↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
|
Кирилл:
1942, Тихое
Изначально мне понравилось, как звучит название этого места — Тихое. Словно этот никому ненужный поселок где-то в глуши обещал спокойствие. А затем сюда начали привозить эвакуированные семьи из Ленинграда. Петербурга. Бедный мой город — в нем снова повсюду смерть, хоть и совсем не такая, как в 1917. В году, когда я навсегда остался пятнадцатилетним подростком.
Я смотрю на свое отражение в пыльном тонком стекле. Вранье, что вампиры не отражаются в зеркалах. Я на свое смотрю довольно часто, пытаясь отыскать хоть какие-то изменения. Но их уже как двадцать пять лет не видно. Не считая проявлений голода, конечно. Не такого, как у всех этих несчастных, но выгляжу я так же изможденно, как они.
А вот те двое немецких солдатиков, которые прятались в заброшенном доме напротив, выглядят и того хуже. Я вижу, как несколько вояк вытаскивает их на улицу, швыряя об асфальт. Они почти дети, едва старше шестнадцати, испуганные, лепечут что-то на своем, а тучный мужчина бьет одного из них прикладом по лицу.
— Молчать, тварь фашистская! Что тут затеяли, гады?! Засаду готовили?! — еще удар, вскрик. Я закрываю глаза, но не отхожу от окна.
— Нихт ферштейн русски… — кое-как хрипит один из немцев.
— А это ферштейн? — я слышу щелканье оружия и сильнее сжимаю пальцами подоконник. Сейчас прольется кровь. Я не ел уже два дня. Я почувствую это слишком остро. — Прикажете расстрелять немчуру, командир?
— Нет, — вдруг раздается другой голос. Спокойный, ровный. Из небольшой толпы выходит высокий мужчина в простом пальто. Он останавливается напротив испуганно жмущихся друг к другу солдатиков, смотрит, как один вытирает полившую из носа кровь, а второй цветом лица слился с серостью вокруг, как оба поднимают руки, сдаваясь. — Зачем вы пришли сюда?
— П-прятаться… еда искать… не убивать никого…
Мужчина смотрит на них секунду, другую, а затем приказывает:
— Опустить оружие.
— Но как так-то?! Приказано врага не щадить!
— Они сдались. Безоружны. Ты хочешь казнить мальцов за страх? Тогда чем мы отличаемся от них, Борисов?
Я не вижу, но чувствую, как лицо Борисова перекосилось. Как у пса, которому не дали наброситься. Люди вокруг смотрят зло, испуганно, недоуменно. Среди них и женщины и дети. И я знаю, что командир только что подписал себе приговор: человечность сейчас не просто не в цене — она стала преступлением.
Я отворачиваюсь от окна, сажусь за старое пианино с растрескавшимся корпусом и провожу пальцами по клавишам. Они отзываются неправильно и заунывно, нехотя заполняя пыльное помещение старого школьного класса.
А уже этой ночью командира вытаскивают из дома и заталкивают в черную машину. За ним выбегает женщина в ночной сорочке и подросток лет пятнадцати.
— Саша, нет! Не увозите! Не губите его! — кричит женщина, бросаясь к мужу, но ее грубо отталкивают.
— Пошла прочь! За предателя просить — следом пойдешь, и сынок твой!
Подросток неловко, но крепко прижимает к себе мать, смотря на то, как уводят отца. Лицо у него застывшее, но глаза выдают, как в них рушится мир.
Я отхожу от окна — не хочу смотреть, как ненависть в очередной раз побеждает.
На утро тех двух немцев найдут с простреленными головами. Всё, как полагается.
Юра Горелов:
Я не устал. Просто немного сел — рука занемела от носилок и ворочанья больных и раненых. Мама с ребятней помогает, я — с взрослыми, да и по хозяйству, где скажут. Мы ж теперь, после предательства отца, который нас и Родину на фашистов променял, живем при лазарете, должны пользу приносить, иначе какой с нас прок?
Я сижу под порогом палаты на полу, мотаю остаток старого бинта на ладонь — так рука сильнее и нет мешающей дрожи.
— Ты что, Вовка, не знаешь? Одному тут ночью ходить вообще нельзя! Чудовище схватит и всю кровь высосет! — доносится голос Петьки, пацана, младше меня года на три.
Нас всех привезли из Ленинграда, но младшие, ясен пень, медленнее на поправку идут. Зато уже какие-то страшилки напридумывали. Я продолжаю мотать рвущийся бинт, а они не умолкают:
— А кто-то это чудовище видел? Какое оно? Страшное? — кто-то из совсем мелких спрашивает.
— Страшное, конечно! Помнишь, Анечку с двумя хвостиками?
— Анечку… да… она ну… умерла, — последнее слово прозвучало совсем тихо, а я невольно не удерживаюсь от кривой усмешки.
Война идет уже второй год, каждый день умирают люди. В том числе и такие Анечки. Слишком хилые — не выживают.
— Так вот… она говорила, что глаза в темноте видела — жуткие! Светящиеся! А на следующий день ее нашли всю белую… мертвую… и ее тело было… обескровлено! Совсем!
— А еще сторож, дядь Вася…
— Вот-вот! Взрослые молчат, но знают, что его вовсе не белка сгубила, а он… тварь эта.
— Это… вампир? Тот, кто ночью ходит и кровь пьет…
Я резко затягиваю бинт. Вампир! Вот же выдумки! Пока вокруг фашисты атакуют, мелкие сказки напридумывали! Меня аж злит, и я вскакиваю на ноги.
— Довольно чушь нести! — восклицаю я, высовываясь в дверной проем.
— Юрка? — младшие оборачиваются на меня, а я стою и смотрю на них: тощие, в застиранных обносках, под глазами синяки, волосы торчат клочками. Вот, что с нами враг делает!
