бывалый офицер намекал, что ничего не выйдет. Тогда четники с партизанами ещё не были явными врагами. Сретен твёрдо следовал заветам отца, и что же? Теперь он — герой, он генерал в отставке. А что же отец? Я читала его рукопись, и могу только представлять, каким он был — Матея Любиянкич.
Я решила записать это здесь. Всё-таки Сретен отдал мне на время эту тетрадку:
«…Мне хотелось кричать, вопить от досады. Я не мог не отправить это письмо на имя Его Высочества. Он распорядился арестовать и судить всех офицеров из «Чёрной руки», в том числе, и Аписа. «Не к совести вашей взываю, но к уму! Кем вы хотели бы попасть на скрижали истории? Неужели тем, кто левой рукой отрубил себе правую и оставил Сербию на растерзание врагу? Неужели Путник, этот уже в гроб глядящий старик, для вас представляет угрозу? Или вы думаете, что он должен был один против трёх армий справиться? Позор вам, Ваше Высочество! Вы потеряете армию, а с армией — и всю Сербию! Попомните же мои слова, пусть я всего лишь, в понимании высоких чинов, «жалкий офицеришка». Тут нужна вся бессовестность придворных подхалимов и твердолобость пиджаков, чтобы свалить вину за наше поражение на того, кто гонял австрияк целый год и похоронил целую их армию под Колубарой! Это глупость, граничащая с предательством — лишать армию руководства»! — так я писал в обращении к кронпринцу Александру. Может, и не подняли бы мою биографию и боевой путь, не отправь я это письмо. Так и остался бы самозванным генералом. Но вот, выяснилось так, что я всего лишь полковник, и меня тут же арестовали и обвинили в присвоении биографии. Даже погоны содрать не забыли! А чего бояться? Только на бумаге унижение личного достоинства военнослужащего строжайше запрешено, а в жизни… Все, как один, говорили, что я — изменник, что я заслуживаю петли, и даже вменяяли мне в вину то, что большая часть дивизии погибла. Я же слушал эти обвинения с усмешкой — ни одного из них я ни разу не видел даже на смотрах. Я был готов умереть, но никогда не отказался бы от своих слов. Не так страшно осознавать, что твоё дело проиграно, как стать жертвой подлости лизоблюдов, готовых ради новой звёздочки принести на алтарь Дьяволу даже саму Сербию. Трудно описать все те чувства, что я испытал, увидев вживую воеводу Мишича. Он остался, он при должности! Слухи неверны! Есть ещё надежда у Сербии! Не удержался и поприветствовал его по-военному, выразив надежду, что враг будет разбит. Он же молча посмотрел бумаги, и, изучив материалы дела, сказал одну-единственную фразу:
— Справедливо, чтобы офицер, обнаруживший в себе качества, превосходящие его чин и возраст, был повышен досрочно, как справедливо было бы закрыть и глаза на присвоение им биографии.
Вот тут-то и помрачнели лица генералов. Те, кто ещё недавно глумился и сулил мне петлю, уже поздравляяли меня, говорили, что пока живы такие, как я, будет жить и Сербия. Я же не испытывал к ним ничего, кроме презрения. Я знал, что история рассудит нас по справедливости, и о них не то, что правнуки — внуки забудут, а дети ещё и плюнут на их могилу. Такова незавидная судьба всех подхалимов.»
Ах, Матея, знал ли ты тогда, во что ввязался? Сретен с прискорбием рассказывал, что в тридцать восьмом отец внезапно тяжело заболел и умер, хотя перед его отъездом был в полном здравии. Почечная недостаточность. С каждым может случиться. Даже со мной. Вот только сам Сретен не верит официальной версии и считает, что отца отравили. Кому мог мешать опальный генерал, который уже полтора десятка лет, как не в строю? Хотя, если вспомнить, что началось после гибели короля Александра… Я мало интересовалась новостями — не до того было.
Если подумать… Вполне возможно, кому-то Матея Любиянкич и правда мог помешать… Даже во время войны он не боялся прямо дерзить начальству и спорить со старшими по званию. Каков идеалист! Вот, в кого Сретен такой!
Читаю рукопись дальше:
Тучный генерал смерил меня взглядом и сел напротив. Я сейчас наверное, сам на себя похож не был — в саже, пыли, ещё и погоны содраны.
— Добрый день. Дудич, — представился генерал.
— Добрый день. Любиянкич, — сухо и по-деловому ответил я.
