↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
|
от любой неприступной двери можно вдруг отыскать ключи
растопить лёд любого взгляда и любую рассеять тьму
если руки твои и сердце неоправданно горячи.
но сейчас молодёжь такая, что не учится ничему
говорят, дескать, к чёрту надо, расколдовывать их ещё
ну, а вдруг, например, вот это на меня потом перейдёт?
не поймут: жизнь сейчас такая — больше дёготь, чем сладкий мёд
не поймут: раз помог другому — то уже навсегда прощён.
я, конечно, не верил долго, но однажды столкнулся сам
с тем, что много веков пугало самых стойких
и понеслось
это было вообще случайно — тёмный лес, тёмный плащ, фонарь
и безумная боль во взгляде, просверлившем меня насквозь
ей осталось совсем немного, меньше суток, на первый взгляд,
но не дрогнул чудесный голос, мне приветствие вознося
я не знаю, что это было: не проклятье/болезнь, не яд
я сварил ей лесного чая и сказал: да не стой, присядь
может, сил наберёшь немного, что-то выглядишь не ахти
что-то точно с тобой случилось, никаких тут не надо схем
в чай подмешивая мелиссу, я держал её боль в горсти
только больше не смог поделать ничего, ничего совсем
что за чёрт
и к чему раздумья
я обязан был ей помочь
пусть допьёт ароматный чай и… и уснёт беспробудным сном
я срываю, не глядя, с двери свою куртку, шагаю в ночь
пусть её не разбудит лишний
пусть обходят все стороной
я уверен, ждала чего-то слишком долго, чтоб получить
может быть, и меня дождётся, если вдруг не пройдут века
от любой неприступной двери можно вдруг отыскать ключи,
но пока вместо двери — стены
спрятан ключик
иду искать.
Обещаешь вечно беречь и ждать, только не запомнишь моё лицо.
От широкой площади синий лес окружает город тугим кольцом — наступает сразу со всех сторон, прорастает светом в моей груди; говорит — так будет и быть должно, и уже неважно, что впереди. Лес пришёл и синею стал стеной. И сплетались ветви, и свет померк.
Я встаю, как многие, в плотный строй, и в руках моих расцветает смерть. Ты, я знаю, смотришь из-за стекла, но боишься выйти хоть на крыльцо — что мы можем сделать и что сказать, мы ведь только люди, в конце концов.
Свет в груди — и я, чёрт возьми, сдаюсь, и не хватит пластика и стекла; лес хватает каждого в сто ветвей, и я слышу крики, и хруст, и плач, и упругий жгут обвивает вкруг. Я боюсь, но страх мой пред ним фальшив.
Я стою на крыше, до бездны пуст
и вокруг меня ни одной души.
эта битва закончилась, всё, опусти свой меч,
слезь с коня, наконец. и животному надо спать.
может, я проиграл, только сможешь ли ты зажечь
эту искру победы, заткнуть недовольным пасть?
только сможешь ли ты править мудро, как наш отец,
не пускать на престол своё сердце, не быть и тем,
кого наши же дети пугаются в темноте?
помнишь, раньше ты был — васильковый подлунный луг,
мотыльки на траве, диск серебряный над холмом?
помнишь, раньше у нас были сотни прекрасных слуг,
и родители, брат. и прекрасный огромный дом.
помнишь, раньше всегда я стоял за тебя горой?
и куда бы теперь эти горы… и что теперь?
лучше б были мальчишки, пусть тот ещё геморрой,
чем твой меч надо мной.
ты же бешеный дикий зверь.
горько знать, что по жизни не тем ты прошёл путём,
горько знать, что сражался за сторону… чёрт… «плохих».
/я тебе говорил — брат, вставай же, вставай, пойдём,
и не плачь из-за них, и не будь никогда таким…/
у реки на закате я пойман и побеждён.
на коленях — не больно. и кружатся мотыльки.
если и умирать, то тогда — от твоей руки.
я тебе сейчас расскажу, послушай, старый спор длиною в три тыщи лет.
были двое — звёзд во вселенной краше, их прекрасней не было на земле,
двое братьев: старший — поярче солнца, младший — тише лунного серебра…
это было в годы, когда над миром безраздельно правили смерть и страх:
там, где были двое, кончались войны, люди жили лучше, без всяких бед,
и платили братьям всего лишь — смехом.
эй, послушай, деньги оставь себе.
но однажды пали границы света, и война залезла в их отчий дом.
и угас их смех, и стальные песни разносились в воздухе от и до —
вместо тех, в которых сияло солнце.
а его не стало теперь во всём.
и один сказал: я могу и больше, я могу стать тем, кто весь мир спасёт.
он бродил по свету, искал и думал, наплевав на нити шальной судьбы,
только солнце скрылось, свернуло тропы.
и однажды, веру совсем забыв,
он забрался в горы, в старинный замок, и молчал в нём тридцать нелёгких лет,
собирая тысячу слов для песни, что должна спасти была целый свет,
собирая голос в тугие стрелы, заряжая ими свою свирель.
это было сложно.
и вот однажды за окном рождался опять апрель,
а в его словах оживали сказки, исполнялось всё, что б ни попросил…
и в рассвете утреннем он поднялся, все пропел слова и упал без сил.
* * *
эту песню нынче никто не вспомнит — ни словечка, мысли, ни образца.
но настанет горе — найдётся кто-то, кто не будет прятать пред ним лица,
он споёт, и снова воскреснет солнце, и мечты — не сбиты, не сожжены.
чтоб летела песня, смеясь, над миром,
чтобы больше не было в нём войны.
Я пера не касался, наверно, сто тысяч лет, все заметки мои уж давно обратились в прах. Только сказки остались — последними на земле, их всего ничего, все расскажутся до утра.
* * *
… На горячем песке остывают её следы, и мальчишки все вместе пускаются в долгий путь. Рин была чародейкой, от бед затевала дым, и в его пелене громко пела на всю толпу — уходила беда.
Но теперь вот и Рин ушла, и никто не узнал, что случилось и почему. Лес шептал по ночам, что теперь не уйти от зла, и поэтому мы шли за ней через свет и тьму. Первый сдался, когда мы вошли в серебристый пруд, а второй вдруг ушёл, лишь едва начались пески. Я не знал тогда, что ещё трое потом уйдут — и останусь один из всех вышедших в поиски.
