Название: | and it's all to come (for now we're still young) |
Автор: | alltheworldsinmyhead |
Ссылка: | https://archiveofourown.org/works/34461007?view_adult=true |
Язык: | Английский |
Наличие разрешения: | Разрешение получено |
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
|
Я не могу представить большего счастья, чем быть с тобой всё время, без перерывов, бесконечно, даже если я чувствую, что в этом мире не существует спокойного места для нашей любви, ни в деревне, ни где-то еще; и я мечтаю о могиле, глубокой и узкой, где мы могли бы сжать друг друга в объятиях, словно тисками, и я спрятал бы лицо в тебе, а ты спрятала бы лицо во мне, и больше никто никогда нас не увидел бы.
Франц Кафка «Замок»
1.
Когда Каз берет Инеж на ферму Ритвельдов в первый раз, стоит осень.
День уже потихоньку переходит в сумерки, пока их повозка качается по покрытой травой сельской дороге, и колеса с каждым поворотом давят опавшие листья. Каждые несколько минут Инеж всё плотнее и плотнее заворачивается в шаль. Вечерний ветер и вполовину не такой злой, как в Равке, смягченный морем, но всё равно жалит кожу даже под простым хлопковым платьем.
Она разглядывает пейзажи широко открытыми глазами, изучая окружающее. Это абсолютно чуждая ей Керчия, настолько отличающаяся от Кеттердама, словно это совершенно другой континент. Здесь так тихо, так умиротворенно. Так зелено, даже на пороге зимы, сплошные волнообразные холмы и поля, и небольшие озерца, разбросанные по ним. Она видит целые созвездия ярких звезд на фиолетовом небе, не затемненном густым дымом и копотью. Убаюканная покачиванием повозки, она почти чувствует себя снова юной девочкой, путешествующей с родителями, если бы не сидящий рядом мужчина и холод обручального кольца, висящего у нее на груди.
От дыхания изо рта вырываются облачка пара. Даже воздух чувствуется свежим и бодрящим, нежнее, чем морской ветер. Легче.
Инеж так потерялась в своем изумлении, что Каз почти застигает ее врасплох, потянувшись к ее руке, и кожа его перчаток скользит по шерсти ее.
— Замерзла? — спрашивает он.
На пару секунд Инеж позволяет себе восхититься нежным беспокойством, которое ясно звучит в его голосе, больше не скрытое под притворным равнодушием их юности. Они сражались и проливали кровь за это открытое выражение привязанности, и Инеж думает, что заслужила право наслаждаться им, когда только захочет. Даже если после всех этих лет немного нелепо таять каждый раз, когда Каз становится нежным.
— Нет, — она переплетает их пальцы и медленно подбирается ближе к нему на скамейке, давая ему время остановить ее. Он не останавливает — вместо этого кладет подбородок ей на макушку, когда она прислоняется к его плечу. С тех пор, как он в последний раз отверг ее прикосновение, прошли месяцы. От этого осознания глубоко внутри разливается нечто нежное. — Просто немного зябко.
— Я написал арендаторам, попросил их подготовить дом. К тому моменту, как мы приедем, в камине уже должен гореть огонь.
Каз рассеянно проводит большим пальцем по ее костяшкам. Инеж поднимает на него взгляд. Он смотрит прямо вперед, взгляд не отрывается от дороги, деревьев и неба, так же как ее.
— Вид сильно изменился? — мягко спрашивает она.
Какое-то время он не отвечает. Молчание не нарушается так долго, что ее веки тяжелеют, а небо становится абсолютно темным, прежде чем она слышит его голос — едва громче шелеста сухой травы в полях и скрипа колес повозки.
— Нет, совсем не изменился.
* * *
Ни один камушек не шевелится под ботинками Инеж, когда она спрыгивает со скамейки на подъездную дорогу. Она чистая: прополотая и посыпанная мелким гравием, — и простирается перед белым двухэтажным фермерским домом. Дом, как и подъездная дорога и белый забор с воротами, через которые они только что въехали, выглядит ухоженным — ни одного признака лет, прошедших с тех пор, как в нем жили, по крайней мере на любительский взгляд Инеж. Ни мха на крыше, ни облупившейся краски.
В окнах мерцает свет — теплый и манящий. Из дымохода ленивой спиралью поднимается дым, и кто-то посадил фиолетовую герань и вереск в цветочные горшки, обрамляющие дверь.
Она ожидала увидеть покинутый дом. Вместо этого, похоже, получила редкое окно в прошлое, поскольку дом не изменился с тех пор, как люди, которые считали его своим, умерли или изменились до неузнаваемости.
— Надеюсь, ты в письме не угрожал этим беднягам, — вздыхает Инеж, когда Каз медленно соскальзывает из повозки на землю. — Они явно старались изо всех сил.
— Я был таким же любезным, как всегда, дорогая, — парирует Каз, но в его тоне есть нечто странное.
Инеж поворачивает к нему голову, и он пытается усмехнуться, но они слишком давно знают друг друга, чтобы такой дешевый трюк обманул ее.
Уверенными быстрыми руками он привязывает к столбу поводья лошади, но больная нога немного дрожит, даже на твердой земле.
— Стало хуже, да? — беспокоится Инеж, устремившись к задней части повозки, чтобы найти под брезентом его трость и практически впихнуть ее ему в руки. — Говорила же, надо было сделать остановку.
Он не обращает внимания на ее слова. Просто тяжело опирается на трость, и его глаза мерцают в темноте, когда он смотрит на дом. Его лицо напрягается.
Мгновение Инеж думает, что он просто вернется в повозку и отправится обратно в гавань.
— Каз…
— Я в порядке, Инеж.
Он делает шаг вперед и резко останавливается. Она замирает, словно каменная статуя. Молча наблюдает, как он глубоко дышит, и считает про себя его вдохи, как, она знает, делает и он. Один, два, три, десять. Хорошо, всё хорошо, всё в порядке.
Наконец, не глядя на нее, Каз бормочет:
— Пройдешься со мной?
Инеж берет его под руку, и они медленно двигаются ко входу. Она рада, что он попросил об этом. Есть нечто успокаивающее, нечто знакомое в том, как они даже на незнакомой земле сразу входят в легкий ровный ритм. Это напоминает ей о том, как они ходили по булыжным улицам, рука в руке, Грязные Руки и его Призрак, и Кеттердам лежал у их ног.
Вот только в Лиже они не были Грязными Руками и Призраком. Просто Казом и Инеж Ритвельдами, зажиточной парой, которая скрылась в загородном доме от отвратительной столичной погоды.
Имя всё еще чувствуется чужеродным; плохо сидящая перчатка, румянец на щеках, шпильки в забранных наверх волосах. Новизна этого натирает ее даже спустя десятилетие их странных отношений и еще более странного брака между морем и берегом. С тех пор, как Инеж перестала быть его Пауком, они никогда не проводили вдвоем больше трех месяцев на одном месте.
И теперь. Целая зима здесь, в одиночестве. Пока не придет весна и солнце не осветит то, что от них осталось.
Каз назвал это отдыхом, запоздалым медовым месяцем. Но она знает, что это проверка.
К ручке тянется Инеж. Она легко поворачивается в ее ладони, и дверь открывается без малейшего скрипа.
— Святые, Каз, сколько ты им платишь за уход за домом?
К ее тихой радости, уголок его рта изгибается.
— Дорогая Инеж, мы забыли, что мы богаты как короли?
Внутри дом пахнет свежей краской, заставив ее наморщить нос. Полы недавно отшлифованы и навощены, но никакое количество чистки не сможет полностью убрать печати времени. Инеж обводит взглядом потемневшие деревянные балки, поддерживающие потолок, и думает, сколько времени этот дом был во владении семьи Каза, сколько поколений заботились о нем, прежде чем он перешел в его руки. Такие традиции кажутся ей странными, хотя, возможно, и не должны бы — в конце концов разве не висят на стенах vardo ее родителей цветастые одеяла ее бабушки и прабабушки? Тоже память о прошлом, даже если она не из кирпича и строительного раствора.
— Хэй? — неуверенно зовет она, но никто не отвечает.
— Кого ты ожидала найти здесь, Инеж? — насмешливо произносит Каз, и она думает: «Привидения», — но фыркает и вслух отвечает:
— Арендаторов, наверное? Разве что ты был так ужасен в своем письме, что они предпочли убраться восвояси, прежде чем мы прибудем.
Каз вешает шляпу возле двери и сбрасывает пальто, но всё равно выглядит неуместно в залитой теплым светом комнате; его углы почему-то слишком резкие на фоне белых стен и потертого дерева пола. Он гораздо бледнее, чем ей хотелось бы, и время от времени сжимает челюсть, диким взглядом обводя прихожую.