— Ага, слушаю, как вы тут себе ерунды напридумывали. Заканчивайте — и по койкам.
— Это не ерунда! Аня же видела — и умерла! И дядя Вася и я в темноте тоже… видел! — вызвался возражать Петька, аж подскочив с койки.
— Да что ты там видел, сопляк?! — я подхожу к нему, оказываясь напротив замерших на своих постелях мелких. — Выдумал себе страшилку и другим головы морочишь!
— Я не выдумал! — огрызается Петя и упрямо смотрит на меня снизу вверх. — Он ходит по лазарету! Я тень видел вот… вот вчера! И музыка из брошенной школы напротив доносится!
— Прекрати врать! — Я в секунду хватаю его за шиворот и встряхиваю.
— Я не вру! Не вру! — в его глазах такая убежденность, страх, вера. Неуместная, детская. И я не отдаю себе отчета, когда замахиваюсь и с размаху бью его по щеке, отбрасывая на жалко скрипнувшую койку.
— Горелов! Ты что вытворяешь?! — вдруг раздается резкий женский возглас, пока Петька, распластавшись на худом матрасе, зажимает щеку ладонью. — А ну пошел отсюда, паршивец! — санитарка Мария Григорьевна замахивается на меня грязной тряпкой, попадая по лицу, и пинками выставляет за дверь. — Совсем распоясался! Я тебе сейчас устрою!
Вытолкав в коридор, она хватает меня за воротник и тащит вглубь облезлых коридоров, ругая на все лады. Я пытаюсь увернуться, а она хватает крепче. Она — тучная, высокая, пахнет потом и спиртом. Сопротивление — бесполезно.
— Пошли, Горелов, сейчас же! Матери твоей покажу, кого вырастила!
— Пустите, сам пойду!
— Ишь ты, какой самостоятельный! Герой нашелся, воспитатель младших! Так мальчишке по лицу дал, что чуть зубы не выбил — ай молодец! Пошел, говорю!
Дотащив меня до дальней палаты, Мария Григорьевна распахивает дверь и вталкивает меня внутрь. Мама там, склонилась над едва заметным тельцем под тонким одеялом.
— Тише, Юленька, тише… засыпай, во сне не больно.
Она поднимает голову на резкий шум, пока девочка едва слышно всхлипывает и стонет, что «больно».
— Мария Гр…?
— Вот, полюбуйся на своего сынка, Надежда! — санитарка толкает меня вперед, и приходится придержаться за край койки с изможденной девочкой. — Только что оттащила его от Пети Синицина — набросился на ребенка, ударил со всей силы!
Мама в миг становится еще бледнее, спешно поправляя край одеяла.
— Мария Григорьевна, оставьте нас, пожалуйста. Здесь дети, им нужен покой.
— На твоем месте я бы высекла его как следует! — фыркает санитарка и разворачивается к двери. — Ну ничего, паршивец, завтра с утра до ночи работать будешь, чтоб руки некогда распускать было!
Дверь со скрипом закрывается, а мама подходит ко мне, и смотрит так, что я смотреть на нее не хочу!
— Юрочка… — она зовет так ласково, не ругает. Касается плеча. — Как же так?
А я сжимаю кулаки, стою, как вкопанный, и смотрю в угол.
— Зачем ты ударил Петю? Он же ребенок совсем…
— Да потому что задолбал бред нести! — восклицаю я и дергаю плечом, чтобы сбросить ее слишком заботливую руку. — Придумал себе сказку и всех убеждал. А сказок не существует!
— Ты так обозлился, Юра… остановись. Ты ведь не такой…
— А какой я?! Такой же слабак и предатель, как отец?!
— Юра, не говори так! — я вижу, как дергаются ее губы, а голос становится надломленным. — Твой отец…
— Враг народа и предатель! И я таким никогда не стану! Никогда, слышишь, мам?!
Я разворачиваюсь и иду прочь, иначе не смогу остановить крик, или… хуже. Ведь мама… я просто не могу смотреть на нее, на то, как в ее глазах застыли слезы. Это слабость, а слабым быть нельзя.
Юра:
Я почти выбегаю из лазарета на улицу. Сейчас осень, и вся ее промозглость дождем ударяет мне в лицо. Освежает, отрезвляет, или наоборот — дает забыться. Я бреду вдоль луж, не обращая внимания на то, что промочил ноги. Лишь бы прочь от них всех! От глупого Петьки, от крикливой санитарки и мамы с ее тихим голосом!
Но вдруг меня заставляет остановиться звук. Музыка. Пронзительная, как на изломе. Я поднимаю воротник — тонкие ноты колют иглой, напоминают о промозглом ветре вокруг. А еще накатывает такая тоска, что завыть хочется.
— Красиво, черт, — я выплевываю эти слова себе под ноги.
Мелодия непохожа ни на что мне знакомое. Она какая-то чуждая, как будто ее здесь быть не должно. И от этого как-то не по себе. В голове невольно звучит дурацкий голос Петьки:
— Музыка из заброшенной школы… он играет по ночам…
К моему горлу подступает тошнота, а руки-ноги холодеют, пока я стою под тусклым светом фонаря и слушаю. Бред! Нет никаких сказок, никаких чудовищ! Кроме тех, которые развязали войну. И, если там, внутри, кто-то и есть, то это — враг. Еще один фашист, или скрывающийся предатель Родины, или просто бродяга. Нужно вытащить его оттуда и доказать всем, что никаких чудовищ не существует.