Я нашёл, лишь отчаявшись. Месяц цвела зима, Рин осталась за устьем, на высохших берегах. И она мне сказала: ты будешь великий маг, только сказки свои ни за что не посмей сжигать; а иначе наступит твоим волшебствам конец, и уже никогда не сумеешь вернуть назад.
И спустя долгий год в этой мертвенной тишине кто-то смог, наконец, все истории рассказать.
* * *
Двадцать вёсен прошло с тех забытых народом пор, только яма огня ни на день не была пуста. Вместо Рин теперь я развожу от беды костёр, никогда не давая бумаги — ни пол-листа. Стороною обходят и войны, и мертвый снег, целый год здесь царит теперь солнечная весна.
Только, знаешь, плохое бывает и по весне, так явилась беда — и такая, да кто бы знал.
* * *
Мир окутал мороз, и он царствовал много дней, оказался наш луг вскоре намертво снегом скрыт.
… Сожжено было дерево — всё, до последних пней, и бумага потом полетела в мои костры. Мы сожгли сотни книг, деревянный огромный стол, мы скормили огню и гитару — да где б тут петь…
И осталась в конце только стопка моих листов, сплошь покрытых узором из сказок родных степей.
Ничего мне не жаль, чтоб народ подо льдом не спал, только дар ведь исчезнет, как мне говорила Рин…
— Это… так, ничего. Вот, держи — это мой запас. Брось-ка пищу огню — и посмотрим, как он горит.
* * *
Вскоре новый хранитель прогонит весь снег с полей, но никто не устанет болтать обо мне с детьми.
Я пера не касался, наверно, сто тысяч лет, но расходятся сказки мои, будто птицы, в мир.
Я слышал легенды, какие никто не слышал, я видел такое — иным не придёт во снах. Конечно, во всё это верить — весьма излишне, но я научился, как видеть гораздо выше, чем видел любой, кто считался одним из нас. Немногим легендам досталась такая участь — храниться в устах древних старцев который век. Какие-то — доброму нас или злому учат, другие хранят в себе чей-то забавный случай…
Но эта была — словно в тьме многолетней свет.
Премудрый Шемаг говорил её лишь однажды, и пламя свечи колыхалось без сквозняка:
в далёкой земле жил да был одержимый жаждой, и каждая ночь для него повторялась дважды, ведь были те земли из камня и из зеркал. Скитался бедняга меж ними с начала света, смотрел на себя в бесконечный калейдоскоп, и выход ему не нашли бы ни амулеты, ни тысячи тысяч оставленных им отметок, ни рунная вязь, нарисованная песком. Он дни напролёт оставался с собой на пару, его отраженья смеялись ему вослед — а старый хитон на ветру был почти что парус, и он вспоминал шелест моря и треск пожаров, ведь сам был последним летающим на земле. Но больше не мог — зеркала заплетали сети, вертелось здесь время, как вечное колесо.
Вот только однажды на алой волне рассвета мелькнул в лабиринте весёлый июньский ветер,
и с крыльев его оседала морская соль.
И узник встряхнулся, в рассветное небо глядя, и вздрогнуло зеркало, сжалось вокруг кольцом. А он рассмеялся лучам из зеркальной глади, махнул на прощание вечной своей осаде,
и кровь, словно маска, укрыла его лицо.
Чем кончилось это — не знает никто доныне, лишь только догадки остались на век земной. Давно уже нет ни темницы и ни пустыни, легенды следы с каждым годом всё больше стынут, премудрый Шемаг и придумал финал у той. Осколки, сказал он, в песок размело хрустальный, а те, что остались, истёрлись за тыщу лет. Теперь те осколки уже не покрыты сталью, не будет в них взгляд останавливаться и таять — всего лишь стекло грудой собрано на земле.
Согласен с старейшим: всего-то легенда древних, ни капельки правды, лишь выдумка в чей-то лад; скажите нам лучше про рыцаря и царевну…
А сам, вечерами в кровать ложась ежедневно,
в руке под подушкой сжимаю кусок стекла.
на деревне несчастливо, слишком тихо, ни единый не ходит сквозь двор к колодцам: говорят, поселилось в деревне лихо, и назад в плен попавшийся не вернётся. про колдунью болтают, в обиде, дескать, на селенье, затем и беда не сходит, потому-то плохое творит — в отместку; что охота должна быть сейчас исходом.
Финн охотник бывалый, чутьё собачье, во главе их отряда, глаза сверкают — вся деревня кормилась его удачей, неужели колдунью — и не поймает? что, казалось бы, сложного: цель учуять, перекинуться в тень — и беги по следу... Финн почти что встал гончей на мостовую, но решил на беду опросить соседей.
и была на деревне одна девчонка — на неё как один указали пальцем; говорили, как будто струною звонкой она может счастливца сменить в страдальца, может пыл слать охотничьего азарта, чтобы не было смерти вокруг желанней...
"ведьму — сжечь!" и "на виселицу!" — стандартно. за мгновенье белеет малютка Санни.
воздух — вязкое марево цвета меди, догорает костёр, леденеет вечер, Финн кивком отпускает домой соседей.
затихает деревня
и гаснут свечи.
вот теперь-то закончится боль и войны, но лишь стоит, конечно, поверить в это.
... только Финну не спится и неспокойно —
а была ли, вообще-то, девчонка ведьмой?..
старый ветер знает тайны, старый лес — места и лица, если увести позволишь, то увидишь чей-то сон.
в самой старой из расщелин спит нора седого лиса: сотня лет — не всякий сдюжит, память держит как лассо. было много, стало меньше, вещи шепчут неохотно, коль не спросишь — не узнаешь, если знаешь — лишь спроси…
* * *
в деревушке, что за лесом, жил да был слепой охотник, но вела его удача изо всех волшебных сил. не бывало дня охоты, чтоб вернулся без добычи, не бывало, чтоб когда-то заблудился в темноте; ноги чуют каждый камень, нюх собачий, говор птичий, словно нить ведущий ветер, словно компас свет и тень. говорили, будто дьявол смотрит в мир его глазами, будто он заговорённый, будто дуракам фартит — только, как бы ни шутили, как бы ни смеялись сами, Лео шёл своей дорогой, не сворачивал с пути. он, на смех смотря сквозь пальцы, выходил из тех оказий, где другие пострадали, а иных и вовсе не…
выпьем, друг, да будет проклят день, когда Леон попался. нет, не смерти, только вещи есть и смерти пострашней.