— Итак, тут насчёт вас ведётся расследование. Вы объявили себя командиром целой дивизии, назвались генералом от инфантерии. Между тем, нет никаких документов, подтверждающих, что Матея Любиянкич был хотя бы заместитетелем командира той злосчастной дивизии. Вы были заместителем начальника штаба, и находились в чине полковника. Получается, присвоили себе биографию, присвоили чужие подвиги. Что стало с вашим командиром?
— Он застрелился, чтоб не мучиться, — спокойно ответил я, — его изрешетило шрапнелью, он умирал у нас на руках. До того он намеревался торговаться об условиях капитуляции, — начал было я, но Дудич меня живо перебил:
— Так значит, он намерен был сдаться в плен? Не слишком ли удачно он погиб? Ничего личного, Любиянкич, но я вижу в вашей истории множество несостыковок. Так может и выйти, будто вы — изменник.
— Позвольте! — не выдержал я. — Как у вас совести хватает обвинять в измене того, кто спас дивизию от полного уничтожения? Каждый солдат для Сербии стоит сотни, и разве я мог бы обречь этих юнцов на смерть от изнеможения?
Генерал слушал меня задумчиво и внимательно. Очевидно, существенных противоречий в моих рассказах он не нашёл, вот только похоже было на то, что ему явно спущен приказ, чтобы я остался в стенах этой тюрьмы, куда меня заточили на время разбирательств. Что бы он мог поделать? В армии старшему по званию перечить не принято. Сказать бы ему, что с меня против всех правил содрали погоны, так рассмеётся и ответит, что могли бы и убить, ибо имели право.
— А разве есть офицеры, готовые подтвердить ваши слова?
— Что? — это прозвучало для меня, как гром среди ясного неба.
Неужели они мертвы? Неужели кого-то убили шиптары, или тиф скосил?
— А вот же: Елич мёртв — тиф, Джуканович — тоже, последствия контузии, Маркович пропал без вести. Не иначе, погиб при отступлении. Но это вам наверняка и так известно.
— Тошич? — резво спросил я, сжав кулаки.
— Тошич? Эта деревенщина, что и писать толком не выучился? — громко и заливисто рассмеялся генерал. — Вот уж дождёмся мы правды…
— Ах вот как… Деревенщина… Пять пулевых и три осколочных ранения в одном только бою! Он был в крови, еле полз, он замерзал, но не брал свою шинель — он не мог оставить детей, которых забрал у крестьян, погибать! Ходячая мумия, вот, каким он добрался до Дурреса! Волосы выпадают, ногти расслаиваются, но он счастлив тем, что спас тех малюток, которых клялся защитить! Он не смог бы потом, на суде Божьем, оправдаться! И этого человека вы сейчас всячески осмеиваете и унижаете?! Да много ли среди этих дворянских выкормышей тех, кто защищал бы ту жизнь, что дала им страна? Сколько из них готовы к такому самопожертвованию? Делайте со мной, что хотите, но марать честь Тошича я вам не дам!
Позже, когда мы встретились, я узнал, что от роты остались лишь рожки, да ножки. Но Тошич был жив. Как он изменился! Исхудавший, бледный, но всё такой же решительный.
— Уверен, — заявил он, — Господь не принимает мою жертву. Он бережёт меня для чего-то другого, более… Великого…
— Это чего же? — спрашивал я с улыбкой. — Уж не для того ли, чтобы ты водрузил над вратами в царский дворец голову этого чурбана Фердинанда?
— Вот как? Честно, не думал даже! — с задором отвечал Владан. — А и в самом деле: София обвешана нашими знамёнами, где-то там ещё дымит, а тут мы под оркестр маршируем… Что может быть приятнее, господин генерал? Я думаю, после такого не страшно будет и умереть. Жертва во имя Господа и нашей Родины — Сербии.
За что я любил Тошича, так это за его простодушие. Какая-то даже немного детская искренность проскальзывала в его речах, и этим он вдохновлял своих солдат на подвиг. Скажу сразу, таких искренних, пламенных патриотов своего Отечества редко где встретишь. Он или очень храбр, или очень глуп, но всякий раз смерть его щадила, и он после самых жестоких мясорубок оставался жив. Да даже если
и был ранен, вскоре быстро поправлялся. Как тут не поверить, что сам Господь его оберегал?
Что было дальше, я прочесть не успела. Сретен собрался срочно по делам и пришлось тетрадь ему вернуть. Обещал после написания книги подарить мне экземпляр. Около него сегодня всё время вертелись хвостиком Джеша и Ясна — дочери покойного Владана Тошича. Я смотрю на них — детские абсолютно лица. Джеша вообще соврала про возраст, да и в лес ушла, не послушав наставлений Ясны. Теперь собирается… Вернуться в школу. Да, как время летит… А в каком бы классе сейчас учился Синиша?..