Я сжимаю в кармане ржавый перочинный ножик и поднимаюсь по треснувшему крыльцу школы. Музыка все звучит, не прекращаясь ни на секунду и не фальшивя ни на одном моменте. Иду на звук, и вот он совсем близко. Я снова останавливаюсь, и меня пробирает до мурашек — мелодия в этих брошенных пыльных стенах звучит тревожно. Я подхожу ближе и ненавижу себя за то, что пальцы дрожат, когда берусь за ручку. Я не должен бояться, какая бы вражина там не запряталась!
Резко вбираю воздух и толкаю дверь. Та распахивается с пронзительным скрипом. И передо мной — класс музыки. Тихий и пустой. Внутри — пыль, опрокинутый стул, отвисшие от времени обои. И потрескавшееся пианино в углу у окна.
— Эй?.. — я осознаю, что мелодия больше не звучит.
Делаю шаг, другой. Вижу, что крышка открытая, а мутные грязные клавиши не покрыты слоем пыли, да и одна из них — дрожит. Как будто кто-то только что играл. Но здесь никого.
— Выходи, кто бы ты ни был!
На улице завывает ветер. А больше… больше ничего.
— Вот я болван! — я шлепаю себя ладонью по лицу, тру глаза. Не помню, когда я нормально спал, вот и слышится всякое. Нужно уходить, а еще… извиниться перед мамой за резкость, ведь она этого не заслуживает.
Обратно я иду как-то долго. Как будто ноги плохо слушаются, заплетаются и волочатся слишком медленно. Но тому, что внутри лазарета оказывается совсем тихо, а на часах ночь, я все равно удивляюсь.
В коридорах только изредка доносятся хрипы, болезненные стоны и приглушенные всхлипы. Я не прислушиваюсь, иду к той палате, где обычно хлопочет мама: она часто стала задерживаться над безнадежно больными детьми допоздна.
Но полоска под дверью темная, свет не горит. Однако, движение слышно — шаги. Вряд ли это безнадежные встали со своих коек.
— Мам?.. — я захожу внутрь, и замираю.
В секунду перестают существовать заунывные звуки вокруг, а воздух становится густым, и я едва могу вдохнуть его. Напротив меня силуэт. Тонкий темный силуэт, склонившийся над койкой той самой Юленьки. Он держит девочку, запрокинув ее голову и присосавшись к ее шее, как огромная пиявка! И с моим появлением он — смотрит на меня. Его глаза светятся холодным мертвым светом, который парализует, не дает сделать ни шагу вперед.
— Ты… ты тварь! А ну пусти ее! — я заставляю себя сорваться с места, сделать рваный шаг.
Мои пальцы сжимают ножик в кармане, хоть и я не знаю, поможет ли он мне. Это жуткое существо отпускает Юленьку из своих лап, и она как легкая тряпичная кукла падает на кровать.
— Стоять! — одновременно с моим возгласом этот жуткий гад вскакивает на подоконник.
Он смотрит на меня секунду-другую, как будто замер. Я достаю нож и иду на него. Не знаю, что буду делать. Не знаю, что он вообще такое, но сжимаю рукоятку изо всех сил.
— Ни с места, кем бы ты ни был!
А он толкает незакрытую раму и — прыгает!
— Стой!.. — успеваю вскрикнуть я — второй этаж все же.
Бросаюсь к распахнутому окну, но успеваю увидеть лишь, как силуэт сливается с ночной темнотой. Да быть не может! Тут любая вражина бы себе ноги переломала! Что это, мать его, было?!
Я резко отступаю, отталкиваясь от подоконника, и в темноте палаты слышу только свое прерывистое дыхание, пока промозглый ветер колышет жидкие занавески.
Больше в помещении ни звука: ни всхлипов, ни стонов, ничего… я медленно поворачиваю голову, краем глаза цепляя силуэт на больничной койке — Юленька. И меня накрывает такой ужас, что я не делаю к ней ни шага, а, спотыкаясь, выбегаю из палаты.
Неужели этот мелкий охломон Петька был прав?!
* * *
Этой ночью мне так и не удается уснуть. Я просто сижу, прижавшись лбом к стене, пока не начинает светать. Даже моргать получается через раз, а в голове пусто, только иногда тошнота подкатывает.
Едва рассветает, ко мне стремится бронепоезд в лице Марии Григорьевны.
— Подъем, Горелов! — грохочет она, как командир роты. — Работы у тебя сегодня много будет. Подвал подтопило — провизию вынести, воду вычерпать. Матрасы обоссанные на двор вынести, чтоб, когда солнце выйдет, все там стояли. Вечером — обратно. Вот как раз руки твои дурные на весь день займет! Что смотришь? За работу! А я проверять буду!
Я не отвечаю, просто поднимаюсь и отправляюсь в подвал, прихватив по пути ведро. Выношу мешки с крупой, черпаю набежавшую воду — всё на автомате, под периодические подгоняющие пинки Марии Григорьевны. В палатах кто-то стонет от боли, кто-то блюет, кто-то бредит. Обычно я стараюсь делать работу побыстрее, чтобы не слышать, но сейчас в голове вата, всё как будто бы далеко.
До того момента, как, вынося таз грязной воды после мытья пола, я не слышу шум:
— Ох божечки! Отмучилась! — восклицает кто-то из санитарок, и я оборачиваюсь, застыв посреди коридора.
— Юленька ночью этой… как будто заснула и всё, — поправляя платок, говорит вторая. — Бледная такая, словно без крови совсем, как… прошлая девочка.
Я не замечаю, как сильно сжимаю в пальцах таз, как он противно скрипит под ними.
— Неудивительно, — категорично заявляет Мария Григорьевна. — Обе хилые были — не жильцы.
Начинается суета, все выглядывают из своих углов, и я стою с грязной водой и смотрю. Выносят тело, которое словно не весит ничего. Из-под тонкой серой ткани виднеется свесившаяся рука. Без цвета, без жизни, будто прозрачная.