лисьи норы в нашем крае — это, в общем-то, не редкость. да куда ни плюнь навскидку — точно попадёшь в нору. собирались на охоту. шли по выставленным меткам. очень кстати снег ноябрьский, первый, выпал поутру. Лео мы с собой не звали — но ему призыв не нужен: только в лес ступили, сразу по его пошли следам; след сворачивал к опушке, мы свернули в пасть оврага. лес шептал словами ветра — верим не тому пути.
у бревна скулил лисёнок — в старом пне застряла лапа. Джонни даже рассмеялся: проще цели не найти. замер, затаил дыханье. рыжий хвост мелькнул в прицеле. но, как и всегда бывает, что-то за секунду до…
лай щенка стал каплю громче. напряглись и присмотрелись: рядом с рыженьким лисёнком появился лис седой. в то же самое мгновенье на другом краю оврага — я клянусь, не видел прежде, будто ветер тень несёт… человек лисы сильнее — Лео смог сломать корягу. мы стояли, как забыли об охоте — обо всём. это лишь словами долго, да и то стараюсь вкратце. всё случилось за секунды, как положено беде.
сильно потемнело небо, будто начало смеркаться. зашумел в деревьях ветер, будто нынче судный день. Лео полз на верх оврага, непогоде непокорен, но, видать, была удача неприветлива к нему: потекла земля как будто, под ногами треснул корень. Смерть смотрел его глазами, когда он упал во тьму. из-под старой чёрной куртки веер брызнул алых капель. щепки высохшей коряги показались из груди. Лео дёргался, метался, но куда там было деться? в каждой карте есть дороги, где не повернуть назад. лис седой остановился, обернулся — иглы в сердце: на знакомой морде зверя — не звериные глаза. дно оврага — путь неблизкий, путь опасный, будто змей. нам пришлось его оставить; да, бесчестно, подло, низко, но, коль не свезло Леону, — остальным, известно, смерть.
* * *
вот такое, видишь, дело. правда, нет ли — кто же знает? лес хранит в одной корзине правду, вымысел и бред., но со дня, когда могилой стала глухомань лесная, по деревне нашей слухи в каждом расцвели дворе — дескать, кто рискнёт (рискнули б!) на щенков наставить ружья, дух Леона (вот же глупость!) защитит их от беды; говорили, Лео помер или понял, что не нужен, говорили, мол, уехал парень и замёл следы…
впрочем, наша тут охота делом-то была десятым. помнишь, я сказал в начале: спит нора и всё — во сне?
по весне у старой норки обнаружились лисята.
одного из них я видел: белый, словно свежий снег.
Где раскинулись реки, где выросли в небо горы, где леса не пройти ни на север и ни на юг — говорили, писали и пели про некий Город, на востоке от моря последний земной приют. Говорили о разном: одни обещали злато, для других это было надеждой на жизнь до ста; но сходились в одном — этот город найдёт крылатый, не добраться до входа, коль крыльев не смог достать. Небо было прозрачным и твёрдым, тугим и плоским, по нему облака плыли с марта до января…
Крылья были — большие, из перьев, пластин и воска, я работал над ними четырнадцать лет подряд; вот осталось немного, вот финишная прямая, вот последние части встают на свои места. Стоит только повыше забраться — и не поймают, с этой точки теперь начинается новый старт.
Ветер бил и метался, как будто хотел оставить, вместо солнца на небе — свинцовые облака; но за этой сплошной пеленой, нерушимой сталью цель стояла такая, что стоило отыскать. Это было как сон, лучше песен и иллюстраций: дикий ветер в лицо и земля далеко внизу… Это было мечтой — и мечта начала сбываться, и широкой дорогой под ноги легла лазурь.
* * *
А у нас тут деревня, где каждый друг друга знает, ничему не случиться без лишних ушей и глаз. Шли различные сплетни, но эта была иная: так уж вышло, что странной дорогой беда пришла. Был один — всё возился над чем-то, чудным до жути, бормотал о своём, нелюдим был и одинок. Мы смеялись над ним — полагали, он просто шутит: про таинственный город, про крылья, про мир иной… но ему всё равно было — верят ему, не верят; ведь вопрос нашей веры вообще не его вопрос.
А потом он пропал, и вокруг его дома перья ещё долгое время летали в руках ветров.
Впрочем, что с него взять. Посудачили и забыли. Только были моменты, когда появлялась мысль — дескать, что же случилось, навек обратилось пылью?
Может, правда его, может, были не правы мы?
Нет, искать и не думал. Не больно-то он мне нужен. Просто жёг интерес раскалённой тупой иглой: без него здесь не стало ни лучше, ни даже хуже, но куда подевался — идей у нас не нашлось.
… На закате в полях золотым загорелось небо, облака разлетелись, как будто дорогу дав — и раскинулась тень, как ответ на забытый ребус: два огромных крыла и на шпиле ворот звезда.
вот Ли на ладони весь: своенравен, горд,
плевал на запреты, правила, на устав,
ему до двадцатки лет всего ничего,
надеется, не сгорев, дотянуть до ста,
и всё это вместе, в сумме — простой студент.
таких миллион.
но следуй за зеркалами:
среди всяких прочих траблов, идей и дел
есть хобби его — лелеять в ладонях пламя.
ему говорили: мыслей чужих не тронь,
в сердцах, что коснулся, не разжигай огонь,
их лучше, по правде, вовсе-то не касаться.
но, как я сказал, запреты не для него,
как не для режима бегут поезда от станций.
такая игра: задумал — не жди, берись
и делай, пускай и знаешь, что будет риск.
становится частым пульс, и дыханье рваным;
и если горит внутри — пусть везде горит,
камины, глаза, сердца и календари.
пока ещё светит солнце — учёба, планы,
но скоро наступит ночь: Ли поедет в порт,
не пойманный и не узнанный до сих пор,
и встанет в тени — заранее не спалиться;
придёт чья-то яхта к пристани, вострубят,
и каждый, кто был обычен, смотря в себя,
увидит огонь в глазах
и восторг на лицах.
в счастье это не верил ни разу, не ждал её, просто так получилось: мы вместе, она и я.
третью осень подряд разлетается вороньё, и туман приползает и шепчется, как змея. третью осень подряд я иду за ней в тёмный лес, ускользает во тьму алым пламенем яркий плащ — я иду столько дней, чтоб настигнуть её во мгле, и я вижу, она мой спаситель и мой палач, мой подарок, мой рай и мой самый кошмарный сон;
просто так получилось, смотри, все инстинкты в прах.
у таких, как она, не бывает кошмарных снов,
но меня они каждую полночь приходят жрать.