Пальцы Инеж зудят прикоснуться к нему, и всё же она решает держать дистанцию. Может, они и перешли рубеж такой предосторожности, но она на горьком опыте узнала, что порой, когда Каз настолько на взводе, лучше перестраховаться, чем потом жалеть.
Кроме того. Учитывая обстоятельства, она не может его винить.
Она устраивается на первой ступеньке простой деревянной лестницы в конце прихожей и начинает неловко расшнуровывать ботинки — пальцы всё еще одеревеневшие от вечернего холода.
— Столько лет в Керчии, и ты по-прежнему не понимаешь нашей склонности к уединению, — говорит Каз, продолжая осматривать прихожую. — Вероятно, они зайдут завтра с едой и добрыми пожеланиями, но, по общему мнению, дорогая, мы женатая пара на отдыхе.
Он встречается с ней взглядом, и всё его тело напрягается, глаза мгновенно темнеют. Она бросает шнурки, замирает под его взглядом, когда настроение меняется словно по щелчку пальцев. Словно тучи перед бурей, по спине пробегает обжигающее предвкушение, вызывая небольшое головокружение.
У нее ушло некоторое время на то, чтобы начать узнавать это чувство, и годы, чтобы научиться приветствовать и жаждать его, вместо того чтобы застывать от парализующего страха каждый раз, когда оно охватывает ее. Сейчас желание чувствуется сладким на языке, в гортани.
Оно чувствуется как триумф.
— Значит, они оставили нас наедине на ночь, — Инеж не знает, почему шепчет.
Она смутно припоминает, что хотела посмотреть дом, все его укромные уголки и трещины, и слабые места, прежде чем они отправятся в постель. Она припоминает, что немного замерзла и сильно устала, и беспокоилась о Казе.
Но все мысли исчезают из головы, когда ее муж подкрадывается к ней, как умеет только он. Когда он опускается перед ней на колено и сам развязывает ей шнурки, и темные пряди падают ему на лоб в процессе. Даже если для него это лишь отвлечение от более сложных чувств, она с радостью подыграет. Сама эта идея восхитительна — то, что она может, наконец, быть его спасением. Что желать ее может быть для него легким чувством. Легче, чем скорбь, легче, чем ностальгия, легче даже, чем гнев.
— Именно. Было бы ужасно дурным тоном беспокоить нас этим вечером, — он снимает с нее ботинок, потом другой, аккуратно ставит их на пол со всегдашней любовью к порядку.
— Разумно.
Всё это так внезапно. Надо бы спросить Нину, всегда ли так бывает, когда любишь кого-то без клеток и ужасов между вами. Стихает ли когда-нибудь этот внезапный голод, и можно ли почувствовать себя полностью насытившейся. Иногда она думает, что должен стихать. Иногда склоняется к мысли, что нет, возможно, ни одна другая пара не жаждет как они — те, кто когда-то голодали и были невероятно одиноки. Голод порождает отчаяние, особенно у тех, кто смог наконец-то сесть за пиршество.
Она осмеливается снять перчатки, а потом позволить шали соскользнуть с плеч на пол. Ее обнаженные руки ложатся на плечи Каза и, когда он не вздрагивает, скользят вверх, мимо воротника, по шее, чтобы наконец коснуться щек. Провести по резким изгибам скул, убрать со лба упавшую прядь волос.
Он так невыносимо красив, что порой становится больно.
— Думаешь?
— Угу.
Коричневая радужка едва видна в его глазах, когда поношенные перчатки покидают его руки, а пальцы опускаются на ее затянутую в носок лодыжку. Для него всегда проще начать с прикосновения к ткани, а не к коже; она предпочитает мягкость вначале. Они встречаются посередине.
Это немного похоже на хождение по проволоке, по крайней мере для нее. Приобретенные практикой и тяжелой работой умения, повторения снова и снова после каждого падения, пока не становится до смешного легко. Но Инеж никогда не смогла бы ходить по проволоке так, как ходит, если бы не врожденный талант, и она часто думает, что Каз никогда не смог бы просто научиться прикасаться к ней так, как прикасается, если бы не был создан для нее, вылеплен самими Святыми. Это ужасно милая мысль, и Каз, вероятно, хохотал бы, пока не охрип, если бы она поделилась с ним, но… что ж. Ее мысли постоянно вертятся вокруг него, снова и снова.
Нина однажды сказала ей, что у равкианских Гришей есть очаровательное понятие о делании в сердце мира. И Инеж очень близка к тому, чтобы поверить в него, каждый раз, когда Каз Бреккер вытворяет волшебные трюки с ее телом.
Вверх от ее щиколотки под юбками на колено, проводя по краю подвязки на бедре, едва касаясь кожи. Ее собственные руки падают с его лица, чтобы сплестись на шее сзади.
— Ты не покажешь мне дом? — дразнит Инеж.
Но игривый оттенок в голосе переходит во вскрик, когда Каз свободной рукой берет ее за талию и подтягивает ближе к себе. Его пальцы расправляются на ее пояснице. Она дрожит. Он ухмыляется.
— Конечно. Можем начать экскурсию со спальни.
Она помнит столько дождливых дней в Клепке, когда они оба сидели на полу против друг друга, и пальцы Каза ласкали внутреннюю сторону ее предплечья. От запястья до изгиба локтя и обратно, проводя по паутине ее вен. Перчатки по хлопку, потом перчатки по коже и на конец кожа по коже. Его хриплый голос, служащий ей якорем, пока ее желудок не прекращал выворачиваться от отвращения и не начинал падать от восторга. Ни у одного другого мужчины нет такого голоса как у Каза после того, как чума Придворной дамы поиграла с его голосовыми связками своими жесткими пальцами. И Инеж не нравится признаваться в этом даже себе, но она благодарна за это. Низкий гул голоса ее мужа — летняя буря, уличные драки и Истинноморе перед ураганом, но он так далек от любых оставшихся пятен «Зверинца», насколько возможно.
Он опасен, и надежен, и принадлежит ей.
— Тогда убеди меня, что это стоит моего времени, милый, — шепчет она, касаясь губами его уха.
Она чувствует, как он глубоко вдыхает; чувствует, как он на мгновение сильнее сжимает ее колени, а потом его ладони проскальзывают под них, и Инеж оказывается у него на руках.
Проволока. Трапеция. Пробежка по мокрым скользким крышам Кеттердама — так она чувствует себя каждый раз, когда он обнимает ее, и в ее жилах вместо крови течет возбуждение.
— Каз! — вскрикивает Инеж, когда он встает и несет ее по лестнице. — Ты повредишь ноге, Святые, поставь меня!
— Плохая примета.
Когда она поднимает лицо от его шеи, чтобы пронзить его взглядом, Каз ухмыляется, и она разоружена.
— Какая плохая примета? Я думала ты не веришь в такие вещи.
— Плохая примета не отнести жену до брачного ложа. Проклятие на пять грядущих поколений, по меньшей мере.
Она фыркает и тыкает его в грудь.
— Это всё равно не наше брачное ложе.
На самом деле. Она считает их брачным ложем кровать на чердаке Клепки, хотя технически это тоже не так. Кровать, в которой они действительно спали в первую брачную ночь находится в роскошном номере «Гельдреннера». Посреди ночи Инеж соскользнула с матраса на пол и оставалась там до зари, прижав подушку к груди, охваченная самой сильной панической атакой, что у нее были с тех пор, как Каз протянул ей ее контракт.
Она не любит вспоминать ту ночь. Тем более, что столь многие после были гораздо более приятными.
— Мы состоим в браке, следовательно, любая кровать, в которой мы спим, является нашим брачным ложем.
— Каз, я не керчийка, но даже я знаю, что это не так работает.
Ступеньки негромко скрипят под его ботинками, пока он медленно поднимается. Наверху свет не горит, только фиолетовая темнота сумерек смягчает края и затемняет детали. Но, возможно, Каз помнит этот дом лучше, чем признается, или, возможно, это просто мышечная память, но двигается по коридору он с уверенностью того, кто точно знает, куда идет.
Добравшись до верха лестницы, он поворачивает налево, перешагивает через порог и, прежде чем глаза Инеж успевают привыкнуть к темноте, кладет ее на матрас.
Кровать такая большая, что легко заполняет комнату. Несомненно новая, учитывая твердость пружин. Инеж разглаживает складки на толстом одеяле и думает, не спросить ли Каза, не является ли эта комната спальней его родителей.
Но он опережает ее.