11 июля 1945
Ненавижу лето. Ненавижу жару и духоту, от которых нигде не спрятаться. С утра ворчала, как старая карга, что погода опять дрянная, что достала меня жара, а Андрей с улыбкой сказал, что я вернулась к жизни. Что я становлюсь собой прежней. Боже мой, неужели я так быстро привыкаю к мирной жизни? Видимо, это так. Прямо захотелось наведаться снова к Настасье, или к тёте Божене, чтобы поболтать по-свойски.
* * *
Не знаю, зачем, но я зашла в заброшенный сад. Яблоня чудом уцелела, и я нарвала немного яблок. Твёрдые, как камень, и кислые на вкус. Хотя для пирога отлично бы подошли! Я решила, что первый послевоенный день рождения я отмечу так, как делала раньше. Возможно, придётся делать на муке и воде, но даже пресные лепёшки сейчас покажутся мне пищей богов.
Вечером займусь готовкой. На улицу я стараюсь не высовываться — это опасно. В городе много ворья и грабителей, а милиция не справляется с таким валом дел. На всякий случай держу при себе «Вальтер».
13 июля 1945
Сегодня мне исполнилось тридцать четыре года. Тринадцатое число седьмого месяца… Любопытное совпадение. Чёртова дюжина выпала на счастливое число. Видимо, таков мой удел. Маленькой была — война застала, потеряла родителей, взрослой уже — то же самое. Какой-то злой рок. Лучшим подарком сейчас было бы появление Синиши. И к чёрту эти простенькие сувениры, что Андрей делал своими руками, к чёрту пирог и прочие угощения, что мы готовили вместе. Верните мне только моего сына! Пусть даже я его увижу лишь за мгновение до смерти.
Андрей чувствует всё это. Мне кажется, он злится. То ли на меня, то ли на то, что мы всё ещё копаемся в стоге сена, ища эту проклятую иголку. Постаралась сегодня вести себя расслабленно. Мы провели весь день вместе, предавались мечтам о будущем, как похорошеет и окрепнет Югославия, и как однажды снова встретимся с товарищами. Андрей пока не решил, когда будет поступать в милицию на службу, но я думаю, он там определённо пригодится.
22 июля 1945
Мне нехорошо. Проснулась в половине пятого утра и чувствую, что простыня промокла насквозь. Было не так жарко, но меня как будто лихорадит. Кажется, спина ещё болит… Где и что я могла подхватить? А ладно, живая пока что. Наверное, не стоило забывать про лекарства.
23 июля 1945
У меня опять поднялась температура, я просыпаюсь ночью в испарине. Эти чёртовы лекарства не помогают. От Любиянкичей новостей никаких нет.
Андрей пока так и не поступил на службу в народную милицию. Правда кое-какие знакомства он свёл. Это нам не помогает, мы ни на йоту не продвинулись в поисках моего сына. Андрей, мне кажется, уже не верит в успех, но часто говорит:
— Мы найдём нашего сына, обещаю тебе.
«Нашего»… Не могу поверить: он о моём сыне говорит, как и о своём тоже! Видимо, уже планирует нашу семейную жизнь… Хотелось бы в это верить. Будет у нас и собственный ребёнок… Мечты, мечты… Опять кашель донимает. Я так больше не могу.
* * *
Сегодня разбирала ворох старых газет и почти случайно наткнулась на заметку от конца 1942 года. Это газета Бихачской Республики, а в ней — рассказ одного из бывших четников. Он говорил, что его часто мучили вопросы: не передаёт ли он свой народ? Почему четники откровенно миндальничают с пособниками оккупантов, пока титовцы, не щадя своего живота, воюют? Я бы просто пролистнула и бросила, но имя… Я помню среди четников, которые увезли с собой Синишу, двух братьев Каревых. Смуглые, курчавые. Цыгане, одним словом. Одного звали Горан, другого — Христо. Оба из Македонии. И у обоих такой характерный акцент… Я буквально бросилась к Андрею, рассказывая о своём открытии. Он хлопнул руками по столу даже.
— Ну конечно! Разгадка была у нас под носом! Если кто-то из братьев ещё жив, мы их найдём. Полк тогда сильно потрепали. Осталось дай бог, чтоб несколько десятков.
Есть! Я на верном пути! У меня как будто выросли крылья! Я готова на всё, теперь я хотя бы знаю, кого и где искать!