у любви моей волосы цвета степного льна, что горят на закате не хуже живых костров; у неё на предплечьях по шраму (хотел бы знать?), она просит меня — если любишь, то дверь закрой...
у любви моей руки всегда холодны, как лёд.
у любви моей сердце не бьётся который год.
Утром небесная твердь, как всегда, чиста, солнцу сидеть и смотреть на краю обрыва.
Каждый ребенок мечтает уметь летать, небо разрезать клинками огромных крыльев — мир посмотреть с высоты, а не снизу вверх, быть выше боли, войны и смертей, законов…
Здесь есть легенда о том, как достать небес.
Только для этого нужно убить дракона.
Джимми едва не с пелёнок стремится ввысь, небо рассветное манит туманной дымкой — только вот мысль об убийстве ему претит, так что смотрел в горизонт только лишь на снимках. Только во сне мог подняться на высоту, чтобы весь город — не больше одной ладони…
Но суждено, очевидно, остаться тут.
Папа сказал лишь однажды, но он запомнил: будь ты, дружище, хоть тысячу раз влюблён, пусть от тебя невиновному зла не будет.
Ставить вопрос чьей-то жизни взамен на взлёт — шутки глупее на свете придумать трудно.
Джимми растёт, и мечты вместе с ним растут. Были бы крылья — на них облетел пол-света. Время несётся стрелой через пустоту, всё забывается, но не надежда эта. Джимми был на волоске, острие меча, лезвии тоньше бумаги, на грани тёмной…
Только однажды настал нужный день и час: ждать надоело.
Он просто
пошёл
к дракону.
Не говорят о таком, но узнать легко, есть и ещё один шанс, чтоб расправить крылья: если заставишь поверить, что ты дракон, если из сердца волной своё пламя выльешь — то суждены тебе когти и чешуя. Только потом не вернуться уже обратно: больше не примет родная назад семья, если дракона назвать без сомнений братом. Сколько бы ни был удел и тосклив, и плох, всякий ли сможет пойти за такой наградой?
В это поверить трудней, чем в любую ложь: может ли что-то от слов измениться, правда?
Старый дракон обитал глубоко в лесу.
Джимми нашёл его лишь через трое суток. Не было страшно, не думал про пересуд, всю свою жизнь ждал дороги такой как будто.
— Я отыскал тебя.
— Слышал, как ты идёшь.
— Знаешь, зачем?
— Догадаться, увы, несложно. Ты подготовился?
— С детства. Не лгу.
— Не лжёшь? Руки дрожат.
— Уникальная же возможность, как без волнения…
Смотрит, едва дыша.
— И не волнует, что будет позор и слухи?
— Нет, не волнует.
— Ну что же, тебе решать. Если подумал как следует — дай мне руку.
Не было страшно, не думал… да ни о чём. Даже не знал, а действительно ли готов он?
Вспыхнул закат за одним и другим плечом. И в его руку вонзились стальные когти.
Над горизонтом бескрайняя синь лежит, под горизонтом — поля, города и горы. Всё, что за лесом, похоже на миражи, будто в сиреневой дымке растает скоро. Ветер полощет огромную ткань крыла. Призрак тревоги — и тот истощённый, мнимый.
Всё, что осталось — заглянешь в речную гладь, сразу за ней будет дом, где тебя не примут. Зелень сменяет бескрайний узор песка, скоро уже будет видно — мосты разводят…
Тень над ромашковым полем; и видно, как
девочка рвёт лепестки — и бросает в воду.
Меня сплели из ниток на заре, когда весь мир купался в серебре: зима настала. Я родился первым.
Мою сестру спаяли изо льда, ведь что ещё могла зима отдать? Достался ледяной ей взгляд и нервы.
Тому, кто третьим вышел в белый свет, всегда стрелу держать на тетиве — он весь из стали, пороха и дыма.
Четвёртый был угрюм и молчалив — но он ни разу не был на мели, корабль ведя всех бурь и смерти мимо.
Истрётся лён, лёд прогорит до дна, порвётся ось держащая струна, узнает шторм и страх любое море; и вот, когда нас всех сметёт во тьму, придёт черёд держаться одному:
наш пятый брат глаза откроет вскоре.
Ему не дали ни клинков, ни стрел, лишь только сердце, жжёное в костре чужих времён — но это лишь и важно. Когда в последний раз погаснет свет, мир потеряет смысл, сразу весь —
я буду знать:
наш брат стоит на страже.
где бы ни пряталась, слышу их голоса.
молвит сестра моя старшая: выйди в сад,
всё замело, не найти никаких следов.
сад нами с детства изученный от и до;
терпкой полынью устелен под снегом путь,
чей будет призрак вести и считать твой пульс?
к озеру ты и на ощупь найдёшь тропу.
молвит сестра моя средняя: глянь на дно,
прячется там от пожаров седая ночь,
древние тени сплетаются в хоровод,
будешь искать — не отыщется ничего.
ты ли открыла мне дверь в эту тьму и хмарь?
будешь ли помнить? не время сходить с ума,
время бежать, так как скоро придёт Самайн.
мне ли не знать, что под снегом и подо льдом?
шах или мат? не осталось уже ходов.
где бы ни пряталась, сёстры всегда найдут;
да и для пряток брожу ли в пустом саду?
ночь наступает и судьбы несёт в горсти,
время прощаться, бежать от судьбы, платить.
утром и младшей уже будет не найти.
Дорога ведёт через лес и скрывается в травах, попробуй поймай её нить — не найдёшь и следа. Цветёт на опушке полынь — и отсюда направо, а дальше бессмертное сердце подскажет, куда. Но где бы ни шёл ты, куда бы ни звал тебя ветер, до мест самых важных дорога, увы, далека.
В лесу, что на самом краю необъятного света, как прежде неспешно струится по руслу река. Здесь стало спокойно — пожалуй, что даже сверх меры. Ничто не тревожит идущих лесною тропой.
На этих дорогах лет сто — или двести, наверно, — назад кость хрустела, куда ни поставишь сапог. Здесь битвы бывали кровавей, чем можно представить, и мало кто с них смог вернуться хотя бы живым…
… А вкратце — болваны. И вот ведь какая подстава: считались героями, к ним обращались на «вы». А будь у них храбрости меньше хоть фунтов на десять, не лезли б, куда не положено. Без полумер. Вот вы заявились с мечом… И не скажете, дескать, сидящим в таверне неведом зефир перемен?
