↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
|
— Ведь на твоём пожаре
Глаза никому не ест…
(Закрой глаза, и: …(1)
— Главное — плыть!
Портрет заходится снова, и даже подушка не помогает. Гермиона стягивает тяжёлое ватное одеяло с плеча, разлепляет отёчные веки. Находит палочку, заткнутую между матрасом и рамой кровати, заглушает визгливое верещание портрета. Палочка падает на пол со стуком, а Гермиона — обратно на подушки с усталым вздохом. Она прикрывает глаза, но уснуть уже не выходит: правое предплечье горит. Не проходит много времени, прежде чем в дверь принимаются колотить. Удары сперва редкие и осторожные становятся только настойчивее и громче, и Гермиона не выдерживает. Она привстаёт, завалившись на левый локоть, смаргивает тёмную муть, застилающую глаза. Шарит ладонями по простыням, просовывает пальцы в стыки между матрасом и рамой, пока не вспоминает. Упирается здоровой рукой в угол тумбочки, пальцами цепляет укатившуюся под кровать палочку. А когда поднимается, кривится — от горькой кислоты щиплет язык.
— Грейнджер, ты скоро? Я не могу ждать тебя под дверью часами.
— Сейчас, — гаркает она в ответ, но Малфой этого, конечно, даже не слышит — её голос охрип до шёпота.
— Грейнджер!
На этот раз Гермиона ему не отвечает, проводит ладонью вдоль щеки, холодной и мокрой от испарины.
— Грейнджер, наложи Сонорус, ни черта не слышно.
Она морщится, но всё равно прикладывает палочку к горлу и спрашивает:
— Так лучше?
— Намного. Как твоё состояние? Ты уже проводила диагностику?
Гермиона бросает короткий взгляд на часы, примостившиеся на тумбочке, прищуривается, чтобы разглядеть, как одна из стрелок подрагивает между десятью и одиннадцатью. Когда она проснулась в первый раз, было, кажется, ещё темно, и…
— Наложи новую, — доносится из-за двери. — Хуже не будет. Потом продиктуй мне…
— Я помню, Малфой.
Она облизывает высохшие губы и неуклюже накладывает диагностику левой рукой. Первая выходит отвратной — цифры дрожат и мельтешат перед глазами. Вторая — чуть лучше, но цифры затухают быстрее, чем Гермиона успевает их разглядеть. А к третьей, самой удачной, она слышит, как из-за двери доносится громкий и нарочито усталый вздох.
— Лейкоциты повышены, нейтрофилы тоже. Лимфоциты в норме, — торопливо проговаривает она, а после добавляет: — Это просто воспаление, ты знаешь.
— Они сказали: признаки могут проявиться в течение двух недель. Но пока что да, это обычное воспаление. Как выглядит рана?
Гермиона закусывает щеку, осторожно снимает бинт с замотанного по локоть предплечья. Сперва виднеется только влажно блестящая кожа, но за очередным кругом проглядывают и края раны: три глубоких царапины и два рваных полумесяца рядом.
— Паршиво.
— Очень информативно.
Она сводит челюсти, медленно выдыхает. Высокий малфоевский голос снова надрывает тишину, и Гермиона шикает, сматывает очередной слой бинта с руки. Вокруг раны всё ярко-красное и отёчное, болезненно натянутое. И Гермиона давит пустое желание провести вдоль одного из порезов кончиками пальцев, снять мутноватую влагу и ощутить горячую, плотную кожу под рукой. Она спешно описывает Малфою состояние раны, прежде чем замотать ту по новой. Неплотно, но так, чтобы не бросалась в глаза.
— Жар?
— Кажется.
— Я отправлю тебе заживляющую мазь, бинт, два обезболивающих зелья и «Сон без сновидений». Рану после мази оставь открытой на час.
Больше он не говорит ни слова. Пока Гермиона укладывается, она слышит, как Малфой обновляет обереги на двери. Хочется спросить, как идут переговоры со шведским министерством и не обернулся ли серьёзной проблемой тот инцидент с нёкки. Но голос за дверью слишком раздражённый, а она слишком разбитая, чтобы ввязываться в новый спор, который Малфой непременно начнёт ей назло. Позже, говорит Гермиона себе, она разберётся со всем позже.
Вскоре на тумбочке с треском появляются знакомые уже зелья. И Гермиона тянется за обезболивающим, колотясь, как в ознобе, едва не разбивает склянку, пока вытаскивает вощёную пробку зубами. Экстракт морозника красит губы в смыто-синий, но сгоняет боль, оставляя только всепоглощающую усталость и слабое давление у основания шеи. От новой мази, отдающей прогорклым маслом и жжёным тмином, по разбитым простыням и футболке тянутся жирные желтоватые пятна, но Экскуро Гермиона не накладывает — сил нет; только наспех вытирает перепачканные пальцы. Мужчина на портрете снова смотрит на неё, заломив руки.
— Главное — плыть, — говорит он с надеждой в голосе.
Но Гермиона остаётся глухой к его словам. Она стискивает белоснежно-белый бинт в ладони и ставит таймер на палочку. Сухое и обложенное горло дерёт, когда она сглатывает. Тяжёлая липкая дрёма проскальзывает за воротник и ложится Гермионе на плечи, и больше не мешают ни бормотание портрета, ни жгущая боль в руке. Перед глазами то загораются, то затухают вспышки цвета, бледно-белые и сочно-красные. Гермиона смаргивает замерший за веками полусон.
Две недели, говорит она себе, две недели — это долго, конечно, но всё-таки выносимо.
День пятый
— Больше ничего нового?
— Кожа до сих пор не позеленела, — огрызается Гермиона и тут же закашливается. В сухом и растравленном горле беспрерывно першит.
Яркая полоса света прорезает темноту комнаты. Солнце в самом зените, и его голубоватые лучи пробиваются сквозь неплотно задёрнутые шторы, ложатся на пол, портрет и стену вокруг. За веками печёт, и Гермиона морщится, отворачиваясь.
— Появилась светочувствительность, — выталкивает она нехотя и слышит, как Малфой сдавленно выругивается. — Может быть, это из-за жара.