29 июля 1945
Я поехала, несмотря на протесты Андрея. Мы без труда выяснили, где живут Каревы, дома застали только Христо. Как водится, он взялся отстраивать дом и выкашивать бурьян в огороде. Земляки ему помогают, в этой деревне люди прямо рука об руку идут. Пришли к ним когда-то болгары — ограбили, а шиптары так и вовсе начали резать всех, кто попадался на пути. Проклятое племя… Прав был покойный генерал Любиянкич насчёт них, ой прав! Вот таких товарищ Рамиз и бил. Нещадно.
Христо сперва удивился, увидев нас. Не узнал ни меня, ни Андрея.
— Здравствуйте, чем обязан?
— Здравия желаю, товарищ Христо, — поздоровался Андрей, — буду краток: осенью ты сопровождал беженцев из Косова. Среди них был её сын, — указывает на меня, — куда вы их увезли?
— Беженцы… Хоть убейте, мил человек, не помню! Мы остались в госпитале присмотреть за ранеными. Беженцы ушли. Я не помню, куда.
— И всё же, покажи, где вы остановились и в какую сторону ушли оставшиеся солдаты, — он раскрыл перед ним карту, — прошу: хоть самую малость. Эта женщина потеряла сына и ты сейчас наша единственная надежда.
На этом моменте он начал о чём-то шептаться с Христо. Тот лишь понимающе кивал, потом начал рисовать на карте стрелочки и делать отметки.
— Вот тут был наш госпиталь. Это я помню точно. Остальные ушли вот сюда… Потом, дня через три, все наши вернулись — мы готовились идти на Валево.
Андрей некоторое время сам корпел над картой, прикидывая, сколько времени у четников занял путь туда и обратно, а, главное, где они могли остановиться, чтобы разместить беженцев. Видимо, слишком много вариантов.
— А ну-ка, покажи теперь, кто из них, — он развернул список оставшихся в живых четников, — сопровождал беженцев.
Христо молча пометил карандашом всех, кого вспомнил. Вряд ли их больше десяятка. Не бог весть, какой, но всё же успех. Мы сейчас, как никогда, близки к тому, чтобы найти Синишу!
31 июля 1945
Мы снова в Белграде. Я приехала к Любиянкичам на побывку. У меня такое ощущение, будто попала в совсем иной мир — тут нет и намёка на разруху и бедность. Конечно, тут не кричащая пошлая роскошь, но даже то, что я уже вижу, достаточно, чтобы понять: здесь живут люди обеспеченные. Не удержалась от колкости, сказав, что такое равенство нам и нужно — генерал живёт в хоромине, а солдаты только-только дома отсраивать начали. Сретен на это с улыбкой ответил, что, как ни крути, привилегии неизбежны даже в коммунистическом обществе. Он был в России и много чего видел и слышал о жизни этого нового общества.
— На заводе директор и мастер будут получать больше рабочего, это же очевидно. С них разный спрос и у них разный уровень ответственности. Вот как сейчас всё, что простительно солдату, с генерала спрашивается стократно. Думается мне, уравнять никого не получится. Разве что сделать разницу между бедыми и богатыми малозаметной.
Дальше он в красках описал, с кем виделся в России, как некоторые высшие чины возомнили себя новым дворянством, что как будто стремились вернуться туда, откуда их собратья вытащили страну.
— Вот таких, в первую очередь, Советы к стенке и ставили. Чтобы не разлагали вертикаль. И что же? Много Петенов, Квислингов, или Недичей нашлось в России? Только вот Тито, как мне кажется, слишком многих щадит. Как бы не аукнулось ему это. Сейчас всех пособников будут карать, карать нещадно. Но вот увидите: пройдёт немного времени, и их отпустят из тюрем, не факт даже, что всех, кому «вышку» дали, казнят. Кого давить, так это усташей, ну и косоваров. Они мнили себя сверхлюдьми, но забыли, что сверхлюди однажды получат сверхсроки, ну и петлю, конечно же.
— А что же четики? — вдруг вмешался Андрей.
Видно было, что он питает и к ним настоящую антипатию.
— С четниками — тут уже всё решать суду.
Как-то уклончиво он ответил. Явно сожалел, что они не смогли переманить к себе достаточное количество солдат, лишить Михайловича ресурсов, чтобы он не смог ударить партизанам в спину.
— Ну вот, Сретен, теперь и ты обожжёшься этим всепрощением, — нахмурился Андрей, — посмотри лучше, что мы откопали. Кого-то из этих уже поймали?
Сретен просмотрел наш список, после чего понимающе закивал.
— Этот казнён. Ещё в сорок четвёртом. Вот этот пока под следствием. Эти — убиты при задержании. Эти — в разработке.