Да, были такие, уж с этим не станете спорить — что кроме войны ничего не несли в этот мир: возможно, не стоят ни слова из этих историй, но я говорю не про них.
Ведь победой у них считалось убийство дракона, да будь он неладен. Вот жили — и сгинули, будто кошмарные сны; сложили оружие, головы, песни, баллады, о многих остались слова, ничего об иных. Том, старый мошенник, поставь-ка нам, что ли, бочонок, по древней привычке, не чокаясь, выпьем за тех…
Где раньше жил самый последний из рода драконов, теперь только ветер гнездится в глухой темноте. Не то чтобы плохо, но где же теперь век от века складировать головы, как не в пещере змеи?
Промчались века.
Говорили, он стал человеком — и больше ни разу не видел своей чешуи. Ещё говорили, как будто встречали на трактах следы от когтей, бог там знает, его, не его…
И правы же, черти. Действительно, всё это факты: и то, что в конце появился какой-то другой — дракон, человек ли, но вскоре и мир его замер, ведь, знаешь, у смертных однажды приходит их час.
Откуда я знаю? Когда-то мы были друзьями, и после того я ни разу его не встречал.
Что было, то было: забудем, не нам это помнить, пусть память хранят их потомки — того и других. От поля костей нынче здесь только холмик зелёный, от славных историй лишь тонкая, хрупкая тень: где раньше жил самый последний из рода драконов, теперь только ветер гнездится в глухой темноте.
На правом предплечье я выжег себе стрелу. Под кожей, как ртуть, растекалось чужое пламя. Мне все говорили: стреле предназначен лук, но я не для этого дал ей себя поранить. Металл раскалённый не должен был льнуть к рукам, не должен стрелу был травить, вырывать из тела. Мне все говорили: ты будешь бежать, пока её наконечник себе не отыщет цели — он будет, как пёс, наготове всегда, везде пронзить чье-то сердце, твоё выжечь напоследок.
Я чувствовал привкус металла в любой воде, во сне я упорно бежал по чужому следу. Я высох, как щепка, за пару десятков дней. Я видел весь мир, как смотрел сквозь глазок прицела. На пятой неделе я встал и пошёл за ней, мне вгрызться в чужую горячую плоть хотелось…
… И я стал стрелой. Я не помню, когда и как. Металл, что горел во мне, стал мне костьми и плотью. Я ждал сотню лет, как коснётся меня рука, как чьи-нибудь пальцы пройдутся по оперенью. Я ждал сотню лет, я смогу ещё выждать сто, я жду дня того, чтобы в чьих-то руках согреться.
Я буду лететь через запад и на восток, надеясь однажды вонзиться в чужое сердце.
С каждым годом голос разума тише, глуше, с каждым годом якорь меньше, желтей трава.
У меня с собой лишь маленький медный ключик — не украл, а взял своё же, ты не права. У меня ни старых правил, ни обещаний, лишь одно не даст покоя дурным ногам: убежать как можно дальше и скрыть в тумане поплотней давно знакомые берега. В чем причина? Сказка, в общем-то, не об этом, всё нормально, я уже и могу дышать…
… Я любил её, как любят одни лишь дети — слишком сильно, чтобы был хоть какой-то шанс. И сказал ей. Я сказал ей, представишь? Правда. А она была ничуть не удивлена. Но и пусть, что делать, я и не ждал награды.
За окном безумным вихрем цвела весна; но в краях, как наш, весною не отогреться, ведь зимы здесь не бывало три тыщи лет. И она сказала мне, что отдаст мне сердце, мне отдаст его, как выпадет первый снег. Но откуда снег в краю, где огня теплее, где достать его для той, что дороже всех?
Я отправился с ветрами на самый север, сколько времени прошло? Не считал минут. Были степи, горы, тайны в пещерном чреве, были волны, что тянули меня ко дну — но когда, бывало, думал: пора сдаваться — то во тьме ночной всегда вспоминал её.
И у края мира, в шелест и тень акаций, я пошёл, и вслед мне каркало вороньё. А когда дошёл до края, увидел замок. И в том замке жил старик, что творил мороз. Я просил его, бессмысленно и упрямо, я сулил ему подарки ценнее звёзд. Но сомкнулся ветер северный, будто обруч, спеленал, как нить, от голени до плеча — и старик свою ладонь мне вонзил под рёбра, и в ларец упало сердце, ещё стуча. Усмехнулся, запер сердце на медный ключик — и рукой взмахнул, мол, будет, иди домой.
Я из замка вышел будто бы легче, лучше, мне казалось, мог сразиться с любой зимой. И едва добрался снова в родные земли — первый снег пришёл под утро, укрыл траву.
Но когда земля под снегом пушистым дремлет — это кажется не равным ни волшебству, ни любви, ни снам… Есть чудо сильней на свете? Но я выбрал путь. Я всё же вернулся к ней. Но она, погладив северный нежно ветер, мне она — ты знаешь, знаешь, — сказала «нет».
С каждым годом голос разума тише, глуше, самый важный путь со временем отгорит. У меня есть только тайна — мой медный ключик, но захочешь ли узнать, от какой двери?
Странные вещи рождаются тёмной ночью
из янтаря, что находишь на берегу.
Этот кусочек… Сначала он был не очень — грязный, невзрачный, но руки мои не лгут: пламя горело в нем ярче, чем в чистом камне, солнце закатное грелось в сыром песке. Есть кое-что, что нельзя сотворить руками, будь ты хоть тысячу раз ты-сам-знаешь-кем — этот огонь, означающий чьё-то сердце, этот огонь, что всегда прогоняет мглу, чтоб в его свете мог спрятаться и согреться…
Знаешь ли, кто я? Ты знаешь, не надо вслух. Нет, не волшебник. Не слушай их, если скажут, будто могу всё на свете. Одно, вообще. Это мой дар. Или, может, проклятье даже: жизнь светлячками вдыхать в неживых существ. Коготь за когтем, перо за пером из камня — то, что родится, уже обретает вид. Свет янтаря рассыпается огоньками, полночь приходит мой город топить в крови; хрупкие крылья в ладонях — как дань, на откуп, чтобы беда обошла стороной мой дом. Время лишь пепел, лишь дым и узор на окнах, только оно драгоценный, чем чей-то вдох.
Я засыпаю. Из рук моих смотрит птица. Светится так, что рукам даже горячо. Птице не спится — и птица моя садится, отблеск янтарный роняя, мне на плечо.
В шторм, в непогоду, на берег выносит свежесть, море дарует мне солнца — держи, держи.