Сев к ней спиной, чтобы снять обувь, он говорит:
— Я покажу тебе всё завтра, Инеж, обещаю. Но позволь мне… позволь не думать об этом сейчас.
В его голосе нет ни следа игривого подшучивания. Ее рука замирает в воздухе, прежде чем продолжить продвижение.
Время. Просил ли Каз у нее когда-нибудь что-то, кроме того, чтобы дать ему время?
И она давала. И вот они здесь и сейчас, а ведь когда-то не могли даже соприкоснуться руками, чтобы скелеты в их шкафах не начали душить их.
Ее сердце затопляет ошеломляющая нежность к мужчине перед ней, такому обнаженному без брони. И не в первый раз — беспощадное собственническое чувство, которого она не может заставить себя стыдиться. Однажды она обвинила Каза в том, что он поклоняется жадности, но кто бы говорил, поскольку жадная теперь она. Невероятно жадная до него, тогда как он позволяет ей убегать из его объятий снова и снова.
Ее ладонь ложится ему на плечо. Мой. Мой.
В следующую секунду другой рукой она скользит по его боку.
Мой.
А потом всем телом прижимается к его спине, нежно обнимает за талию, прижимается щекой между лопаток. Так она слышит, как бьется его сердце, чувствует, как он дышит. Какие мягкие у него руки, когда он переплетает их пальцы.
Она хочет раствориться в нем в этой тихой темноте, втянуть его в себя, пока его сердце не успокоится, а голова не прояснится.
Только мой, мой муж.
— Тогда иди ко мне, милый. Займись со мной любовью, — тихо просит она.
И он подчиняется.
2.
Инеж просыпается вялой и беспокойной, одна в холодной кровати, словно выброшенный на берег корабль.
Тишина нервирует ее. Никаких колоколов, никаких волн; никаких воронов или чаек; никаких звуков лошадей или людей. Только тишина, нетронутая. Хорошо отточенные инстинкты выстреливают все разом, заставив ее почти выпрыгнуть из кровати и искать угрозу, которой не существует, Санкта Алина в ее руке готова пролить кровь.
Пол холодный, словно утренний мороз проникает внутрь через приоткрытое окно. Инеж дрожит в тонкой сорочке, и все остатки сна моментально покидают тело. Когда сердцебиение замедляется, она оглядывает комнату, впитывая детали, которые у нее не было возможности разглядеть накануне — хотя, по правде говоря, смотреть здесь особенно не на что.
Их кровать, белые простыни, все смятые и спутанные после того, как она резко выпрыгнула из них. Цветастый коврик на полу, явно ручной работы. Скамейка для вещей у изножия кровати. Таз для умывания на небольшом столике рядом с окном и висящее над ним круглое зеркало.
Простая, практичная комната, хотя явно недавно отремонтированная. И нет Каза, но это она, конечно, знала еще до того, как проснулась. Она всегда знает, когда он покидает кровать.
После секундного колебания она ослабляет хватку на рукоятке кинжала и садится на скамейку. Здесь он ей не понадобится. Тем не менее она гадает, сколько ночей ей понадобится, чтобы перестать держать его под подушкой, и возможно ли это вообще. В настоящий момент это сила привычки, глубоко укоренившаяся в костях.
Она с восторгом замечает, что Каз выложил для нее халат. Она натягивает его и с радостью чувствует знакомый запах и богатую текстуру. Каз отличается не так уж хорошо скрываемой склонностью к роскоши и любит покупать ей диковинные подарки, слишком хорошо подходящие ее вкусам и нуждам, чтобы отвергнуть их. Ножи и шерстяные свитера, кожаные сапоги, серебряные серьги. Ее проклятый корабль.
Если она правильно помнит, он купил ей этот халат на ее двадцатый день рождения. В обмен год спустя попросил ее носить халат для него, поскольку у ублюдка всегда есть по меньшей мере две причины для всего, что он делает.
Мягкий желтый материал тянется за ней, когда она босиком на цыпочках проходит через комнату и выходит в коридор. Наверху имеется еще только одна комната за закрытой дверью. У Инеж есть хорошая идея насчет того, что может быть за ней, и она не трогает ее и направляется по лестнице вниз.
В утреннем свете она невольно замечает, как всё кристально чисто и безупречно. Она пытается представить керчийку средних лет, которая вчера оттирала полы, готовила для них всё. Если то, что сказал Каз — правда, а она предполагает, что это так, их арендаторы появятся позже, чтобы поздороваться, и Инеж из-за этого чувствует себя до странности неловко. За свою жизнь она играла столько разных ролей и исполняла столько разных, чужеродных и тяжелых партий, что мысль о том, кто знает ее просто как жену Каза, кажется одинаково освежающей и озадачивающей.
Святые, эти люди могут помнить Каза еще ребенком. В Лиже, вероятно, большинство помнит его ребенком. Если она так взволнована испытанием встречи с соседями, как он должен себя чувствовать?
И где он?
Прихожая пуста, как и уютная гостиная в передней части дома. И кухня тоже пуста. Никаких признаков Каза нигде, кроме полупустой чашки остывшего кофе на столе. Она накачивает себе стакан воды и выпивает его возле кухонной раковины, глядя в окно. Оно выходит на сад. Судя по размеру деревьев и их корявых ветвей, они росли здесь еще до того, как построили дом, или же дом просто гораздо старше, чем предположила Инеж.
Это абсолютное блаженство.
Она невольно думает о Казе и его брате, так безжалостно вырезанных из этого места, когда всю свою жизнь они знали только его. Каким, должно быть, это стало потрясением — после этого мира, тишины и утреннего тумана, оказаться посреди уродливого великолепия Кеттердама.
Инеж знает, Каз не до конца простил Джорди за его детскую наивность и амбиции, даже все эти годы спустя. Ничего страшного.
Она сделала это вместо него.
В леднике есть яйца и молоко, а в корзинке на столешнице раковины она находит свежие овощи. Определенно достаточно, чтобы приготовить приличный завтрак — если бы она только могла найти своего мужа, чтобы поесть с ним. Так что она продолжает поиски.
Подвал под откидной дверью на кухне — пустой.
Гостевая спальня с другой стороны прихожей — ни следа.
Она могла бы поискать на чердаке, но ни при каких условиях Каз не смог бы взобраться туда, не разбудив ее, и по правилам исключения ей осталось только одно.
Она выходит наружу, снова оказавшись на этой странной безупречной подъездной дороге. Ветер играет с ее распущенными волосами, а почва покусывает босые подошвы ног, но большая часть дискомфорта происходит от того, что она на улице настолько раздетая. Ни ножей, ни обуви. Волосы занавесью спадают по спине. Халат путается вокруг лодыжек этим ранним утром.
Она чувствует себя чужой в собственной коже. Инеж Ритвельд.
По траве идти приятнее, чем по гравию, хотя и холоднее. На пару минут она зарывается в нее пальцами, наслаждаясь ощущением росы на коже, а потом обходит дом. И, возможно, это из-за того, что здесь так тихо, или, возможно, из-за того, что теперь она теперь так настроена на Каза, но она может поклясться, что знала, что он здесь, раньше, чем увидела его.
Он стоит посреди чего-то вроде небольшого огорода, полностью одетый, прислонившись к теплице. Он не выглядит даже слегка удивленным ее появлением.
— Это новое, — он стучит по стеклу тростью, не поднимая взгляда на Инеж. — И раньше здесь были цветы, не только овощи. Розы.
— Здесь очаровательно. Весь дом очаровательный, — Инеж окидывает взглядом аккуратные ряды растений; даже под дулом пистолета она не смогла бы назвать и половины из них. — Поскольку ты проснулся так рано, я сама провела себе экскурсию.
Каз напрягается, и она быстро добавляет:
— Я не открывала никаких закрытых дверей.
Этим она зарабатывает фырканье и усмешку, и в этой улыбке есть нечто столь горько-сладкое, что секунду она не может дышать.
— Ты открыла все двери, Инеж. Именно это ты всегда делала со мной.
Ее ступни наполовину погружаются во влажную почву, когда она приближается к нему по огороду. И, как она когда-то мечтала, когда была моложе, он подается к ней. Притягивает ее в свои объятия с хорошо отработанной, с трудом заработанной непринужденностью.
— Осторожнее, Каз, — улыбается она ему в грудь. — Это прозвучало почти романтично. Возможно, ты уже теряешь хватку.
Она чувствует его смех раньше, чем слышит его, и странное беспокойство в костях моментально испаряется с утренним туманом, даже если ненадолго.