Круг поиска сужается. Мы всё ближе к истине. Четыре фамилии… Дело за малым — найти их.
1 августа 1945
Мы продолжаем гостить у Любиянкичей. Сретен намерен вернуться на гражданскую службу — он учился на инженера. Мария тоже не намерена просто сидеть дома. Как, собственно, и я. Сегодня решила написать письмо Машке. Пишу и слушаю разговоры Андрея с бывшим командиром.
— Так… Выбираем цель пожирнее. Вот, Павле Ристич. В бытность солдатом воевал в Сербской Королевской Армии. Был в составе экспедиционного корпуса во время интервенции в Россию. Попал в плен, бежал. Позже поддерживал связь с врангелевцами. Говорят, помогал белым ворованное золото переправлять за границу. Впрочем, это было давно. Я так думаю, он ещё жив. Надо его поймать, пока не поздно.
Ага, Ристич. Мы должны найти его раньше военной полиции. Шестое чувство подсказывает мне, что он намерен дорого продать свою жизнь. Страшно за Андрея… В то же время, я жду с нетерпением нашего отъезда. Мы знаем, кого искать. Он мне всё расскажет, если жизнь дорога. Наверное, трибунал оставит ему жизнь. Всё зависит только от того, дам ли я нужные показания.
3 августа 1945
Добыть личное дело Ристича не составило проблем. Первоначальная версия гласила, что он погиб в столкновении с усташами. Вот только тела так и не было найдено. Скорее всего, он, будучи раненым, умудрился удрать вплавь по реке. В сорок четвёртом засветился во время наступления советских войск. Четники не вступали с ними в бой. Ристич назвался другим именем, и если бы не потерял бдительность, наверняка считался бы умершим. В конце сорок четвёртого он появился в Белграде — должно быть, хотел встретиться с кем-то из эмигрантов, тут-то его и приметили. Вот только что было дальше… Когда его задержал патруль, он назвался беглым пленным и просил вывести его «к своим». Он хорошо говорил по-русски и патрульные ничего не заподозрили.
Так до обидного нелепо милиция упустила военного преступника в розыске! Неужели у них не было на него ориентировки?! Была ведь уже тогда! Хотя как они отличат носителя русского языка от того, кто не говорил на нём с рождения? Хотя кому это зачлось бы в извинение?..
5 августа 1945
Андрея приняли на службу. Пока только оформили удостоверение, формы не выдали. Пока разберутся с бумажками, туда-сюда… Пока Андрей пропадал на службе, я тоже времени не теряла. Нутро подсказывает мне, что Ристич ещё в Югославии. Если и уходить, то явно окольными путями. Возможно, он собирается в Грецию, где новое правильство настроено резко против коммунистов. Наверное, будет идти через Македонию…
* * *
Любиянкич категорически отвергает мою теорию. Он уверен, что Ристич намерен уйти сперва в Болгарию, а потом — куда угодно. А всё потому, что на более предсказуемом маршруте его ждут. С этим сложно не согласиться. Ему сильно повезло в тот раз, следующего может и не быть.
6 августа 1945
Андрей пришёл поздно. Усталый, но вполне довольный. На вопрос о новом месте службы у него один ответ: «Отдуваемся, милая». Вот как оно происходит… В милиции кадров не хватает, брать особо некого. А по всей стране сейчас гуляют люди, оставшиеся без куска хлеба, и те, кто на всём этом наживается.
* * *
Ночью я опять не спала. Опять испарина, опять кашель. Андрей прав. Мне надо показаться врачу. Я ещё в лагере начала покашливать, но не придала этому значения. Эпидемии нас косили, как мух. Скоро уже год, как нас освободили, я, вроде, и подлечилась, но почему-то становлюсь только бледнее. Как бы не было поздно. Нет, нельзя думать о плохом! Я сейчас близка к цели, я не собираюсь умирать!
7 августа 1945
Андрей сказал, что попробует выбить себе командировку в Пирот. Это близко к Нишу и болгарская граница рядом. Чутьё охотника редко подводило Андрея. Только теперь он охотится уже на людей… Это, конечно, будет просто курортом по сравнению с Косово. Командировка туда равна рулетке. Не добили ещё косоварских ублюдков, с ними ещё возни будет… Но кто-то же должен их ловить? От немцев не бегали, что же теперь, от этого зверья побежим?