Из янтаря, что находишь на побережье, в тёмную ночь вылупляется чья-то жизнь.
вот тучи сплетались в стальную сеть, что значило — быть грозе;
он вышел из дома, наверно, в семь, из ящика взял газет,
за угол свернул, помахав рукой соседу и псу его,
и в парке на лавочке сел читать отнюдь не про волшебство:
«внимание, граждане! красный код! неделю горят леса!
нужны добровольцы в беде такой, их срочно пора спасать!
страницу возможно перевернуть, но жизнь не перевернёшь;
продержимся, может, ещё чуть-чуть,
но городу нужен дождь».
он долго смотрел на последний лист, и тучи свивались в круг.
их жизни зависят от дела рук, твоих же, он думал, рук,
тебе самому не к душе жара, ты любишь тенёк с утра,
поэтому, друг мой, уже пора. ну правда, давно пора.
он встал со скамейки, дыша с трудом. по парку стелился дым.
когда-то давно он мог делать дождь. он был ещё молодым.
с тех пор он зарёкся и колдовать, другим помогать вообще,
но стелется дым, и горит трава — меняется суть вещей.
он встанет за деревом, сжав кулак, он выпрямится легко,
и капли, как мелкие зеркала, забьются над кулаком.
отсюда удобнее наблюдать (встань рядом и сам проверь!),
как дождь подойдёт к городским дверям,
и город откроет дверь.
вот капля за каплей шипят в камнях, вот выдохнул старый лес,
и дождь, колокольчиками звеня, дым горький прибил к земле.
вот в парках, проулках и площадях стихает набат тревог,
и небо дрожит и блестит в воде на каменной мостовой.
он сядет, кряхтя, на любимый стул, с трудом пододвинет чай,
пускай снова ломает грудь, и мышцы болят плеча —
он снова смог истину рассказать, нигде её не найдёшь:
дождю нужен город, так повелось,
и городу нужен дождь.
мы были сёстры с ранних лет, назло и вопреки.
делили кров, делили кровь, и капли, и куски,
скрывались вместе от дождя, снегов, клинков и стрел,
ведь каждый, кто узнал о нас, нас видел на костре.
и каждый, кто узрел огонь, бежал, не чуя ног,
пусть сказки, что опасен он, плелись давным-давно.
моя сестра была другой — хватило и того,
чтоб жизни наши превратить в сплошную сеть погонь.
мы были сёстры с ранних лет, но не были детьми,
ведь с ранних лет судьбу двоих решил жестокий мир:
пришлось взрослеть, учиться жить, бежать и рисковать,
лишь потому, что суть вещей дешевле, чем слова.
моя сестра была бедой, была кошмаром, злом —
для тех, кто никогда не знал, как с ней мне повезло,
для тех, кто был труслив и слаб, чтоб истину признать:
драконья дочь была умней любых, любых из нас.
Примечание к части
Исключительно харткомфорт для подруги, минус качество, плюс экспромт.
Говорят, давно чудес не видно в мире: всё, что было, стало хуже многократно. Ты идёшь домой за полночь, а в квартире — тихо, пусто… На дорога непонятна: вроде был здесь тыщу раз, не больше если, но сейчас затылок гладят пальцы страха — ведь в местах, как это, часто тают песни, дав фортуне поменять на соль весь сахар.
Вот и нынче — тени слева, тени справа, никакого шанса, знаешь, быть спасённым. Трое, перегар и нож… Но так случилось — на дорогу выскочил лисёнок. Он был очень-очень кстати, без насмешек: вот не будь его — и всё, пишите письма…
Что с них взять? У пьяных мозг ореха меньше, лис отвлёк их на себя — и тут же скрылся.
Утро льётся, как слеза, на дно бокала, ломтик жёлтый на стекле, как флаг победы. Хорошо, вчера не смерть тебя искала, чтоб тебя на вкус попробовать, отведать.
Да, давненько не случалось чуда, знака, путеводной нити в тьме, беде ничейной — вот твой друг, вот, как вчера, прохлада, слякоть:
— Как дошёл вчера?
— Ни грамма приключений.
Говорят, что вера в чудо зла опасней, свет хранить пора за стёклами и сталью — а иначе защищать его напрасно. Говорят, что нынче хуже, что настали времена, где вера ничего не стоит, все пусты дороги, их никто не ищет…
Вот твой друг: вот куртка старше вас обоих,
вот рюкзак и трубка,
хитрый лисий прищур.
Старше город — занятней истории и баллады: было время, чтоб их отточить, зазубрить до точек. Я не буду напрасно жечь свечи, шалфей и ладан, ты без этого слушать останешься, это точно. Что б такое тебе рассказать-то… Про духа улиц? Про старинные чаши, налиты в которых души? Про фонтан серебра, где полгорода потонули? Или дерево?.. Точно, про дерево. Значит, слушай.
Жил здесь плотник. Давно жил, работал, как все другие: продавал людям мебель, строгал на заказ игрушки. Только был молчалив, никому не сказал ни слова, нелюдим, будто волк, если б заперли волка в клетке — но вот клетка служила и якорем, и основой. Почему? В этом, в общем, и нет никаких секретов.
У него было всё: дом, работа, семья… да что там — ни в одной из окраин не выискать жизни лучше. Если есть огонёк, отгоняющий тьму от окон, что, казалось, осмелится подло его нарушить? Но нашлось и такое, что лезвием взвилось тонким, оборвав все надежды не встретить удары рока. Как-то раз у бедняги убили в лесу ребёнка — а потом притащили останки к нему под окна. Нет, не звери, но люди страшнее любого зверя; мой рассказ не об этом, но лучше б тебе запомнить.
Он с женой разошёлся — непросто друг другу верить, продал скот и хозяйство, и домик построил скромный. Он остался один. Был не молод уже, но крепок. С горя начал не пить, а работать без остановки — будто жизнь свою заново вылепить мог из щепок, будто боль мог прогнать, если сделал кому обновку. Так с тех пор и пошло — лучший мастер, и пришлый знает: не промолвит ни слова, но примет, раз постучался, и из дерева выйдет, коль просишь, хоть твердь земная…
Только в ночь полнолунья он будто бы отключался; просыпался под утро в опилках, схватив рубанок так, что ныли ладони, болели ещё неделю — но вокруг у деревьев ни крохотной свежей раны, в мастерской заготовки в порядке, других не делал; вроде чёрт с ним, себе-то не смог бы ответить внятно, но не скрыть интерес — и ответ ещё неизвестен…
Вот такая загадка. И главное, непонятно: с чем работал, когда в мастерской было всё на месте?
