↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
|
— Государь... я так люблю вас... что Господь не позволил мне оставить вас... одного... — я пытаюсь говорить как можно четче, но даже на эту не столь длинную фразу я затратил столько сил, что мне кажется, что их не осталось вовсе. Я уже привык к собственной боли, что пронзает меня даже при самом легком вдохе, но никак не могу привыкнуть видеть боль в глазах моего короля. А сейчас выражение его глаз так красноречиво показывает все, что он чувствует: страх, надежда, упрямство… Он всегда шел до конца, мой король. Мое божество. Я даже не могу сказать, в какой момент он стал для меня идолом. Таким, каким никогда не был для меня Бог, его Мать и ни один из святых, которым отчего-то так предан французский монарх. Я научился уважать его веру, но так и не сумел поверить сам. Я исполнял все предписанные ритуалы, потому что это желал видеть мой король, но тот единственный, кому бы я без раздумий отдал бы все на свете, включая собственную жизнь, это только Генрих Валуа.
— Тише, тише, не разговаривай! — никто не умеет улыбаться так, как Генрих. Его улыбка такая искренняя, никакого притворства. По крайней мере, для меня она всегда была таковой. Мой король никогда не улыбался иначе при мне и моих друзьях. Мои друзья… Мне их сейчас так не хватает. Шомберг… Его язвительная веселость и неуемная жажда жизни всегда помогали мне. Я не могу вспомнить ни одного момента, когда он по-настоящему грустил или о чем-то печалился. Я иногда думаю, что ему от Бога не дано было быть серьезным. Он всегда любил жить, вычерпывая все до дна — будь то ухаживание за красоткой, дуэль по бестолковым поводам или просто от скуки или купание в чане с индиго. Даже когда его положение казалось безвыходным, он не терял бодрость духа, и неизменно все заканчивалось так, как хотел он. Как же жаль, что его удача отвернулась от него в тот самый день на Конском рынке. Судьба никогда не была такой несправедливой. И более всего обида гложет оттого, что один из его убийц остался жив. И по нелепой прихоти той же судьбы Ливаро убил и Можирона. Можирон… Несмотря на его безрассудство и изрядную бесшабашность, я никогда не встречал в своей жизни человека, который бы так умел мечтать. Для меня всегда было странно, что можно было думать о чем-то несбыточном, отказываясь принимать существующий вокруг тебя порядок. Но мой друг так не думал. Он считал, что любой сон может обернуться явью, если ты этого действительно желаешь всем сердцем. До знакомства с ним я считал подобные мысли блажью и поведением, недостойным дворянина, пустой тратой времени. Но Можирон сумел доказать мне, что никогда не стоит отчаиваться.
Как же давно это было. Все чаще мне кажется, что время вокруг меня остановило свое движение. Я даже не могу сказать, когда же была та дуэль, что принесла столько невыносимого горя моему королю. Ведь это было совсем недавно, а я с трудом вспоминаю, как вокруг меня гибли мои друзья, как я захлебывался собственной кровью, отчаянно желая выжить, как видел яркие пятна крови на одежде моих друзей, как смерть по очереди приходила за каждым из них, все же предпочтя их мне.
Я не могу понять, чем руководствуется смерть в своем выборе. Почему она забирает того, кто действительно любил, а не служил, потому что больше ничего не умел делать. Хотя нет, еще Ливаро умел ненавидеть. А мы, друзья короля, как никто другой, являлись хорошей мишенью для ненависти. Потому что не разучились чувствовать и быть преданными нашему королю не за деньги и почести, а просто потому, что Генрих заслуживал нашей верности. Но смерть так любит забирать у него самое дорогое. Наверно — это какая-то шутка судьбы, которая с каждым разом норовит ударить моего короля побольнее, уводя в небытие тех, кого он особенно любил.
Впервые я увидел смерть без прикрас в Ла-Рошели. Это не было похоже на те великолепные картины в нашем замке. В детстве я любил слушать, как рассказывают о битвах — как о чем-то величественном. О сражениях, в которых просто обязан принять участие настоящий дворянин, принеся гибель своим врагам и врагам французской короны.
