↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
|
На девятый день он не выдержал и отправил письмо с цветком.
На десятый день письмо вернулось обратно. В прошлый раз это были пронзительно-синие самурайские ирисы. В этот — маленький темно-красный еще не распустившийся пион. Возвращенный цветок привял, тугие шарики бутонов больше не были тугими; его явно так и не ставили в воду, и Дзиро так и не знал, прочитал он письмо или нет.
В прошлый раз так и не узнал тоже. В прошлый раз письмо вернул мальчишка-посыльный на звонких гэта. В этот раз — пожилая тётенька в серо-коричневом полосатом кимоно. Очень туго подвязанном синим оби, с очень благообразным бантом на заднице, только вот очень певучее и очень тоненькое звучание голоска безошибочно выдавало бывшую обитательницу Ёсивары.
— Мацумото-с-аан, ну как вам не совестно? Господин Цурусабуро такой занятой чело-веек, а вы так бестактно ему досаждаете.
— Это господин Цурусабуро велел передать? — резко бросил Дзиро.
— Ну что вы, Мацумото-с-аан, как вы можете так гово-риить?
— Он прочитал мое письмо?
Старая тетка виляла так, что впору из-под подола хвосты высматривать — вдруг покажутся.
— Господин Цурусабуро не желает меня видеть? Да или нет?
— Мацумото-с-аан…
Ответа от лисы он так и не дождался.
Юкикаву Цурусабуро IV он за эти месяцы видел. Видел неоднократно. В чайной, куда он так и не решился войти. Сидел в другой чайной напротив, делал вид, что рисует, смотрел и отчаянно ненавидел себя. Отчаянно ненавидел и отчаянно стыдился. Того, что сидит здесь, и того, что кто-нибудь из веселящейся теплой компании — их общей компании — повернет голову и увидит его в чайной напротив. Ни с кем из них, кроме Цурусабуро, он не ссорился, и в общем-то что такого, если увидятся и даже поговорят — но он был почти уверен, что все уже знают о скандале и обсудили его, Мацумото Дзиро, по всем косточкам. А если и не знают и не обсудили — все равно стыдно было так, что салфетка вот-вот загорится.
Видел и на любовании сакурой. Канал, сплошь розовый от лепестков, вытянулся резкой диагональю, сумерки смягчали цвета, размывали, все больше превращая гравюру в картину тушью, у некоторых гуляющих на набережной уже появились в руках бумажные фонари, пушистый рыже-желтый щенок катался в ворохе лепестков, выставляя белое пузико. Просеменила парочка хангёку с длинными поясами и алыми ленточками. Диагональ канала уходила вперед, под круто изогнутый, в сумерках соломенно-желтоватый мост, густо усаженный любующимися: розовый, темно-розовый, сурепково-желтый, индиго. И лодки.
Цурусабуро IV, конечно, рассекал лепестковую воду на самой нарядной лодке, в самой яркой компании: ученики с милыми челочками, поклонники, какие-то дядьки, какие-то дамочки, ощетинившиеся шпильками, как индийские дикобразихи. А он стоял и смотрел. С его места все было видно, отлично, на зрение он никогда не жаловался. Смотрел на небрежно свешенную с борта руку в шелковом рукаве и обвод полуотвернутого лица. С таким обводом лица прямая дорога в оннагата, а Цурусабуро почему-то выбрал стиль арагато.
Сам выбрал, сам и упорно поставил на своем, Дзиро знал эту историю. Цурусабуро никогда не искал легких путей. Дзиро при первом знакомстве был поражен, а потом стало казаться само собой разумеющимся. Само собой разумеющимся, что такой вот удвоенный, утроенный талант, что вот такие роли, вот такие поклонники. Поклонников и покровителей у Цурусабуро IV было множество, запиши мелким почерком — свиток развернется отсюда до острова Садо. С некоторыми Дзиро был даже знаком, с некоторыми даже приятельствовал. Особенно ему запомнился один. Из-за которого они с Цурусабуро поссорились в первый раз. Надменный юнец из городского магистрата, только что получивший должность, с так жестко залаченным хвостом — как подставку для зонтиков можно использовать. Восхитительный образец. Для такой степени наглости — это нужен врожденный талант, одними прилежными упражнениями и за сорок лет непрерывной практики не научишься. Предки его сражались при Сэкигахаре, разумеется, на стороне Востока, как он не преминул сообщить. Дзиро не стал сообщать, что вообще-то его предки — сражались при Данноуре.
