|
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
|
Это был худший страх каждого подростка в Десятом дистрикте — да и не только в Десятом — услышать своё имя на Жатве. Тонкс не была исключением; но когда действительно назвали её имя, она не услышала. Чарли, сын тётушки Молли, очень похоже изображал их капитолийского эскорта Златопуста Локонса, и смотреть на эту пародию было куда интереснее, чем на стоявший на сцене оригинал, разглагольствующий о цели Голодных Игр, — по крайней мере, Тонкс отвлеклась именно тогда, совершенно упустив момент, когда Локонс, игриво тряхнув чубчиком и ослепив публику безупречной капитолийской улыбкой, направился к первому из двух стеклянных шаров с аккуратно сложенными карточками. Всего пять из этих карточек носили имя Тонкс — по одной записи на каждый год участия в Жатве, минимум для шестнадцатилетней. Имена большинства её ровесников были внесены по десять-двадцать раз: менять свою удачу на еду было обычной практикой в бедных дистриктах, в том числе и в Десятом, но они с отцом в этом не нуждались — да и в любом случае, он бы ни за что не позволил ей.
Внезапный страх в глазах Чарли и тишина заставили её обернуться к сцене — и она с удивлением обнаружила, что все взгляды обращены на неё.
— Что?
Вопрос, вырвавшийся у Тонкс с её привычной чуть нагловатой интонацией, вызвал смех у Локонса.
— Давай, дорогуша, поднимайся. Мы знаем, что ты всегда ждала этого момента.
К ней уже приближались миротворцы — и она поняла, что, пожалуй, стоит начать идти к сцене.
Собственные ноги казались чужими. "Боже, я же даже не знаю, что надо делать", — подумала она. Отец запрещал ей смотреть Игры — потому что сам когда-то победил в них. В Семнадцатых — об этом Тонкс узнала от одноклассников. Говорили, что он вызвался добровольцем на Жатве, хотя в этом она сомневалась: поведение её отца, конечно, порой могло дать людям повод сомневаться в его вменяемости, но самоубийцей Тонкс бы его точно не назвала. Легенда гласила, что парень, вместо которого вышел Аластор Грюм, на следующий год тоже вызвался добровольцем, последовав его примеру, и тоже победил, но это звучало слишком уж в духе байки из Капитолия, призванной романтизировать Игры, — причём не самой реалистичной, учитывая, что имени того второго победителя Тонкс ни разу не слышала. Как бы там ни было, правда была в том, что вместо неё точно никто не собирался вызываться добровольцем.
Поднимаясь на сцену, она споткнулась и чуть не упала, а затем, пытаясь понять, что от неё требуется дальше, нечаянно наступила на ногу Локонсу, который спешил назвать имя второго трибута. И когда белобрысый парень с загорелой кожей — Джон Долиш, кажется, — в таком же оцепенении вышел из первого ряда, чтобы пожать ей руку под отчаянные крики своей безутешной бабушки, и Локонс заставил их повернуться к зрителям, в голову Тонкс пришла странная мысль:
Хорошо, что больше не придётся участвовать в Жатве.
И другая, ещё страннее:
Они наверняка думают, что у меня преимущество.
Повернув голову в сторону края сцены, она едва успела поймать краем глаза тень отца — а теперь и ментора — скрывшуюся за кулисами.
* * *
Аластор Грюм видел, как Тонкс выбирают на Жатве, уже тысячу раз — во сне, так что и теперь ему казалось, что всё происходящее — сон. Раньше ему снилось только прошлое: арена, вцепившийся в ногу мутант, смерти союзников... Но в основном Жатвы — его собственная последняя и все следующие, где он выступал ментором, то есть, молча стоял в углу сцены, наблюдая, как напуганные подростки выходят вперёд, чтобы отправиться туда, откуда вернутся в гробах. В последние несколько лет — с тех пор как Тонкс исполнилось двенадцать — добавился ещё один кошмар. После него он всегда будил её посреди ночи, бешено сверкая единственным глазом, и заставлял бежать вокруг дома или отжиматься от пола, параллельно выкрикивая вопросы, ответы на которые она должна была знать назубок:
Как развести костёр?
Где в лесу раздобыть чистую воду?
Как отличить чернику от морника?
Кому можно доверять?
Никому. Никому нельзя. Постоянная бдительность. Выслушав ответы, он отпускал её — и ни слова не говорил о тренировках наутро. Когда она сама спрашивала его об Играх, он молчал или уходил от темы. На все "А что, если..." у него был один ответ: "Тебя не выберут".
И всё же...
"Нимфадора Тонкс!" — странное имя, прозвучавшее ещё страннее голосом Златопуста Локонса с его капитолийским акцентом.
Грюм понятия не имел, что оно означает и как правильно произносится, поэтому звал её Тонкс — по фамилии её настоящего отца, навеки восемнадцатилетнего юноши Теда Тонкса, чьё имя Локонс так же бодро и весело произнёс шестнадцать лет назад — и этим обрёк его на смерть на арене. Невеста Теда, глубоко беременная на момент Жатвы, угасла почти сразу после родов, успев дать дочери имя, но не успев её воспитать; эту роль, не сумев сохранить жизнь настоящим родителям Тонкс, взял на себя Грюм.
В их странной семье Игры были табу. Каждый раз, уезжая в Капитолий, он брал её за плечи и просил поклясться, что она не будет смотреть. Тонкс клялась, хотя он по-прежнему не был уверен, что она выполняла эту клятву. Невозможно было пропустить что-то столь масштабное, когда ходишь в школу: все только и говорят о событиях Игр, болеют за своих, а потом плачут, когда их убивают. Если повезёт, то в первый же день, если не очень — промучаются дольше, весь дистрикт отравляя пустой надеждой. Чудес не бывает. Бог исчерпал свой лимит для Десятого дистрикта тридцать лет назад. Если бы их просто расстреливали прямо на сцене, было бы проще. Но проще ли?
Грюм взял Тонкс к себе, пытаясь искупить вину перед её родителями, которых не сумел спасти. Только поэтому — чтобы спасти хотя бы её. Хотя бы ей дать достойную жизнь. Вряд ли, конечно, достойной можно было бы назвать жизнь с отцом-калекой, которому снятся кошмары каждую ночь и которого весь дистрикт за глаза зовёт Мясником (иронично, учитывая, что добрая половина Десятого так или иначе мясники по роду деятельности), но по крайней мере с ним она не будет голодать — так он думал тогда. Девочке нужна семья, и он попытается её заменить — так он думал тогда. Оказалось, что ему семья нужна была не меньше. Попытки вырастить младенца в целости и сохранности впервые за много лет остановили Грюма у края алкогольного омута, в который он ежегодно погружался после Игр, хороня очередных трибутов, которых не смог спасти. Конечно, один бы он не справился: Молли и Артур Уизли, чей второй сын Чарли родился за пару месяцев до Тонкс, помогали ему — советами и не только; Молли кормила Тонкс вместе с Чарли — в благодарность за это Грюм кормил всю семью Уизли. Впервые за четырнадцать лет он не был одинок — благодаря Тонкс.
В середине сцены Локонс повторял имена трибутов, с неестественным воодушевлением зачитывая им смертный приговор. Нет, это был не сон; это была Жатва. Аластору Грюму предстояло вести на убой новых детей, как каждый год в последние тридцать лет; как когда-то в детстве — телят. Разница была в том, что одной из этих детей сегодня оказалась его дочь.
Когда к горлу подступила волна тошноты, он скрылся за кулисами — Капитолий и так наверняка обсмакует Жатву дочери победителя, незачем давать им дополнительный повод для злорадства.
* * *
— ...сногсшибательный успех! Нам всем не терпится увидеть вашу первую арену, расскажите, какие камни преткновения ожидают наших трибутов на пути к победе?
Капитолийская ведущая Рита Скитер выжидающе выгнула бровь, глядя на главного распорядителя. По залу прокатился смешок, будто в вопросе затесался каламбур, но Тонкс его не поняла; видимо, потому что пропустила начало интервью. Главный распорядитель не улыбнулся, в его стылых жёлтых глазах не отразилось никакой эмоции. По правде говоря, его густо загримированное для телевидения лицо настолько напоминало маску, что Тонкс удивилась, когда он, с бесстрастностью манекена выслушав смех и аплодисменты зала, всё-таки заговорил.
— Я думаю, дорогая Рита, вам будет неинтересно смотреть Игры, если я расскажу о всех секретах арены.
Спокойный тон его голоса, контрастирующий с резким, наигранно возбуждённым тоном ведущей, вряд ли предполагал юмор, но публика приняла за шутку и этот скупой ответ; Рита Скитер, поддерживая настроение зрителей, фальшиво рассмеялась в микрофон. Камера пролетелась по залу, показывая всеобщее веселье...
— Эй, я вообще-то смотрела!
Грюм отбросил пульт на диван.
— Нечего там смотреть.
— Но они говорили про арену, — возразила Тонкс. — На которую мне придётся выйти, если ты забыл. Я должна знать, что меня ждёт.
— Узнала?
— Он ещё не сказал.
— И не скажет. Они никогда не говорят, это просто шоу для капитолийцев, чтобы подогреть интерес. Ты сказала "он"?
— Ну да, главный распорядитель. Манекен какой-то, честно говоря. А что, в прошлом году была женщина?
— Да. Капитолий меняет их, как вывески, — буркнул Грюм. — Слушать надо меня, ясно?
— Да, сэр, так точно, сэр, — передразнила его Тонкс, вылезая из кресла, чтобы последовать за отцом и ментором туда, где их ждали Долиш и Локонс.
Время в поезде прошло как лихорадочный бред — испуганные глаза Долиша, бесконечные наставления Грюма, его срывы на слишком уж жизнерадостного Локонса, ворчание Локонса на Долиша и Тонкс за плохие манеры и недостаточно бережное отношение к дорогой мебели. Тонкс попыталась поговорить с Долишем, но тот тут же отсел от неё, видимо, заподозрив, что она собирается выведать у него сверхсекретную информацию (только какую?), которой потом воспользуется против него на арене, — так на Долиша влияло общение с Грюмом. Было забавно наблюдать, как он почти не отходит от ментора, будто пытается нагнать Тонкс по количеству проведённого с ним времени; впрочем, Тонкс не возражала. Возможно, она бы так же себя вела, если бы осознала в полной мере, что её ждёт в ближайшем будущем, но несмотря на то, что она вроде как отдавала себе отчёт в том, что едет на Голодные Игры, где с наибольшей вероятностью погибнет, часть её по-прежнему отказывалась в это верить.