* * *
Последняя зарубка на дверной раме, отмечающая рост Каза, находится на уровне плеча Инеж. Она проводит по ней указательным пальцем, прислонившись к двери, пока Каз, закатив рукава, готовит яйца на плите. Как правило, Инеж изо всех сил старается держаться как можно дальше от большинства видов готовки, за исключением самых основных, которым научила ее мама, а у них здесь нет никаких подходящих ингредиентов для сулийской кухни.
Ее глаза изучают противоположную сторону дверной рамы и лесенку зарубок на ней. Они поднимаются выше. Видимо, Джорди был лишь чуть-чуть ниже Инеж, когда они уехали отсюда, чтобы быть съеденными Кеттердамом. Почему-то в ее воображении он всегда выглядит жутко похожим на Джеспера.
— Твои родители были высокими? — неуверенно спрашивает она, вздрогнув, когда плечи Каза заметно напрягаются под белоснежной рубашкой.
Он вздыхает и переворачивает яйца. Она могла бы поставить все крюге на их банковском счете на то, что, если бы его руки не были заняты, он бы сейчас проводил ими по волосам.
— Все кажутся высокими, когда ты ребенок, — наконец отвечает он. — Но думаю, да. Не знаю насчет мамы, но па был таким высоким, что иногда стукался головой об эту лампу.
Он снимает сковороду с плиты и поворачивается лицом к Инеж. Нечто сверкает в его глазах цвета кофе — эмоция, которой она прежде у него не видела.
Ностальгия.
— Забавно, — оба поднимают взгляд на простую газовую лампу, висящую над столом. — Мне кажется, я не помнил этого, пока ты не спросила.
Инеж могла бы всё рассказать ему о благословении забвения и о том, как некоторые воспоминания со временем исчезают до жестокости быстро. Как лучшие, самые невинные первыми развеиваются по ветру. И как она снова оказалась в Равке и вдруг смогла вспомнить и узнать всё одновременно. Всё, кроме себя.
Она думает, что может сказать ему это вечером, если ему будет нужно. Когда станет темно и холодно, и они будут лежать в кровати, переплетясь конечностями, синхронно дыша. С годами она узнала, что для Каза проще быть уязвимым, когда погашен свет. Когда кажется, будто они единственные люди во всем мире.
Он вытряхивает яйца со сковороды, и Инеж разделяет между их тарелками овощи с разделочной доски. У них также есть хлеб, кофе для Каза и чай для нее. Почти как все остальные их совместные завтраки в течение лет — в Клепке, и в «Коперуме», и в особняке Ван Эков, и во всех других менее приятных местах. Каз читает газету. Инеж смотрит в окно. Знакомый танец, но он не мог бы быть менее знакомым, даже если бы они старались, в этой тишине и спокойствии дома, в котором нет никого, кроме них и невысказанных призраков, которых она не знает. Даже позвякивание столовых приборов по тарелкам звучит слишком громко для ушей Инеж.
Она испытывает почти облегчение, когда слышит отдаленный хруст гравия на подъездной дороге от по меньшей мере двух пар тяжелых рабочих ботинок.
Каз тяжело вздыхает и складывает газету пополам.
— Половина девятого и не секундой раньше, — его взгляд быстро проходится по линии ее открытых ключиц. — Хотя мне очень нравится твой неодетый вид, не думаю, что наши соседи оценят его в той же степени. Мы, конечно, можем притвориться, будто нас нет дома, и ты можешь потерять халат. Тебе решать, дорогая…
Его тон настолько легкий, насколько вообще для него возможно, но Инеж видит, как напряжение прокатывается по его телу, словно приливная волна. Она ясно слышит не произнесенную мольбу в его словах. Не заставляй меня встречаться с ними одному.
— Дело прежде удовольствия всегда. Ты научил меня этому, — она в последний раз отпивает из кружки и встает. — Я вернусь через секунду. И будь милым.
Каз фыркает что-то вместе со словами «как всегда», но она взлетает по лестнице, перепрыгивая через ступеньку, раньше, чем он заканчивает говорить. На одевание много времени не уходит: криминальная жизнь, которую она вела годами, не баловала ее обилием неторопливых утр. Но одежда, которую она надевает, странная — это не яркая сулийская ткань ее детства, не искусственный шелк, не черная кожа ее буйной юности, и не затвердевший от соли наряд моряка ее недавнего прошлого. Одежда новая и приятно пахнет, и более женская, чем Инеж привыкла. Юбка и нижние юбки стесняют ноги. Блуза подчеркивает непривычную округлость груди, больше не сплющенную перевязками. Она рада, что у нее нет времени смотреться в зеркало.
К тому моменту, когда на двери звонит колокольчик, Инеж почти удалось закончить заплетать волосы. Каз на середине коридора, когда она появляется наверху лестницы, всё еще занятая непокорными прядями и лентой.
Он останавливается, увидев ее, и это заставляет ее тоже остановиться на полпути вниз. Он окидывает ее взглядом с головы до ног, и в этом взгляде такая присущая только Казу целеустремленная сосредоточенность, что она едва сдерживает смех.
— Перестань, пожалуйста, смотреть на меня так, будто я замок, который тебе надо вскрыть.
Она подмигивает и зарабатывает кривую усмешку, которую так любит.
— Разве я уже не вскрыл тебя, Инеж? — лениво парирует он.
Когда-то она почувствовала бы себя слегка обиженной таким бесцеремонным замечанием. Но когда-то он не стал бы ждать, пока она спустится по лестнице, чтобы предложить ей руку.
И когда-то они не прошли бы это оставшееся расстояние до двери вместе, и он не сжимал бы ее руку своей обнаженной ладонью, потянувшись к дверной ручке. Так что Инеж может только посмотреть на него и улыбнуться, чувствуя, как ее омывает знакомая нежность. Она знает, это, скорее всего, заметно по ее лицу — по тому, как она улыбается и как сияют ее глаза, — но здесь ей не надо это скрывать, и она не хочет этого делать. Всё их пребывание здесь — притворство. Они изображают идеальную пару, которой не являются, прежде чем он вернется в Бочку, а она в Истинноморе. Но она думает, что они заслужили это — мгновение нормальности и блаженства. Она не знает, как Каз планирует воспользоваться этим, но сама собирается выжать из этого всё, что только можно.
Когда дверь открывается, за ней обнаруживается с виду благоразумная пара среднего возраста, глаза которой округлились как монеты, как только они поближе взглянули на Каза и Инеж, которая сжимает руку мужа и посылает им самую ослепительную довольную улыбку.
— Доброе утро, — щебечет она, и часы на кухне отбивают восемь с половиной.
Проклятые керчийцы.
* * *
— Думаешь, я их как-то оскорбила?
Инеж теребит край белого кружева, украшающего оставленные на столе банки: золотой мед, рубиновое варенье и нефритовые бобы, аккуратно уложенные за стеклом.
— Почему ты так думаешь?
— Они были здесь всего пятнадцать минут.
— Для тебя это недостаточно долго?
Инеж думает о караване родителей, встретившем другой караван; о детях, играющих с рассвета до заката, о взрослых, обменивающихся историями, фокусами и советами, какие места стоит посетить, а какие избегать. Конечно, она не ждала, что господин и госпожа Ван Грааф останутся на целый день, но предполагала, что их визит будет достаточно долгим, чтобы хотя бы выпить чаю.
Госпожа Ван Грааф — которая с ее зелеными глазами и седеющими светлыми волосами в молодости, должно быть, была красавицей — всё время молчала, ее взгляд постоянно метался между Казом и Инеж, словно она не могла понять, как это они вместе. Господин Ван Грааф, значительно объемнее жены, наоборот много говорил, только не с Инеж. Может, он думал, что она не говорит по-керчийски, или, может, для этого существовала иная не менее очаровательная причина. В любом случае, единственное, на чем могла сосредоточиться Инеж — вена на виске Каза, которая проступала всё сильнее с каждой секундой напыщенного одностороннего разговора.
Но он всё время оставался вежливым, надо отдать ему должное.
— Думаю, этого было достаточно для нас всех, — она отпивает от всё еще теплого чая, который оставила перед этим. — Но я не ожидала, что визит будет таким коротким. Кажется, мы произвели не лучшее впечатление.
— Пожалуйста, скажи мне, что ты не начала внезапно беспокоиться о том, что думают о нас другие. Разводы здесь ужасно утомительны и дороги, мне не хотелось бы через это проходить, милая, особенно после того, сколько пришлось потрудиться для свадьбы. А боюсь, я вынужден буду развестись с тобой, если ты начнешь беспокоиться о том, чтобы не задеть чувства маленького городка.
Когда-то она не поверила бы, если бы ей сказали, что голос Каза может звучать так игриво и успокаивающе. Он наклоняется, чтобы мягко взять ее лицо в ладони; его руки замирают в дюйме от ее кожи — тень прикосновения, — прежде чем большие пальцы проводят по щекам.