Так прошла пара лет. Город вытянул к небу крыши, жизнь текла и текла, и ничто здесь ей не грозило…
А однажды тот парень из дома с утра не вышел: не звенели над домом рубанки, не пели пилы, не открылись навстречу рассвету резные ставни, не галдели в дверях его гости из стран заморских — будто солнце зашло, а наутро его не стало. Мы искали везде: каждый угол его каморки, каждый куст во дворе, каждый дом и в родной деревне… Но нигде ни следа, ни намёка, куда пропал он.
А под вечер завыли, запели вокруг деревья, яркий абрис луны в небо выкатился устало — загорелась у дома холодным огнём дорога и легла напрямик, через улицу, в лес дремучий. Ту дорогу увидел я: нет, не приврал немного, просто был он не только соседом, а другом лучшим. Знак яснее всего — как не следовать было знаку?
Тёмный лес расступился, поляну открыв глухую; для меня всех деревьев на вид профиль одинаков, но одно отличалось, тут я даже не сплохую: вязь ствола шире неба и выше небесной тверди, узловатые ветви, похожие лишь на руки… Вспыхнул свет от луны — и, вы можете мне не верить, отразился в глазах, покрывающих… Что за трюки? Было древо резным, да искусно, как мог лишь друг мой, значит, может так статься, что где-то тут он таится: на стволе друг за другом сплетались словами буквы, на стволе друг за другом смеялись чужие лица.
Я позвал его громко, но ветер мне был ответом — выл и пел себе в этой огромной далёкой кроне. Так пришлось прочитать, что за буквы на древе этом:
«Напитал это дерево силой своей и кровью; столько вплёл в него магии, света, огонь и ярость, чтоб спокойней жилось в этих землях и нам, и детям, чтобы жажда их крови без прИсмотра не осталась».
Если полночь застанет в лесах да под лунным светом, мне не страшно за сына — ведь друг мой, почти что брат, проследит и за тем, чтоб вернулся мой сын назад.
не горит над лачугой моей звезда, и огонь не горит внутри — с той минуты, как я получил свой дар, звезды только лишь фонари, пламя слишком холодное, чтобы греть. к счастью, этого не понять никому, кроме тех, кто увидел смерть зачарованного огня. никому не узнать, что не греет рук, замораживает сердца, не спасает от серых дождей и вьюг — не рождённое ни мерцать, ни служить мне на пользу, ни тлеть в груди. бесполезно? отнюдь, отнюдь. никому о полезности не судить, если суть не пришлась ко дню.
сколько лет на умение поменял — столько многие не живут, но мой дар через смерть проведёт меня, и я сети её порву; не увижу ни боли, ни красоты, не услышу ветров и птиц и не вспомню объятий таких, как ты, — что взамен я смог обрести? что же стоило всех этих страшных мук, что я отдал земле взамен?
я скажу:
только тот, кто разгонит тьму, будет тем, кто диктует тьме.
мир вокруг посерел и стоит седой, предал я — он меня отверг,
но попробуй в мою заглянуть ладонь —
и увидишь текучий свет.
В сундук не спрячешь ни чуйку зверя, ни слух, отточенный, как клинок. Охотник должен себе поверить. И я был должен, но я не смог: годами гнался за птицей счастья, за синим бликом среди ветвей — и в миг, когда я с ней повстречался, моя удача досталась ей. Я сделал выстрел, но мимо цели, и лишь поранил её крыло; и всё пропало, и мир мой целый взлетел, исчез меж седых стволов. И сколько я бы за ней ни гнался...
* * *
... проснулся. Боже, опять кошмар. Сперва, конечно, всегда пугался — ведь мысль о том, чтоб её поймать, наверно, стала моей наградой, недостижимой, живущей лишь во снах, где ложь это та же правда, пером, лежащим теперь в пыли. Но это правда, я знаю точно: так много птиц и так много пуль, и каждый выстрел предельно точен, но не меняет свой ритм мой пульс.
Охота — это весь путь, что выдан.
Но что смогу я найти в конце?..
Тепло приклада, и вдох, и выдох. И перья синие под прицел. И притвориться, что нет таких же, и все из них — лишь она одна... Моя ошибка дала ей выжить, меня однажды убьёт она. Всего звезду на прикладе высечь, такая, право же, ерунда.
Поймать хоть сотню, хоть сотни тысяч. Запомнить первую навсегда. И убедиться, что нужно мало, совсем чуть-чуть, чтоб она жила, летала где-то.
А мне осталось хранить перо из её крыла.
у шпаги, которую я нашёл в одном из своих владений, был вид неказистый, не боевой — смешной, если честно, вид: поеденный ржавью тупой клинок и, странное совпаденье, дракон на эфесе, рубины глаз в засохшей давно крови. дракон на эфесе — совсем как тот, что снился мне в раннем детстве, герой всех тех сказок, что я читал, оставшись совсем один; он был моим другом, он был мне так давно, хорошо известен. при виде него стало так тепло — как пламя в моей груди.
я помню то время, когда беда была лишь на барельефах, оставшихся с темных лихих времён, а я верил в сказки, но —
теперь мне нельзя убегать в леса на поиски ши и эльфов,
теперь мне не пять, а семнадцать лет, и мир обагрён войной.
пожалуй, на свете нет никого, кто мог бы сказать им "хватит"; отец попытался — и мне война кошмаров любых страшней. придёт разрезать тишину в ночи дыхание под кроватью — мне даже не нужно туда смотреть, чтоб помнить, кто спит под ней, не нужно носить по ночам свечу, чтоб тени не съели сердце, всё это лишь сказки, у жизни нет для страха чужих границ. отец был смелее любых из них, желающих отсидеться — но их было больше, и это всё, что память моя хранит. я верю, что должен идти и мстить, я знаю, что надо сделать, и если должна победить сторона — то пусть это будет моя.
а шпага как будто проходит путь рождения с новой целью, и вскоре на солнце её клинок сверкает, как чешуя. и если вернуться на шаг назад, представить чужую стаю, где было бы место любым из нас, победу найти б легко...
... война здесь пылает который год, ей нет ни конца, ни края, но я попытаюсь урвать свой шанс, ведь вместе со мной — дракон. я чувствую ярость его внутри, касаясь старинной шпаги, я будто рожден рассекать ветра, драконьей судьбой ведом. и я выхожу из своей "норы" на росчерк знакомых флагов. когтями тяжёлый резной эфес цепляет мою ладонь. мы стали единым звеном огня, под кожей одной сокрытым, и если случайно кого коснусь, почувствуют — горячо.