— Может. Я проконсультируюсь с лекарями Святой Бригитты.
— Они не сказали, что будет, если заражение подтвердится?
— Ничего хорошего. Я уже предупредил министра о случившемся; через неделю, если тебе не станет лучше, они пришлют нового переговорщика.
— Я думала, что срок карантина две недели.
— А я думал, что Министерство хотело разобраться с нёкки поскорее. До турнира, если ты вдруг забыла, остался всего месяц. И никто не хочет просрать все сроки, потому что главный переговорщик свалился с водяной болезнью из-за своей неуёмной самоуверенности.
— Я знаю, как обращаться с нёкки!
— Оно и видно, — насмешливо фыркает Малфой.
И от стыда у Гермионы горят уши и давит в груди, она пинает шаткую тумбочку ногой, кружки и склянки резко звякают. Малфой снова фыркает, но уже громче и злее.
— Ну давай, Грейнджер, расколоти здесь всё. У меня ведь недостаточно проблем.
— О, ты, должно быть, шутишь? Какие проблемы у тебя, Малфой? Сливки к чаю подали чуть теплее, чем нужно? Переговоры приостановлены, турнир под угрозой, я заперта в четырёх стенах, но ты, конечно, у нас самый несчастный!
Стоит ей повысить голос, как бормотание портрета затихает и мужчина в раме замирает, выкрутив руки под неестественным углом.
— Иди ты к чёрту, Грейнджер! Если бы не ты и твоё желание полезть к нёкки, мы бы уже вернулись домой. Но нет, нужно было доказать всем, какая ты умница. Ещё и отказаться от госпитализации в Святую Бригитту после, — его голос срывается, становится резким и отрывистым, по-малфоевски плаксивым.
— Они заставляют эльфов ухаживать за инфицированными больными!
— Да мне насрать!
Что-то громко хлопает, и Гермиона едва не подскакивает. Она выжидает несколько мгновений, прежде чем позвать его, но из-за двери не доносится ни звука. Солнечный луч делит комнату надвое, обрывается, так и не дотянувшись до двери. По углам оконной рамы виднеется свежая изморозь.
Через минуту или две, когда наконец убеждается, что Малфой уже не вернётся, Гермиона проглатывает остатки обезболивающего зелья и сна без сновидений. Губы едва пощипывает — с морозником Малфой опять переборщил. Гермиона ёрзает, пока не усаживается поудобнее, привалившись головой к изголовью, гладкое дерево холодит висок. Больше Малфой не приходит, но позже на тумбочке снова появляются зелья. И даже треск, с которым они материализуются, кажется Гермионе раздражённым. Мужчина с портрета вопросительно смотрит на неё. Его губы двигаются, но с них не падает ни звука.
День шестой
Жар становится хуже. Даже под ватным одеялом, натянутым по самую шею, Гермионе холодно. Руки и плечи дрожат, зубы непрестанно клацают. Она просыпается на рассвете от выкручивающей боли в руке. Рана пульсирует, зудит и чешется; приходится вдавить ногти в ладонь, чтобы завалиться на левый локоть, приподняться.
Обезболивающего зелья осталось на глоток, но даже это лучше, чем ничего. И Гермиона тянется к тумбочке, но тело совсем её не слушается, и занемевшая рука смахивает на пол и полупустую чашку, и банку из-под мази, и саму склянку. Зелье растекается по затоптанному ковру неаккуратным пятном.
Края глаз подпекает от бессильной злости. Она бьёт кулаком по матрасу и сразу же задыхается, когда удар неизбежно отдаёт в больную руку. От жара лицо горит, и кожа вокруг глаз кажется противно-стянутой и щиплюще-раздраженной.
Всё злит её: и нёкки, и турнир, и карантин, и Малфой, и его идиотские зелья. И больше всего прочего — её собственная оплошность.
Гермиона переворачивается набок, подтягивает одеяло к подбородку. Но уснуть не выходит — от боли перед глазами всё идёт белыми пятнами. Отблеск солнца отскакивает от треснувшего плафона лампы, бликом ложится на нестерпимый портрет, сегодня до странного молчаливый: нет ни привычного визга, ни метаний. Гермиона пару раз сглатывает, смягчая высохшее горло, косится на дверь.
Малфой должен вот-вот прийти.
Но он не приходит: не появляется под дверью ни в полдень, ни позже, когда солнце медленно заходит за горизонт, выкрашивая стены бледно-красным. На тумбочке с хлопком появляются зелья, мази и сложенная вдвое записка. Гермиона буравит их взглядом, но дурацкие склянки остаются неподвижными, и левая рука, которой она пытается дотянуться до льдисто-синего зелья, только неаккуратно мажет по краю тумбочки, сбрасывая на пол и записку, и чашку с горячим бульоном. Тот булькает, разливаясь, и тёмное пятно на ковре расползается только сильнее.
День седьмой
Её будят оглушительный стук, и чей-то громкий голос, и вдох, замерший в горле. Гермиона распахивает глаза, сразу же прищуривается — так темно в комнате. Огарок у окна подсвечивает только запылённый угол и край портрета. Веки почти смыкаются вновь, когда в дверь принимаются колотить.
— Грейнджер! — Она ошалело оглядывается по сторонам, и голос рявкает снова: — Синее зелье, Грейнджер, выпей его!
Гермиона заваливается на правый локоть, охает, но всё-таки приподнимается. Вдоль косяка расползается слабое свечение, а в ушах стучит, рука подрагивает, когда тянется за нужной склянкой. Голос кажется ей странным: незнакомо обеспокоенным, почти взвинченным.
— Да, это. Пей!
Она оборачивается на голос, чтобы спросить у него что-то, но в высохшем горле не рождается ни звука, и Гермиона быстро забывает, что хотела узнать. Она проглатывает зелье, и то приятно щиплет губы и холодит нутро. Пустая склянка падает на кровать, и только теперь, опустив взгляд, Гермиона замечает, что её футболка насквозь мокрая, а бледно-серая кожа вся покрыта испариной.
— Отлично, и теперь вторую.
— Но…
— Грейнджер, не спорь.