— Ты была безупречна. Ты всегда совершенство. По мне, так они могут пойти нахер.
Он целует ее в макушку, и она тает, тает, продолжает таять в его руках, словно горячий воск от огня.
— Наверное, я просто не думала, как мы можем выглядеть для таких людей, как они. Так ты чувствовал себя, когда мы навещали моих родителей?
Возвращение в Равку никогда не переставало быть сложным, но Инеж перестала желать этого и почему-то стало легче. В свой третий приезд она взяла с собой Каза, но вынужденная близость не принесла пользы ни тому, ни другому. В сулийском караване, набитом людьми и животными, нет места дышать, и в сулийском понятии о семейной любви нет личного пространства. И ее родители… Да благословят их Святые, поскольку они любят ее и она любит их, и они так стараются, но она знает, что Каз не тот, кого они выбрали бы для нее. Даже сейчас. Даже если они чувствуют себя в неоплатном долгу перед ним, или может, потому что они чувствуют себя в долгу.
— Инеж, — его ладонь исчезает с ее щеки и появляется на талии, притянув ее вплотную к нему. Когда она поднимает взгляд, они так близко, что она могла бы сосчитать все светлые крапинки в его радужках, если бы захотела. — Меня волнует, что твоя семья думает обо мне. Ты же не хочешь серьезно сказать, что тебя в той же степени волнует мнение этих людей? Почему ты так нервничаешь?
Она кладет ладони ему на грудь, над сердцем. Она не может полностью прочитать его, но это Каз — человек, с которым она может разговаривать одними взглядами, и в то же время тот, кто постоянно удивляет ее снова и снова: словами и жестами, которых она от него никогда не ожидала. Возможно, ему теперь столь же сложно разгадать ее.
— Я нервничаю, потому что не уверена, кем быть здесь, — наконец отвечает она. — Потому что я не слишком хорошо знаю Инеж Ритвельд. И потому что я не знаю, как ты себя чувствуешь в связи со всем этим.
Она поднимает подбородок, и их взгляды встречаются.
— Как ты себя чувствуешь, Каз? Быть здесь? Потому что ты кажешься…
— В порядке? — заканчивает он ее вопрос. На его губах играет легкая улыбка — горько-сладкая, как та, что он подарил ей в саду. — Наверное, так и есть. Я не ожидал этого, но я в порядке. Возможно, я теперь достаточно другой человек, чтобы… Что ж.
Он опускает голову, и их лбы соприкасаются, и его хриплый голос окрашен странным отчаянием:
— Это больше не причиняет боли, Инеж. А я уверен, что мне должно быть больно.
Она нежно потирает его нос своим. Это было первое, что они сделали задолго до того, как собрались с храбростью поцеловаться в губы; это прикосновение всегда заставляет ее чувствовать себя семнадцатилетней, семнадцатилетней и на пороге чего-то пугающего и грандиозного.
— Не думаю, что существует какой-то свод правил о том, как ты должен себя чувствовать, Каз. И я рада, что тебе не больно. И… — она перемещает руки с его груди, чтобы обернуть их вокруг его талии. Так они стоят в луже солнечного света, обнявшись по-настоящему.
Она не хочет больше ничего на свете.
— Это не значит, что ты не любил их, Каз, — шепчет она. — Ты провел достаточно времени своей жизни, оплакивая их и себя. Отсутствие боли не означает, что ты чудовище. Оно просто означает, что ты обрел мир.
Он делает глубокий дрожащий вдох. Она почти слышит, как в его голове крутятся шестеренки, обдумывая ее слова. Она не думает, что несколько обнадеживающих банальностей могут хотя бы приблизиться к тому, чтобы разорвать в мозгу Каза подсознательную связь между любовью и болью, но думает, что ей необходимо было произнести их, так же как ему было необходимо услышать.
— Проклятые жемчужины сулийской мудрости, — наконец усмехается он. Его пальцы ложатся веером на ее пояснице. Он с силой прижимает ее к груди, но это не больно. Она нисколько не возражает. — Как я умудрился убедить столь мудрую женщину выйти за меня замуж?
Она прижимается щекой к его груди и улыбается.
— Вероятно, тебе просто повезло. Даже слепая курица порой находит зернышко.
— Проклятье, только не поговорки опять. Ты портишь прекрасный момент, Неж.
Медово-золотой солнечный свет разливается по деревянному полу, танцуя на гранях стаканов, на столовом серебре. Пальцы Каза проводят линию по ее позвоночнику и обратно. Он кладет подбородок ей на макушку.
— Думаешь, мы вообще знаем, как это? Обрести мир? — спрашивает он, и она думает, что с тех пор, как он сделал ей предложение, ни разу не слышала, чтобы его голос звучал так неуверенно.
Ее обручальное кольцо, наверное, тоже ловит утреннее солнце. Серебряное, как луна, как старый шрам на ее пальце. У нее нет причин носить здесь кинжалы и нет причин вешать кольцо на шею, если можно носить его открыто.
Они могут не скрываться. Выйти из теней на свет.
— Разве мы здесь не для того, чтобы узнать это, Каз? — шепчет она ему в рубашку.
Она чувствует, как его пальцы проводят по плетению ее косы; он доходит до кончика и наматывает ее на кулак, как веревку. В первый раз, когда он так сделал, она мгновенно покинула свое тело. Теперь в ее животе сворачивается лишь чистое желание.
— Какое мошенничество, Инеж, — свободной рукой он поднимает ее подбородок, заставив ее посмотреть на него. Она встает на цыпочки. — Какое мошенничество можно провернуть.
Даже в Лиже вкус его губ не изменился — вкус кофе. Вкус дома. Вкус всех похищенных сокровищ мира.
3.
Прежде чем он смог прикасаться к ней руками, Каз прикасался к ней словами.
В капитанской каюте «Призрака» хорошо спрятана маленькая деревянная коробка, внутри которой лежат письма Каза, которые он писал ей, пока она была в море. Когда ее особенно сильно терзает тоска по дому, ей нравится просматривать их — нравится пролистывать их общую историю и возрастающую близость и наслаждаться молчаливой гордостью, сравнивая короткие безэмоциональные записки многолетней давности с теми дерзкими посланиями, что пришли им на смену. Каз слишком хорошо научился вгонять ее в краску одними письмами, и она почему-то этому не удивлена. Нисколько. Никто не мог бы стать таким успешным, как Каз, если бы его страстность не равнялась амбициозности.
Каз подступает к сексу так же, как подступает ко всему в своей жизни: Отбросам, фокусам, ограблениям. Он тщательно изучил ее. Каждую родинку, каждый изъян, каждый шрам — как разобрать ее и собрать обратно, словно она замок Шуйлера. Инеж любит его за это, за его умные пальцы, умный рот и упрямую ослепляющую решимость. Но она не позволила ему переплюнуть себя. Она составила карту его тела, от головы до пят, как когда-то составила карту каждого уголка и трещинки Кеттердама. А никто не может обвинить Призрака в небрежности в исследованиях.
Она по-прежнему задается вопросом, кому из них это было проще: ему, пробирающемуся сквозь незнакомые воды и спотыкающемуся в темноте; или ей, пытающейся перезаписать мышечную память в танец, так похожий и однако максимально отличный от того, который ее тело и разум когда-то выучили слишком хорошо.
И ей не удалось отучиться от всего — она не изгладит натренированную легкость движений, против желания отточенную технику. Однажды шлюха, всегда шлюха и всё такое, хотя Инеж сомневается, что Казу это утверждение показалось бы и на четверть столь же забавным, как порой кажется ей. Порой она почти лелеет подобные мысли. Было время, когда она и представить не могла, что будет шутить, даже если только в мыслях, об этой странице своей жизни. А вот поди ж ты.
Когда она была шлюхой, она не могла даже представить, что у нее будет муж, с которым она ляжет добровольно. И будет наслаждаться.
И тем не менее. Вот она. Возвращает себе все украденные первые разы.
Она задыхается, голова кружится от удовольствия, пот стекает по спине, мышцы бедер горят от напряжения. Этот шквал, этот бешеный поток эмоций, окатывающий ее, грозящий затопить.
Было бы так легко ускользнуть сейчас. Даже стараться не пришлось бы. Закрыв глаза, она могла бы просто отпустить, забыть, чьи руки в ее волосах. Забыть, чьи губы проводят по ее челюсти, шее, ключицам.
Вот только Инеж не хочет забывать, и Каз — Каз отказывается ее отпускать. Его умные пальцы глубоко между ее бедер, и Инеж пылает, Инеж летит, Инеж падает. Всё одновременно.