У себя дома Дзиро снял с подставки два меча. Он при всем желании не мог вспомнить, выходил ли хоть раз с ними на улицу после того торжественного дня, когда ему сделали взрослую прическу. И подумал, что и в самом деле, будь в нем хоть что-то самурайское, кроме мечей и одежды с монами, которую он не носит — кое-кто бы уже валялся в луже крови, а он — подыскивал для себя кайсяку. Хотя нет. Для таких дел кайсяку выбирать надо заранее.
Мечи Дзиро завернул в кусок гвоздично-коричневого шелка и отнес заложить. Деньги ему были не сильно нужны, он тогда уже был достаточно известным художником и зарабатывал прилично. Ему — был соблазн не нужен.
Восемь лет. Черти всё раздери, восемь лет. После того, как они разругались так, что останься у Дзиро эти деньги — выкупил бы залог и воспользовался, как потом помирились, как про них даже сочинили стишок: журавль и черепаха — неразлучная парочка. Восемь лет дружбы. Хорошее местечко, на каждый спектакль оставленное для Дзиро, это было даже в контракте. Первый оттиск с каждой гравюры для Цурусабуро IV, в контракте с издательством это тоже было, Мацумото Дзиро уже мог позволить себе ставить условия. И как ему думалось — потому и мог. Благодаря Цурусабуро. Лучшие годы это были в его жизни. Самые продуктивные. Ему никогда рисование не составляло непосильного труда, а в эти годы почти все рисовалось легко и в радость. Он бросил бесполезное дело писать красавиц, какой смысл соревноваться с Утамаро, писал пейзажи и городские виды — и пейзажи неожиданно хорошо раскупались. Иллюстрировал книги — и книги тоже шли хорошо. Цурусабуро IV блистал на сцене — и с жаром рассказывал о ролях и со смехом показывал подарочки от поклонников и поклонниц. Уютная чайная, теплый свет, мягкий снег за дверями — мягко-мягко падает, сквозь свет из окон, сквозь свет фонарей, и по свежему снегу — двойка, двойка, двойка, чей-то уже почти заметенный след. Алые листья кленов, прохладный пожар по горам — и маленький костерок из кленовых листьев, подогретое саке со вкусом дымка и дружбы. Зеленовато-сумрачный мир, затянутый летним дождем, струйки воды по цепочке, и в чашечках синих вьюнков — вода, точно в чашках. Чай, касутеру и ворох рисунков по всем углам. Тоненькая ниточка дымы из трубки. И разговоры.
И в одно прекрасное утро, когда Дзиро как раз умывался, собираясь на «службу» — работал он в мастерской при издательстве, давно уже мог бы себе позволить и дома, но дома все время то да се отвлекало, в мастерской лучше получается сосредоточиться, да и резчики тут же, если какие вопросы, можно сразу обсудить — письмо с посыльным: я обижен. Долго терпел, но больше уже не могу. Хватит. Больше видеться не хочу. И рисунков не надо. Ах да. Зонтик передай с посыльным.
Дзиро рисовал тогда серию мостов. И этим вечером шел через все Эдо, от моста к мосту, останавливаясь на каждом.
Весной было холодно.
Горожане уже начали было подумывать о смене одежды раньше срока — и снова натянули на уши темные капюшоны.
Разумеется, он извинялся. Признавал, что неправ, и всё это. Что готов что угодно сделать, что примет любое решение и будет ждать, сколько нужно. Маленькие подарочки присылал в гримерную. Всё казалось, сейчас поговорим — и помиримся, и всё станет в порядке. Получил отповедь. С посыльным, только с другим.
Персик отцвел, на очереди была сакура.
Как заяц с оторванными ушами — метался, истекая кровью: как быть, что делать? Не хочешь — как хочешь, ну и черт с тобой. В жизни ни за кем не бегал, за женщинами и то не бегал, еще не хватало за актерами бегать! Но что делать, что делать? Я виноват, я понимаю, я бесчувственный человек, что не понял этого раньше… а ты, ты что, не понимаешь, какую ты мне причинил боль? Ты-то ведь тонко чувствующий! Настолько тонко, что несколько сдуру сказанных слов разом перечеркнули для тебя все восемь лет дружбы. Или не так? Конечно, нет. Не было никакой дружбы, лисичьи иллюзии, дружба была только в моем воображении — а для тебя это были восемь лет мучений, которые терпел неизвестно зачем, и теперь, хвала богам и буддам, отделался. Или были, только не восемь? Сколько-то было — а потом, в конце концов, я тебе попросту надоел. Для начинающего актера и я был хорош. А с тех пор ты стал знаменит, в твоей жизни появились куда более приятные и интересные люди, а я только место зазря занимаю. От старья надо избавляться, и это правильно. А что это не старый зонт, а живой человек — так какая, в сущности, разница? Если человек — сам должен был догадаться, что нечего занимать место. Или не так? Тогда как? Тогда — почему?