Никто больше ничего не говорит, не вздыхает, не шепчется. Просто застыли и смотрят. А я не замечаю, как вода из таза бьется о край, капает на мои ботинки.
— Чего застыл? А ну не бездельничай мне тут! — рявкает Мария Григорьевна, и я только тогда вспоминаю, что делал.
А еще слишком отчетливо вспоминаю то, что было ночью. Эти жуткие светящиеся глаза, силуэт, впившийся пастью в девочку… и вот утром она мертва, значит, это не сон, не бред — всё на самом деле.
* * *
Наступившей ночью мне снова не спится, несмотря на прошлую бессонную. Как тут уснешь, если какая-то жуткая тварь ходит по лазарету и убивает детей? Я сжимаю нож в руке покрепче — наготове. Стою напротив палаты, не обращая внимания на то, как ноют ноги и слипаются глаза — нельзя спать. Хоть я и не знаю, что делать, если он появится.
Вдруг раздаются шаги. Легкие и осторожные. Я замираю, перестаю даже дышать и сильнее вжимаюсь в стену за углом. Тишина — и только чье-то приближение. Три, два… вот сейчас! Я выскакиваю из-за угла, выставляя нож вперед.
— Стоять!
Фигура замирает на месте, проглотив вскрик, а я стою еще пару секунд, как вкопанный, прежде чем рвано выдохнуть и опустить нож. Петька.
— Твою же… — я сжимаю нож и прячу руку с ним в карман. — Чего тут делаешь?
— Я… мы… с ребятами договорились дежурить… после того, как Юленька… как ее… — он запинается, кусает губы, на скуле синяк от моей руки разливается.
— Аа… — тяну я и оглядываюсь по сторонам. А вдруг, пока я тут на мелкого ножиком машу, эта тварь уже проскользнула внутрь?
— А ты чего, Юрка? — помявшись, спрашивает Петька.
— Тоже… дежурю… — нехотя, но признаюсь я.
— Тогда… я с тобой. Можно?
Я коротко киваю и больше не смотрю на него. Мы оба затаились в коридоре и напряженно всматриваемся в холодную темноту. Но никто так и не появился. Разве что Петька задремал, привалившись к стене, а мне пришлось знатно исщипать себе запястье, чтобы не последовать его примеру.
* * *
На следующий день, несмотря на то, что Мария Григорьевна снова завалила меня работой, я стал искать способ уничтожить эту проклятую нечисть. Сначала надо выследить, потом подготовиться и истребить — вот, что я решил, таская комки обоссанных простыней под чутким надзором Марии Григорьевны. В свободные минуты я нашел листок и стал рисовать план. Кровосос, наверняка, связан со старой школой. Наверняка, это он там играл в позапрошлую ночь. А, услышав меня, так же, как и из лазарета, выпрыгнул в окно. Значит — боится. И значит, его можно уничтожить.
— Юрка, а что чертишь? — из размышлений меня вырывает подкравшийся Петька. А рядом с ним еще и лопоухий Вовка топчется.
Я же, пока главная санитарка приспала на посту, все чиркаю на листке, приложив его к своему колену.
— Ничего. Носы не в свое дело не суйте.
— Так мы ж помочь можем! — возражает Вовка.
Оба мне чуть выше плеча, мелкота совсем, только повстававшая с коек после голода в Ленинграде. Помощники — да уж.
— Ерунды не несите, — резко обрываю я, но они не хотят слушать.
— Ты же видел его, Юрка, да?
Я нехотя киваю, и они усаживаются по сторонам от меня.
— Я слышал, что нечисть креста боится, распятий! — быстро зашептал Вовка.
— А еще кол осиновый в сердце, да, — подхватил Петька.
— Где ж вы этого нахватались-то? У бабок в деревнях? — усмехаюсь я. — От кола в сердце и мы с вами умрем. А гадина эта… — я опускаю листок, который мелкота тут же перехватывает, и смотрю, как в окне напротив женщина свечу зажгла и на подоконник поставила, — гадину сжечь надо. Чтоб наверняка.
Петька и Вовка разом поднимают головы и смотрят на меня изумленно, серьезно и восхищенно.
— Начнем со школы, где тварь прячется.
Я не знаю, что мы найдем там. Но идти нужно. И мы выдвинемся сегодня же, как только суета в лазарете утихнет.
Наша цель — школа. Мелких я оставляю на входах — у главного и черного, а сам иду внутрь. У меня старый фонарь и палка, обмотанная смоченной керосином тряпкой. Спички наготове в кармане.
Школа промозглая и темная. Деревянные половицы ноют, как больные старухи. Я прохожу один класс. Второй. Только пыль и гулкая пустота.
— Где ты прячешься, трухло?! — кричу я на втором этаже и мой крик эхом проносится по закоулкам.
Вдруг — визг. Пронзительный, детский. Кто-то из мелких в беде! Я вздрагиваю и оборачиваюсь. Где?! Неважно — я несусь вниз по жалобно занывшей лестнице. В ушах хлопающий шум, но я лишь ускоряюсь. Фонарь скачет в руке, пятнами освещая темные стены.
И тут вижу — Петька. Вжимается в стену и трясется. А напротив… оно. Глаза у него светятся как фонари под мутной водой. А рот растягивается в медленном жутком оскале.
А еще… он на вид совсем как я: мальчишка. Ни жутко деформированной рожи, ни заостренных ушей, ни когтей. Ровесник. Почти нормальный. Почти человек. И то, что он монстр, выдает только неестественная мёртвая бледность и длинные острые клыки. А, может, головы дурит?