Сейчас я не желаю вспоминать некоторые минуты и собственные мысли, но память моя отчего-то все чаще решает иначе, возвращая картины прошлого, и раскрашивает их так ярко, что я уже не могу отличить правду от вымысла.
Смерть на войне не разбирала, кого забирать. Бесконечные штурмы в Ла-Рошели навевали тоску и злобу. Я видел, как вокруг погибали незнакомые мне люди, сражающиеся на стороне французского короля. Я и сам убивал, не размышляя о том, сколько боли я могу принести кому-то. Все, кто посмел выступать против французской короны, и не важно, каким вероисповеданием они прикрывались, принимая помощь от врагов Франции, пытаясь расколоть мою страну на части, были теми, кто был недостоин жить рядом со мной. Моя рука ни разу не дрогнула, я ни разу не остановился, видя, как уходит жизнь из глаз тех, кто еще недавно дышал одним со мною воздухом. Я не отворачивался, когда моя шпага входила в чье-то тело, я не пытался заглушить крики того, кому сам же отсек руку и брезгливо проходил мимо того месива, что оставалось от людей после артиллерийской атаки наших войск. Меня не пугали проклятия осажденных, я лишь хотел, чтобы Генрих Анжуйский вернулся с победой, чтобы в его глазах снова можно было видеть удовольствие от жизни, а злость и недовольство ушли прочь.
Но все изменилось, когда погиб мой близкий друг. И друг Генриха Анжуйского. Тогда я впервые увидел слезы на его лице. Он держал руку Сен-Сюльписа в своей, стараясь не слышать, как пытается сдержать рыдания его брат. А я не мог отвести глаз от ужасного зрелища, что представляло из себя уже мертвое тело с развороченной грудной клеткой, сквозь которую можно было увидеть перемешанные с внутренностями осколки костей. Руки Генриха, которыми он еще совсем недавно пытался удержать чужую жизнь, были залиты кровью, а на искаженном от боли лице ярко блестели потемневшие глаза.
Я не знаю, что тогда больше всего поразило меня: само понимание смерти, которая вдруг коснулась меня, или ощущение боли, от которой я практически захлебывался, увидев мертвым того, кто еще утром весело разговаривал со мной о каких-то мелочах, а уже через несколько часов лежал без движения и дыхания, прикрытый плащом Генриха Анжуйского от любопытных глаз.
При следующем штурме я пытался убить как можно больше. Я словно превратился в зверя, желающего отправить на тот свет как можно больше своих врагов. Я жаждал мести. Я хотел сполна напиться чужого страха, чужой боли, я убивал, причинял боль, делал калеками тех, кто посмел причинить боль мне. Я навсегда запомнил ту ярость, которая затопила меня, когда я увидел, что рукав и сам камзол Генриха вдруг потемнели от крови. Никто не смел безнаказанно нападать на того, кто единственный имел право распоряжаться моей жизнью. И кто устал от смертей больше всех. Кому нужна была победа, но судьба в очередной раз зло посмеялась над всеми нами, отобрав так много, но ничего не дав взамен, кроме ссылки в страну, где нас ненавидели за то, что мы отличались от всего, что было привычно и знакомо. Сейчас я не хочу вспоминать о тех событиях, что навсегда перевернули мое восприятие там, в Ла-Рошели. Потому что знаю, что именно об этом задумывается король, иногда замирая на месте и глядя в никуда. Вспоминает всех тех, кто покинул его не по своей воле. Генрих все любит до крайности. И каждый раз, когда в небытие из этого мира уходит дорогой ему человек, умирает и сам Генрих, а его боль можно ощутить физически, ведь становится просто нечем дышать, а все внутри переворачивается от злости на тех, кто посмел приложить к этому руку.