10 августа 1945
Мы добрались до Пирота только ночью. По пути Андрей попросил завезти его в Крагуевац. Долго ходил среди братских могил. Стоял молча, гадая, где же похоронены его жена и дети. Шофёр ругался на нас, но Андрею было всё равно. Поставили вместе свечки за упокой их душ. Разумеется, добрались поздно. Здесь, как и везде, ещё руины. Но город постепенно оживает. Я чувствую это. Андрей получил служебное жильё, теперь мы там вместе живём. Времени в обрез, надо успеть до конца командировки, если, конечно, его здесь и не оставят.
Здесь до болгарской границы всего ничего. Ристич просто так не должен ускользнуть. Без документов он никто. Его могут задержать на сколь угодно долгий срок, а потом уже и ориентировку найдут, и всё остальное. Ещё немного, и он у нас в руках… Уж русским, что до сих пор стоят в Болгарии, он никак не сможет назваться беглым русским пленным! Разгадают самозванца. Остаётся только назваться чужим именем.
11 августа 1945
Надо отдать должное окружному начальству — они позаботились о том, чтобы лишить беглецов, вроде Ристича, связи. Письма и телеграммы быстро перехватываются, телефоны прослушиваются. Правда редко когда им попадается по-настоящему крупный улов — чаще просто контрабандисты, нелегалы, ну и разный уголовный элемент. Поимка очередного военного преступника для них будет большой удачей.
Собственно, почему Андрей решил именно сюда ехать? Ещё в начале месяца в руках военной прокуратуры оказалось перехваченное письмо. Адресовалось оно сыну русского эмигранта, который до войны работал в редакции «Русского архива», а после оккупации ушёл в лес и снабжал советскую разведку важными сведениями. Письмо, как водится, было на русском языке, и хотя отправителем значился некто Лазар Коларов, нишские марки и характерные для сербов ошибки подсказали нам, что этот лже-Коларов — серб, и он пытается ускользнуть от правосудия, пока Югославия ещё не оправилась от разрухи и хаоса. Бежать, когда шли бои за Белград, он не стал, справедливо полагая, что когда русские и наши солдаты в состоянии повышенной боеготовности, уйти ему будет проблематично.
12 августа 1945
Андрей сейчас в головой ушёл в работу роет носом землю, разгребая кучу материалов. Специально находит предлог задержаться. Связь с Центром поддерживает постоянно. Комиссар им доволен. Даже закрывает глаза на то, что временами Бошкович позволяет себе слишком много.
13 августа 1945
Андрей не явился сегодня поздним вечером. Волнуюсь за него. Где он там? Не случилось ли чего? Мне страшно.
Опять кашель… Ненавижу… Боюсь, это всё-таки оно…
14 августа 1945
Андрей явился под утро, растолкал меня и потребовал немедленно одеться и идти вместе с ним. Я не стала спрашивать, так как догадывалась, что дело срочное. Такое, что не терпит отлагательств. Всё-таки не зря он целую ночь был на ногах, но, похоже, не собирался даже позволять себе думать об отдыхе.
Мы пришли к управлению, и тут Андрей остановил молодого офицера по имени Горан.
— Горан, ты же помнишь, я говорил тебе, что знаю, где Ристич?
— Так точно, дружище, — отвечал он. — Надо немедленно доложить комиссару.
— Обязательно. Только можешь, пожалуйста, подождать десять минут? Всего десять минут. Он нам нужен живым. Надо кое-что узнать.
— Хм… Время идёт.
Удивительно, как легко Горан ему поверил. Даже вопросов задавать не стал. А может, это благодаря Любиянкичу?
Мы бежали на всех парах к дому Ристича, и когда мы подошли к двери, Андрей велел мне спрятаться. А сам достал пистолет и постучал. Мне из укрытия ничего не было видно. Я могла только слышать их разговор.
— Пришли всё-таки за мной… — слышала я этот полный обречённости и покорности судьбе голос.
За этим — молчание длиной в минуту. Время, показавшееся мне вечностью. По пути Андрей предупреждал меня, что, возможно, Ристич будет отстреливаться и мне нельзя туда идти. Но мысли о сыне пересилили все прочие чувства. Я сама выхватила пистолет, и тут Андрей решил не медлить:
— Развернись!.. Лицом к стене!.. Руки!..
— Помолиться дашь? — хрипло спрашивал арестант.
— В тюрьме успеешь!
Андрей укоризненно покачал головой, как бы спрашивая, чего же я так рискую, учитывая, что боевого опыта у меня нет. Когда я увидела Ристича, то обомлела: он поседел, осунулся, и теперь совершенно не походил на себя прежнего. Ещё и прихрамывал. Как оказалось, он жил на полулегальном положении, время от времени кочевал по городам, выбирая более крупные — там мало кого удивит новое лицо. Теперь, правда, он не решался далеко уезжать — слишком велик риск попасться. Тем не менее, его вычислили и взяли под усиленное наблюдение.