Капитолий встретил их буйством красок, которое Тонкс никогда не видела в родном Десятом; как будто самую яркую радугу спустили на землю и перекрасили в неё одежды и волосы людей. Даже дома были не просто домами: статуи, узоры, фонтаны на крыше, где-то — окна во всю стену, где-то — подробные барельефы, изображающие сцены из истории. Наверное, если бы у дистриктов было столько денег, они бы тоже, хотя бы от скуки, украшали всё вокруг, включая себя. А может и нет. Тонкс задумалась, хотела бы она перекрасить волосы — скажем, в синий? Или в розовый? Возможно, ей бы пошло. Но Грюм бы точно не оценил.
Он с отвращением щурил единственный глаз, наблюдая за разноцветной толпой капитолийцев. Не нарушая правил, требующих, чтобы менторы "выглядели прилично", он намеренно надел чёрный жилет — и не с брюками, а с килтом, выставляя напоказ свой самодельный протез. Капитолий предлагал ему куда лучшую ногу на замену, когда он победил, — высокотехнологичную, подвижную, лёгкую, со списком достоинств длиннее самой конечности. Грюм от столичной милости отказался, предпочтя собственноручно обстругать себе деревяшку, — одними этот поступок был расценен как бунт, другими — как чудачество. Капитолий, разумеется, продвигал второе объяснение, хотя и первое имел в виду, о чём не раз напомнил, как бы говоря: "За тобой наблюдают, и не только чтобы посмеяться над твоими выходками".
— Заранее в трауре, Грюм? — хихикнул Локонс, возвращаясь из кружка эскортов к ментору Десятого, когда парад трибутов подошёл к концу и им вместе следовало проводить Тонкс и Долиша в комнаты. Первые колесницы уже возвращались: трибуты Восьмого, обмотанные километрами лиловой ткани, трибуты Девятого в золотых трико, видимо, символизирующих ростки пшеницы... Колесница Долиша и Тонкс — в чёрно-белой коже — появилась прежде, чем Локонс успел осознать, что его шутка неудачная, но, к счастью для него, внимание Грюма переключилось — и не на трибутов Десятого: когда Тонкс ему помахала, он не ответил. Грюм смотрел в сторону, где открылась незаметная прежде дверь — и откуда, в сопровождении миротворца и безгласой, вышел человек. Слезая с колесницы, Тонкс увидела его тоже — и по тонкому силуэту и седоватой гриве безукоризненно зачёсанных волос узнала главного распорядителя.
На нём был приталенный костюм цвета мокрого камня — абсолютно ничем не примечательный, не считая чересчур широких брюк. Единственной яркой деталью выделялся алый галстук, расшитый золотыми нитями — под стать трости с позолоченной рукоятью. Главный распорядитель почти на неё не опирался, хотя заметно прихрамывал; и при каждом шаге под одной из его штанин что-то механически кликало.
На трибутов и их менторов он даже не взглянул, однако обернулся к миротворцу, чтобы что-то сказать — и Тонкс увидела его лицо. Так же, как и на телеэкране, лишённое всякого выражения, в этот раз это лицо было без грима, и Тонкс поняла, что ошиблась, сравнив главного распорядителя с манекеном. Это был скорее труп.
Как будто услышав её мысли, труп перевёл свой стылый взгляд на колесницу Десятого. Тонкс почувствовала, как он резанул по костюму Долиша, прежде чем остановиться на её лице. Долиш, кажется, вздрогнул — или ей просто показалось? Не успев вовремя отвести глаза, Тонкс на секунду обнаружила себя пойманной, лишённой способности дышать, парализованной пустым и при этом неподъёмно тяжёлым взглядом главного распорядителя. "Так вот что значит смотреть в лицо смерти", — пронеслось у неё в голове.
Секунда наваждения закончилась с глухим звуком удара — и последующим вздохом толпы. Неизвестно, когда именно Грюм на своей деревяшке успел подобраться так близко к главному распорядителю; миротворцы, очевидно, не среагировали вовремя — возможно, не ожидая, что чудак-Мясник из Десятого дистрикта действительно атакует неприкосновенного капитолийца. Тонкс, не раз видевшая отца и пьяным, и разозлённым, даже не предполагала, что в нём может быть столько отчаянной, неконтролируемой ярости. Впервые за много лет, помня, что он в своё время победил на Голодных Играх, она вдруг осознала, что он и правда убивал — и всё ещё был способен на убийство; более того — именно сейчас он хотел убить. Главный распорядитель тщетно пытался встать при помощи трости; из его неестественно смещённого носа, куда пришёлся кулак Грюма, хлестала кровь, заливая ворот рубашки. Если бы он стоял удобнее, если бы Грюм не спешил, подгоняемый злостью, если бы удар не получился смазанным и пришёлся в висок, он вполне мог бы быть мёртв. Понимал ли он это? Что-то промелькнуло в стылых жёлтых глазах главного распорядителя, когда он поднял взгляд на Грюма; не страх — узнавание, или даже... смирение? Когда Грюм замахнулся для ещё одного удара, он не сделал ни малейшего движения, чтобы закрыться или увернуться, — впрочем, на этот раз миротворцы опомнились и набросились на нападавшего все разом.
Трибуты, менторы, капитолийцы — все замерли, наблюдая за сценой, которой никогда не должно было произойти. В ушах у всех звучал голос Грюма: "Чёртов убийца, Скримджер, ты был там!"
В ушах у Грюма, сквозь звон от дубинок миротворцев, звучал голос главного распорядителя Скримджера, глухой и булькающий из-за сломанного носа: "Оставьте. Он просто пьян".
* * *
Они бежали через пустое пастбище наперегонки, толкая друг друга, цепляясь руками за одежду и задыхаясь от смеха. Их было трое: девочка с длинной чёрной косой и двое мальчишек, оба рыжие, но по-разному — один почти белый, как солнечный луч, а другой потемнее, как прелая листва, — Минерва, Аластор и Руфус. Им было по семнадцать, и до их предпоследней Жатвы оставалось ещё пять счастливых часов.
Они знали где провести это время; несколько лет назад они облюбовали место под навесом скалы в тени старого дуба. Ветви служили им и скамьёй, и столом, и доской для летописи. Чтобы попасть туда, надо было пройти через поле, подняться в гору и перебраться через быстрый ручей. Непростой путь, но только там, вдалеке от повседневности Дистрикта 10, скрытые скалой с одной стороны и густой листвой с другой, они могли быть абсолютно свободны — и это ощущение стоило парочки лишних мозолей на босых ногах.
Добравшись до дерева, они устраивались на его ветвях: Минерва садилась в развилке ствола, поджав ноги; место, где одна из ветвей причудливо изгибалась возле скалы, принадлежало Руфусу; Аластор же взбирался на кривой сук, откуда открывался неплохой обзор наружу.
В этот раз, влезая на свой насест, он отцепил от штанов колючку — должно быть, приклеилась ещё на пастбище.
— Чертополох, между прочим, — заметила Минерва, поймав выброшенную головку соцветия и протянув её обратно. — Возьми его. Он приносит удачу.
Аластор пожал плечами.
— Удача для неудачников. Хотя я сегодня как раз самый обделённый в этом плане, так что давай. Талисман лишним не будет.
Проигнорировав смешок Руфуса, скептически относившегося ко всякого рода оберегам, он как следует пригляделся к цветку чертополоха, но не стал вешать его обратно на одежду, а вместо этого прицепил к коре дерева, доставая из карманов небольшой деревянный брусок странной формы и перочинный ножик. Никого из присутствующих это не удивило: и у Минервы, и у Руфуса имелось несколько фигурок, вырезанных Аластором — деревянных кошек, собак, коров, птиц и даже иногда людей. Все они напоминали оригиналы лишь отдалённо, но Аластор не сдавался, переделывая по сто раз особенно неудачные экземпляры и практикуясь на всём подряд. Соцветие чертополоха тоже показалось ему достойным образом для повторения, так что он принялся за работу, посыпая опилками траву под деревом.
— Насколько обделённый?
Вопрос Минервы, слегка запоздалый и не совсем удобный для такого уютного момента, на секунду повис в воздухе — достаточно надолго, чтобы за этим вопросом последовал ещё более неудобный — особенно в день Жатвы:
— Сколько у тебя?
"Сколько раз твоё имя вписано для Жатвы?" — никто не произносил это полностью, но все понимали. Эта цифра для каждого подростка из дистриктов была даже важнее возраста, ведь чем она меньше, тем больше шансы выжить — по крайней мере, не быть отправленным на бойню.
Аластор смахнул деревянную пыль с бруска.
— Сорок восемь.
Ровно столько набралось бы у Минервы и Руфуса только в сумме, хотя они оба брали тессеры на еду для своих семей; Аластор же, будучи сиротой, воспитывался в муниципальном приюте. Руфус нахмурился:
— Почему так много?
— У нас же старшие берут за младших. В прошлом году двенадцать исполнилось одному, а выкинули по возрасту человек семь. И трибуты прошлого года оба приютские были. Так что теперь каждый опекает как минимум шестерых. В следующем году подрастут другие...
— Но вы не семья, — перебил Руфус. — Вас не могут заставить кормить чужих детей.
— Живём под одной крышей — что семья. И лучше уж одного из нас выберут на Жатве, чем все малолетки подохнут с голоду.
— Может, и так. Но это нечестно.
— Ой, и много ты видел честного в Панеме, Скримджер? — в голосе Аластора зазвучало раздражение; продолжая при этом работать ножом, он случайно дёрнул рукой, отрезал от "талисмана" слишком большой кусок, и выругался, тут же поймав строгий взгляд Минервы.
Отрезанный кусок оказался одним из предполагаемых листьев; в целом, фигурка оказалась куда более похожей на чертополох, чем кошки, которых Аластор вырезал раньше — на кошек. Соцветие — каплевидная форма с треугольными надрезами, изображающими колючки, и цветком (чем-то вроде полосатой короны) — получилось узнаваемым. Лист — зигзагообразное нечто, напоминающее скорее схематичное изображение огня — не совсем. Но за неимением натуры Аластору пришлось резать по памяти, так что неудивительно, что получилось как с кошками.