а я выхожу, как хороший сын, на поле извечной битвы,
и враг будет в ужасе, увидав крыло за моим плечом.
вода, прозрачнее стекла, искрится в темноте.
зима сменяется весной, зима уходит в тень.
остановить нельзя отдать — где мне поставить знак,
чтоб реки, скованные льдом, очнулись ото сна;
как без котла, огня, крови сварить такой настой,
чтоб он помог тебе забыть, как ты не знаешь, кто
такая та, кого я вижу в зеркалах реки.
отдай мне нить и сам себя навеки обреки
быть зачарованным водой, несущей льды вперёд.
я попрошу, придёт весна и сердце заберёт,
ты не был никогда со мной, но всё ж —
вернись ко мне.
где две реки сольются в круг, и станет ночь темней,
пусть позовёт и пустоту заполнит под ребром
двуречья старого вода — сильнейший приворот.
в воскресное утро — не было десяти — среди инструментов, пыли, огня, бумажек
в моей мастерской родился железный тигр. и не было в мире тигра чудней и краше.
в руках моих будто вспыхнуло колдовство:
рубиновой пылью блеск подчеркнул в глазницах,
я сделал ему из меди усы и хвост, язык меж клыков, как будто бы чтоб дразниться,
и зубы, ножей острее, держал в горсти, и каждой шерстинки вес и размер рассчитан...
в моей мастерской родился железный тигр. я сделал его, не смея просить защиты,
но очень нуждался в ней.
чуть зацвёл наш лес —
и ландыши, эти чёртовы правдорубы,
своим перезвоном будто сказав земле, где можно найти известного душегуба,
меня подвели и выдали.
май как май — деревья поют о новом, им вторят грозы,
а я себя спрятал в самый безлюдный край, пытаясь спастись — но зная, что было поздно.
в деревне, где из орудий лишь топоры и прялки, и жернова одиноких мельниц,
сидеть в мастерской мог долго, но до поры, пока не услышат лязги из подземелий,
пока не заметят дым в темноте ночной.
заметили быстро.
не было мест, чтоб скрыться.
работал всю ночь: с последней — совсем — одной фигуркой.
не чтоб в итоге не гнить в темницах,
а чтобы оставить что-нибудь на потом — ну, после того, как я... не хочу о грустном.
уж я постарался. может, не скажут, что я был и остался лучшим творцом искусства
хотя бы среди коллег своих, кузнецов — хотелось бы верить в то, что однажды будет
хоть энное поколенье, в конце концов, не судящее работы людей по людям.
убил, не убил...
да я и не убивал, хоть принял вину за случай, лишивший силы:
мальчишка — уж как, неведомо — цепь порвал, в моей мастерской её починить решили,
я недоглядел...
у тигра его глаза: и свет изумрудный с отблесками рубина,
покуда я жив, сумеет мне рассказать, как горько втройне, что то был мой младший сын, и
напомнить, кто я.
и помню, но не сейчас:
я слышу шаги, и шёпот, и звон их ружей,
и страх угнездился мантией на плечах, впиваясь когтями глубже, пока снаружи
решают, что с этим делать.
и я прошу:
спасите,
хоть кто,
я знаю, что я виновен,
и жизнь положу, чтоб слово — не просто шум, и всё, что сломал, стократно покрою новым,
чтоб даже мой сын простил меня.
но — шаги.
молиться нет смысла, я никогда не верил,
особенно если братья — теперь враги — сейчас за стеной, ломают стальные двери
и входят, и мне осталось лишь сдаться, но — финальный этап, наверно, ещё не сыгран?
последнее, что услышал — кошмарный рёв,
последнее, что увидел — тень, профиль тигра.
рельсов стальных не блестят узлы — рыжим маячат в травах, крепко обнял ядовитый плющ станцию у воды.
мама всегда говорила мне, будто всё это правда: поезд последний сошёл с пути, в елях уснул седых. я даже видел его остов, бабочек диких полный, мирно ржавеющий за холмом, замерший в тупике.
... только не знает никто о том, как ежедневно в полночь я просыпаюсь под стук колёс, камеру сжав в руке. мама считает, что это чушь, мама считает — призрак. как не поверить своим ушам, если во тьме звенит сталью о сталь незнакомый миф, ставший желанным призом, прячущий сердце — большой секрет — в синей глухой тени; как удержаться и не искать правды в старинных песнях, как не стараться догнать мечту с логикой на хвосте?
если удастся его поймать, если удастся, если... но далеко из окна видна только пустая степь.
* * *
знаешь, хватает порой пятна, сгиба косого, слова, чтобы увериться в том, что ты знаешь финал письма.
глупых идей бесконечен круг, я не придумал новых: я собираюсь пойти на звук, чтобы его поймать. дел-то — пробраться сквозь спящий дом, выйти в глухую полночь и до холмов дошагать во тьме, спящей змеёй в степи...
воздух, нагретый за жаркий день, трав ароматов полон. степь распускается как цветок, стоит в неё ступить. вскоре уже в темноте видна станции старой башня — будто бы небо ночное здесь просто чуть-чуть плотней. но посмотреть в её силуэт — сразу же станет страшно: поезд последний стоит и ждёт, боком прижавшись к ней. я не того ожидал, но всё ж я не хочу быть трусом. шанса другого узнать секрет выпросить нелегко.
я залезаю в пустой вагон, даже не зная курса.
дверь закрывается за спиной с скрипом, почти с зевком.
* * *
может, и правда, что больше нет в мире дорог обратных, солнце с иной стороны встаёт, чем на заре времён — видно из окон, что мир подрос, встал и оделся в латы из алюминия и стекла — разве его поймёшь? что пожелал, пролетит стрелой, вряд ли его поймаешь, если не сможешь своей мечте следовать от и до.
но неизменно одно — в степи каждую полночь мая, если как следует слух напрячь, слышен глухой гудок. все говорят, будто это миф, в мифы никто не верит, кроме безумцев, желавших знать верную суть вещей.
я не могу осуждать таких, взламывающих двери. я ведь и сам был одним из них, верящих вообще. поезд, последний известный миф, мчится вперёд, ничейный; может, ловушка, а может быть — чья-нибудь да мечта:
снова заходит в пустой вагон ищущий приключений.
дверь закрывается за спиной,
мерно гудит металл.
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
|