Я бросаюсь вперед. Толкаю его плечом, и тварь прочесывает собой пол, но встаёт. Быстро. Слишком быстро для человека. Секунда — и кинется ведь! Я выставляю вперед палку, чиркаю спичкой и пламя вспыхивает.
— Убирайтесь, пока здесь не остались ваши трупы, — вдруг говорит нечисть.
Голос русский. Без фашистского шипящего акцента. Это не немец, но ведь вражина однозначно!
Кирилл:
Они здесь, стоят напротив. Пахнут страхом, керосином и пульсирующей кровью. Я знал, что будет именно так. Знал, что этот мальчишка, Юра, не оставит «монстра из лазарета». Ведь он видел, а молчать — нельзя. Быть слабым и безучастным — нельзя. Он размахивает перед моим лицом факелом, и от пламени по его собственному пляшут тени. Они делают взрослее его маленьких пятнадцати. Подчеркивают ненависть ко всему вражескому в ярких зеленых глазах.
Он дышит рвано, но смотрит в упор, грозя мне огнем. Уверен, что бравый советский пионер может победить зло в компании двух младших. Те пугливо жмутся за его спиной, но не отступают. Этих детей воспитали не отступать. Не думать: переть вперёд, пока не умрёшь или не убьёшь. Здесь по-хорошему не получится, но я попробую:
— Убирайтесь, пока здесь не остались ваши трупы.
Юра на миг замирает. Но потом делает шаг вперёд. Конечно. Он уверен, что я — чудовище, и этого достаточно, чтобы захотеть убить меня. Он прав в своих глазах. Но у каждого своя правда. Я перевожу глаза на младших, ловлю поочередно взгляд обоих. Маленькие, испуганные, едва выжившие в блокадном Петербурге.
Мне жаль, там так страшно сейчас.
Но почувствуйте как будто голод добрался до вас вплотную, схватил за горло и отбирает последние крохи сил.
Я показываю им их же страх в абсолюте. Тот, что останется с ними на всю жизнь. Сейчас всего на миг — и этого достаточно.
Мальчишки сгибаются, хватаются за живот, за горло, ловят распахнутыми ртами воздух. Один сдавленно хрипит, глаза выкатываются. Второго колотит как при лихорадке.
— Что ты делаешь с ними, тварь?! Прекрати! — орет Юра.
Он не поддастся гипнозу — я знаю. Но с этих двоих довольно: я отпускаю контроль. Они падают на пол, всхлипывают, дрожат.
— Вон, — говорю я, и дети не ждут повторного приказа: они, спотыкаясь, бегут прочь.
А я и Юра остаемся в темном коридоре вдвоем, друг напротив друга. Он — с огнем, я безоружен.
— Возомнил себя героем?
— Таких, как ты, давить надо! — восклицает он с отчаянной решимостью, а я вижу, как сильнее стискивает пальцы на палке. — Выжигать, как гниль!
Он бросается на меня, валя с ног, размахивая обжигающим огнем перед лицом. Я успеваю выбить палку из его руки прежде, чем она коснется моей щеки.
— Не много ли берешь на себя, сопляк?
— Ах ты!.. — он замахивается, бьет кулаком в лицо, разбивая губу. Я шиплю в ответ, скаля клыки, а он бесится еще сильнее. — Тварь! — выхватывает нож, занося надо мной.
Я вижу, как его рука дрожит, но в глазах бесконечное вдолбленное — «должен»! Моя рука инстинктивно закрывает лицо, а он полосует ее лезвием, пуская кровь, пока позади нас все сильнее разгорается пламя.
— Хватит, ты…! Остановись! — восклицаю я и резко хватаю его раненой рукой за растрепанные русые волосы. Дергаю на себя, вкладывая силу. — Ты заигрался, Юра, — говорю на ухо, а затем за пряди запрокидываю его голову и вонзаю клыки в шею.
Он мечется, рвется из моей хватки, матерится. Но я не отпускаю, пока он не начинает слабеть от стремительной кровопотери. Его тело становится обмякшим, податливым, и я уже готов отшвырнуть его в сторону, но… вместо полного обморока, он вдруг вцепляется зубами в мою пораненную руку — в оставленную им рану, туда, где свежая кровь.
— Что…?
Я сперва не понимаю, а затем чувствую, как всю кровь в моем теле тянет. Это… странно, незнакомо, жутко!
— Нет!.. — Нет-нет-нет! — Остановись!..
Я пытаюсь вырваться, но он вцепляется в мое запястье обеими руками и… пьет.
Юра:
Я вжимаю эту тварь в пол, как могу сильно. Бью — не щадя, ведь врагов щадить нельзя, даже, когда на руках оказывается его поганая кровь!
Мой замах ножом — и он закрывается рукой, как человек, но я-то всё знаю — это вранье! Потому режу по этой руке со всей силы, не обращая внимания, что мелкие брызги летят мне в лицо.
— Гнида! — рычу я и заношу нож снова, не обращая внимания на непослушную руку. — Я тебя на лоскуты порежу и сожгу!
Но вдруг он шипит, скаля эти жуткие клыки, я мешкаюсь лишь на секунду, а он успевает схватить меня за волосы, резко дергая голову назад. Хватка такая крепкая, что я дернуться не могу! Махаю кулаком с ножом, а он выбивает мое оружие — туда, в сторону распаляющегося по старым обоям пламени.
— Пусти, ты…!
А он вдруг раззявливает свою пасть, и я хриплю в секунду, что он вонзает клыки мне в шею. Рана тут же вспыхивает болью и у меня всё расплывается перед глазами, но я как парализованный. Пытаюсь собрать силы, хотя бы закричать — не могу. Голова пустеет и тяжелеет, мое тело конвульсивно дергается.
Я умру?! Вот так?..