Как вдруг запахло дождем. Это Шико распахнул окно и впустил холод. Рядом с ним всегда холод. Его насмешливые глаза так часто приводили меня в бешенство. Я ненавижу Шико. Я не считаю, что он имеет право находиться рядом с моим королем, которого он имеет наглость называть по имени без его позволения, не заботясь о приличиях. Приличия вообще никогда не считались для Шико чем-то необходимым. Король спас его когда-то. Но я не знаю, признателен ли ему этот человек. Я слишком часто замечал, как усмешка кривила его губы, когда он смотрел на короля, как бесцеремонно он себя вел рядом с ним. Я ненавижу насмешки, слетавшие с его губ каждый раз, когда он видел кого-то из моих друзей. Я никогда ему не прощу той наглой и оскорбительной эпиграммы на смерть Сен-Мегрена, что так быстро разошлась среди придворных, причиняя еще больше боли королю. Шико так никогда и не признался Генриху, что автором этого пасквиля был именно он. Но я слишком хорошо знаю шута его величества, чтобы хотя бы на мгновение усомниться в этом. А король доверял ему самые сокровенные мысли, без боязни рассказывал обо всех своих желаниях, делился с ним радостями и пытался найти утешения в горестях. Доверял человеку, который мог с легкостью ударить его по самому больному месту, а потом с лукавой улыбкой рассуждать о собственных делах, не видя, как бледнеет король от вскользь упомянутой мелочи, о которой сам Шико уже позабыл.
Сколько раз я удерживал себя от опрометчивого шага. Мне ничего не стоило сделать так, чтобы однажды Шико исчез из жизни моего короля. Я не собирался опускаться до вызова его на дуэль, пусть Шико и дворянин, но он никогда не был мне ровней и я никогда не признаю, что подобный человек, заботящийся только о своем положении, имеет право стоять рядом со мной с обнаженной шпагой в руке и претендовать на право отобрать у меня жизнь в честном поединке. Но я мог прибегнуть и к другим способам заставить убраться Шико прочь, даже рискуя научиться презирать самого себя за подлый поступок и пойти по пути всех тех, кто убил своих врагов чужими руками. Время от времени мне самому хотелось выхватить собственный кинжал, со всей силы ударить его в грудь и наблюдать, как кровь уходит из его тела, забирая с собой жизнь. Как стекленеют еще недавно насмешливые глаза, как белеют губы, которые только что произносили хлесткие эпиграммы и потешались над моим королем, как запрокидывается голова, полная мыслей только о самом себе и собственном благополучии, как останавливается сердце, в котором никогда не было ни любви, ни преданности, ни признательности к тому, кто помог и защитил в трудную минуту. Я до сих пор хочу, чтобы тот холод, что каждый раз обжигает меня, стоит только этому человеку оказаться рядом, поселился в теле Шико, укрыв его смертным саваном, раз и навсегда скрыв от моих глаз.
Но я никогда не сделаю ничего подобного. Я не шут его величества французского короля Шико. Я никогда не смогу причинить даже малейшей боли моему королю. Я никогда не смогу простить себя даже за мысли об этом. Ведь я никогда не был слеп и всегда видел чересчур ясно все, что представлялось моему взору. Генрих и Шико любит сверх меры. Может быть за то, что тот никогда не боялся говорить ему все, что вздумается, не скрывал от него своих желаний, не пытался прибегнуть к той льстивой лжи, что так привычна в стенах Лувра и которой с удовольствием наслаждался брат короля, когда ему предоставлялась подобная возможность. Шико всегда был с королем честен. И за эту честность Генрих Валуа прощал ему все остальное. Но я никогда не смогу простить Шико. Я остаюсь у него в неоплатном долгу за все, что он сделал, когда королю угрожала опасность более страшная, чем ядра и пули посреди яростной битвы. Я навсегда обязан Шико за все усилия, предпринятые им ради спасения Генриха из рук властолюбивых Гизов, которым более приличествует болтаться на веревке, повешенными так же, как когда-то они вздернули труп Колиньи утром после ночной резни, устроенной в память о святом Варфоломее, чем красоваться на приемах и балах, задумывая очередной заговор против французского короля. Меня никогда не интересовало, как он относится ко мне, хотя Шико при любом удобном случае не забывал об этом напомнить как мне, так и моим друзьям. Порой меня подобное даже забавляло и веселило. Ироничные пикировки с Шико заменяли другие развлечения, а иногда я даже мог искренне смеяться в его присутствии, не думая о том, что одно не вовремя сказанное слово через мгновение заставит меня вспомнить, насколько высокая стена навсегда возведена между нами. Ведь я никогда не смогу простить Шико за то, что он с таким пренебрежением относится к Генриху, видя в нем лишь способ самому подняться выше. Изредка, наблюдая за поведением Шико, я вижу в нем отражение всех тех властолюбцев, что стремятся к собственной цели, не задумываясь, сколько боли они могут причинить по дороге, и которым, впрочем, нет до подобных вещей никакого дела. И мне невыносимо видеть его сейчас. Может быть, поэтому Шико все реже заходит сюда. Что ж — в проницательности этому человеку тоже мало найдется равных.