В малфоевском голосе — напополам волнение и злость, Гермиона прикусывает язык, выпивает вторую склянку залпом, ощущает, как силы покидают её и как тело медленно оседает на подушки. Под языком горчит, и это знакомое, слишком знакомое ощущение — вакуум, оставленный поддерживающими чарами.
— Когда станет получше, выкинь это чёртово одеяло и скажи спасибо своему придурочному портрету. Умная ведьма, тоже мне.
— Что? — вяло шепчет она, но Малфой совсем её не слышит.
— Зачем я вообще отправляю тебе зелья, если ты отказываешься их пить? Ну, конечно, Грейнджер, давай подождём, что заражение, водяная болезнь и чёрт его знает что ещё, что ты подхватила от этого нёкки, пройдёт само. Оно ведь всегда проходит!
Малфой всё говорит и говорит; и его голос, визгливый и нервный, бьёт по ушам. Мужчина возвращается на портрет. Он тихо бормочет о том, что плыть, конечно, важнее всего, и Гермиона соглашается. Она подносит палочку к горлу и выстукивает, прерывая смытый малфоевский гул:
— Я сделала это не специально.
По ту сторону двери всё затихает, и только спустя пару секунду Малфой выплёвывает, кажется, только сильнее раздражённый её словами:
— Проверь рану. Не хочу быть последним, кто узнает, что ты вся позеленела.
Рана, ожидаемо, выглядит хуже. Но она не зелёная, как боится Малфой, а мокрая и с желтоватой кромкой по краям.
— Значит, воспаление.
— Я же говорила тебе.
Вздох, который доносится до неё с той стороны двери, вымученный и раздражённый, и Гермиона почти представляет себе Малфоя: бледного и нарочито недовольного.
— Я добавлю пару зелий, которые должны помочь.
— Ты не мог добавить их раньше?
Малфой шипит что-то плохо различимое через плотное полотно двери и продолжает:
— Поставь таймер на полдень — я не смогу прийти сегодня.
— Что? Почему?
— Потому что Шеклболт в ярости, комитет в истерике, а шведы в панике, и кому-то всё-таки нужно разобраться со всем бардаком, который ты и твои нёкки устроили. И, видимо, найти новых существ, потому что к проклятым тварям, очевидно, нельзя подходить и на метр.
— Нёкки — разумные существа!
— Грейнджер, ты сидишь на карантине со здоровенной раной, потому что это разумное существо напало на тебя и чуть не утащило под воду.
— Они очень территориальны.
— Блядь, просто поверить не могу.
За дверью что-то скрипит, клацает, а после Гермиона слышит, как стучат, удаляясь, его шаги.
— Малфой, вернись, — сипит она, — вернись сейчас же. Ты не можешь сейчас всё поменять, до турнира меньше месяца. И твои ундины — они ничем не лучше, весь этот бред про папоротниковы цветы, чтобы ты знал, он не работает. И они в отличие от нёкки плотоядные.
— Не забудь выпить зелья! — рявкает Малфой напоследок.
Его голос размывается эхом, до Гермионы доносится громкий треск, и в коридоре снова становится тихо. А зелья, как Малфой и обещал, появляются на тумбочке к полудню.
День восьмой
— Гной?
— Кажется.
Гермиона медленно разматывает бинт. Тот противно цепляется за кожу, липнет к взбухшим краям раны. И чем сильнее Гермиона его дёргает, тем острее становится боль, прошивающая предплечье.
— Так паршиво?
Гермиона кивает и прикусывает щеку, чтобы проглотить невольный стон. Но Малфой его, кажется, всё-таки слышит, он бормочет что-то недовольное и неразборчивое, и через мгновение на тумбочке появляется пузатая банка с мазью.
— Наложи очищающее на рану, затем режущее и снова очищающее, а после нанеси мазь. Чем глубже, тем лучше.
— Режущее?
— Вычистить рану.
— Малфой, я не уверена, что это хорошая идея.
— Ну, это точно не хуже, чем отказаться от госпитализации.
— Малфой…
— Грейнджер, я не буду тебя уговаривать. Хочешь лишиться руки из-за воспаления — твоё право.
Она выдыхает, но больше не спорит; здесь, на карантине, Малфой — единственный целитель, который ей доступен. Подносит палочку к ране и почти задыхается — боль от режущего проклятия слепит. Челюсти сводит до скрипа, и горло обдаёт чем-то металлическим и горячим. Гнилостный запах ударяет в нос, и от него Гермиону едва не выворачивает.
— Очищающее, Грейнджер, — напоминает Малфой. — И не забывай дышать.
Гермиона не отвечает, и через пару мгновений он зовёт её снова. И снова. Он говорит:
— В мазь вмешана пара капель обезболивающего зелья. — Выжидает ещё секунду. — Грейнджер!
— Я слышала.
Её рука дрожит, и очищающие чары поддаются не с первого раза. На висках проступает испарина, и она влепляется затылком в изголовье кровати, выдыхает сквозь зубы.
— Мазь? — предлагает он почти неслышно.
И Гермиона опять не спорит. Новая мазь густо-зелёная и ещё более вязкая, чем предыдущая. От неё слабо тянет солью и анисом, и Гермиона морщится, когда втирает её в свежеочищенную рану. Кожу холодит и щиплет, и вниз по руке медленно расходится онемение.
— Лучше?
Гермиона кивает. В горле стоит сухая горечь, и тело колет и ломит. Руки трясутся только сильнее, а зубы стучат.
— Грейнджер?
— А?
— Тебе лучше?
— Я же… а. — Она сбито усмехается, снова откидывает голову назад, припечатываясь затылком о потеплевшее дерево. — Да. Кажется, да.
Гермиона пристраивает больную руку у живота, смыкает веки, и свет красными пятнами распускается на тёмной изнанке её век.
— Грейнджер?
— Что? — выталкивает она с трудом и погодя.
— Рану через пару минут нужно будет обработать ещё раз.
— Ладно, — отзывается она, не открывая глаз, прижимается ртом к плечу и зевает, прежде чем продолжить: — Лучше расскажи, вы договорились до чего-нибудь?