Мосты разлетелись враз, пришлось допечатывать. Второй выпуск гравюры — это, конечно, уже не то, резать доски для отпечатков по отпечаткам — без искажений не обойтись.
Из него вырвали восемь лет. Это было унизительно и позорно — и то, как с ним обошлись, и то, что такое обхождение он заслужил, и то, что его даже не обманули, что восемь лет он обманывался сам, как последний дурак, мучая того, кого считал своим другом, и то, что он отчаянно хочет, чтобы все было как раньше, что твердит себе: «Ну что ж, если ты не желаешь меня знать — ну и не надо», — а сам отчаянно хочет, и знает, что только скажи ему Цурусабуро слово — все забыв, прибежит, виляя хвостом, и сам говорил себе: «Слова ему не скажу. Захочет мирится — пусть мирится, а я посмотрю, соглашаться ли», — и то, что отчаянно думает, как сказать это слово. Он не мог заставить себя не ходит в театр. Платил за вход, не в силах заставить себя спросить, есть ли для него прежнее место, или уже всё, садился как можно дальше, где точно не увидит никто из знакомых, и как можно дальше от ханамити, смотрел, как резко по диагонали сцены прыгает синий черт — и от каждого прыжка было больно так, что он жалел, что он не кугэ и не может расплакаться в рукава. Мог бы плакать — разревелся бы прямо здесь, и плевать, что пялится весь театр, одним позором больше, одним меньше, какая уже теперь разница. Но — не мог.
Что делать, что делать… придумал он это в театре, и когда придумал — даже стало чуточку легче. Во всяком случае, острая боль превратилась в тянущую. Дзиро обдумывал эту мысль весь остаток вечера, и всю ночь, и всю первую половину утра. Пока окончательно не утвердился в том, что так он и сделает. Конечно, почти наверняка ничему это не поможет. Без разницы. Ему самому поможет.
Мастерская в этот день не работала, так что Дзиро отправился за покупками. В лавке, куда он никогда раньше не заходил, он купил новую кисточку и сотню листов бумаги. Еще купил разных необходимых повседневных вещей, как ни крути, жизнь не остановилась и носки рвались точно так же. В начале часа Обезьяны, нагруженный свертками, он зашел в лапшичную, тоже новую для себя, по виду там было хорошее освещение и народу немного. Заказал гречневую лапшу и чаю (лапша ему так и не полезла в глотку, хотя была вроде вкусная), и, не дожидаясь, пока принесут, разложил лист и принялся растирать тушь.
Через несколько дней он вывалил перед своим издателем ворох рисунков. Господин Хоридзаки перелистал:
— Чего это ты взялся за… что за ерунда? А хотя погоди… в печать! Срочно в печать! Не знаю, понравится это или нет — но говорить об этом определенно будут.
За первый день портретов из новой серии купили всего пару штук. В следующие — ненамного больше, хотя посмотреть, что за новое диво, приходили, еще как приходили. А раз уж пришли — ну не уходить же все-таки без покупки. Покупали другое. В том числе и пейзажи Мацумото, подписанные его именем, в отличие от этих.
А на следующий день после выхода гравюр объявился Цурусабуро. Прислал письмо на вишневой ветке: предлагаю встретиться и поговорить.
Встретились. Поговорили. И помирились под сакурой. Конечно же, помирились. Дзиро извинялся, клялся, что все понял и больше такого никогда себе не позволит. Что честно не знал, иначе бы никогда… что он бесчувственный тупица, раз не понимал и не видел. И все-таки… наверное, он все-таки был не окончательный трус, потому что все же спросил: и все же, что между нами было все эти восемь лет? Дружба была только в моем собственном воображении, приятные встречи — приятными были только для меня по причине моей бесчувственности, а для тебя — одно сплошное мучение?