Стоило Шико покинуть спальню короля, как исчез и гнетущий холод. И мою кожу уже обжигают прикосновения рук Генриха. Даже сейчас, когда боль, живущая в моем теле, затмевает все остальное, я не могу не чувствовать его касания. Всегда легкие, нежные, ободряющие. Даже сейчас, когда он просто поправил меховую накидку, чтобы вернуть мне немного тепла, лишь случайно скользнув пальцами по моей шее, этого было достаточно, чтобы на мгновение я забыл обо всем. О боли, о невозможности вдохнуть полной грудью, о собственном бессилии, о том, что моя жизнь уже никогда не будет прежней. И для этого не нужно было чудес, нужно было только одно прикосновение.
Мне снова трудно дышать, но не из-за кинжальных ран, которые с таким остервенением наносил мне Антраге в пылу своей ярости. Я до сих пор не могу забыть, как в его глазах все сильнее и сильнее крепло желание убить меня, стереть с лица земли, а перед этим заставить мучиться и корчиться в агонии, с радостью наблюдая за моими страданиями. Он ведь так хотел отомстить мне за то, чего я не совершал. Я даже могу понять его — я бы никогда не простил подобного поступка своему врагу, тем более Антраге не первый, кто лишался друга подобным образом. Потеряв в Ла-Рошели одного друга и родственника, уже в мирное время я потерял другого. Генриха Сен-Сюльписа, который так пытался держаться, когда вместо своего брата видел лишь безжизненное изуродованное тело, зарезали, позабыв обо всех законах дворянской чести. Через некоторое время такая же судьба постигла и Сен-Мегрена, но я верю, что его убийцу тоже не минет чаша сия. Герцог Гиз причинил слишком много бед, чтобы однажды наказание не настигло и его, как бы он от возмездия не убегал.
Я никогда не забуду, насколько тяжело гибель своих друзей переживал Генрих. Мне иногда хочется поблагодарить Бога, что я никогда не умел чувствовать все так же сильно, как мой король. Я бы просто не смог жить так долго с подобной болью в душе, с воспоминаниями, что разрывают на части, с памятью, что никогда не позволяет забыть, что горя в этой жизни у моего короля было гораздо больше, чем счастливых мгновений.
Но я рад, что оказался тем, кто приносил в жизнь моего короля минуты радости. И я никогда не забываю, сколько счастья дарил мне Генрих одним своим присутствием, своей улыбкой, своими прикосновениями. Иногда мне кажется, что даже боль в моем теле затихает, когда мой король, как сейчас, робко берет меня за руку и просто на меня смотрит. Генрих никогда не был робким человеком, никогда не застывал в ужасе, видя картины, от которых у любого человека, если только он не зверь или сумасшедший, в жилах стыла кровь.
Как в ночь святого Варфоломея, когда Генрих Анжуйский увидел, во что превратились улицы его любимого города. Парижские мостовые были покрыты кровью, телами, в которых еще теплилась жизнь, и трупами, больше похожими на кровавое месиво. Я никогда не забуду крики еще живого ребенка, которому раскроили голову, а его собственные отрубленные руки словно в насмешку повесили ему на шею с криками, что тем, кто не хочет молиться истинному Богу, незачем их иметь. Я знаю, что никто, и даже герцог Анжуйский, чье имя славили как победителя после Жарнака и Монконтура, не смог бы остановить все это, даже если бы оказался на той улице раньше, но я никогда не забуду побелевшее лицо Генриха, когда он вытащил из седельной сумки пистолет и разрядил его в этого ребенка. Я знаю, сейчас король иногда слышит те радостные крики, которыми приветствовали этот поступок окружавшие его приверженцы католической веры с белыми крестами на шляпах и камзолах. Но вряд ли бы кто поверил, что не во славу Господа Генрих убил еретика, а оттого, что все, чему его учила эта самая вера, вдруг оказалось растоптанным сапогами безумных убийц, в которых превратились все вокруг.