— Вполне прилично, — заметил Руфус. — Не так криво, как раньше.
Минерва закатила глаза на сомнительную похвалу друга и поспешила исправить ситуацию, видя, как у Аластора начинают краснеть кончики ушей:
— Мне тоже нравится: видно, что ты тренируешься. И кстати, если найти шнурок... — она поискала в карманах, вокруг себя, а затем сняла с волос нитку, которой подвязала косу; длинные волосы, почувствовав свободу, тут же попытались расплестись. Аластор, без лишних слов понявший замысел, тут же прорезал в оставшемся листе отверстие для нити, но получившийся кулон надевать отказался; вместо этого он сполз по стволу в развилку, чтобы повесить его на шею Минерве.
— День Жатвы хоть и унылый праздник, дарить подарки на него никто не запрещал, — торжественно заявил он.
— Кстати о подарках.
Внезапное включение Руфуса в разговор, да ещё и с такой ухмылкой на лице, обычно не предвещало ничего хорошего, особенно если в последние пару минут до этого он молчал, будто что-то обдумывая или замышляя. Однако, сунув руку в карман мешковатой отцовской куртки, он всего лишь вытащил оттуда апельсин. Впрочем, нет; не всего лишь. Немного переспелый и с чуть побитыми боками, он всё равно произвёл впечатление. Аластор, кажется, впервые видевший настоящий апельсин своими глазами, на секунду даже перестал дышать. Но прежде чем снять кожуру, Руфус предупредил, шёпотом, боясь спугнуть волшебство момента:
— Это от матери.
Молчание тут же стало неловким. Волшебство улетучилось. Слово "мама", у любого другого человека звучавшее как доброе заклинание, из уст Руфуса слышалось как приговор. Миссис Скримджер была добра и к своему сыну, и к его друзьям, но подарки, переданные от неё, не пахли радостью. Все прекрасно понимали, как именно достался ей этот апельсин — и от кого.
Когда Руфусу было одиннадцать, его отец, всегда отличавшийся крутым нравом, ударил миротворца. Всё произошло в какой-то драке, которую миротворческий отряд бросили разнимать; почти наверняка удар не был целенаправленным. И всё-таки, это был повод для смертного приговора. Чтобы спасти мужа, мать Руфуса пошла на сделку с миротворцами, променяв на безвременную отсрочку казни свою честь — а вместе с ней любовь мужа и уважение всего дистрикта. Первая красавица Десятого, с тех пор вместо влюблённых взглядов она получала вслед только плевки; спасённый от смерти отец Руфуса выгнал её из дома — и запил, ища утешения в самогоне.
Несмотря на отцовский запрет "даже приближаться к этой шлюхе", Руфус ежегодно брал для матери еду на свои тессеры. Всё, что они могли себе позволить — встречи раз в месяц через стенку, на минуту, втайне ото всех — кроме Аластора и Минервы. Они знали. "Не лгать" было их единственным правилом, о котором они договорились почти сразу — не столько потому что боялись предательства со стороны друг друга, сколько потому что каждый из них троих нуждался в возможности хоть кому-нибудь говорить правду.
Всё-таки разделив апельсин, они съели по две дольки; ещё одну Минерва спрятала в карман платья — для Роберта, младшего из двух её братьев. Аластор и Руфус заставили её взять все четыре — две для Роберта, две для Малкольма. Положив половину в карман, Минерва протянула оставшиеся обратно Руфусу.
— Малкольм не будет.
Руфус опустил глаза. Ощущение нормальности, укутывавшее его на этом дереве, улетучивалось при этом заочном отказе, за который он злился и на Малкольма, и на Минерву — за то что честно напомнила о том, что один из её братьев — тот, что не болен, тот, которого ценят в дистрикте, — наверняка откажется от "шлюшьей подачки".
Средний ребёнок в семье — и при этом старший мужчина (отец Макгонагаллов погиб несколько лет назад, его взял на рога бык, ведомый на убой) — Малкольм в свои пятнадцать старался принимать самостоятельные решения не только за себя, но и за других. С двенадцати лет он брал тессеры на еду на себя и брата, не позволяя Минерве рисковать одной за всю семью; он сам вызвался стричь овец, когда понял, что ветеринарной работы матери и сестры не хватает на лекарства для Роберта. С Малкольмом было легко выживать и тяжело жить; он составлял своё мнение о явлениях и людях за одну секунду — и никогда его не менял. С друзьями своей старшей сестры он мирился постольку, поскольку уважал саму Минерву — а она была для него б́о́льшим авторитетом, чем мать. Но уважать Аластора и Руфуса вовсе не значило уважать приютских оборванцев или женщину, которую весь дистрикт считал падшей, — и уж тем более есть апельсины, подаренные ею.
Прежде чем Минерва успела извиниться, а Руфус огрызнуться, вмешался Аластор:
— Ну и дурак — без обид, Мин. Думаю, он будет не прочь пожертвовать свою порцию сиротам, — сунув дольку в рот, он довольно замурчал. — Передай спасибо маме, Скримджер.
Его нарочито громким чавканьем и капающим с дерева апельсиновым соком обстановка была разряжена. Да уж, пожалуй, главный талант Аластора был вовсе не в резьбе по дереву; ни у кого другого не получалось с такой непринуждённостью в нужный момент перевести внимание на себя, всех успокоить, смягчить напряжение. Аластора любили за это. И за готовность заступиться за младшего. И за его способность достать еду где угодно — воровством, как правило, но не только: он неплохо знал, где именно природа прячет свои дары и какие из них съедобны.
Родители Аластора погибли, когда ему было восемь. Бешенство — не такая уж и редкость для Десятого. Аластор два дня просидел спрятавшись в ванной комнате; на третий миротворцы пришли забрать тела — и отвести напуганного сироту в приют.
Двухэтажное здание с потрескавшимися стенами и хмурыми обитателями должно было стать ему домом, но мало у кого оно ассоциировалось с таким понятием. Благодаря приюту он не умер с голоду — что тоже было весьма сомнительно, поскольку финансирование из муниципального бюджета было весьма скудное. На завтрак, обед и ужин детей кормили пустой похлёбкой и капитолийской пропагандой. Чтобы сводить концы с концами, воспитатели настаивали на том, чтобы старшие брали тессеры на младших; за это некоторые старшие вымещали на младших свою злость на несправедливость системы. Не все; некоторые могли и помочь — так одна из выпускниц приюта научила Аластора, в какие часы и откуда удобнее всего сбегать, чтобы тебя не поймали, а ещё один мальчишка всего на пару лет старше водил на границу дистрикта за земляникой — и подарил свой перочинный нож, которым Аластор потом научился вырезать фигурки из дерева. К тринадцати годам он выучил наизусть признаки перемены настроения каждого из воспитателей, расположение всех тайных и не очень ходов за пределы территории приюта и расписание дежурств миротворцев во всех районах дистрикта — в последнем ему помогла встреча с Руфусом, который однажды спас Аластора от плети — после того как тот стащил буханку хлеба; так они и начали дружить, хотя вообще-то были знакомы давно, потому что ходили в одну школу. По всем законам дистрикта этой дружбы не должно было случиться: приют был забором, отгораживающим Аластора от мира его ровесников. Но для Руфуса таким же забором стали суеверия дистрикта: сын шлюхи миротворцев и беспробудного пьяницы, приговорённого к казни, после школы обескровливающий скот, был по определению обречён на одиночество. Минерва была в "правильном" мире почти своей: ветеринаров в Десятом ценили, тем более что большинство из них, включая Макгонагаллов, при случае охотно лечили людей, пусть это и было нелегально; почти — потому что вместо того, чтобы завести себе "нормальных" друзей, она стала недостающим связующим звеном между Аластором и Руфусом. Их общение не было бескорыстной дружбой изначально; каждый из троих был полезен другому. Минерва лечила их обоих, будь то от простуды или последствий неудачной драки, миротворческой плети, воспитательских розг, отцовских кулаков. Руфус был для них источником информации о миротворцах — и иногда полезных трофеев, со скотобойни или от матери. Аластор делился добычей — травами, ягодами, если повезёт особенно — мелкой дичью. Но всё-таки, дороже всего было то, что в компании друг друга они могли забыть о тяжёлой рутине Десятого, страхе, голоде и смерти. Сорок восемь карточек с именем Аластора, по двадцать с лишним — с именами Минервы и Руфуса ждали их в стеклянных шарах на сцене перед Домом правосудия, пока они сидели на дереве и болтали. Не об Играх — хотя они то и дело норовили вмешаться в разговор.
Апельсиновую кожуру повесили на ветку. Просто так, в шутку; её снесло первым же порывом ветра.
Аластор, спрыгивая с дерева, зацепился за сук и порвал рубашку. Минерва предложила зашить — после Жатвы, потому что солнце уже было высоко и их время подходило к концу. Руфус по привычке сорвал лист, уходя, но не выбросил его, а положил в карман.
От ручья они не бежали, а шли — уже молча, потому что мысли у всех были заняты своими заботами. Аластор думал, как бы незаметно примкнуть к группе приютских, пока воспитатели не начнут их пересчитывать. Руфус — о том, будет ли отец ещё достаточно трезв, чтобы выйти из дома и самостоятельно пойти на площадь. Минерва — о слабом болезненном Роберте, которому предстояло впервые участвовать в Жатве. Никому даже в голову не пришло оглянуться, чтобы в последний раз увидеть место, где им больше не было суждено собраться втроём.
* * *
— Руфус Скримге... джиур!
Капитолийский эскорт явно растерялся, столкнувшись с незнакомой фамилией, впрочем, весь Десятый понял, о ком идёт речь. Понял и обладатель фамилии. Ругая себя за то, что позволил себе впасть в ступор в первую секунду, он шёл к сцене выученно твёрдым шагом, сжимая кулаки под рукавами отцовской куртки. Вся сила воли требовалась ему, чтобы сохранять спокойствие и не выказывать страх, но маска безразличия была ненадёжной; Руфус с ужасом понимал это и молился, чтобы ни с кем не встретиться взглядом, чтобы ничто не нарушило его хрупкой концентрации. Просто дойти до своего места, просто держать лицо, пока камеры снимают...
Но камеры уже снимали не его.