— Инеж, — шепчет он ей на ухо. — Инеж, моя любовь, мое сокровище.
Жадная, жадная, жадная, она такая жадная до того, как он произносит ее имя и как держит ее. Если бы она могла, она закупорила бы это в бутылку для бесконечных месяцев в море. Ни с одной другой женщиной он не был как с ней. Ни с одной другой женщиной никогда не будет, и да простят ее Святые, она не хочет ни с кем делить его теперь, когда знает, каково это быть с ним. К ней прикасалось так много рук, а к нему — так мало; возможно, они сравняют чаши весов, если остаток своих жизней будут прикасаться только друг к другу.
— Инеж, — стонет он ей в кожу, а потом ускоряет ритм, и она забывает, как дышать. — Ты… так… прекрасна.
Мягкие сулийские звуки ее имени легко, без усилий срываются с его языка, словно жидкий мед. Она впивается ногтями в мышцы его плеч, и он в ответ наполовину шипит, наполовину ворчит, стискивает ее бедра почти до синяков.
— Так совершенна.
Он такой нежный в постели. Такой неистовый и такой нежный, и так невозможно близок. Шестнадцатилетняя Инеж, сидевшая на его подоконнике, отрастила бы себе крылья и взлетела бы над булыжниками Кеттердама, если бы только знала, что принесет ей со временем ее терпеливая привязанность. Или, возможно, разбилась бы на этих самых булыжниках от чистейшей агонии столь долгого ожидания.
Но не слишком долгого. У нас еще столько времени, даже если всё оно украдено.
Мы украдем всё, что сможем, у жизни, у судьбы, а потом еще немного. Мы ведь лучшие в мире воры.
Она берет его лицо в ладони, смотрит в его остекленевшие глаза. Его щеки розовеют от напряжения, и она может поклясться, что это ее любимый цвет во всем мире.
Мягко улыбаясь, она качает бедрами точно, как надо. И прежде, чем она успевает как следует насладиться длинной цепочкой цветистых ругательств Бочки, которые вырываются из его рта, он тут же отплачивает ей тем, что потирает ладонью то самое место, где ее позвоночник изгибается на пояснице. Это чувствуется как электрический разряд.
Инеж не может сдержаться.
— Каз, — выдыхает она.
Вот только на самом деле это не выдох. Это крик, даже в ее собственных ушах. Он опускает голову, чтобы прикусить место, где бьется ее пульс, но она чувствует исходящее от него самодовольство так же четко, как собственное удовольствие.
Инеж гордится своей способностью быть бесшумной в любых обстоятельствах. Она серьезно думает, что Каз не-так-уж-втайне наслаждается тем, что может сделать ее громкой, даже больше, чем другими сторонами секса.
Что ж, если он хочет играть с огнем, это его выбор.
И она снова качает бедрами; снова и снова, наблюдая, как раздражающее самодовольство ее мужа исчезает, словно монетка между его пальцами. Она проводит ногтями по его спине достаточно легко, чтобы не поцарапать до крови. Кусает его прямо под линией челюсти достаточно сильно, чтобы оставить синяк.
— Ты меня прикончишь, милая… черт.
Что бы он ни собирался еще сказать, слова переходят в низкий стон, когда она приподнимается на коленях и снова опускается. Если Каз Бреккер хочет быть единственным мужчиной, который делает Призрака громким, пусть. Она будет единственной женщиной, которая может его заткнуть.
— О, извини, хочешь, чтобы я остановилась?
Она замирает на его коленях как мраморная статуя и не знает, кто из них ругается громче. Она не может даже дышать; это так чудесно больно, что она могла бы заплакать. Каз обнимает ее за талию и сгибается, чтобы положить голову ей на грудь.
Зарывшись носом ему в волосы, она мимоходом задумывается, как она вообще могла жить, не зная, что именно так чувствуется настоящая безопасность.
— Ты такая… жестокая женщина, Инеж, — мурлыкает Каз, а потом легонько постукивает по ее коже. Два раза.
Всё хорошо, милая?
Ее собственные пальцы двигаются быстрее, чем она успевает задуматься.
Три раза.
Продолжай.
Закончи историю.
И тогда Каз поднимается на коленях и, перевернув ее, укладывает на матрас, и глубоко внутри нее только трепет — ни паники, ни запаха фимиама. Только проникающее до костей головокружение.
Он нависает над ней, опираясь на руки и здоровое колено, весь — хищная усмешка и острые скулы. Самый прекрасный художественный музей из всех, в какие она проникала.
— Если ты не будешь двигаться, буду я.
Его голос такой низкий, что звучит почти как рокот. Он скользит ладонью по ее телу, снова лаская ее, вырвав у нее хныканье.
— Это… угроза? — выдыхает она. — Или обещание?
Когда он сгибает в колене одну ее ногу, угол заставляет ее почувствовать себя на седьмом небе. Она снова хныкает, без стыда. Пусть будет самодовольным, Святые, пусть важничает и гордится собой, ей уже вообще всё равно…
Он смеется, наклоняясь, чтобы осыпать поцелуями ее грудь.
— И то, и другое.
Он кружит пальцами по ее горящей плоти, словно музыкант играет на инструменте, или умелый вор открывает сейф: умело, попадая в нужные ноты. Неустанно, даже когда она начинает дрожать под ним.
Возможно, она произносит его имя, или ругательства, или лепечет что-то еще на сулийском, на равкианском, на керчийском — слова, просто слова изливаются из нее в этом безумном блаженстве. Просто слова, просто звуки без смысла и глубины, когда Каз улыбается ей, глядя на нее с этим нежным выражением на лице, которое полностью принадлежит только ей.
Но когда мир перестает кружиться у нее перед глазами, она может произнести только несколько слов, которые ей необходимо произнести, иначе она точно умрет.
— Я люблю тебя.
Она тянется к его руке. Их пальцы переплетаются, и она прижимается губами к его костяшкам, холодный металл его обручального кольца обжигает ее плоть.
Инеж чувствует себя невесомой как птица, ее кости пусты, а сердце легко как перышко. Прямо сейчас она могла бы пройти по паутине, как ходит по проволоке. Она могла бы идти по паутине, протянутой между звездами на небе, пока Каз так смотрит на нее.
— Я люблю тебя.
Он убирает с ее лица прядь волос и заправляет ей за ухо. Он всё еще улыбается, на этот раз без следа горечи.
Представить, что его лицо вот так озаряется, было за пределами самых безумных ее мечтаний многие годы. Но как только она это увидела, она уже не может насытиться.
— Мое сокровище, moya zlota, moya Sankta, моя Инеж.
Инеж, всегда благочестивая, должна бы посчитать кощунством то, что муж называет ее Святой.
Инеж, всегда жадная, всегда влюбленная, вечно пятнадцатилетняя и только что получившая исполнение самых глубоких, самых отчаянных своих желаний — Инеж Ритвельд просто сцепляет дрожащие ноги вокруг его талии и глубже притягивает его в себя, сцеловывая эти золотые, нечестивые слова с его губ.
4.
Сначала Каз показывает Инеж сад, ведет ее между деревьями, свободно переплетя с нею пальцы. Они проходят мимо пустого курятника, сарая и пруда с ивами, которые склоняются над его спокойной поверхностью.
Инеж запрыгивает на забор вокруг одного из пастбищ, чтобы пройтись по нему — просто ради забавы. Старое дерево скрипит под ее ботинками, белая краска отслаивается и пристает к их темной коже. Когда Инеж опускает взгляд на Каза, он уже смотрит на нее, в равной степени очарованный и рассеянный, словно не в состоянии оставаться в одном этом мгновении.
Она думает о Казе, карабкающемся по крышам вместе с ней; о его трагическом падении и сломанной ноге; о сети, которую он хотел натянуть для нее. Каз никогда не говорил ей, откуда он так хорошо знает, что влечет за собой работа Паука, но ему и не надо было.
Очень легко представить его сидящим на этом самом заборе: маленьким, быстрым, невинным.
Зелень пастбища, кажется, простирается до бесконечности и за пределы пространства под плывущей массой белых пушистых облаков. Оно настолько больше, чем Инеж предполагала, основываясь на том, что Каз — коротко и редко — говорил о ферме. Конечно, оно даже близко не стоит с полями юрды Колма Фахи, но и Керчия не земенская граница. С удивлением Инеж понимает, что, может, Ритвельды и не были богаты, особенно по стандартам Кеттердама, но они не были и бедны. Особенно в Лиже.