Генрих так и не ушел с парижских мостовых в ночь святого Варфоломея, словно навсегда хотел запомнить, во что могут превратиться люди, еще вчера радостно улыбающиеся при выходе из церкви. Сена стала красной от крови выброшенных в нее трупов. На наших глазах топили тех, кто пытался сопротивляться. Я видел, как не одну женщину в разорванном платье за волосы тащили в узкие переулки, слышал их крики, переходившие в стоны удовольствия насильников. Но потом лишь раздавались выстрелы, и все начиналось заново. Уже не ужасали отрубленные конечности и распотрошенные мертвецы. Столько бездыханных детей, женщин и мужчин, чьи тела были изуродованы до неузнаваемости, позже попалось на глаза по дороге, но ничего уже не вызывало страха, лишь некоторые из сопровождающих герцога Анжуйского людей, впервые увидевшие столько мертвых, не выдерживали подобного зрелища.
Только один раз я услышал твердый голос Генриха, когда он без колебаний приказал стрелять в молодого Телиньи, зятя адмирала, который пытался сбежать после убийства Колиньи. Я видел, как он улыбался повстречавшемуся нам на улице герцогу де Гизу, которого более никогда я не видел настолько довольным жизнью. Я слышал, как приветствовали герцога Анжуйского на улицах, как кричали в восторге имя короля, и за возгласами не было слышно выстрелов, криков и стонов. А Генрих словно закрыл свое лицо улыбающейся маской. Он наблюдал за всем, что происходило вокруг него, видел трупы, опьяненных вседозволенностью людей, что нарушали все заповеди Божьи разом, славя при этом имя Господа, слышал крики и улыбался. Никто никогда не узнает, что случилось с верой Генриха Анжуйского в тот кровавый праздник, но я точно знаю, что я именно тогда потерял навсегда свою. Нет, меня не пугало то, что произошло, но Бог, который допустил подобное, не имел больше права на мое доверие. Раньше я запрещал себе думать об этом, принимая порядок таким, как он есть, но сейчас, когда я понял, что Бог настолько жесток, что убивает моего короля каждый день, я с уверенностью выскажу свои мысли вслух. Но только не Генриху. Если он находит утешение в молитвах, я не имею права даже поколебать его убеждения.
Король часто молится. За меня. Он просит Бога сохранить мне жизнь. За моих друзей — чтобы, уйдя из этого мира, они обрели покой в другом. Генрих никогда не перестанет возносить ему молитвы, надеяться на него, даже не получая от Бога никакой помощи. Молитвы приносят ему утешение. А я не могу молиться. Я так много хочу для Генриха, но я не верю, что мои молитвы помогут ему. Я хотел бы, но у меня нет никакого желания просить о чем-то для меня важном того, кто отбирает у моего короля всех, кого он любит.
Генрих сидит рядом со мной и держит меня за руку. Это несет в мою душу покой. Я вновь и вновь забываю о собственной боли, ведь она ничто по сравнению с тем, какой покой и счастье сейчас опьяняют меня. Одно присутствие моего короля рядом будит тысячи воспоминаний, о которых я когда-то позабыл. Дарит тысячи ощущений, что переворачивают душу и заставляют мое сердце биться чаще, словно не прошло столько лет, с того момента, когда Генрих впервые улыбнулся мне в Лувре, а я понял, что никогда не смогу предать его и останусь ему верным до самой смерти. Тогда я думал, что величайшим счастьем для меня будет служба герцогу Анжуйскому. Со временем моя преданность переросла в любовь, которую я хранил как величайшее сокровище в моей жизни. Мне было достаточно находиться рядом, ничего не прося взамен.