Тело слабеет с каждой секундой, и даже разгорающийся напротив пожар становится мутным, приглушенным. Еще секунда — и сердце остановится, но смутно я чувствую рядом — тепло. Горячее, бьющееся. Рана на его запястье, которую я оставил.
Здесь нет мысли, это какой-то извращенный инстинкт — урваться зубами за то, что он стремительно отнимает у меня — за кровь. Я из последних сил хватаю его руку, вцепляюсь, не понимая, как это ненормально, как мерзко. И туман как будто рассеивается, как будто остается только стук в голове, но я — здесь! Вгрызаюсь сильнее, чтобы не позволить темноте победить меня.
Сердце начинает колотиться в груди, наращивая темп, а тело пронзают резкие импульсы. Я пью его кровь, смешанную с моей, и не могу отпустить — я не отдам ему ни грамма своей жизни!
А он кричит, как будто испуганно, как будто это я тут тварь! Я не отпускаю, не хочу умирать! Но ему удается вскочить, удается отшвырнуть меня на грязный пол.
— Сука… — хриплю я, а затем меня дергает, выгибает дугой, импульсы в теле слишком… сильные и все более болезненные.
Мои руки выкручивает и они теряют чувствительность. А тело бьет как в лихорадке, все резче и резче. Я, кажется, кричу и крик сдирает горло. А затем темно.
Я умер?
Юра:
Сильно бьет в нос запах сырости и, одновременно, гари. А еще крови, от которой тошнит. Я кое-как разлепляю глаза — нет, я, похоже, все еще жив. Острая резь в глазах и звон в голове тому подтверждение.
Я лежу на полу, на шее мерзотное липкое ощущение, и мне стоит усилий поднять руку и провести там ладонью. Кровь — она воняет, перемешанная с потом, ведь все мое тело мокрое под прилипшей одеждой.
Укус клыкастой твари, моя эта агония… что это было? Я прислушиваюсь — вдруг вражина рядом, только и ждет, что я приду в себя и тогда… что тогда? Но я ничего не слышу, кроме отзвуков предрассветного города.
Кое-как опираюсь на локтях, пытаюсь встать, но падаю на четвереньки и кашляю до того, что меня все-таки выворачивает на грязный пол.
— Твою мать…
Вторая попытка — придерживаясь за стену. И так мне все-таки удается добрести до двери. Нужно убраться отсюда, умыться, забыться. Увидеть маму.
Я бреду по разбитым улицам сквозь промозглое утро, и настолько нет сил, что даже кожа болит. Дорога до лазарета кажется вечностью. Я цепляюсь за фонарные столбы, углы домов. Внутри так холодно, что даже порывы осеннего ветра кажутся почти теплыми.
Не помню, как добрался, но передо мной резко распахивается дверь и появляется мама. Она бросается ко мне, бледная, заплаканная, и порывисто заключает в объятья.
— Юрочка, сынок! Живой! Где же ты был? — она беспорядочно осматривает меня, приглаживает волосы, цепляет подбородок.
А я не могу ей ответить. Не потому что не хочу, а — не могу. Губы как чужие, мое тело не слушается, я не могу выдавить ни звука.
— Как же я волновалась, Юра! Что с тобой, откуда это? Кровь, Юра?
В ее глазах беспомощный страх, а я просто смотрю на нее. И почему-то не могу избавиться от запаха крови, он как будто заполнил все, и я хочу… еще?..
— Ну что ты молчишь, сынок?!
— Я… просто…
Закончить даже несвязные пару слов я не успеваю — в дверях возникает массивная фигура Марии Григорьевны.
— Явился, вы посмотрите на него! Где шатался, лоботряс?! Мать ночь не спала из-за тебя! А ты, небось, от работы отлынивал?
Я молчу, отвожу взгляд. Вроде всё, как всегда, с тех пор, как отца увезли. А она продолжает хаять меня перед матерью, и внутри меня что-то срывается. Я подаюсь вперед, смотрю в ее округлившиеся глаза и мой голос хрипит:
— Да заткнитесь вы наконец!
Она замирает и мама тоже. А я стою, застыв на месте и рвано дыша.
— Юрочка, ты здоров?.. — первой подает голос мама, смотрит на меня так настороженно.
— Здоров ли он?! Да как конь! Ты посмотри на него, как со старшими разговаривает?! — выйдя из ступора, грохочет Мария Григорьевна.
Мама уводит меня в столовую, сажает за стол, и суетливо ставит передо мной тарелку с пюре и мелкими кусочками мяса. Похоже, отдала и свою порцию. Я беру ложку непослушной рукой — она права, надо поесть, это должно восстановить силы. А то я даже запах чувствую каким-то резким и странным.
— Ешь, сынок. Бледный такой, сам на себя не похож. Что же с тобой случилось?..
Я не отвечаю — занимаю рот ложкой пюре. Но оно не имеет вкуса, только какую-то острую кислость, как протухшее. Давно не ел, знатно приложило, видимо. Но есть надо, и я запихиваю в себя еще ложку. Вдруг резкий спазм и к горлу подкатывает тошнота. Ложка со звоном отлетает в сторону. Я под испуганный возглас мамы зажимаю рот ладонью.
— Юра?!
Я отрицательно мотаю головой и вскакиваю из-за стола, опрокинув стул. Едва успеваю долететь до сортира рядом и меня выворачивает, будто во мне что-то несъедобное, ядовитое. Что за черт?!
Мама встревоженно ждет меня рядом, и, когда выхожу на нетвердых ногах, ласково гладит меня по волосам, прикладывает ладонь по лбу.
— Холодный весь, сынок… ты иди приляг. Как бы не заболел… — рассеянно лепечет она, а я нахожу в себе силы только на кивок. — Давай отведу тебя, Юрочка…
— Я сам, мама… — мой голос хриплый, едва дается.