— Почти. Шведы в целом согласны выделить парочку нёкки для турнира, но…
Малфой ненадолго замолкает, будто отвлекается, Гермиона слышит какое-то странное шуршание и стук и сразу почти не выдерживает, влезает:
— «Но» что?
Малфой цокает языком, шумно вздыхает, из-за двери она слышит один только его голос, смывшийся в гул.
— Малфой, что сказали шведы?
— Мерлин, Грейнджер, секунду. — Она снова давит зевок, щиплет себя за здоровье запястье. — Пока не договорились, но шведы сказали, что у них получится выделить парочку нёкки, если британское министерство сможет обеспечить безопасность участников.
— На турнире будет множество наблюдателей, которые…
— Нет, Грейнджер, ты не поняла. Они согласятся, если у нёкки физически не будет возможности кого-то укусить.
— О. Но месяц назад они…
— Месяц назад они считали, что нападение нёкки на человека — старая легенда. А теперь, после твоего маленького инцидента, — голос Малфоя подрагивает от издёвки, — это вполне реальная проблема.
— Тебе обязательно вести себя, как последняя сволочь?
— Ну почему сразу«как», Грейнджер, — тихо хмыкает он.
За дверью что-то шуршит, и Малфой снова уходит, даже не попрощавшись. А Гермиона тянется за банкой с мазью, накладывает ту новым слоем, ещё более жирным и липким. От мази рука немеет, и впервые за несколько дней сон не кажется Гермионе липким и душным.
День девятый
Когда Малфой наконец приходит, Гермиона уже на ногах, это улучшение самочувствия или временное облегчение — она не знает. Но когда в дверь тихо стучат, Гермиона в пыль стаптывает линялый ковёр. Разложенные по кровати стопки книг, документов и подшитых папок опасливо покачиваются, когда она задевает изножье бедром. Она подходит к двери и в последнюю секунду замирает, оступается. Слабо ударить по косяку в ответ кажется ребячеством между ними невозможным. Поэтому она просто откашливается, говорит почти уже окрепшим голосом:
— Да?
— Что, уже встала?
Края её рта дёргает улыбкой, и Гермиона фыркает:
— Представь себе.
— И что говорит диагностика?
Она беззвучно накладывает диагностические чары, диктует результаты. Горло сохнет, и приходится прерваться несколько раз, чтобы сглотнуть сорванно и как-то судорожно. Гермиона прижимается виском к полотну двери и вдруг замечает — перед глазами плывёт. Она проводит рукой вдоль повлажневшего лба, медленно и неуклюже сползает вниз, давит пальцами под виски, пока очертания комнаты не проступают из-за размытых контуров.
— Грейнджер?
— Я в порядке, — выталкивает она, — просто устала.
— Жар?
— Нет.
— А что насчёт раны?
— Красная и опухшая; но, кажется, больше не гноится.
— Кажется?
— Я обрабатывала с утра, выглядело нормально.
Малфой звонко фыркает, но не говорит ни слова. Секунду она слышит, как шуршит ткань, но после ничего.
— Малфой?
— А? — голос раздаётся где-то над её плечом, и Гермиона едва не дёргается — так внезапно близко он звучит.
— Ничего нового с нёкки?
Малфой шумно вздыхает, прежде чем ответить:
— Шведы настаивают на операции.
— Операции? — машинально переспрашивает она и тут же спохватывается: — Нет, ни в коем случае. Это недопустимо! Малфой, ни одно существо не согласится на такое добровольно.
— Грейнджер, наше счастье, что они вообще согласны выделить нёкки…
— Нет, ты не понимаешь. Они очень территориальны, и…
— Да, я заметил.
— Ты дашь мне договорить? Чёрное озеро — не их территория, они не будут защищать её. То, что случилось со мной, — моя оплошность, я не заметила кувшинки у берега…
— И?
— И нёкки ни на кого не нападут. Но, если эта мнимая безопасность так важна, я могу наложить склеивающие чары на время испытания.
— Речь идёт о десятках нёкки. Как ты планируешь часами поддерживать склеивающие чары на целой толпе существ? Это же…
— Я выпью рябиновый отвар.
— …прямая дорога на больничную койку!
— Малфой, мы не можем покалечить ни в чём не повинных существ из-за идиотского турнира и старых предрассудков. Не говоря уже о том, что их страшная водяная болезнь — обычная драконья оспа с парочкой осложнений из-за паралитического яда в слюне нёкки.
— Ты сама-то себя слышишь? Да, Грейнджер, эпидемия драконьей оспы с осложнениями — вообще не проблема. И с чего ты всё это взяла?
— У меня была с собой парочка книг по истории. В последний раз нападение нёкки на человека и связанный с ним всплеск водяной болезни были зарегистрированы под конец Северной войны, а это было в…
— Я знаю, когда закончилась Северная война, Грейнджер, — грубо обрывает он. — И что с того?
— Мы не можем всерьёз воспринимать угрозу трёхсотлетней давности.
— Тебя укусили на прошлой неделе.
— Да, но никакой водяной болезни у меня нет.
— Пока нет.
— Мы правда считаем разумным полагаться на описание болезни, созданное в восемнадцатом веке?
— Мы можем считать разумным всё что угодно. Но если ты не хочешь устроить настоящую дипломатическую катастрофу и сорвать турнир, то тебе придётся считаться с мнением шведского Министерства.
Гермиона вскидывается, припечатывается затылком о прохладное полотно двери.
— Устроить дипломатическую катастрофу? Сорвать турнир? Вы в Отделе международного магического сотрудничества всегда такие драматичные?
— Издержки работы с Авроратом. Так или иначе, твой карантин не обсуждается и ограничения для нёкки тоже.
— Ты можешь хотя бы предложить им склеивающие чары? — Гермиона замолкает ненадолго, прежде чем выдавить: — Пожалуйста, Малфой. То, что предлагает шведское Министерство, бесчеловечно.
Малфой не отвечает. Несколько мгновений Гермиона не слышит ничего: ни стука шагов, ни скрипа подошв, ни шороха ткани, ни даже треска аппарации. Ничего.