Аластор протиснулся в проход, поднимая руку над головой; впрочем, его было видно и без этого. И без того немаленького роста, в этот момент он казался гигантом. Солнечные лучи играли в его светлых волосах, создавая подобие ореола. Руфус обернулся в его сторону — и ему стало страшнее, чем когда его исковерканная фамилия прозвучала из уст капитолийца; надо было броситься к Аластору, заставить его уйти, отвесить ему затрещину если придётся, но тело не слушалось. Где-то в толпе, избежавшая участи трибута, затаила дыхание Минерва.
— Я пойду вместо него. Я доброволец, — голос Аластора звучал спокойно, будто он вызывался добровольцем, чтобы помыть посуду.
— Не надо, — крикнул Руфус; вместо крика вырвался сдавленный шёпот. Минерва, очнувшаяся быстрее, выбежала в проход — но вместо того, чтобы остановить Аластора, схватила за запястье Руфуса; его рука дрожала, как у отца с похмелья. Толпа засуетилась, загудела. Но миротворцы были тут как тут: оставив в покое одного, они проводили к сцене другого. Эскорт из Капитолия торопливо, будто боялся, что неожиданный доброволец передумает — хотя такого права Аластор уже не имел — зачитал имена ещё раз.
— Трибуты Дистрикта Десять — Вильгельмина Граббли-Дёрг и Аластор Грюм!
"Интересно, это фамилия такая или этот капитолийский придурок не смог её нормально выговорить?" — подумал Грюм, пожимая руку будущей сопернице — коренастой девчонке лет шестнадцати с обрезанными волосами. И ещё о том, что это не имеет значения — как и его смерть на Арене, если так будет суждено. В отличие от Руфуса (и тем более Минервы), никакая семья не будет ждать его дома; даже в комнате прощаний — где у каждого трибута есть час, чтобы в последний раз поговорить с близкими — для него не предусмотрены посещения. Кто-то вообще приходит к приютским? Воспитатели, разве что...
Аластор даже надеялся, что никто к нему не придёт. Наставлений он уже наслушался на жизнь вперёд — тем более если она куда короче, чем он надеялся раньше. Чужие слёзы по себе тоже не хотелось видеть — по правде говоря, он боялся, что вся его решимость куда-то денется, если он их увидит. Да и кому было плакать...
Под конец отведённого часа дверь отворилась. Вошла Минерва. Следом Руфус.
Сняв с шеи деревянный "талисман", Минерва протянула его Аластору, как всего лишь несколько часов назад (а как будто бы в прошлой жизни) протягивал ей его он сам.
— А если я умру или потеряю его на арене?
— А это чтобы не потерял и не умер, — ответила она с вызовом. И лишь слегка смягчившись, добавила:
— Победи, пожалуйста.
Они обнялись — коротко, некрепко, будто все трое сочли это лишним, слишком эмоциональным, слишком... прощальным.
Руфус, молчавший до конца, перед уходом, будто предупреждая, сказал:
— Тебе не стоило этого делать, Грюм.
— Не мог же я оставить женщину, которая кормит меня апельсинами, без единственного сына, — улыбнулся Аластор.
Если это и была шутка, никто не засмеялся.
Их время вышло.
* * *
— Тебе не стоило этого делать.
Оборачиваться не было нужды. Грюм знал, кто вошёл к нему в камеру, и не имел ни малейшего желания разговаривать с этим человеком. Всё что хотел он уже высказал несколько часов назад — ударом кулака по пустоглазой капитолийской морде, которая никак не могла, не должна была быть, лицом человека, которого он когда-то считал своим другом. Возможно, ему действительно не стоило этого делать; доказательство тому — решётка, которая их теперь разделяла, и синяки от сапогов миротворцев по всему телу. Кстати, и у Скримджера ведь должен быть здоровенный синяк на пол-лица — но что это, в сущности, меняет? И Тонкс-то что с того, если она накануне Игр осталась без ментора? И тот мальчишка, Долиш... Вот же старый болван.
Морщась от каждого ненавистного клацающего шага у себя за спиной, Грюм всё-таки не удержался и взглянул на бывшего друга. В первую секунду он почти удивился... хотя действительно, чего ещё можно было ожидать?
Скримджер стоял перед ним практически безупречным, как и за кулисами парада трибутов. Грюму вспомнилось определение, которое дала ему Тонкс, впервые увидев по телевизору: манекен. И правда — манекен; только едва заметная отёчность носа напоминала теперь о том, что несколько часов назад из него хлестала кровь. Главному распорядителю не могли позволить не быть идеальным накануне Игр; да и что, в сущности, капитолийским медикам с их оборудованием — сломанный нос?..
— Знаешь, надо было оставить как было, — отметил Грюм, когда к нему вернулся дар речи. — Хоть что-то честное в твоём вылизанном костюмчике. Надеюсь, тебе хотя бы больно.
Скримджер, не реагируя на язвительные комментарии, вытащил из внутреннего кармана пиджака ампулу с прозрачной жидкостью и протянул Грюму.
— Мне — нет. Но если больно тебе, возьми это.
— Что за...? — вопрос не был закончен. "Морфлинг", — понял Грюм, как только ампула коснулась его пальцев; выхватив лекарство из рук Скримджера, он с силой швырнул его в стену. С тонким звоном, похожим на писк, ампула разбилась. Скримджер, по-прежнему безразличный ко всему, сжал зубы; Грюм с мрачным удовлетворением отметил это едва заметное движение челюсти.
— Так вот чем они приманили тебя, лёгким забвением? Проще детей убивать, когда они не кричат у тебя в голове? Кстати, сколько трупов стоит одна такая доза?
Скримджер ничего не ответил. Он отвернулся, чтобы взять стул, придвинул его к решётке — аккуратно, расчётливо. Тошнотворное клацанье лишь однажды разбавил скрип деревянной ножки по каменному полу, ещё более мерзкий. Главный распорядитель сел напротив Грюма, демонстративно игнорируя красную линию, за которую посетителям не рекомендовано заступать. Носки его ботинков почти касались железных прутьев. Эта странная дерзость — или неосторожность? — Грюма задела.
— Личная охрана разрешает тебе садиться так близко к опасному элементу вроде меня? Думаешь, решётка помешает мне снести тебе бошку? И чего это ты расселся, Скримджер, колени дрожат от вида разбитой ампулы? Морфлинг не так уж и помогает?
— Даю тебе возможность высказаться.
Грюм уже собрался было плюнуть Скримджеру в лицо язвительным "я думал, у вас миротворцы занимаются допросами, а не распорядители Игр", но мысль о том, что впервые за тридцать лет они сидели так близко, застала его врасплох. Неживые, стеклянные глаза, в зрачках которых он отчётливо видел отражение решёток и собственный силуэт, когда-то были глазами гордого мальчишки по имени Руфус, от которого уже ничего не осталось; лишь кое-где, иногда — цвет вроде бы тот же, да и в целом черты лица, наклон головы — взгляд цеплялся за практически незначительные элементы сходства, но от их узнавания становилось не радостно, а как-то жутко. Грюм предполагал, конечно, что и сам он выглядел не лучшим образом после тридцати лет менторства, и уж конечно не как гордый мальчишка по имени Аластор, воровавший некогда хлеб для приютских детей, но почему-то ему показалось, что, несмотря на любимые капитолийцами омолаживающие процедуры, Скримджер выглядел старее. Хотя морфлинг, конечно, и не такое делал с людьми.
Не дождавшись начала разговора со стороны собеседника, Скримджер подал голос:
— Жалеешь, что вышел тогда вместо меня?
Простой вопрос, спокойный тон, будто ответ давно известен и сам собой разумеется. Грюм раздражительно фыркнул:
— Ну, тогда-то я не знал, что ты конченный идиот.
Ой ли? А впрочем, какие вопросы... Как только этот детский ответ сорвался с его губ, Грюм придумал тысячу других, но исправляться не стал. Конечно, он не знал, во что превратится тот мальчишка со скотобойни — хотя знал его в том настоящем, упрямого барана себе на уме. Спас бы он этого барана, зная будущее, вопрос, конечно, философский. Порой действительно казалось, что он хотел бы промолчать; отстоять своё и уйти вместе с приютскими. Выжил бы в таком случае Руфус? Вполне может быть — выжил же он потом; хотя вряд ли он набрал бы союзников со своим характером. И те мутанты...
Пот застилает глаза. Они бегут со всех ног, втроём; вокруг — ни деревца, позади — ящеры-переродки. Из-за полумрака стая кажется одним многолапым голодным организмом, плотоядным туманом, который повсюду — и разорвёт в клочья каждого, кто замешкается или споткнётся; скорее всего, это будут Мина или Аластор — капитолийцы любят, когда трибуты погибают смертью, подходящей их дистрикту; это называется иронией. Когда на Пятнадцатых хищные птицы буквально вырвали конечности Сильванусу из Десятого, публика была в восторге — разумеется, распорядители захотят повторить успех. До Аластора доносится вопль. Кричит не Мина; Бенджи из Одиннадцатого. Пушка объявляет его кончину, часть переродков отстаёт — чтобы обглодать тело? — но остальные продолжают погоню, будто совсем не выбиваясь из сил. И тут впереди — скала. Дороги нет; только наверх. Уступ почти с человеческий рост. Аластор тормозит, подсаживает Мину; как только влезает она, сам цепляется руками за край, подтягивается, ложится на скалу животом, закидывает ногу. Ящеры, подоспевшие к скале, тщетно пытаются карабкаться своими недостаточно длинными лапами. Они спасены. Но, кажется, один из переродков смог взобраться повыше по спинам сородичей — недостаточно для того, чтобы влезть на скалу, но вполне — чтобы вцепиться в ногу Аластора и попытаться стащить его вниз. Пытаясь освободиться, Аластор бросает кинжал; лезвие отскакивает от шкуры ящера, не оставив и царапины. Челюсти твари сильнее сжимаются вокруг лодыжки. Аластору кажется, что клыки впиваются в кость.
— Топор, срочно! — орёт он, переворачиваясь на спину и подтягиваясь. Мина секунду протестует — что этим тварям топор с такой кожей? — но затем, видя, как Аластор впопыхах разматывает верёвку и затягивает узел над коленом, понимает. Не говоря ни слова, она отдаёт союзнику свой боевой топор и снимает ремень — чтобы дать прикусить. Аластор бьёт два раза; на второй отрубленная конечность вместе с ящером-переродком летит вниз, а руки Мины втаскивают полубессознательного союзника на скалу.