— Узнаёшь? — Андрей кивнул на меня.
— В первый раз вижу.
Иного я и не ждала. Может, он и правда меня не помнит.
— Зато я вас знаю, — решилась сказать я. — Вы были в Косово в сорок первом. Я отдала вам сына. Вы его увезли. И его, и других детей. Женщины, старики, все, кто спасся. Было такое?
Задумался. Похоже, кое-что вспоминает.
— Я расскажу… Расскажу… Только бы вспомнить кое-что…
— Ты не в том положении, чтобы чего-то требовать, — вмешался Андрей, но я решила принять эту игру.
— Хочешь, чтобы тебе оставили жизнь?
Слабо кивнул.
— Тогда рассказывай. Только знай: я слова не скажу ни на следствии, ни на суде, если окажется, что ты меня обманул.
— Тогда сними с меня наручники, — обратился он к Андрею, — и оставь меня наедине с ней.
Бошкович долго колебался, но всё же расстегнул «браслеты». Я на всякий случай сняла «Вальтер» с предохранителя, готовясь слушать рассказ Ристича. Вот-вот прибудет оперативная группа, Ристичу теперь не уйти. Слишком долго он обманывал смерть. Третьего раза не будет.
— Итак, Павле, рассказывай всё, что знаешь.
16 августа 1945
Ристич сдержал своё слово. В беседе он бегло рассказал всё, что ему было известно. Должно быть, был слишком подавлен и ошеломлён, чтобы попытаться хотя бы уйти, воспользовавшись форой в несколько минут, пока оперативная группа была в пути. А может, поверил, что Андрей не один, и снаружи будет засада. Как бы то ни было, он заговорил.
Потом его препроводили в тюрьму. Вопрос о его судьбе должен быть решён особо — будут ли его судить в Нише, или в Белграде, или где-то ещё. Я явилась ближе к обеду. Меня встретили люди в форме и сразу проводили в тюрьму. Там меня уже ждал следователь. Он долго допрашивал меня о событиях осени сорок первого. Я готовилась к этой встрече, как к экзамену — оделась приличнее и не забыла про награды.
Потом устроили очную ставку. Снова передо мной возник уже окончательно поникший Ристич. Теперь его ждёт трибунал, и, верояятно, расстрел. Должно быть, беседа со следователем освежила его память — при мне он рассказывал, куда они увозили беженцев. А когда он увидел у меня медаль, начал запинаться. Сразу ощетинился. Я решила прямо его спросить:
— Зачем вы стреляли нам в спину?
И он сказал, что с самого начала они не хотели умножать жертвы среди сербов. И что же? Умножили! Умножили своим предательством! Может, он был и прав, что акции партизан приведут к гибели тысяч ни в чём не повинных людей, но он в данном случае — соучастник. Всё это совершалось при непосредственном бездействии, а то и прямом соучастии четников. Может, и правда обстоятельства так сложились, что четники стали неотличимы от усташей, но разве не Михайлович сделал их таковыми? Все те бессудные расправы чинились с его ведома и по его приказу. Они ударили народу в спину. А зачем? Они испугались показать врагу лицо! И всё это случилось в Ужице, когда стало ясно, что нам не выстоять против немцев в одиночку.
Разве так поступали наши земляки в 1914? Даже потеряв Родину, они продолжали биться. Мой папа погиб за Сербию, за наше право жить. Я иду на сделку с дьяволом: если я открою рот, я спасу этого человека от расстрела.
* * *
Андрей вечером меня заверил, что я всё делаю правильно. Этот проклятый выбор между лёгким и правильным… Когда идёт война, надо заставить себя заглушить семейные чувства. Никакой страх за семью не должен пересиливать чувство долга перед страной.
Что же, будем считать, что я поступила не по приказу, а по совести. Слабое утешение.
20 августа 1945
Командировка у Андрея закончилась. Мы уехали обратно, только что меня попросили быть на связи. Следствие и суд вряд ли будут долгими. Последнее, что я узнала — это то, что арестанты начали усердно «топить» друг друга. Умирать-то никому не хочется. Меня вызовут, когда потребуется. Пусть Ристич молится, чтобы Синиша нашёлся раньше, чем состоится суд!
21 августа 1945
Снова, как и полгода назад, я живу томительными ожиданиями. Тогда я ждала победы, а теперь — новости о том, что мой сын, наконец, нашёлся. Круг поиска сужается, мы близки к цели, как никогда. Я жду, когда Андрей придёт и скажет, чтобы я собиралась, что Синиша нашёлся и надо его забрать!