— Ладно, — говорит Малфой наконец. — Ладно. Я предложу это шведам. — И не успевает она выдохнуть своё спешное «спасибо», добавляет: — Но за это ты отстанешь от моего отдела с абраксанами.
— Но…
— Выбирай, Грейнджер, или нёкки, или абраксаны. Я не планирую подставляться просто так.
В его голосе звенит самодовольство, и Гермиона почти даже не удивляется. Она трёт опухшие от усталости глаза, кривится, когда случайно дёргает правой рукой. То, что малфоевский отдел предлагает в отношении абраксанов, — обыкновенная махинация, попытка продавить французское министерство, с которой Гермиона боролась последние месяцы.
— Ты убедишь их? Не поговоришь, не предложишь, не попробуешь. Если я соглашусь, Малфой, ты убедишь их. Только так.
Он цокает языком, шумно вздыхает, но в конце концов ограничивается одним небрежно брошенным «ладно». И вскоре снова исчезает с тихим треском.
Гермионе требуется ещё минута, чтобы неуклюже подняться на ноги, преодолеть короткое (всего в семь шагов) расстояние до кровати и упасть на сбитые простыни. Она пролежит так ещё с час, пока не найдёт силы подтянуть к себе первое неотвеченное письмо, отмеченное министерской печатью, — таких в стопке не меньше двадцати, не считая ещё писем от Гарри и Рона. И до самого позднего вечера, пока на тумбочке не появятся зелья, а в висках не заколет от усталости, Гермиона будет разбираться с ними. Она перепачкает чернилами пальцы, левую щеку и несколько листов пергамента, а портрет так и будет бормотать, пока его слова не сольются в неразличимый гул.
День десятый
— И ты ничего им не сказала?
— Это мои письма, Малфой!
Гермиона пинает угол двери, но Малфоя это совсем не смущает. Через дверь до неё доносится один короткий смешок, а после снова его нарочито скучающий голос:
— Ты отдала их мне.
— Потому что я не могу отправить их сама, если ты не заметил.
Малфой снова хмыкает, прежде чем ответить:
— И всё-таки, ты ничего им не сказала. А как же ваша великая дружба?
— Я не удивлена, что ты этого не понимаешь, — бросает она в ответ и закусывает щеку, чтобы спрятать невольную усмешку. Малфоя её слова, конечно, задевают: его хмыканье становится громче и нарочитее.
— И чего же я не понимаю, Грейнджер?
— Того, например, что не обязательно обременять своими проблемами всех вокруг?
— Ну конечно, будет гораздо эффектнее узнать, что тебя заперли на бессрочном карантине уже постфактум.
— Мы даже не знаем, существует ли эта болезнь, — Гермиона едва осекается, прежде чем продолжить: — И какая тебе вообще разница? Это моё дело.
— С тех пор как ты попала на свой чёртов карантин — всё это и моё дело тоже.
Гермиона устало вздыхает, пристраивает поднывающую руку поудобнее. Рану то дёргает, то пробирает зудом, и Гермионе приходится вдавить пальцы в основание шеи, чтобы сосредоточиться.
— Мне нужно, чтобы ты просто отправил эти письма, ладно? Я не хочу волновать никого больше необходимого.
— Это глупо.
— Что?
— Это глупо — оберегать их, скрывать от них вполне реальную угрозу…
— Ты шутишь? С каких пор болезнь, которой…
— Как будто ты до сих пор считаешь их детьми, не способными справиться с плохими новостями.
— Я не хочу волновать их лишний раз; и у Гарри, у Рона множество хлопот и дома, и на работе. И…
— И это значит, что они не справятся с новостью о том, что ты, возможно, заболела?
Слова Малфоя забираются слишком глубоко, потому что, когда Гермиона отшвыривает ему резкое «Я так не считаю», её голос дрожит от злости. И приходится несколько раз выдохнуть судорожно и шумно, ущипнуть себя за опухшее ещё запястье, чтобы в голове прояснилось. Гермиона прижимает раскрытую ладонь к косяку двери и повторяет:
— Просто отправь эти письма. И всё.
За дверью что-то отбивает мерный ритм, и Гермиона невольно представляет, как Малфой, бледный и обряженный в свои бесконечные чёрные тряпки, стучит мыском по полу; его губы, тонкие и бескровные, плотно сжаты, а лишённые цвета глаза презрительно сужены. И Гермиона чувствует, как у неё холодеют пальцы. Она зовёт его снова, но Малфой не отвечает, и прежде чем в отдалении хлопает дверь, до неё доносится едкое:
— Отправлю, раз ты так просишь.
День одиннадцатый
Гермионе приходится повторить свой вопрос трижды, прежде чем Малфой нехотя отвечает, закончив со своим привычным опросником:
— Шведы ещё ничего не решили.
На ногах Гермиона с рассвета, и хотя жар и рана уже не беспокоят её как раньше, она почти не чувствует себя от измывающей усталости. Пальцы судорожно цепляются за косяк двери, пока она переводит дыхание, накладывает охлаждающие чары на замотанное предплечье.
— Это не так просто, как ты думаешь, Грейнджер. Мне нужно время.
Гермиона слышит, как Малфой поправляет мантию, как переступает с ноги на ногу, а после — свой собственный голос, резковатый и злой:
— Но ты знаешь, что делать?
За дверью становится тихо, и Гермиона не хочет, но представляет, как он прищуривается, как усмехается, едва дёрнув краем рта. Его голова, конечно, склонена вбок, как и всегда, когда он обдумывает какую-нибудь едкую гадость. Малфой сглатывает, цокает языком и наконец говорит:
— Я работаю над этим.
— Может, им нужно какое-нибудь официальное заключение от меня? Это будет несложно сделать, и…
— Не стоит. У шведского министерства есть определённые взгляды.
Её усталый вздох обрывается с глухим стуком — Гермиона припечатывается затылком о косяк, кривится. Она едва не бьёт неплотно сжатым кулаком по двери, но останавливается в последний момент, зажёвывает щеку. Вспоминает, как месяц назад, когда планы испытаний ещё не были утверждены, Малфой совершенно не рвался во всём этом участвовать и как он будто бы внезапно изменил своё мнение, стоило им заговорить о шведских нёкки. Гермиона подумала тогда, что это был его очередной способ выслужиться перед начальством. Но теперь… теперь она даже не знает, что и думать. Гермионе кажется: она не чувствует себя. Это злость или что-то ещё, что подпекает её по краям.