Он открывает глаза, чувствуя запах костра, и в ужасе пытается подняться, но союзница грубо толкает его обратно.
— Лежи.
— Надо потушить... Сейчас все профи...
Его слабые протесты ни к чему не приводят. Мина снова суёт ему меж зубов свой ремень и предупреждает, как будто одного этого жеста недостаточно:
— Сейчас будет ад.
Ад наступает, когда она заносит свой топор и прикладывает раскалённое лезвие к обрубку. Палёное мясо перебивает запах дыма; боль перебивает всё. Убрав топор, Мина деловито осматривает культю, что-то проверяет, ослабляет верёвку на бедре.
— Жить будешь, — выносит она свой вердикт.
— Пока что, — мрачно шутит Аластор осипшим голосом и снова отключается.
Жалел ли он, что пошёл на Игры вместо Руфуса? Что добровольно прошёл через всё это ради друга, который оказался предателем? Если так поставить вопрос, то ответ как будто напрашивается положительный, но жалел ли он на самом деле тогда? По правде говоря, на арене он как будто и не возвращался к этому решению. Цель была одна — сделать всё, чтобы выжить. Победить, как просила Минерва. Минерва...
После его Игр они очень сблизились, как будто за время, проведённое на Арене, он осознал, насколько ему может её не хватать. Казалось, теперь он мог отплатить ей за все залеченные ушибы и разделённые угощения — отплатить в том числе и буквально, на выигрыш покупая лекарства для её брата Роберта, — и вернуть вырезанный перед Жатвой оберег-чертополох. Оберег, который всё равно ей не помог — как и Роберту его лекарства.
Когда её имя звучит со сцены, он не может сделать ничего — не как год назад. Девушку-трибута не заменят парнем, да и он уже побывал на арене — теперь его дело быть ментором, а дело ментора на Жатве — стоять и смотреть, даже если миротворцы провожают к сцене её. Он сможет помочь потом, на Играх, уговорив спонсоров... Сможет попытаться помочь, вернее было бы сказать.
— Юноша-трибут от дистрикта 10 — Малкольм Макгонагалл!
Вздох ужаса — всеобщий. Даже если кто-то не знает семью Макгонагаллов, по фамилии нетрудно догадаться: на Игры поедут брат и сестра. Но раньше, чем толпа успевает затихнуть, над рядами мальчишек взмывает рука.
Руфус Скримджер, доброволец. Лицо Минервы, белое как полотно, бледнеет ещё больше, когда он выходит вперёд на негнущихся ногах, чтобы подняться на сцену.
Где-то на краю толпы, чужая для всех, одинокая женщина молча уходит к озеру, в котором тем же вечером миротворцы найдут её тело.
— Ничерта я не жалею. Я ведь думал, что жизнь тебе спасаю, кто же знал, что ты на следующий же год пойдёшь всё возвращать на круги своя... Я сначала думал, это твоё дурацкое чувство справедливости взыграло, а теперь смотрю и, знаешь, неплохой оказался план. Ты же этого хотел — победить в Играх, переехать в Капитолий, стать важной шишкой... А Изабель Макгонагалл готова была тебе ноги целовать, когда ты вызвался за её сына. Знала бы она, что через два года ты уже лепил арену, на которой его убьют.
— Малкольм участвовал в Играх?
— Он умер в Играх. В битве у Рога, с ножом в затылке. Даже не говори мне, что не знал.
— У стажёров нет доступа к данным игроков. В первые несколько лет я видел только цифры на экране.
Грюм прыснул, закрывая лицо руками.
— Цифры на экране... как точно сказано! А сейчас что-то изменилось, Скримджер? Эти дети, свезённые на бойню, для тебя цифры на экране? Или ты думаешь, ты сам теперь что-то большее? Раньше резал скот, а теперь нажал на кнопку — капкан захлопнулся, трибут умер, пушка выстрелила! Каково тебе слушать этот звук по ту сторону, после того как он гремел у тебя над головой?
Осознав, что сорвался на крик, Грюм замолчал, сплюнул, с бессильной яростью ударил наотмашь по решётке. Решётка зазвенела — или это зазвенело в ушах?
— На ваших с Минервой Играх кто-то ведь тоже просто нажал на кнопку, чтобы случился тот обвал, — продолжил он почти шёпотом, и живым, и стеклянным глазом будто пытаясь поймать хоть намёк на эмоцию в чертах Скримджера. — Ты занял место её убийцы — как после этого можно поверить, что ты бы не прирезал её первым попавшимся камнем, останься вы вдвоём в финале?
Если лицо главного распорядителя ничего не выражало, теперь оно стало каменным. Взгляд, направленный на Грюма, потупился, будто Скримджер смотрел куда-то внутрь, в память, в ту самую пещеру, чей потолок похоронил Минерву — и почти похоронил его самого. Это длилось не больше секунды — затем рука Скримджера дрогнула, он сделал медленный вдох.
— Ты понятия не имеешь, о чём говоришь.
— Я говорю о человеке, который сбежал в Капитолий при первой же возможности и делает Голодные Игры за наркоту. Который строит арены после того как Минерва умерла на одной из них, после того как ты сам оттуда выполз еле живой...
Что-то капает с потолка пещеры. Руфус открывает глаза — ничего не меняется. Кромешная тьма давит со всех сторон. Пахнет скотобойней. Он пытается поднять голову — и чувствует головокружение. Что-то не так.
— Мин, — зовёт он осторожно. В ответ — слабый стон.
— Минерва? — он поднимает руку и нащупывает её волосы. Её голова лежит у него на груди; звук её прерывистого дыхания кажется странно громким.
Он проводит рукой по её спине, наощупь доходит до поясницы — его пальцы касаются чего-то влажного и тёплого, как сироп. И чего-то твёрдого, твёрже кости, неживого — спина Минервы заканчивается камнем. От неожиданности Руфус вздрагивает, и движение пробуждает боль где-то внизу. Надо проверить ноги. Попытка пошевелить пальцами левой — получается. Правой... плохая идея. Вместе с болью поднимается паника. Руки судорожно ощупывают пространство: вокруг только камни, камни, песок... Пальцы Минервы слабо сжимают его предплечье, её голос — странно булькающий — что-то шепчет ему в рёбра.
— Я вытащу нас, — отвечает Руфус. И необъяснимо сам начинает в это верить. — Обещаю. Не двигайся.
Использовать стены кажется слишком рискованным, но осторожно оттолкнуться от пола пещеры здоровой ногой, помогая себе руками... это должно быть выполнимо. Аккуратно приобняв Минерву над лопатками одной рукой, он упирается другой в пол; несколько мелких камешков падает вниз, но основная конструкция держится, и Руфус тянет, стараясь как можно мягче... Из уст Минервы вырывается короткий судорожный писк; что-то тошнотворно щёлкает в районе её поясницы, и тёплая жидкость растекается по камню.
— Минерва!
Раскатом грома звучит пушка — и наступает тишина.
Такая же беспросветная, как тьма вокруг, она длится целую вечность, будто мир кончился и больше ничего нет — ничего, кроме кома в горле, который медленно заполняет собой всё. Рвотный позыв заставляет Руфуса приподняться на локте и повернуться. Ком выходит желчью и слезами. Голова Минервы с мёртвым стуком съезжает на каменный пол. Этот неестественный звук гремит в его сознании громче пушки и пробуждает неведомый доныне страх. Страх пробуждает не весть откуда взявшиеся силы.
Надо уходить. Без прощаний. Когда Руфус, копая руками, как сумасшедший, выбирается из-под тела Минервы, это побег. Он задерживается лишь на секунду, увидев неяркий мерцающий огонёк — от фонарика, разбившегося при обвале. Как источник света он бесполезен, но, взявшись за знакомую металлическую ручку, Руфус уже не может отпустить, как если бы бросить фонарик означало окончательно и бесповоротно оставить Минерву в пещере.
Следующую вечность он ползёт, упрямо отвоёвывая каждый дюйм неровного каменистого пола, протирающего одежду до дыр, царапающего кожу до крови и смещающего осколки сломанных костей. Трижды он оборачивается на голос Минервы, дважды порывается вернуться к ней, но вовремя спохватывается и заставляет себя не реагировать: он слышал пушку, это не она, это фокусы его перегруженного сознания. В том, что впереди выход, он не уверен. Иногда он забывает, зачем двигается. Иногда ему кажется, что он не двигается вообще. Однако воздух меняется; становится суше. В какой-то момент Руфус отчётливо видит перед собой неровную форму проёма, очерченную лунным светом.
В проёме виднеется силуэт. Игры ещё не кончились.
Руфус инстинктивно замирает; но слишком поздно. Слабый огонёк сломанного фонарика всё ещё мерцает в его руке. Вероятнее всего, он уже подобрался достаточно близко, чтобы тусклый лунный свет выделил его очертания. И его слышали. Наверняка слышали; он так сконцентрирован на том, чтобы просто двигаться вперёд, что ему уже не хватает сил даже задуматься о том, что стоит делать это бесшумно. Его точно слышали; силуэт приближается. Больше по мысленной статистике живых трибутов, чем по внешности, Руфус узнаёт последнего профи из Первого; он приближается уверенно, пригибаясь под низким потолком пещеры. "Это смерть", — с усталым спокойствием понимает разум. "Это смерть", — паникует тело, вопреки здравому смыслу тратя последние силы на то, чтобы перевернуться обратно на спину и отползти — куда? В стену?
Профи держится легко, почти шутя; в своих мыслях он уже победил. Он безоружен — в пещере слишком тесно для копья, с которым он проходил с самого Рога, — но вряд ли это даёт Руфусу преимущество. Читая страх в глазах ещё до битвы поверженного соперника — или вспомнив его с прошлого столкновения? — он подходит к нему вплотную и медленно, смакуя момент, опускает ногу на искорёженное камнями колено. На секунду Руфус лишается способности дышать, думать, видеть; вместо крика из горла вырывается хрип. Сначала нет ничего, кроме боли; потом приходит странная ясность. Будто на экране, он видит открытое бедро соперника — и собственную руку с разбитым фонариком, осколки стекла которого, как острые зубья, прорезают ткань, кожу, мясо... Трибут из Первого отскакивает, чертыхаясь и держась за ногу, — и бросается на Руфуса снова, в ярости и отчаянии смыкая пальцы вокруг его горла.