Я рассеянно отталкиваю ее руку, и кое-как дохожу до койки сам. Падаю без сил, но просто лежать невозможно. Все тело ломит, бросает в жар и как будто кожа болит, вся и сразу. Свет, хоть и тусклый, слишком режет глаза. Полоска падает на мою подушку, и я закрываю лицо рукой, а затем — замираю. На ладони красные пятна, как… ожоги? Что со мной?..
Я, шатаясь, встаю и подхожу к окну: занимается утро. Осторожно протягиваю ладонь на свет и резко отдергиваю. Больно. От света? Да нет, быть такого не может! Может, ожог с ночи, может, с глазами тоже? Не могу думать…
Прячась от боли, я отхожу в самый темный угол, сползая на пол и утыкаясь лбом в сырую стенку. Мне холодно и жарко одновременно. А еще странное тянущее чувство — голод. Но не совсем, не так. Как будто… жажда.
Я жмурюсь, пытаюсь заткнуть это, и вроде бы почти засыпаю. Но вдруг в ушах гулко и монотонно отдается: тук. Тук. Тук-тук. Как удары сердца. Но не моего. Чужого?
Я вскидываю голову и замираю, прислушиваясь.
Тук. Тук. Тук. Все ближе. И шаги.
Зажимаю голову руками и сильнее вжимаюсь в стенку, пытаясь заткнуть это.
— Юр?.. — совсем рядом раздается тихий голос.
Петька. Он стоит напротив меня, на его тощие ноги в больших ботинках падает полоска света. Я не смотрю на него, но слышу его пульс. Как так? Невозможно…
— Ты… чего там? — неуверенно спрашивает он, делая шаг ко мне. — Что там случилось? — еще на пару тонов тише спрашивает он.
А затем приседает рядом, протягивает руку, легко касаясь моей ладони.
— Ты холодный весь, ты заболел?..
Я вдруг хватаю его за тоненькое запястье и неосознанно сжимаю пальцы. У него тонкая шея, и пульс в яремной вене стучит глухим навязчивым барабаном. Я делаю вдох и мне сладко, меня как будто ведет от его запаха — живого, теплого. Мне хочется его. Хочется себе.
Поднимаю глаза и чувствую, что у меня весь рот болит, зубы тянет, челюсть выламывает. Я… хочу вцепиться…
— Уходи, — сипло выдавливаю я, резко разжимая пальцы и отталкивая его руку.
— Юрка?..
— Убирайся сейчас же!
Он вздрагивает, спотыкаясь, пятится назад и смотрит на меня огромными округлившимися глазами.
— Ты… ты теперь как он… это… из школы?..
— Вон! — громче восклицаю я и в моем голосе прорывается что-то… рычащее?
Хлопает дверь, а я стискиваю голову ладонями и глухо вою сквозь сжатые зубы.
Еще какое-то время я сидел в углу, задыхаясь от гула в голове. Но в итоге я то ли задремал, то ли просто отключился.
Просыпаюсь резко, распахнув глаза и хрипя. Вокруг темно — значит, уже вечер. Свет исчез, и моя кожа перестала болеть, только вот всё тело как будто ссохлось изнутри. А еще перед глазами красная дымка, густая, плывущая. Жажда, обостренная до предела множеством запахов вокруг. Живых, горячих, пульсирующих. Они остаются следом в воздухе. Я ловлю их и, как хищник, могу точно понять, куда они движутся. И иду. Не могу не идти, не могу не слушаться свое тело.
Тихо скрипит дверь, и я выхожу в коридор, без цели, без направления. Просто вперед. Одна из дверей оказывается приоткрытой — сестринская. И там, уронив голову на грудь и похрапывая, сидит Мария Григорьевна. Тяжелая, громкая, живая.
Я стою над ней и смотрю, как дышит, как ее сердце гоняет кровь. У меня внутри все гудит, зубы болят, а кожу тянет. И тут она открывает глаза. Увидев меня, сразу хмурится, толстые губы кривятся.
— Ты что тут шатаешься, как привидение? Глаза б мои тебя не видели, дармоед! Шляешься, мать до слез доводишь, толку никакого!
Я не двигаюсь, просто смотрю на нее неотрывно. А все внутри ломит, зубы деформировались, превратившись в клыки. Она же продолжает рубить, как топором.
— А ну пошел отсюда, паршивец! Кому сказала?!
Но едва она успевает договорить, я бросаюсь на нее, вгрызаюсь клыками в шею. Неосознанно, просто — всё тело требует. Крови, горячей, живой, много. Она успевает вскрикнуть, но вскрик тонет в захлебывающемся хрипе. Мои клыки рвут ее шею, жадно, неаккуратно. Рот наполняет вязкая жаркая жидкость. Отвратительно-сладкая, но с ней мое тело стремительно наполняется силой, жаром, жизнью. Чужой жизнью.
Главная санитарка дергается, хрипит, истерично бьет меня тяжелыми кулаками. Но с каждой секундой все слабее и слабее. Пока ее грузное тело не обмякает, опустошенной тушей опускаясь обратно на стул.
Я резко отступаю, почти спотыкаясь о ножку стола, рассеянно вытирая рот рукой. На ее широкой шее кровавая рана, а мой рот мокрый от крови. Я… я убил ее.
Голову разрывает от невозможного: что я только что натворил?! Во что я превратился?! Нужно уходить, исчезнуть! Пока не поздно, пока я никому больше не причинил вреда.