В другом, более добром мире Каз, вероятно, познакомился бы с Джеспером в университете. С его умом и достаточными средствами он поступил бы туда без проблем.
И в том мире, как бы ни хотелось ей верить иначе, Инеж не может представить место, где бы их пути пересеклись.
— Каз, что твоя семья здесь выращивала? — спрашивает она, поскольку любопытство берет над ней верх: пастбище заросло, и на нем нет ничего живого, кроме мух и жужжащих пчел, но при этом оно достаточно большое, чтобы у него когда-то было важное предназначение. — Или вы просто держали животных?
Каз прислоняется к забору, и она усаживается на тонкую деревянную дощечку рядом с его плечом. Он смотрит в небо. Она смотрит на него.
— У нас были коровы, несколько лошадей. Козы. У всех здесь они есть или, по меньшей мере, были. Но это определенно не являлось главной достопримечательностью. В первую очередь важны посевы. Насколько я знаю, Ван Граафы по-прежнему выращивают их, в противном случае они были бы непостижимо глупы.
Каз поворачивает к ней голову, и в его глазах сверкает некий озорной огонек.
— Хочешь посмотреть? Думаю, ты сможешь разглядеть, если встанешь и посмотришь направо.
Ей, конечно, приходится встать на цыпочки, и всё равно разглядеть далеко не так просто, как он дал понять, но…
— Каз, — выдыхает она. — Что это?
В теплом осеннем солнце то, что расстилается рядом с пастбищем, кажется морем золота. Столь интенсивного желтого цвета Инеж не видела больше нигде, кроме как на дорогом шелке ее народа и платьях самых богатых купеческих жен.
— Золотая дева, — она слышит ухмылку в голосе Каза. — Золотарник. Если ты думаешь о тканях, то очень близка к истине, поскольку мы продаем цветы для красителей. Это сорняк, если честно, но это единственное растение, которое цветет так поздно, так что и единственное, которое ты можешь увидеть. Тюльпаны осенью — лишь луковицы в земле, и думаю, мы немного опоздали для подсолнухов и лаванды.
Золотарник. Тюльпаны. Подсолнухи и лаванда. Цветы.
Инеж вдруг хочется заплакать и засмеяться одновременно. Ритвельды были цветоводами. Каз родился на цветочной ферме. Как чудесно, как душераздирающе, как идеально.
— Мы можем подойти поближе? — спрашивает она, не отрывая глаз от зрелища.
Ветер качает стебли, и поле становится еще больше похожим на Истинноморе.
Каз пожимает плечами и стряхивает с плеч чешуйку краски. Он снова сжимает челюсть, так сильно, что Инеж хочется взять его лицо в ладони и помассировать упрямые мышцы, пока они не расслабятся.
— Конечно. Иди вперед.
Она чуть ли не слетает с забора.
Инеж касается стеблей, и цветы щекочут ладони, оставляя на коже слабый след из желтых полос. Она не может отвести от них взгляда, от этой золотой бесконечности. Это так красиво, чувствуется как настоящее сокровище. Не задумываясь, Инеж тянется назад, без слов прося Каза взять ее за руку, и шагает глубже в поле. Она не оборачивается. Просто пару мгновений стоит неподвижно, подняв лицо к солнцу, пока ветер играет со свободными завитками волос вокруг ее лица, и ждет, чтобы он последовал за ней.
Его пальцы касаются ее пальцев, и она улыбается.
И мягко тянет его за собой. Золотарники поглощают их обоих целиком, словно бассейн жидкого солнечного света — и ни следа теней.
* * *
По пути домой Каз рассказывает, как они сушили лепестки в песке и делали из них гирлянды, нанизывая головки цветов на нитки и вешая их на балки на потолке. Как солнце летом отражалось от стекла теплиц. Как свежесрезанные цветы продавались торговцам и увозились на баржах в Кеттердам или в богатые загородные дома на побережье. Что единственное его настоящее воспоминание о матери состоит в том, как он тянулся к ее руке посреди ночи, и в запахе лаванды на ее коже. За эту часовую прогулку по пустым сельским полям он рассказывает ей о своем детстве больше, чем за все годы, что они знают друг друга, вместе взятые. Его взгляд постоянно возвращается к стебельку золотарника, который Инеж заткнула за ухо, словно он хочет выжечь ее образ в своей памяти.
Он не отпускает ее руку до самого дома. Открывает дверь и заводит ее внутрь, а потом ведет наверх по лестнице и останавливается перед второй спальней. Его дрожащие пальцы на несколько секунд зависают над ручкой, а потом он со вздохом опускает руку.
Инеж ничего не говорит, не предлагает помощь. Это пространство, куда он должен пригласить ее сам, если в самом деле этого хочет.
— Знаешь, я уверен, что он полюбил бы тебя, — наконец хрипло произносит Каз, снова подняв руку. Он так невесомо кладет ее на ручку, что та даже не шевелится. — Но, возможно, это потому что его легко было любить, и тебя тоже.
Инеж слегка прислоняется к плечу Каза и чувствует, как уголок его губ приподнимается. Только Каз мог сказать, что ее легко любить. Она определенно не думает, что это правда. Но также она знает, возможно, лучше, чем кто бы то ни было, как сильно может отличаться то, что ты видишь в зеркале, от того, что видишь в глазах любимого человека.
— Думаю, я любила бы его, потому что он так сильно любил тебя. Мне не нужна была бы другая причина, — в итоге говорит она.
Мне не нужны другие причины, кроме того, что он был твоим братом и ты любил его, милый.
Ручка опускается, и с ноющим скрипом давно не использовавшихся петель дверь открывается.
Вероятно, это единственная по-настоящему пыльная комната в доме. Частички пыли кружатся в воздухе, заметные в слабом свете послеполуденного солнца, который проникает сквозь грязное окно. Внутри нет ничего, кроме двух кроватей с пожелтевшими матрасами и пыли. Никаких привидений, никаких следов Каза или его брата. Никаких ужасов, никаких чудовищ.
Просто маленькая покинутая спальня.
Ни один из них не заходит внутрь. Они молча стоят на пороге.
— Я думал, он умер, — наконец произносит Каз.
Инеж поворачивает голову посмотреть на него, и слова застревают у нее в горле, душа ее. Одинокая слеза медленно катится по его щеке, оставляя серебристый след на коже. До сих пор она ни разу не видела Каза плачущим. Она думала, он уже разучился это делать.
— Кто? — спрашивает она, и ее голос дрожит, словно листок на ветру.
— Каз Ритвельд. Я правда думал, он умер вместе с Джорди, остался на Барже Жнеца, — к ее изумлению, Каз смеется, еще немного влаги стекает из его глаз. — Но он не умер. Я… я не умер.
Инеж прикусывает губу. Она не знает, хочется ей затанцевать или разрыдаться, или, может, просто благодарить Святых за то, что они подарили ей достаточно терпения оставаться с этим мужчиной достаточно долго, чтобы видеть его таким, каким она видит его сейчас. Безупречным и целым, с открытым сердцем.
Она пересекает порог и поворачивается спиной к пыльным кроватям. Осторожно берет в ладони лицо Каза, положив их на скулы, чтобы не прикоснуться к мокрой коже.
Она любит их всех. Влюбилась в них всех: Каза Ритвельда, и Каза Бреккера, и Грязные Руки. Она любит его коварство, его великодушие, его ум и его жестокость в равной степени, сколько бы раз ей ни хотелось, чтобы это было не так.
— Как он мог умереть?
Если бы у нее был талант Марии Хендрикс, она бы нарисовала Каза, смотрящим на нее так, как он смотрит сейчас, и носила бы с собой эту картину всегда и еще немного дольше. Взяла бы ее с собой в могилу.
— Как он мог умереть, если я вышла за него замуж?
Всего легкий наклон головы Каза, и его губы касаются ее ладони, прижимаются поцелуем к ее обручальному кольцу.
— Я думал, что приду сюда и почувствую, что всё потеряно, всё, что у меня было, — Каз смотрит на нее широко раскрытыми глазами, в его голосе есть оттенок, которого она никогда прежде не слышала, и он очень похож на изумление. — Но оно не чувствуется потерянным, только… только немного запылившимся. Всё, чего я хотел ребенком. Ничто не чувствуется потерянным.
А потом он улыбается ей сквозь слезы — широкой радостной улыбкой, от которой кажется, будто совершенно другой человек выглядывает из-под лица, которое, казалось, она так хорошо знает — и обходит ее. Стуча тростью по скрипящему полу, он пересекает комнату.
И, испачкав в процессе манжеты рубашки, распахивает окно.