Теряя сознание, Руфус слышит пушку — и если она по нему, так тому и быть.
Они смотрели друг на друга с минуту, пока это не стало невыносимым, ожидая ответов, которых ни у кого из них не было. Как тридцать лет назад, когда вместо решётки их разделяло окно поезда; тогда один смотрел в него с надеждой, а другой отвернулся, не выдержав.
— Какого черта ты забыл в Капитолии? — уже не Скримджера — в пустоту — спросил Грюм.
Вопреки ожиданиям, ответ он получил:
— Ты сам сказал: я сбежал при первой же возможности. Это недалеко от правды.
— Надо же, как честно, — хмыкнул Грюм. — Даже без идеалистских замашек.
— Мне казалось, из нас двоих идеалистом всегда был ты.
Уголок рта Скримджера конвульсивно дёрнулся: это была практически улыбка. Лицо Грюма осталось серьёзным.
Интервью победителя Аластор смотрит на экране из-за кулис; год назад он сам сидел рядом с ведущим на сцене, теперь — еле успевает кивать в ответ на осточертевшие поздравления капитолийцев. Это и правда успех: не каждый ментор, даже из тех, что постарше, мог похвастаться победителем из своего дистрикта, а трибут Аластора победил в его первый год менторства. Но от всех этих восхищённых комментариев только тошно становится. Да, Руфус выжил; и чем больше об этом говорят, тем больше, будто эхом, звучит неизбежная правда: Минерва умерла.
Чтобы не думать, он сосредотачивается на интервью, ловит каждую общую фразу, каждую глупую ремарку ведущего, каждый отстраненный ответ Руфуса. Он кривит улыбку вроде бы в нужных местах, как по команде, и издалека выглядит храбрым воином в костюме с погонами, пошитом для награждения, но операторы осторожничают с крупными планами, стараясь не поймать его взгляд.
Когда, после предсказуемых шуток про то, что "Гадюка больше не ползает", ведущий опрометчиво задаёт вопрос про арену (ожидая услышать дифирамбы живописным скалам и могучим соснам), Руфус, спокойный и покладистый на протяжении всего интервью, заявляет на весь Панем:
— Она несправедлива. Остаётся трибут в живых или умирает, решает случай; к чему были тренировки и выставление оценок, если наши качества ни на что не влияли?
— Как же не влияли? Неужели владение оружием не решает исход драки, к примеру?
— Решает, — соглашается Руфус. — Но что за оружие должно было помочь Минерве против обвала?
Ведущий наигранно смеётся, обращаясь к публике, но не все поддерживают его смех.
— Значит ли это, что ты считаешь себя недостойным победы? — спрашивает он тогда. Зал замирает. Вопрос звучит как провокация.
— Да, — просто отвечает Руфус. — Я выжил только потому, что мне повезло не быть раздавленным камнями.
Ведущий пытается возражать, приводит в пример последнюю схватку с профи, заслужившую Руфусу его прозвище... Тот пожимает плечами. На крупном плане, слишком коротким чтобы быть преднамеренным, Грюм успевает прочитать разочарование в той несправедливой случайности, что почти победивший профи из Первого всё-таки истёк кровью раньше.
— От чего? От чего ты сбежал?
Скримджер сделал неопределённый жест рукой, как отвечают “понятия не имею” те, у кого слишком много вариантов ответа.
— А ты?
Грюм не понял. А когда понял, разозлился:
— Я хотел помочь своему другу, чёрт тебя подери! Спасти человека, который мне дорог. Был. Тебя спасти!
— Спасибо, — механически произнёс Скримджер. Грюм разозлился ещё больше.
— Знаешь куда засунь своё "спасибо". Нужно мне больно "спасибо" от питомца Амбридж. Кстати, судя по должности, ты вёл себя хорошо, раз она, пробившись в президенты, повысила и тебя.
Скримджер посмотрел на Грюма так резко, что тот почти испугался произнесённых слов, будто только они, а вовсе не прошлая вспышка гнева там, после парада, могла устроить ему дорогу в один конец. Но он ведь уже оказался в тюрьме Капитолия, а его дочь — на Голодных Играх, так что терять ему нечего; только жизнь. Это Скримджеру — положение в обществе, запасы морфлинга, эту свою немую служанку... Тоже, впрочем, жалкое богатство.
Их дома в Деревне Победителей разделяет всего несколько метров; в обоих горит свет, несмотря на глубокую ночь. Они бывают друг у друга так часто, что, кажется, было бы проще просто жить вместе — всё равно оба дома слишком велики для своих одиноких хозяев, — если бы каждая встреча не заканчивалась новой ссорой: криками, обвинениями, хлопнутой дверью. Без Минервы их дружба трещит по швам; весь мир, по правде говоря, трещит по швам без неё, будто она держала на себе всё, и образовавшуюся пустоту ничем не заполнить.
Изабель и Малкольм иногда приходят. К Аластору. Их манера общения — вежливо-отстранённая. Они всегда оставляют что-то для Руфуса — маленькие подарки и угощения, в которых он не нуждается; как конфеты, которые кладут на могилы любимых, — будто в благодарность за жертву; но ещё ни разу не говорили с ним лично.
Руфуса время от времени навещает его отец; его подарки — камни в окна, когда он особенно пьян; впрочем, ни один ещё не попал в цель. Иногда он пытается выломать дверь; всё ради того, чтобы назвать Руфуса матереубийцей. Миротворцы — один вид их белых шлемов — заставляют его протрезветь.
Дом Аластора заставлен самодельными деревянными фигурками; в основном это ящеры-мутанты с Голодных Игр. Большую часть выигрыша он по-прежнему жертвует приюту. Ещё не выпустившиеся знакомые рассказывают, что брать тессеры на младших теперь необязательно.
В доме Руфуса звонит телефон. На другом конце провода молодая амбициозная капитолийка напоминает ему о словах про несправедливость арены, сказанных на интервью.
— Может быть, — отвечает он. — Я был под морфлингом.
Капитолийка звонко хихикает:
— Весьма удачно. Если вы и в трезвом состоянии так считаете, я с удовольствием выслушаю ваши доводы.
На этот раз молчание продолжалось недолго.
— Дело не в должности, Аластор. Дело в изменениях.
— И многое ты изменил, пресмыкаясь?
Тайники с припасами по всей арене; ловушки, которых можно избежать, если разгадать их действие; особая расстановка трибутов перед Играми, чтобы более слабые оказались ближе к Рогу Изобилия. Скримджер не мог рассказать всего этого Грюму; ментор — заинтересованное лицо, даже за решёткой.
— Больше, чем ты.
— И что, дети перестали умирать? Может, после твоих Игр все двадцать четыре трибута вернутся живыми и целыми, и мне не придётся везти домой ещё два гроба?
Скримджер не ответил; но это было бы ни к чему. Махнув рукой, Грюм продолжил, тише и печальнее:
— Никого ты не спас, Скримджер. Грош цена твоим изменениям. Подростки на бойне — это шоу; никому нет дела до справедливости. Может, ты и не хочешь в это верить. Я тоже не хотел бы. У меня в этом году дочь на Играх, а я даже не знаю, что хуже — похоронить её или смотреть в её пустые глаза, если она вернётся.
— Твоя дочь?
— Я воспитал её. Тонкс.
Девочка из Десятого, с мышиными волосами; споткнулась, выходя из поезда. Скримджер кивнул.
— Мне жаль.
— И всё?
Скримджер молчал, привычно отрешённо и как-то вопросительно. Его молчание звучало как невинная отговорка: "Я не знаю, чего ты от меня хочешь. Мне нечего тебе больше дать".
— И всё? — повторил Грюм. — Тебе просто жаль? Ты говоришь, что что-то там изменил, — так давай, скажи мне, что она будет жить, что её не растерзают мутанты, что какой-нибудь ублюдок-профи не швырнёт в неё нож в первую минуту. Может быть, ты разгадал какой-то секрет выживания, пока тридцать лет торчал здесь и смотрел как подростки друг друга убивают, ну?
Скримджер смотрел на Грюма безмолвно и бессмысленно, будто ни слова не понимая и не слыша вовсе ни единой его отчаянной просьбы.
— Мне жаль, — повторил он наконец.
Грюм хотел было что-то ответить, но вдруг расхохотался — истерически, болезненно, от собственного бессилия и абсурда происходящего.
— Да, Скримджер... — всхлипывал он, задыхаясь от смеха. — Жаль тебе?.. Мне тоже, знаешь... Её кровь на твоих руках, а тебе жаль. Так честно, да?..
Слёзы застилали глаза, так что лица Скримджера он не видел; слышал лишь тонкий скрип, стук трости и знакомое клик, клик, клик...
Когда приступ прошёл, Грюм уже был один; опустевший стул стоял на том же месте, почти вплотную к решётке, как издевательство. Просунув руку между прутьями, Грюм с силой швырнул его об пол.
Что-то сорвалось со спинки упавшего стула; какая-то побрякушка на верёвочке. Отскочив, она отлетела к ногам Грюма.
Несмотря на трещину посередине и стёртые временем узоры, он узнал оберег-чертополох, который когда-то вырезал для Минервы.
Аластор Грюм был освобождён накануне индивидуальных показов. Не потому что его помиловали; как значилось в приказе — "на время подготовки и проведения Голодных Игр", чтобы "выполнить менторские функции". На ночь миротворцы уводили его обратно в камеру. Свою судьбу Грюм не обсуждал ни с трибутами, ни тем более со Златопустом Локонсом, который после скандала с нападением на главного распорядителя побаивался ментора, будто следующий взмах тяжёлого кулака мог прийтись уже на его тщательно напудренное ухоженное лицо — а это была бы трагедия. Грюм, хоть и был мрачнее обычного, не собирался никого бить, а приступил к своим обязанностям, как ему и было велено, — с особым рвением, в котором так и сквозило отчаяние. Это напоминало его прежние ночные учения, с той лишь разницей, что теперь всё происходило при свете дня и было болезненно реально.
Тонкс старалась, очень старалась. Оборачиваясь на отца при каждом действии, она читала в его лице упрямую надежду на её выживание, под которой разливалось усталое пораженчество. Разумная его часть уже похоронила её, душа же цеплялась за ничтожный шанс на спасение. И то, и другое было невыносимо.
— Что мне показать распорядителям? — спросила она, когда время финальной индивидуальной тренировки подошло к концу.