В сумерках лицо — сквозь вишневую ветку. Высокий выбритый лоб… с такой линией лба — определенно прямой путь в оннагата.
— Разумеется, нет. Понять не могу, с чего ты всё это взял. И с чего взял, что я выбрасываю тебя из своей жизни и видеть тебя не хочу.
Помирились, конечно. Расстались возле моста со словами, что снова друзья. Решетчатый желтый мост на высоких опорах гляделся в воду и не видел своего отражения: одни лепестки. Дзиро думал ночью, что так и не смог объяснить, как ему, Дзиро, было больно… Что он почти перестал есть, что у него руки дрожат, что он на светильниках скоро разорится, что с недосыпу на рисунке «Праздник мальчиков» провел линию мачты так криво, что карпов к ней пририсовывать уже не имело никакого смысла, только выбросить и начинать заново, что он кашляет и не может остановиться и десять дней каждый день толок себе успокаивающие травки, и что он даже бросил курить — и продержался восемь дней; не считая случаев, когда предлагали трубку, когда предлагают, ведь не откажешь? Но это неважно, по большому-то счету. Как бы то ни было, этой ночью он спал. В кои-то веки.
После чего Цурусабуро исчез. Ну как, не совсем. Дзиро посылал ему письма с предложениями встретиться, Цурусабуро каждый раз называл причины, по которым никак не может. Наконец согласился, назначил день. А перед самой встречей, когда Дзиро на выходе уже обувал гэта — прислал посыльного с запиской: извини, не могу, давай завтра.
Дзиро отнес два меча в залог. Полученный сверток продолговатых тяжелых монет весомо лежал на ладони. Дзиро выкинул его в реку.
Впрочем, на следующий день Цурусабуро пришел, как и условились. Дзиро даже удивился, он уже был почти уверен, что нет.
Сакура уже отцвела, а в чайной все десерты были со вкусом сакуры. И у служанки — розовые сакуринки на шпильках.
Расстались с обещанием встретиться через пару дней. Послезавтра премьера, а вот дальше можно будет и встретиться.
И Цурусабуро исчез снова. Ни через два дня, ни через три. Ни через четыре. На записки отвечал — но и только. И то через раз.
Исчез только для Дзиро. Для всех остальных существовал как миленький и цвел, как все весенние цветы, вместе взятые. В бывшей любимой чайной, куда Дзиро затащил себя за шиворот, вся та же компания только о том и болтала, где кто и когда виделся с Юкикавой Цурусабуро IV, кто его рисовал, кто с ним пил, кто ткань помогал выбирать для костюма.
Дзиро наглый был, как сто барсуков. Он заявился к Цурусабуро домой.
Поднял руку постучать в двери, опустил руку, развернулся и пошел прочь.
Вот только недостаточно быстро пошел — заметили и окликнули.
И вот тогда-то Дзиро и прорвало. Ничего такого он не хотел говорить, честное слово. Не хотел и никогда не сказал бы. Но раз все равно заметили и окликнули… И вот тогда-то он и спросил: почему? Если мы снова друзья — то почему все, только не я? Ты встречаешься с кем угодно — кроме меня, занимаешься чем угодно — кроме наших с тобой общих дел, для меня — ты то занят, то устал, то плохо себя чувствуешь, на всех других у тебя есть и время, и здоровье, а вот для меня одного — не хватает? И это не только сейчас, я и в лучшие времена месяцами ждал, пока ты вспомнишь о моем существовании. Удовлетворишь все население Эдо и половину Киото, и тогда только до Мацумото очередь дойдет.
В токонома у него висел свиток какэмоно — его же портрет в роли князя Иноэ. Не гравюра, краски по шелку. И татами в комнате — ярко-красные.
И тут прорвало и Цурусабуро.
— Потому что это моя работа! Эти «кто угодно» — они рисуют мне эскизы костюмов, они пишут пьесы, они готовят афиши, они делают рекламу, они финансируют все это! И да — это приятнейшие и интереснейшие люди. И если я не буду с ними встречаться и делать это «что угодно» — не будет ничего, понимаешь ты — ни-че-го!