— Ты знал?
— Несложно было догадаться, Дурмстранг всё ещё шведская школа. И во время войны шведское Министерство пусть и хранило нейтралитет на словах, но никогда не скрывало своих симпатий.
— Ну это вряд ли что-то новое для тебя, — выталкивает Гермиона и ждёт. Ждёт его реакции, недовольства или согласия, но Малфой только вздыхает.
— Ты серьёзно, Грейнджер, до сих пор?
Гермиона подцепляет пальцам расхлябанный край бинта, вытягивает одну из нитей, накручивая на палец, пока фаланга не темнеет. Дёргает резче до звонкого щелчка.
— В любом случае это ещё ничего не значит. Шведы вряд ли захотят подпортить отношения с британским Министерством. Просто лучше не спешить. А в остальном, это просто данность, — продолжает он глухо. — Я могу бросить всё, уехать в магловский Лондон, но я никогда не стану маглом в полной мере. Какие-то вещи можно понять, только родившись в этот мир. Это не плохо и не хорошо, просто так уж вышло.
Гермиона кивает. Она ненавидит тонкое сомнение, вновь обнажённое его словами, невольное узнавание: что-то, Гермиона выяснила с годами, не включают в книги, не передают из уст в уста, что-то остаётся доступным для тех немногих, кому никогда не приходилось делить себя на волшебника и на магла. И это возраст или смирение, или просто просчёт наперёд, но там, где раньше она бы непременно вспылила, Гермиона только говорит:
— И всё-таки если ты хочешь, чтобы я не мешала тебе с абраксанами, лучше найди решение.
— А я-то думал, годы в Министерстве тебя совсем не изменили.
В малфоевском тоне язвительность вперемешку с чем-то ещё, чем-то, что отдалённо напоминает Гермионе ностальгию или даже тоску. Она хмыкает в ответ. Время, его непримиримый ток, меняет что-то в тебе, не мгновенно, но отщипывая по чуть-чуть. Ты меняешься, ты остаёшься прежним — это лишь вопрос перспективы. В конце концов, изменения никогда не заметишь изнутри. И всё, что раньше было тобой или потерялось по пути, — оно ведь не факт, что исчезло.
— Просто цели теперь другие.
— Не сорвать турнир? — хмыкает Малфой, и Гермиона невольно усмехается в ответ. Край рта дёргает мимолётным подобием улыбки.
— В том числе.
— О, Грейнджер, не беспокойся, что-нибудь они придумают. Обрядят эльфов или уговорят кентавров на полдня пересечь границу.
— Обрядят эльфов? — Гермиона прячет неровный смешок за сухим кашлем.
— Ну, если обычные русалки и тритоны нам уже не подходят, то простые эльфы точно не будут достаточно впечатляющими для турнира.
— Говоришь так, будто вся эта нервотрёпка не ваших рук дело. Вам же зачем-то нужно было пообещать французской делегации, что в этот раз всё будет ещё лучше и масштабнее, чем в прошлый.
— Это вопрос престижа, Грейнджер. К тому же, нёкки ты предложила сама.
— Естественно. Вы с Перси, я напоминаю, хотели включить в турнир ундин.
— И что не так с ундинами?
— Даже не знаю. Может, то, что они плотоядные? — Гермиона сводит руки на груди, упирается плечом в косяк двери, но голени всё равно зудят от подбирающейся усталости.
— Думаешь, это бы остановило распорядителя? — голос Малфоя потрескивает от веселья, и Гермиона слышит свой тихий смешок следом. — Уверен, он будет просто в восторге, когда узнает про нападение нёкки. Утопленники и драконья оспа — что может быть лучше для турнира?
— Ты же слышал, что они хотят включить химер в первый этап? — её ответ выходит сипловатым и сбитым, смех ещё скребёт горло.
— Нет, но после драконов меня уже мало что удивляет.
— Мерлин, знаешь, я всё думала, ну кто вообще придумывает все эти испытания, кто решает, что мантикора — то, что нужно для вчерашнего студента. А это всё те же люди, которые посчитали, что чары незримого расширения должны быть незаконными, а вот варить амортенцию или оборотное может вообще каждый.
— Ну всё-таки, чтобы сварить нормальную амортенцию или оборотное, нужно иметь неплохие навыки.
Её смешок выходит слишком громким, слишком звонким, чтобы Малфой мог это пропустить, и тишина за дверью становится почти вопрошающей. Он ничего не говорит, но Гермиона почти видит его вскинутые брови и сжатые в тонкую линию губы.
— Я варила оборотное на втором курсе, — объясняет она с краткой заминкой.
— И что, сработало? — Гермиона почти не узнает малфоевский голос, от привычной издёвки в нём не осталось и следа, и он кажется почти восторженным.
— Можно и так сказать.
Малфой хмыкает, и по тому, как он торопливо сглатывает, как звонко цокает языком, Гермиона угадывает: хочет спросить что-то ещё. Но его вопрос прерывает странный звон и шуршание, звуки за дверью размываются в гул. Отводящие чары, понимает она, ну конечно. А через несколько минут Малфой уходит, бросив своё спешное «до завтра».
День двенадцатый
— И на что похож магический Стокгольм?
Гермиона спрашивает это, пока разматывает рану, край промасленного бинта волочится по полу. Она перебрасывает растрёпанную косу на левое плечо, осторожно снимает последний круг, стараясь не повредить едва схватившуюся тёмно-бурую корку. Она спрашивает Малфоя, потому что устаёт от давящего молчания, нарушаемого одним только бормотанием портрета, потому что не знает теперь, чем себя занять: все письма отвечены, все книги прочитаны, все углы исхожены, а впереди ещё четыре дня в этих четырёх стенах.
— Не думаю, — добавляет она, потому что Малфой не торопится с ответом, — что мне удастся его осмотреть. Портключ ведь на утро субботы.