Грюм нахмурился в бессильной ярости — не на Тонкс; на что-то внешнее, на кого-то, кого не было в комнате. Недобрый огонёк блеснул в единственном глазу.
— Покажи, что умеешь.
— И всё?
— Всё.
И Тонкс показала. До последней секунды, отведенной на демонстрацию способностей, она бегала от станции к станции, стремясь охватить всё: она развела костёр, наделала ловушек, избила манекен, а затем закидала его ножами — три в грудь, два в голову. Один, пролетевший мимо, по рукоять вошёл в стену. Большинство распорядителей были слишком заняты банкетом, чтобы смотреть на её старания; но Скримджер смотрел с почти лихорадочным вниманием. За всё время он ни разу не отвернулся к столу и почти не пошевелился, будто прирос к перилам своего балкона. Лишь однажды, когда безгласая служанка подала ему бокал, он отодвинул его нервным, до странности резким жестом. Тонкс сбила стенд с луками, увидев это движение; ей померещилось, что рука главного распорядителя дрогнула. Впрочем, когда она вновь подняла голову, кое-как собрав конструкцию обратно, Скримджер, как и прежде, крепко сжимал перила, подобно хищной птице, готовой в любой момент спикировать на добычу. Добычей была Тонкс.
* * *
— ...Дистрикт 10, Нимфадора Тонкс — 5 баллов...
Тонкс возмущённо тряхнула головой.
— Всего-то? Да они вообще видели... Да он...
Грюм, чьи пальцы в первую секунду после объявления оценок непроизвольно сжались в кулак, медленно вздохнул, пытаясь подавить эмоции в присутствии трибутов. Долиш, чей результат оказался таким же, как и Тонкс, был вполне рад своей "пятёрке". Его вечно напряжённая фигурка даже расслабилась; после индивидуальных показов он особенно боялся получить низший балл.
— Это... Средняя оценка, — сказал Грюм, чтобы что-то сказать, и нахмурился, осознавая, что в этом незамысловатом комментарии заключалась вся суть результатов его трибутов. Средние. Скучные. Незаметные. Только пять из двенадцати, но не единица, как у парнишки из Дистрикта 8. Средние по определению — никто не получил выше девятки. Спонсоры не закидают подарками с первого же дня, но и другие трибуты могут не расценить их как угрозу — а значит, не захотят убить в первую очередь. Сбросив Тонкс и Долиша со счетов, Скримджер, возможно, оказал им услугу... Даже если случайно, сквозь морфлинговый туман, быстро добавил про себя Грюм.
— В вашей ситуации это неплохо, — продолжил он для трибутов. — Но нельзя терять бдительность. Интервью будут гораздо важнее, чем оценки, а сидеть на сцене с Ритой Скитер всё равно что в клетке с крокодилом. Надо выспаться и подготовиться, так что марш по кроватям.
— В гробу выспимся, — насмешливо отмахнулась Тонкс.
Долиш в испуге отпрянул. Грюм хотел было что-то сказать, сделать дочери замечание за неуместную шутку, но в последний момент передумал и ушёл.
Выспаться было сложно. Зная оценку, Тонкс то и дело прокручивала в голове своё выступление на показах и реакцию распорядителей. Она выступила неидельно, это правда; времени было мало, она споткнулась, её владение оружием наверняка выглядело и вполовину не так эффектно, как у профи. Может быть, Скримджер решил на них с Долишем отыграться после того как Грюм напал на него после парада? Подумав об этом, Тонкс вспомнила, с каким напряжением он следил за её движениями. Ждал, когда она оступится? А вдруг подмечал её слабые места, чтобы на Играх устроить идеальную ловушку для дочери победителя? Будь у неё ещё немного времени, ещё хотя бы день тренировок... Но перед смертью не надышишься, так всегда говорил старый учитель истории, когда перед ответом у доски кто-то медлил, пытаясь напоследок дочитать заданный параграф в учебнике. А теперь, может быть, и буквально перед смертью...
Так, хватит.
Тонкс фыркнула в одеяло, разозлившись на саму себя: не дело это, сдаваться до боя. Может быть, ей и предстоит умереть на Играх, но если сдасться сейчас, то она точно обречена. Игры ещё не завтра; если она кого-то разочаровала своей оценкой на показах, есть шанс исправить впечатление на интервью. В родном Десятом Тонкс всегда довольно легко сходилась с людьми, многие любили её, это правда. Хотя большинство этих многих, конечно, знали её с детства, а то и с младенчества, как тётя Молли и дядя Артур. И им-то уж наверняка проще угодить, чем Рите Скитер, которая видит трибутов каждый год.
Мысли о тёте Молли и дяде Артуре незаметно для Тонкс унесли её из по-капитолийски обставленного номера в Тренировочном центре в уютную хижину семьи Уизли — покосившийся улей из нескольких полугнилых пристроек, держащихся на изобретательности хозяина и честном слове, завешанный поеденными молью коврами и вечно гудящий — от топота, смеха, криков и детских шалостей, — там они с Чарли рассказывали друг другу страшные истории, усевшись в самодельном шатре из одеяла, тётя Молли готовила так вкусно, что всегда хотелось добавки, а близнецы Фред и Джордж постоянно разыгрывали всех домашних, меняясь местами...
Резкий голос Локонса прервал сон. Нет, ей не снился дом; ей снился отец, избивающий манекен главного распорядителя. Он рычал от злости, и его кулаки пробивали плоть — и плоть оказывалась полой пластмассой, куски которого царапали Грюма до крови, а Тонкс смотрела на всё это с большого капитолийского экрана, стараясь не слушать восхищённые комментарии ведущей, и думала то ли "Так вот что такое Голодные Игры", то ли "Так вот как он победил". Когда Локонс пытался объяснить Тонкс про подготовку к интервью, перед глазами Тонкс всё ещё стояли изрезанные руки Грюма и пустые чёрные дыры в пластмассовом манекене...
Главный герой сна появился к обеду, спустя четыре часа, посвящённых пытке каблуками и длинными подолами. Чудо, что Тонкс не переломала себе ноги за это время. Хотя пару синяков она себе набила, более травмированным — ментально — всё же оказался Локонс, судя по его бледному полному отчаяния лицу после бессчётного количества неудачных попыток сделать из Тонкс "настоящую девушку", привлекательную для капитолийского зрителя. Увидев Грюма, он тут же испарился под предлогом такой же тренировки с Долишем — наиболее безобидным из тройки уроженцев Десятого, с которыми бедному эскорту приходилось работать. Его, по крайней мере, не надо учить держать равновесие в туфлях...
— Они должны запомнить тебя больше, чем меня, — сказал ментор, даже не садясь за стол. Так началась вторая часть пытки — создание образа. "Они будут называть тебя дочерью Мясника", — твердил он. — "Ты должна показать им, что ты личность. Они должны увидеть не моё отражение, а Тонкс — и для этого придётся постараться". Тонкс не сразу поняла, что имел в виду Грюм, когда сказал, что её задача будет сложнее, чем у всех остальных трибутов; она, конечно, знала, что её рассматривают прежде всего как дочь старого Победителя, но не понимала, почему он так зациклен на этом.
Ровно до того момента, как оказалась на сцене.
* * *
Искусственное освещение резало глаза больнее, чем солнце в летний полдень. Разноцветные лучи прожекторов летали по необъятному зрительному залу, напоминающему огромную пещеру. Зал гудел голосами восторженной толпы, но только один отлетал, как положено в пещерах, эхом от недостижимого холодного потолка — резкий, насмешливый голос самой популярной ведущей Панема — Риты Скитер. В своём перламутрово-зелёном платье она напоминала человекоподобного жука — непременно ядовитого, если судить по яркости окраса. Порхая по сцене, она отпускала одну колкую шутку за другой и громко смеялась в микрофон, приводя публику в неистовое возбуждение — хотя казалось бы, безумнее было некуда. Немногие лица в зрительном зале оставались серьёзными; разве что посмертная маска Руфуса Скримджера, и менторы — особенно из дальних дистриктов — чьи изрезанные морщинами лбы выражали напряжённую собранность. Среди них был Аластор Грюм.
Он следил за каждым интервью, подмечая все детали — от манеры того или иного трибута держаться на сцене до реакций зрителей на его или её слова, от кроя костюма до рассказанной в ответах информации. Он фиксировал про себя, что под элегантным струящимся платьем девушки из Второго скрываются мощные мускулы, которыми она явно умеет пользоваться; что богатые капитолийские женщины наверняка не оставят без спонсорских подарков парня из Третьего; что девушка из Шестого, хоть на вид ей едва ли было больше четырнадцати, держалась перед Ритой Скитер увереннее многих, и что парень из Девятого не слишком убедительно пытался строить из себя деревенского дурачка, каким явно не являлся.
Наконец, настал момент икс.
— А сейчас, пожалуй, одна из главных сенсаций этих Голодных Игр... — начала Скитер, и зал загудел в ожидании. Грюм почувствовал, как где-то под рёбрами разливается холод. — Девушка-трибут от Дистрикта 10, буквально рождённая для участия в Играх, ведь её отец — не кто иной как знаменитый Мясник! Встречайте — Нимфадора Тонкс!
С замиранием сердца Грюм следил за каждым шагом Тонкс. Она выходила на сцену широкими шагами, стараясь выполнять советы отца и не показывать робости. С костюмом ей повезло: платье было коротким — слишком, на вкус Грюма, — а каблуки невысокими, так что без приключений дойти до своего места не составило труда; остановившись на полдороги, она улыбнулась и помахала зрителям — и толпа пришла в ещё больший восторг. Грюм кивнул: привлечь внимание, расположить к себе публику, не быть мебелью — первое задание выполнено. Это должно придать ей уверенности.
— Ну, ну, детка, не стоит раньше времени ослепплять их своей красотой, — покачав головой с притворной досадой, ведущая поманила Тонкс к себе, заставив сесть в предназначенное для трибутов кресло. — Их внимание и так принадлежит тебе на этих Играх, твой отец и ментор об этом позаботился...
В зале послышались нервные смешки. Камеры выхватили лицо Скримджера на распорядительской трибуне — бесстрастное, будто ничего из этого его не касалось, — чтобы продемонстрировать его на больших экранах, намекнув на недавний скандал. Грюм сжал зубы и отвернулся.