Дзиро попытался сказать, что по костюмам он и правда не мастер, а вот афишу мог бы попробовать… если бы ты сказал, что тебе надо…
Цурусабуро даже не ответил. Может, и не услышал. Он говорил, говорил, говорил. Это для вас для всех развлечение, вы думаете, это все просто — выскочил, веером помахал, и все замечательно! Вы никто не понимаете, какой это тяжкий труд, сколько всего для этого надо, и никто мне на веере не поднесет! И уж от тебя, тебя, я такого не ожидал, уж ты, я думал, все это понимаешь! Я тебе этого не говорю, а ты не знаешь, каково мне на самом деле! И каково было все эти расчудесные годы!
Он говорил, говорил, говорил. Много, горько, отчаянно. А Дзиро — слушал и говорил:
— Понимаю.
И давил в себе попытки сказать: да разве б я не сделал для тебя все, что могу, если бы ты сказал мне, что надо? Все те твои трудности, о которых я ничего не знал — если мы были друзья, то почему ты мне ничего не говорил? А если уж не говорил — то почему теперь упрекаешь, что я не знаю? К чему эти тайны, все эти миллионы коку вранья — и сколько еще вранья между нами осталось?
— И с чего ты вообще взял… Мы поссорились, мы месяц не разговаривали — с чего ты взял, что будем теперь видеться и разговаривать, будто ничего не было?
— Значит, я ошибался, — сказал Дзиро. — Слишком много о себе думал. Прости. Пьесы я не пишу, костюмы придумывать не умею, денег у меня не так и много, а связей и вовсе нет, рекламу тебе дать я не смогу. Единственное, что я умею — хорошо рисовать пейзажи и неплохо призраков. Я бесполезен. Прости. Выходит, я тебя только от нужных людей отвлекал. А в чем я не ошибался… хотя и говорил себе, что зазря выдумываю. Выходит, не выдумывал, выходит, так и есть. Ничего мы в тот день не помирились. Ты на самом деле так и не хочешь меня видеть — а я тебе нагло навязываюсь и эти несчастные кусочки твоего времени зубами из тебя выгрызаю с кровью. Прости. Больше не стану.
— Нет, — Цурусабуро поднял лицо. У него слезы стояли в глазах. Настоящие или актерские — Дзиро не знал. И не знал, чего больше хочет — чтоб актерские были, или чтоб настоящие. — Все это не так. Я тебе объясню. Сейчас у меня встреча, надо идти. Вечером напишу, где завтра встретимся, встретимся, и все объясню.
Хаори мелькнуло и скрылось из глаз — нежно-лилового шелка. С монами актерской семьи Юкикава.
Весь этот вечер Дзиро не выходил из дома. Ждал, когда принесут записку.
Записку так и не принесли.
И весь следующий день — тоже.
На четвертый день он послал Цурусабуро письмо с пронзительно-синими ирисами.
На девятый — с темно-красным нераспустившимся пионом.
— Сколько у тебя сегодня? Четыре? Давай, сразу же отправлю в резку, — Хоридзаки спешно забрал у него листы. — Ты не поверишь, но они ведь пошли! Иваи с Бандо вчера полностью раскупили, хоть допечатывай. Только ты имей в виду, «Восемь призраков» вчера принесли последний том, рукопись, дело за тобой.
— Помню про призраков, — Дзиро пожал плечами. — Когда я работу в срок не сдавал?
На стене в кабинете издателя были пришпилены некоторые из последних гравюр, по мнению Хоридзаки-сана, самые удачные. Отани Онидзи III растопырил лапки. Сэгава Кикудзюро III выглядывает из своих четырех воротников, старая кокетка.
— Ты можешь сказать, сколько у тебя еще задумано портретов из этой серии? И какого формата? Чтобы составить план?
— Хоридзаки-сан! — он отчаянно выкрикнул, не сумел сдержаться. — Вы что — не понимаете, почему я это делаю? Почему взялся писать в совсем другом жанре, совсем в новом стиле? Чтобы хоть как-то ощутить, что я еще существую!
— Конечно, существуешь, — Хоридзаки фыркнул. — Только Утамаро приносит своему издателю больше дохода, чем ты.
— Может, и существую. А вот для кое-кого, — он сказал это с горечью, — если и существую, то разве что только как раздражитель и досадная помеха.
— Твой «кое-кто» — один человек во всем Эдо.
— Один, я это знаю. Я понимаю, что много для кого… вот только как я могу быть в этом уверен? Откуда мне знать! Если с ним — всё было одно сплошное вранье, оттуда я знаю, может, и все остальные — тоже так же врут, не знаю, зачем это им, но я и зачем ему так и не знаю, может, и все остальные так же, может, я им на самом деле тоже не нужен, не нужен вообще никому!