— Всё надеешься выйти с карантина?
— Прошло уже одиннадцать дней, а я до сих пор не позеленела. Так что, думаю, мы можем перестать делать вид, что эта водяная болезнь — хоть сколько-то реальная угроза.
Малфой фыркает, но не спорит; он просит её наложить несколько очищающих на рану, а после наконец говорит:
— Магический Стокгольм такой же, как Лондон, только раз в семь меньше и холоднее. И лавки здесь совершенно кошмарные.
— И это всё, что ты можешь сказать? — Её усмешку смазывает: из-за очищающих чар предплечье обдаёт щиплющей болью.
— Ещё здесь темнеет в два.
Гермиона прижимает ладонь ко рту, но невольный смех всё равно заполняет комнату.
— Это поразительно, Малфой, — говорит она наконец, тяжело дыша. В горле ещё першит.
— Я никогда не любил путешествия.
— И поэтому пошёл работать в Отдел международного магического сотрудничества?
Малфой хмыкает, постукивает по краю двери костяшками пальцев:
— Ты наложила мазь?
— Почти, — врёт Гермиона и неловким движением палочки притягивает к себе банку с мутно-зелёной горчащей мазью. И по тихому смешку Гермиона догадывается, что на её ложь никто, конечно, не повёлся.
— Ну ты помнишь, как это было: обязательные общественно полезные работы; и про путешествия тогда даже речи не шло. Знал бы — ни за что бы не согласился.
Гермиона улыбается, потому что Малфой, думает она, иногда тоже просто кошмарно врёт. Она откручивает наконец слегка скользкую крышку от банки, зачерпывает немного мази пальцами, зажимает банку между здоровой рукой и боком.
— А ты почему осталась в«тварях»? Это же мёртвая ветка, развития никакого. Пошла бы в тот же Аврорат, боролась бы с неискоренимой несправедливостью вместе с Поттером.
— Волшебники могут о себе позаботиться, существа — нет. — Малфой громко фыркает, и Гермиона вскидывается почти мгновенно: — Что?
— Какого-то подобного ответа я от тебя и ждал.
— И что это должно значить, Малфой? — Гермиона дёргает рукой, и банка с мазью едва не валится на пол.
— Что ты очень предсказуемая?
Вместо привычной злости Гермиона чувствует, как нервный смех волной проходится по груди. Он хриплый и рваный, и от него Гермиону почти сгибает пополам.
— Ты тоже очень предсказуемый, Малфой.
День тринадцатый
— Знаешь, почему, как я думаю, ты ничего им не сказала?
Она сидит на полу, и он, кажется, тоже — голос, когда он заговаривает, раздаётся слишком близко, чтобы идти сверху. Перед ней веером разложены запечатанные письма, и Гермиона пробегается по их конвертам пальцами, прежде чем пожать плечами.
— Нет, но мне и неинтересно.
Малфоя её ответ, конечно, не останавливает, и Гермиона даже не удивляется, когда он совершенно невозмутимо продолжает:
— Я думаю, ты не сказала им, потому что это играет на руку тому, какой ты хочешь себя видеть, какой ты хочешь, чтобы тебя видели другие: бескорыстной, самоотверженной, готовой ради друзей на всё.
Гермиона не хочет реагировать на его слова, но чувствует, как вдоль позвонков прокатывается холод, чувствует, как напрягаются мышцы спины и как деревенеет рука, распластанная поверх конверта.
— Хочу, чтобы меня видели? — Её голос ледяной и резкий, и Гермиона ненавидит его и за эту слабость тоже.
— Мы все хотим: я хочу, ты хочешь. У всех есть представление о себе, и мы живём, действуем в соответствии с ним. Мы забываем, как это — быть вне этих представлений. Ты не сказала им ничего, потому что ты так привыкла.
— А кажется, всего пару дней назад ты говорил, что Министерство меня изменило.
— Думаешь, это несовместимые вещи?
— Думаю, что ты используешь всё это как оправдание собственному сволочному характеру.
Она слышит, как за дверью шуршит ткань, и почти уверяется, что Малфой собирается уйти, когда снова слышит его голос, прерывистый и раздражённый в тон её голосу:
— Думаю, одно всё ещё не исключает другое. А ещё я думаю, что ты скорее позволишь очередному нёкки отгрызть тебе руку, чем признаешься, что понимаешь, о чём я говорю.
— И в чём же тогда твоё представление, Малфой?
Гермиона отклоняется назад, прижимается лопатками к двери. Окно впереди задёрнуто изморозью, и через её белую вязь Гермиона едва видит подмёрзшую реку, перекинутый через неё мост и пар над водой. Солнце ещё высоко, но это, конечно, скоро пройдёт — Малфой прав, темнеет здесь, едва успеешь проснуться. Она пробегается пальцами сквозь свалявшиеся кудри, медленно накручивает одну из прядей на палец, стучит носком по полу. И, кажется, проходит не меньше минуты, прежде чем Малфой наконец отвечает:
— Быть последней сволочью, конечно. — Гермиона сводит губы в тонкую линию, но не говорит ни слова в ответ. Просто ждёт, пока Малфой продолжит, не выдержав молчания: — Видишь, в чём разница, Грейнджер, у меня в отличие от тебя или Поттера, нет желания кого-то спасать, причинять добро или справедливость. Больше всего, Грейнджер, я хочу, чтобы меня просто не трогали.
— Знаешь, это совсем не то, что бы я назвала неизменным в тебе, — говорит Гермиона, погодя. Она ждёт, пока его молчание не становится нетерпеливым; Гермиона угадывает это по едва отяжелевшему дыханию и тихому стуку из-за двери. — Мне кажется, ты всегда любил пожаловаться.
Малфой только усмехается, встаёт, видимо, потому что голос звучит теперь над её плечом.
— Лучше напиши как есть. Слухи до них всё равно дойдут.
— Осталась всего пара дней, — говорит она, но Малфой этого уже не слышит — за дверью трещит аппарация.
День четырнадцатый
Малфой довольно хмыкает, когда она проталкивает два письма в щель между дверью и порожком.