Не так уж и много я хочу…
22 августа 1945
Мы с Андреем сегодня пришли к Божене. В этот раз — за благословением. Она только улыбалась и сказала:
— Давно пора.
А с утра я ставила свечки за упокой душ мужа и детей, которых потеряла в один миг. Интересно, что бы сейчас сказал Владо? Разве ему не больно от мысли, что его жена страдает? Разве он хотел бы, чтобы единственный наш ребёнок, так рано повзрослевший, не обрёл полноценной семьи? Именно об этом я думала с самого начала, как встретила Андрея. Он — наверняка о том же. Синиша вернётся ко мне, и обретёт в лице Андрея отца. У нас будут общие дети… Это ли не счастье? Теперь я совсем иначе смотрю на свои награды. Я — не просто хранительница, а ещё и защитница очага!
Сейчас я легко покажусь с медалями, которые прежде прятала и стеснялась надевать.
Может быть, нам стоит обвенчаться двадцатого октября? Как раз в день, когда Белград был освобождён. Андрей помнил предшествующие бои, и видел, как плакали от счастья горожане, увидев красные знамёна. Сейчас над столицей снова наши флаги, Югославия залечивает раны и оживает. И мне тоже пора вернуться к настоящей, мирной жизни, почувствовать себя любимой и желанной, снова стать хозяйкой, женой, матерью. Не знаю, не слишком ли я много хочу, но… Я желаю, чтобы у нас с Андреем были дети. Уверена, Синиша их примет.
26 августа 1945
Воскресенье. Я решила сегодня погулять по городу. Следы войны никуда не делись. Битый кирпич и осколки давно убраны, но здания до сих пор разрушены. А ещё я увидела компанию молодых людей. Девушки и парни говорили, что собираются… Вернуться в школу! Они, будучи ещё подростками, ушли в лес, не доучившись, теперь собрались наверстать упущенное. Удивительно, но эти рано постаревшие дети излучают какую-то странную энергию, радость, что всё закончилось, и не сожалеют о сделанном выборе. Я видела таких на свадьбе Сретена и Марии. Как будто заново переживаю этот день, когда, наконец, почувствовала, что жизнь возвращается, что мы снова свободны. Пройдёт год, и как не было войны! А десять — расцветёт страна так, как никогда раньше! Да, я идеалистка, но без веры в лучшее мне не выжить.
27 августа
Сегодня я опять ночью закашлялась. Андрей от шума проснулся, а когда я увидела на одеяле два жирных бурых пятна, запаниковала и убежала на улицу. Он пытался меня успокоить, а я кричала ему, чтобы не подходил ко мне, что он заразится от меня… Я кричала так, что было слышно на всю улицу. Андрей меня силой уволок обратно в дом и отпоил чем-то, от чего я проспала почти весь день. Я сегодня слаба, еле встаю. Нет, этого не может быть! Это не должно вот так закончиться!
2 сентября 1945
Наконец-то у меня дошли руки до дневника. Андрей настоял, чтобы я сходила к врачу. Всё подтвердилось. Это равносильно приговору… Почему я медлила раньше? Почему тогда, в Пече, не прислушалась к заведующему? Он ведь явно намекал мне, что я больна! Дура, какая же я дура… Двое суток, как в тумане. Я плакала, что никогда не увижу сына, что он остался круглым сиротой, и что меня уже не спасти. А сегодня тётя дала мне хорошую встряску.
— Лечиться надо, дура, а не хныкать! Давай-давай, помнишь, что ты мне сама говорила?
Теперь я понимаю: смерть близко потому, что чувствует: я её боюсь. Мне страшно умирать. Страшно, как никогда раньше. Страшно, что Андрей однажды не вернётся со службы. Страшно, что с Синишей что-то случилось. Я боюсь этого. Сейчас перечитываю записи прошлого года, и мне стыдно за себя. Столько всего перенести, чтобы так просто сдаться на милость судьбе? Нет, я должна, должна жить! Я должна разорвать этот порочный круг! Пока я жива, я не опущу руки! Я не могу предать память Владо и моих детей, они всё видят там, на небе. Когда Господь и меня заберёт, я не смогу смотреть им в глаза. Поэтому лучше мне довериться Божене и пока никуда не лезть. Единственное только, куда мне нужно будет поехать в ближайшее время, это в Ниш. Там будут судить Ристича и других четников. Кому-то из них точно вынесут смертный приговор…
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
|