Мою преданность Генриху, которую никто и никогда не подвергал сомнению, наверно, можно было смело называть слепой. Я без колебаний выполнил бы любой его приказ, любое распоряжение, даже если бы мне пришлось поступиться собственной честью. Ради короля я бы даже не раздумывал об этом. Но нам ничего не надо было доказывать нашему королю. Ни мне, ни моим друзьям. Он понимал каждого из нас, как самого себя, он никогда не пытался заставить нас идти против собственных убеждений и принципов. Если бы он только знал тогда, когда весело смеялся над новыми проделками Можирона или внимательно слушал рассказы Шомберга об очередной ссоре по пустячному поводу, что именно то, что он никогда не ограничивал нас в собственной воле, и приведет к той несчастной дуэли, унесшей жизни его друзей.
Я никогда не забуду, как Генрих, отбросив все свои маски, умолял нас изменить решение. Забыть обо всем и не думать, что его благополучие может зависеть от исхода дуэли с приверженцами его брата. Не поддаваться Франсуа Анжуйскому. Он пытался запретить, но именно тогда послушать его означало бы предать его. Забыть обо всем, чем мы ему обязаны, предать его доверие, изменить своему королю. Королю, для которого наша дружба так много значила. Дружба, которая стояла для нас превыше всего.
Сейчас я знаю, каких сил Генриху стоило принять наше решение. А еще я понимаю, что он знал, чем для него обернется та злосчастная дуэль. И сейчас я не знаю, правильно ли мы поступили. Честь, борьба, вражда между братьями, политика, власть… Все эти вещи, которые для моего короля были каждодневной жизнью, ничего не стоили, если ничего, кроме этого, вокруг нет. Дружба, наша дружба, значила для Генриха так много, что ничего более важного не было. И, не предав короля, мы предали его дружбу. И поплатились за это.
Мои друзья погибли, а я пытаюсь научиться жить заново. Ту боль, что заставил меня испытать Антраге, и что с тех пор поселилась в моем теле, я смело могу считать моим наказанием за измену. И только то, что моя жизнь по-прежнему принадлежит моему королю, служит мне оправданием. И утешением в его горе, над которым, без сомнения, уже потешаются все приверженцы Лиги во главе с проклятыми Гизами, которые хотя и потерпели очередное поражение, но смогли нанести гораздо более серьезный удар благодаря брату короля. Франсуа Анжуйский, в отличие от Генриха, никогда не знал истинного значения слова «дружба» и с легкостью предавал собственных приверженцев, если видел в этом большую выгоду для себя.
— Я не простил бы вам, если бы вы меня покинули через столько дней вашей борьбы, моих молитв и нашей общей надежды на благополучный исход… — голос Генриха прозвучал негромко, но одного произнесенного им слова было достаточно, чтобы все мои размышления исчезли, словно их и не было. — И я не простил бы себе, что не смог вас удержать рядом с собой теперь, когда вы смогли выжить и оправляетесь от своих ран. Я каждый день молю Бога, чтобы он даровал мне счастье, и вы всегда были со мной рядом. Каждый день той жизни, что еще у меня осталась. Молчите! — Генрих приложил руку к моим губам, видя, что я стараюсь ему ответить. — Вы дороги мне, Келюс. Ваше выздоровление я рассматриваю как милость, посланную мне в утешение за боль, что причинили мне смерти моих друзей. Они погибали слишком часто, чтобы я не задумывался о том, что родился под несчастливой звездой, как бы моя мать не пыталась мне внушить обратное. Даже везенья Шомберга, даже уверенности Можирона оказалось недостаточно, чтобы переломить столь ужасную традицию, которая закрепилась в моей жизни вопреки моей собственной воле. Я прошу вас, — глаза Генриха заблестели, а я закрыл свои, не желая видеть его слезы, — прошу, не покидайте меня. Я не знаю, смогу ли я выдержать еще и этот удар.
Я почувствовал, как Генрих убрал руку от моего лица, а через некоторое время я ощутил, как прохладный ветер пытается остудить мое лицо, горевшее как от лихорадки. Я открыл глаза и взглянул на короля, который вдыхал воздух полной грудью, и на мгновение обернулся, и я снова увидел его улыбку, искреннюю улыбку, которая всегда побуждала меня быть лучше, чем я был на самом деле.
Я знаю, что моя жизнь, моя преданность, моя любовь всецело принадлежит моему королю. Я не могу оставить его одного. И как бы больно ни было, я обязан жить. Не ради себя. Но ради моего короля.
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
|