— Кстати, шведы всё-таки согласились. Я убедил их, что Шеклболта тоже очень волнует судьба нёкки.
Улыбка растягивает губы до щиплющей боли, от облегчения теплит в груди, и второй раз за неделю она говорит Малфою спасибо. И невольно усмехается про себя: вот уж действительно, иногда что-то меняется так, что ты этого почти не узнаёшь.
— Ты всё ещё мне должна, — отзывается он в ответ поспешно и с напускной невозмутимостью.
— Да, конечно, у нас был уговор.
Гермиона думает, что Малфой уйдёт, но вместо этого она слышит, как шуршит его мантия, когда он опускается на пол, чтобы снова сесть вровень с ней.
— Тебе бы понравилось, как испугался этот идиот Улаф. Я думал, его хватит удар. Он так затрясся.
Малфой хмыкает, и этот звук раздаётся так внезапно близко, что Гермиона улавливает в нём новые полутона: это одновременно и раздражение, и беспокойство, и, кажется, смятение. Так, словно он заговаривает, чтобы замять тишину. Он говорит и говорит: пересказывает, как прошло последнее совещание, как тянулись бесконечные обсуждения. Он говорит, и тон его голоса усталый и разочарованный. И возможно, позволяет подумать себе Гермиона, возможно, Малфой потерян не меньше неё, возможно, он тоже чувствует это: иногда ты впадаешь в жизнь и перестаёшь замечать, как она разворачивается вокруг тебя. Возможно, он тоже знает, как это: двигаться вперёд, только чтобы остаться на месте. Возможно, это просто следы, нет, последствия того, как взросление нагоняло их: в бегах и на конспиративных квартирах.
И возможно, это справедливо для каждого из них, просто кто-то лучше справляется или просто искуснее скрывает. Гермиона знает, что это справедливо для неё, справедливо для Гарри и для Рона. Она узнаёт это по тому, как Гарри иногда обнимает Джинни или поглядывает на вечно перепачканного Джеймса. Узнаёт это по тому, как опадает иногда лицо Рона, когда они аппарируют к Норе. Они говорят об этом всё время и в то же время не говорят вообще: иногда ты просто не хочешь волновать тех, кого любишь, больше необходимого.
Но теперь она сидит здесь, прислонив затылок к холодной глади двери, и думает, что они с Малфоем, кажется, не такие уж и разные.
— Знаешь, — говорит она, когда становится тихо, — возможно, ты не так уж неправ. Насчёт представлений и всего такого.
— Не так уж неправ?
— Неужели ты ждёшь, что я с тобой соглашусь?
— Нет, Грейнджер, — говорит он, и в его голосе слышится смех. — Конечно, нет.
— Всё же ты всегда был нытиком.
— А ты омерзительно самоуверенной.
Гермиона усмехается, устало кивает. Кудри пружинят у лица, и она неловко отводит их за ухо.
— Возможно, иначе ничего этого бы не случилось.
— Ну, в конце концов, — как-то нехотя добавляет он, — ты, кажется, была права насчёт этой водяной болезни.
И Гермиона фыркает, почти не задумавшись:
— Тебя это удивляет?
— Нет, — говорит он, и в его голосе нет и тени привычной издёвки, — конечно, нет.
Гермиона медленно стягивает бинт, и под ним едва виднеются розоватые шрамы: три уродливых царапины и два полумесяца от укуса.
— Твои мази, кажется, помогли.
— А тебя это удивляет?
— Нет, — говорит она, мягкая улыбка растягивает губы, — совсем нет. — И добавляет позже: — Из тебя вышел бы неплохой целитель.
— Думаешь?
Тон его голоса почти примирительный, и Гермиона думает, что да, пожалуй, и правда разница между ними не такая уж большая.
— Малфой? — зовёт она, но быстро сбивается, пробует иначе: — Драко?
Его имя странно горчит на языке, как горчат отмершие слова, невысказанные вещи и всё, что осталось в прошлом. Оно горчит, как горчат свои представления и разрыв, который они оставляют с реальностью, с тем, как всё оборачивается в конце концов.
— Да, — он странно заминается, — что такое?
— Я могу подписать твои документы…
— Это ждёт пару дней.
Его тихий голос снова раздаётся над её плечом, и Гермиона оборачивается на его звук. И ей кажется — представляется почти, — что он вот также сидит на полу вполоборота к ней. И мысленно Гермиона дорисовывает его едва прищуренные от смеха глаза, бесцветную радужку с разлитыми зрачками, тонкие губы и намётки ямочек на подбородке и по щекам, пряди, подрагивающие у лба, и улыбку, которую Гермиона не видела, конечно, но иногда случайно выхватывала блуждающим взглядом. Улыбку, на которую — как когда-то казалось — Драко никогда не был способен. Но есть представления о себе и представления о других, и зазор, который остаётся между ними и реальным положением дел.
Гермиона протягивает руку, чтобы несмело коснуться пальцами полотна двери, тихо постучать по косяку. И дерево, обычно холодное, кажется ей едва тёплым. Они молчат, и тишина по обе стороны двери — она громкая.
День новый
Тело ещё ломит от невымывшегося сна, и Гермиона лениво потягивается, трёт глаза. Свет фонаря на полу походит на пятно, но вот он мигает в последний раз, когда горизонт за окном размывает грязно-розовым. Мужчина на портрете спит, привалившись спиной к краю рамы. Его обычно живое и беспокойное лицо смягчено; и он молчит, но Гермиона всё равно тихо бормочет, повторяя его слова о том, что плыть, да, конечно, важнее всего. И это единственный звук, нарушающий глухую тишину вокруг.
Вещи собраны ещё со вчера, и больше её в этой комнате ничего не держит. Гермиона сперва стучит по косяку, а после касается дверной ручки, на вид холодной и гладкой, и та кажется ей почти тёплой.
— Драко? — зовёт она тихо, и из-за двери доносится задавленный смешок.
— Да, Грейнджер?
Гермиона чувствует, как края её губ подёргивает улыбкой. Она торопливо облизывает высохшие губы и дёргает дверь на себя.
1) Игорь Булатовский, Карантин
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
|