— Сяраку, — издатель сунул ему под нос соробан. — Люди могут врать. Очень даже могут. А вот эта штука — не врет. Не сомневайся. По крайней мере мне — ты определенно нужен. И как Сяраку, и как Мацумомто.
Когда он принес издателю первый ворох рисунков, тот сказал:
— Но выпускать это под твоим именем никак невозможно. Нужно придумать псевдоним.
И он сказал, жестоко иронизируя над самим собою:
— Сяраку.
Оторванные уши да красным перцем присыпать — самое то.
— Можно подумать, я ничего не вижу, — Хоридзаки развернулся к нему. А ведь уже начал отодвигать двери — скорей позвать кого-то из резчиков, чтобы отдать им рисунки. — Всё я вижу. И вижу, из-за кого. Ты всех перерисовал, кто хоть мало-мальски знаменит. Кроме Юкивавы Цурусабуро IV.
Дома Дзиро ждала записка: можем встретиться завтра? Утром напишу еще, всё уточню.
Он написал: да. Жду.
На следующий день письма так и не было
Тосюсай Сяраку — японский художник, автор примерно 140 гравюр с портретами актеров театра Кабуки, выполненных в необычной, шаржированной, манере. Он проработал чуть меньше года, с весны 1794 -го до начала 1795 года, возник из ниоткуда и исчез никуда. Ни его настоящего имени, ни деталей биографии, ни других работ — ничего неизвестно. Существует несколько версий, в частности, что под этим псевдонимом скрывался актер театра Но Сайто Дзюробей, или Хокусай, или это коллективный псевдоним группы художников. Имя «Сяраку» схоже со словом «sharakusai» — ерунда, бессмыслица, пустые разговоры.
Гэта — деревянные сандалии на двух подставках (зубцах). След от гэта похож на японскую цифру 2 (см. ниже по тексту).
Ёсивара — квартал развлечений в Эдо.
Хангёку — ученица гейши (Эдосское название, более распространенное — майко). Их отличительными признаками были длинные спускающиеся сзади концы пояса оби и прическа «разделенный персик» с красной ленточкой.
Прическу со множеством торчащих в обе стороны шпилек носили куртизанки.
Оннагата — актер женских ролей в театре Кабуки. Арагото — «грубый» стиль (для мужских ролей).
Битва при Сэкигахаре — 1600 г. Победа Восточной коалиции, возглавляемой Токугавой Иэясу, привела к созданию сёгуната Токугава.
Битва при Данноуре — 1185 г. Морской бой, решивший исход войны между кланами Тайра и Минамото. Победа Минамото привела к созданию Первого (Камакурского) сёгуната.
Мон (камон) — герб. На одежду обычно нашивается пять монов: с двух сторон на груди, на спине и на рукавах. В отличие от Европы, свои камоны могли иметь не только дворянские фамилии, но и торговые дома и т.п.
Кайсяку — помощник при ритуальном самоубийстве (сэппуку, харакири).
Журавль и черепаха — символы долголетия. В имени Цурусабуро имеется иероглиф «цуру» — журавль. В фамилии Мацумото, к слову, «мацу» означает сосну — еще один символ долголетия.
Китагава Утамаро (1753-1806) — японский художник, мастер гравюр укиё-э. Больше всего прославился своими портретами красавиц.
Касутеру — японский бисквит.
Ханамити («цветочный путь»)- в театре Кабуки идущая через весь зрительный зал авансцена, по которой актеры выходят на сцену и уходят с нее.
Кугэ — придворная аристократия.
Час Обезьяны — от трех до пяти часов дня.
Праздник мальчиков (в наше время — День детей) отмечается в пятый день пятого месяца. Атрибутом праздника являются коинбори — разноцветные флаги в виде карпов, которые вывешиваются рядом с домом на мачту.
Токонома — стенная ниша, в которую обычно ставятся цветы, вешаются картины или образцы калиграфии и т.п. Какэмоно — вид картины в виде вертикального свитка.
Коку — мера объема, в период Эдо был равен примерно 278 литрам. В коку измерялся рис и рисовый доход.
Иваи Киётаро, Бандо Дзэндзи, Отани Онидзи III, Сэгава Кикудзюро III — актеры Кабуки, портреты которых писал Сяраку.
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
|