Ночью Инеж засыпает, соприкасаясь пальцами с Казом, и ей снится море фиолетовых тюльпанов и два маленьких мальчика, смеющихся в ливне лепестков, в то время как в весеннем воздухе трепещут сулийские скрипки, которые она так хорошо помнит по собственному детству.
Она просыпается с улыбкой. Никаких набатов, никакой паники.
5.
Проходит неделя, прежде чем в их дверь стучит почтальон.
Кроме связки зашифрованных посланий от лейтенантов Отбросов, он отдает им пухлый конверт из какой-то неприметной таверны в одном из маленьких городов Керчии. В упаковке обнаруживаются две страницы, написанные каракулями Джеспера, и второй конверт, прошедший путь от фьерданского двора.
Каз оставляет ее одну с этим последним, за что Инеж до смешного неописуемо благодарна. Письма от Нины принадлежат к тем немногим вещам, которые всегда доводят ее до слез, а она не хочет плакать рядом с Казом, не хочет говорить об этом или отвечать на вопросы. Она справится сама со своей скорбью и чувством вины и всеми остальными необъяснимыми чувствами, которые пробуждаются в ее сердце каждый раз, когда она думает о Нине.
Инеж по-прежнему пожертвовала бы ради нее жизнью — без колебаний, без вопросов, без сожалений. Но Нина, которую она когда-то знала, мертва. Теперь она носит другое имя и другое лицо, и они не видели друг друга почти десятилетие. Ее письма всегда напоминают об этом: насколько сильно она изменилась с тех пор, как они были двумя напуганными девушками, поющими похабные матросские песни в трюме корабля, чтобы заставить замолкнуть свой страх. Инеж не может винить Нину за то, что она изменилась и выжила. Она гордится ею. Но также она не может не скорбеть по подруге и по той жизни, которую та могла бы вести, если бы не одна винтовка в руках не того человека не в том месте и не в то время. Девушка-Гриш с широкой улыбкой, вечно семнадцатилетняя, вечно юная и влюбленная, идеально сохранилась в сердце Инеж и не существует за его пределами, как и ее потерянная любовь.
Так что слезы начинают течь по щекам Инеж раньше, чем она прочитывает первую строчку, а потом становятся лавиной. Как бы она ни старалась, она не может их остановить.
«Как мне хочется снова увидеть твое лицо, Инеж. Слишком много времени прошло, правда? Чем старше я становлюсь, тем больше прихожу в ужас от наших прошлых проделок, но, будь я проклята, если бы не отказалась от всех богатств фьерданской казны, чтобы снова оказаться с тобой в Кеттердаме. Какой жалкой великолепной компашкой мы были».
Вернувшись час спустя, Каз находит ее свернувшейся в кресле — она сидит, уткнувшись подбородком в колени и спрятав лицо в ладонях.
— У нее всё хорошо? — неуверенно спрашивает он, и, когда Инеж кивает, складка между его бровей немного разглаживается.
Больше ничего не говоря, он подходит к буфету и достает бутылку янтарного каэльского виски и два стакана, после чего щедро наливает три пальца в один из них и ставит на стол перед Инеж.
Она наблюдает за ним опухшими глазами; наблюдает, как он наливает себе значительно меньше алкоголя, как подтягивает к ней стул для себя и прислоняет трость к столу.
Она смотрит на него, и он смотрит на нее, и полчаса они потягивают выпивку в уютном непринужденном молчании, после чего Каз без слов наклоняется ближе и целует ее в лоб.
— Пошли отсюда, Инеж. Здесь холодно. В гостиной в камине горит огонь, — хрипло произносит он, и она едва не начинает плакать снова.
О, как она была влюблена в него, когда они были детьми. Какие чудеса эта любовь сотворила для них обоих. Святые, какое благословение. И Нина права: они действительно были великолепны, даже с тяжелым грузом на шее. Но Инеж думает, что сейчас они еще более великолепны. Легче. Спокойнее.
Каз предлагает ей руку, и Инеж принимает ее.
* * *
Осень протекает по ферме Ритвельдов, словно речной поток, скользящий по гальке, неутомимо сглаживая ее острые края.
Каз выкуривает единственную сигару вечером, пока Инеж смазывает маслом волосы. Он готовит ей гюцпот, она печет ему имбирное печенье. Они часами гуляют по пустым полям, пугая копающихся в земле птиц.
Люди болтают, поскольку как они могут не болтать? В кои-то веки Инеж даже не пытается слушать, и это чувствуется божественно. Она ходит за покупками на местный рынок, и некоторое время спустя лавочники и покупатели перестают таращиться на ее кожу и начинают приветственным жестом приподнимать шляпу. Вскоре после этого госпожа Ван Грааф несмело стучит в дверь и предлагает научить ее вязать шапки и свитера на зиму, и Инеж радостно принимает предложение. Она планирует связать Джесперу нелепый канареечный шарф и, возможно, что-то более благоразумное для очаровательных морковных кудрей Уайлена.
У них есть стайка бродячих кошек, которых Каз на заре кормит шкурками от бекона и салом от ветчины. Он, похоже, убежден, что она не знает об этом, что бесконечно ее удивляет. Глупец — в конце концов он сам превратил ее в беспощадную собирательницу секретов, а его секреты для нее драгоценнее всего.
Однажды вечером она приходит домой с рынка, а Каз сидит в кресле и гладит черного как сажа котенка у себя на коленях. Он ничего не объясняет, и Инеж не спрашивает. Она целует розовый носик котенка и воркует над его маленькими ушками и лапками.
Время идет, омывая их.
Идеального умиротворения нет. Послания из Кеттердама продолжают приходить. Бывают плохие и хорошие дни для них обоих, и порой один из них берет подушку и спит в гостиной. Но, возможно, столько умиротворения у Инеж еще не было за всю жизнь.
Она бешено скучает по Истинноморю и своей команде так, что от этого физически больно — резкая боль под грудью, бьющаяся словно второе сердце. Но теперь у нее есть опыт в перенесении куда худшей тоски. Она постоянно скучает по родителям. Она скучает по Нине. Она скучает по Казу, когда она в море, и скучает по морю, когда она с Казом. Годы, и годы, и годы. К этому моменту тоска глубоко впиталась в ее кости.
Чувство вины хуже, чем тоска. Оно почти невыносимо, поскольку оно новое. Инеж не занимается тем, чему поклялась посвятить свою жизнь, и не может не представлять всех тех, кто всё еще ждет ее, молится о ней, ожидает ее паруса на горизонте и не находит их. Но к комфорту до смешного легко привыкнуть, легче, чем она считала возможным. Однажды утром, сидя с Казом за чаем с малиновым вареньем почти два часа без помех, она осознает, что всё стало легким. Что они имеют, чем они являются. После стольких лет желания и борьбы за большее, она считает, что быть с Казом — самая простая вещь на свете. И чистое счастье этого осознания достаточно сильно, чтобы потопить тоску и пересилить чувство вины.
Возможно — лишь возможно, — может появиться другой «Призрак», плавающий по Истинноморю. А она может оставаться просто Инеж Ритвельд немного дольше, узнать ее немного лучше. И, возможно, Кеттердам может снова обойтись без Грязных Рук, так что ее муж сможет всегда будить ее поцелуем и выглядеть всё моложе и моложе с каждым проходящим днем.
Инеж хочет больше, чем эта зима. Она хочет увидеть цветущие весной тюльпаны. Она хочет увидеть Каза под цветущей вишней. Она хочет лета, и смеха, и долгих дней, растянувшихся в года, со своим мужем.
И возможно, лишь возможно, она хочет снова открыть вторую спальню. Раскрасить ее желтым, нарисовать там тюльпаны, герань и золотарник, поставить туда люльку и карусельку над ней. Это безумная мечта, опасная и безответственная, но она всё равно носит ее в сердце и позволяет ей согревать себя изнутри. Просто она так непреодолимо прекрасна. Прекраснее, чем праведный гнев, который поддерживает в Инеж пламя последние несколько лет. И это совсем не сложно представить, когда она сворачивается на диване рядом с Казом, и он читает ей, и зима окутывает их дом первым снегом.
Она хочет видеть глаза Каза, смотрящие на нее с лица ребенка.
И впервые с тех пор, как они начали этот странный танец, впервые с тех пор, как Инеж предложила ему помощь, когда еще была без когтей и заперта в ловушке, она на самом деле верит, что может это получить.
Они могут это получить.
Как-нибудь. Когда-нибудь. Они найдут способ осуществить. Зима пройдет, и они оба стряхнут пыль со своих детских грез и снова загадают желание.
В конце концов, для них нет ничего невозможного, если они по-настоящему захотят. В это Инеж верит больше всего остального.
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
|