Я выбегаю из лазарета на улицу, ныряя в ближайшую подворотню, чтобы отдышаться, чтобы не слышать ничьего сердцебиения. Это всё после укуса той твари из школы. Это он сделал со мной! Он должен ответить мне! Я со злостью рычу, отталкиваясь от стены, и устремляюсь к школе — если он ещё там, я найду его. И не дам уйти.
Я снова прибегаю в эту школу. Внутри глухо и пусто, в лицо бросается только запах сырой гари.
— Где ты?! — мой голос разносится по коридору гулким эхо. — Где ты, гадина?! Что ты сделал со мной?!
Ответа нет, только ветер завывает, скрипя дверьми. Я проношусь по всему первому этажу, взбегаю на второй, зову эту тварь. Но вокруг только пыль, темнота и пауки по углам.
Я останавливаюсь, опираясь о подоконник и тяжело дыша. И тогда чувствую буквально шкурой: кто-то смотрит. Поднимаю голову и из окна вижу — на улице прямо напротив фигура. Тонкая, темная, та самая.
— Ах ты!.. — я бросаюсь к выходу.
Вылетаю из школы, и он там, на другой стороне тротуара. Стоит, опершись о фонарь. Спокойно так, лениво. Как будто ждет.
— Стоять, урод! — кричу я и бросаюсь к нему.
А он поворачивается и идет. Он не переходит на бег, но я не могу нагнать его в секунду, и в следующую, и еще через одну. Он держится на расстоянии, которое я, кажется, могу преодолеть, но он не позволяет. Знает, гад, что я иду за ним, что иду — куда бы он не пошел!
Он приводит меня к краю городка, где тускло мигают последние фонари. Дальше только лес.
— Стой! — кричу я еще раз, но он исчезает между деревьев, и я бросаюсь вслед из последних сил.
Лес хлещет меня по лицу, цепляет рукава, волосы, но я несусь вперед. Эта тварь играет со мной — я должен поймать его и заставить ответить за все! Даже в темени, в сырости и полной неизвестности — я бегу за ним! И вдруг заросли резко заканчиваются, я вылетаю на поляну. Мрачную, окруженную высокими елями и залитую тусклым светом надгрызенной луны.
И там он. Стоит посреди всего, смотрит на меня своими светящимися глазами. Ненавижу! И срываюсь на крик:
— Что ты со мной сделал, тварь?! Отвечай!
— Ты всё сделал сам, Юра, — он отвечает так безразлично, что я срываюсь в ту же секунду и бросаюсь на него.
Валю на землю, бью как могу сильно, снова и снова. Сперва он не отвечает, и это злит еще сильнее. Я хватаю палку с земли, но тут он перехватывает и одним движением выкручивает мою руку. Я даже не успеваю понять, как оказываюсь прижатым к холодной траве лопатками.
— Я вовсе не собирался обращать истеричного сопляка, мнящего себя героем, — говорит он, глядя мне в глаза, и я бьюсь изо всех сил, пытаясь освободиться.
— Надо было сжечь тебя, тварь! Ты — мерзость на советской земле!
— Правда? Силенок только маловато, — усмехается он, одним жестом впечатывая меня в землю так, что дернуться не могу.
— Руки убрал! — хриплю я, совершенно не желая позорно умирать от его рук!
— Боишься? Теперь ты не сможешь умереть, даже если я сверну тебе шею. Проваляешься ночь, стеная как девчонка, и встанешь от жажды. Потому что ты уже мертв.
— Да лучше сдохнуть, чем быть таким, как ты!
Он резко сдавливает мою шею. Я задыхаюсь, и почему-то перед глазами встает образ отца в ту ночь, когда его увели. Он не сопротивлялся, подчинился неизбежности. А я — буду! Буду бороться со злом до последнего!
— Я знаю, как убить тебя, Юра. Хочешь? — спрашивает спокойно так, без злости, без угрозы.
Сперва я хриплю, стискиваю зубы, пытаюсь ударить. А затем затихаю, смотрю в его поблескивающие серые глаза. И тут он отшвыривает меня с такой силой, что я пролетаю поляну и ударяюсь спиной и затылком о ствол дерева.
Пытаюсь собрать реальность по кусочкам, и одновременно отчетливо слышу звук приближающихся шагов. Он подходит ко мне и садится рядом на корточки, протягивает руку и цепляет мое лицо за подбородок.
— Всё, на что способен? — хриплю я, складывая кривую усмешку, и мотаю головой, чтобы он убрал свои эти холодные неожиданно мягкие пальцы.
— А было мало? — спрашивает он и убирает руку. Мне становится как-то особенно холодно.
— Сделай меня нормальным! — внезапно восклицаю я. — Сделай, сказал!
— Не могу, — он отстраняется и встает на ноги. — Теперь это навсегда. Ты никогда не избавишься от жажды крови.
Я кое-как поднимаюсь, держась за ствол дерева. Хотя теперь не знаю — зачем, если я… чудовище? Если стал хуже, чем мой отец, враг народа?
Ударить гада разве что, но мое тело плохо слушается. Я не верю, не хочу верить!
— Жажда… как у тебя? Как тебя там?
— Кирилл. И да — ты теперь как я. Никогда не повзрослеешь и не умрешь, если не казнят.
— Казнят?.. Кто? Фашисты?
Он усмехается и смотрит на меня как на безнадежного тупицу.
— Старшие вампиры.
Я пропускаю эти слова мимо ушей, они как из другого мира. Только и я теперь… его часть. Не могу подобрать слов, а всё внутри звенит. От ужаса, от того, что не человек — теперь это обо мне. И я это чувствую: голод снова ворочается внутри.
Мне навсегда пятнадцать. Я умер. Но застрял между жизнью и смертью. Сын предателя, который отказывался убивать даже врагов. А я — убью снова и снова. Не потому что хочу, а потому что уже не смогу иначе.
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
|