— Мы все были шокированы, — Рита Скитер прижала руку к груди, а затем обвела ей зал, как мы помечая границы этого "мы". — Но тебя, наверное, не удивить таким, ведь ты живёшь с Мясником всю жизнь?..
Микрофон был угрожающе направлен в сторону Тонкс.
— Вообще-то, нет. То есть, да, я удивилась; вообще-то, он, должно быть, был очень зол, если пошёл на такое.
Грюм закрыл глаза. По-прежнему бесстрастное лицо Скримджера ещё несколько секунд транслировалось на экранах; по-видимому, режиссёры надеялись показать его реакцию, но таковой не последовало.
— И часто тебе случалось разозлить его?
Грюму захотелось придушить Риту Скитер голыми руками, даром что сцена была далеко. И расцеловать Тонкс, как только он услышал её ответ. Выпрямив спину, она взяла микрофон поверх руки ведущей; её голос слегка дрожал, но не от волнения, как во время первого ответа, а от чистого негодования:
— Аластор Грюм никогда не поднимал на меня руку — и на кого бы то ни было. Что бы вы там ни думали, он хороший отец. А теперь спросите что-нибудь обо мне.
В зале наступила тишина. Даже Рита Скитер на секунду запнулась, подбирая слова; ей пришлось заполнить паузу своим коронным фальшивым смехом.
— Что ж, отлично, отлично! Посмотрите-ка, у неё характер знаменитого Мясника! Следует ли ожидать от тебя таких же подвигов на арене?
Грюм напрягся. Он догадывался, о чём спросила Скитер; но Тонкс не была готова к такому вопросу. О его "подвигах" на арене, включая ампутацию ноги, она не знала.
Подтверждением была пауза перед ответом, достаточно короткая, но заметная — по крайней мере для Скитер.
— Я... Я просто надеюсь, что если вернусь оттуда, то со всеми конечностями.
Зал покатился со смеху. Грюм увидел своё лицо на экране — куда более спокойное, чем он себя ощущал. Шутка Тонкс оказалась удачной.
— Кстати о твоём возвращении, — продолжила ведущая, когда все снова слегка поутихли. — Твой приёмный отец Аластор Грюм победил в Играх — такое, конечно, нельзя забыть, — но мало кто знает, что и настоящий отец Нимфадоры в них участвовал!
Она обращалась уже не столько к Тонкс, сколько к зрителям, упиваясь эффектом, произведённым сенсацией: зал и правда был буквально поражён этой информацией; толпа взволнованно вздохнула практически в унисон, по рядам прошёлся шепоток. Тонкс едва не вздохнула вместе с толпой; Грюм никогда не говорил ей про её биологических родителей, всё, что она знала о них — что они умерли, когда она была ещё младенцем. Но если отец был трибутом...
— ...в отличие от нашего Мясника, он не дошёл и до финала, — продолжила Скитер с притворной грустью в голосе и, выдержав паузу для эффекта, вновь обернулась к Тонкс:
— Так что сильнее, воспитание победителя или кровь проигравшего?
Крупный план Грюма, чьё лицо окаменело практически как у Скримджера, когда вопрос был произнесён, сменился крупным планом Тонкс — она упрямо держала спину, ни на секунду не забывая наставления "не сутулиться", но в глазах уверенность сменилась растерянностью. Грюм понял, что она отчаянно пытается найти в зрительном зале его. Его сердце сжалось — от страха, что взгляд Тонкс его настигнет.
— Я не знаю, — ей потребовалось несколько долгих секунд, чтобы смочь это произнести. Рита Скитер глаз с неё не спускала — но даже она не стала вставлять своё слово.
— Я не знаю, — повторила Тонкс, уже легче и твёрже, будто именно в этом ответе она была уверена. — Но я не мой отец. Никакой из.
* * *
Он должен был дать ей последнее наставление, как принято у менторов на Играх, как принято в жизни у отцов и дочерей. Он мог бы сказать ей, как когда-то сказала ему Минерва, "Победи, пожалуйста", или "Уходи как можно дальше от Рога", как сам сказал когда-то её родному отцу Теду, или попросту "Я горжусь тобой и люблю тебя" — что ей, возможно, было бы важно услышать. Он должен был объяснить ей всё и извиниться — за то, что такую важную правду ей пришлось узнать под камерами, от жадной до сенсаций Риты Скитер. Но всех заготовленных для таких моментов слов было бы недостаточно — а на большее у них не хватило бы времени, так что он промолчал. А когда увидел её в следующий раз — на экране, — ему захотелось сказать всё и сразу, и больше того, и он говорил — но про себя; говорил, надеясь, что каким-то телепатическим образом, как не умеют ещё даже капитолийцы, эти слова дойдут до неё.
Первые пятнадцать минут Игр он сжимал в кулаке деревянное соцветие чертополоха — так крепко, что лист оставил тёмную полосу на его ладони. Надо было отдать амулет Тонкс; когда-то он помог ему; с другой стороны, Минерва умерла с этим амулетом на шее... А впрочем, к чёрту эти суеверия. Не амулет прижигал его культю раскалённым лезвием топора и не амулет сломал Минерве хребет. Но не Вильгельмина Граббли-Дёрг была напарником Тонкс, и не Руфус Скримджер; им был Джон Долиш. И союзников из других дистриктов у них не было.
Оба из Третьего, девушка из Пятого, парень из Шестого, оба из Седьмого, парень из Восьмого, девушка из Девятого, оба из Одиннадцатого и Двенадцатого... С каждым ударом пушки на панели с номерами дистриктов погасала одна цифра, демонстрируя неутешительное: ровно половина трибутов полегла у Рога Изобилия в борьбе за оружие и припасы. Грюм с самого начала Игр остался единственным ментором из дальнего дистрикта, у кого в живых оставались оба подопечных; обе десятки светились на панели внизу экрана, отмечающей живых и выбывших трибутов, рядом с зияющей пустотой на месте цифр "11" и "12". Он отметил это с мрачным удовлетворением, боясь даже чувствовать облегчение. Пока это ничего не значит. У них сильные соперники; все профи из ближайших к Капитолию Первого, Второго и Четвёртого живы и по традиции образовали союз; Тонкс и Долишу хватило ума тоже держаться вместе на первых порах, но когда через неделю Игр они договорились разойтись, заключив договор о ненападении, Грюм чуть не швырнул деревянный амулет в экран на глазах у остальных менторов. Каждый день он подходил к спонсорам, пытаясь уговорить их на поддержку Тонкс. Многие кивали, раздумывая: да, девочка с неплохими шансами, пусть её боевая статистика оставалась почти на нуле — единственной схваткой Тонкс была короткая драка с девушкой из Третьего за рюкзак в битве у Рога, и закончилась она чужой, неизвестно откуда прилетевшей стрелой в шее её соперницы. С другой стороны, боевая статистика не гарантировала победу: парень из Первого, к примеру, убивший троих в первый день Игр, а потом дополнивший список жертв девушкой из Четвёртого — союзницей, с которой они повздорили из-за ночного дежурства, — вскоре выбыл сам, не от чужой руки, а от ядовитых ягод. Но среди людей с низкой боевой статистикой спонсоры предпочитали девушку из Шестого или парня из Девятого: одна демонстрировала чудеса маскировки, воруя еду и оружие, другой намеренно держался подальше от других трибутов (что, впрочем, вышло ему боком: он оказался единственным погибшим в вызванном распорядителями землетрясении, затронувшем пограничные районы арены). Тонкс не голодала, в отличие от многих своих соперников; умение метать ножи помогло ей добывать себе в пищу мелкую дичь. На ночь она возвращалась в убежище, которое устроила себе в случайно обнаруженном дупле большого дуба: там было тесно, так что спать приходилось свернувшись калачиком, но дупло было надёжно спрятано от чужих глаз и достаточно труднодоступно для любого, кто захотел бы застать её там врасплох, — и за это Грюм безмерно гордился своей дочерью.
Он спал урывками, стараясь ни днём, ни ночью не отводить взгляда от экрана. Ему казалось, что всё произойдёт, как только он уснёт — и в редкие моменты, когда дремота брала верх, он видел во сне ящеров-мутантов, которые на этот раз гнались за Тонкс. Мутантов не было, хотя распорядители Игр не скупились на испытания для трибутов: землетрясение, укрыться от которого можно было, лишь вернувшись ближе к центру арены; позже — кислотный дождь, испортивший все водоёмы как источники чистой воды, убивший девушку из Второго и ранивший немало оказавшихся под открытым небом трибутом, включая Долиша. Профи, уже не в полном составе, но всё ещё контролирующие большую часть арсенала и припасов арены, выследили и убили парня из Пятого. С каждым днём Грюму становилось всё сложнее и сложнее верить в лучшее, но и надежда с каждым днём всё глубже отравляла его. Он следил за Тонкс, проводившей теперь больше времени в своём убежище и перешедшей на растительный рацион, чтобы разведением костра не привлекать лишний раз ничьё внимание. Он следил за ней днём, общаясь со спонсорами ради возможности послать ей хотя бы глоток воды, и ночью, лёжа в своей камере и боясь заснуть, даже если Тонкс, свернувшись калачиком, мирно спала в своём дупле...
— Эй! Подъём, на выход, — грубый мужской голос подействовал на Грюма как ведро ледяной воды. Он что, заснул? Он проспал до утра, и его пришли разбудить? Что случилось с Тонкс, пока он спал?
Он взглянул на экран, чтобы удостовериться, что она в порядке, что он ничего не упустил, и обнаружил, что ошибся: если распорядители ничего не напутали с временем суток, всё ещё была ночь. Возможно, он только задремал ненадолго, как всегда. Только вот зачем здесь миротворцы?..
Кадр сменился другим, и Грюм увидел то, что упустил сначала, когда экран показывал другую часть арены: лес полыхал. Деревья стояли как факелы; горел и дуб. Дупло зияло чёрной дырой, из которой валил дым.
— На выход, — повторил миротворец, грубо схватив Грюма за плечо. Второй подоспел быстро; теперь они были готовы, но их готовность на этот раз не понадобилась. Оцепеневший узник поддался легко, только голова его осталась повёрнута в сторону экрана, на котором обугливался и чернел под стать беззвёздному ночному небу искусственный лес арены. Глаза Грюма тщетно искали Тонкс.
Но на панели с номерами дистриктов внизу экрана светилось только пять цифр: 1, 2, 4, 6, 8. Ни одной десятки среди них не было.
|
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
|