 
        




| ↓ Содержание ↓ 
 ↑ Свернуть ↑ | 
Хван Ин Хо родился 2 февраля 1976 года в Сеуле, в районе Содэмунгу — старом квартале с одноэтажными домами, тесными двориками и звонкими голосами соседей через тонкие стены.
Семья жила скромно, по корейским меркам того времени — «достойно»: небогато, но с правильной репутацией, с глаженой школьной формой, порядочным отцом и послушной матерью.
Отец, Хван Ин Соп, служил в морской пехоте, участвовал в операциях во Вьетнаме. Вернувшись, устроился преподавателем физкультуры в местной средней школе. Его уважали на районе — за выправку, за принципиальность, за то, что «умеет ставить на место». Он считал, что мальчик должен расти мужчиной: не ныть, не жаловаться, вставать с первого раза. Корейский менталитет 70-х — иерархия, долг, сдержанность — были для него не просто фоном, а сутью жизни.
Мать, Ён Ми Сон, была его полной противоположностью.
Тихая, нервная, с глазами, всегда чуть-чуть настороженными. Она никогда не перечила мужу — впрочем, ей и не давали такой возможности.
Она слушала и кивала. Она готовила и убирала. Она жила как будто в полшага позади — и с каждым годом всё больше терялась в собственной тени.
Когда Ин Хо был совсем маленьким, она иногда пела ему народные колыбельные, приносила из храма крошечные амулеты, нашёптывала что-то, пока гладила его волосы — словно пыталась заколдовать тишину.
Но чем старше он становился, тем дальше от него она уходила — не физически, а душой. Женщина, не имеющая пространства для своего «я», в такой семье либо ломается, либо исчезает.
Она выбрала второе.
Сначала она стала подолгу задерживаться в храме. Говорила, что помогает на кухне, убирает, «проводит время среди добрых людей». Отец раздражённо кривил губы: «Молитвами сыт не будешь». А потом она просто перестала возвращаться.
Ин Хо тогда было девять. Он проснулся утром — а её не было. Чашка стояла на столе. Тапки аккуратно у кровати. Ни записки, ни объяснений.
Отец вернулся вечером. Положил еду на стол. На вопрос «где мама?» ответил коротко:
— Некоторые не выдерживают.
Помолчал, потом добавил:
— Живи так, будто её не было.
И больше никогда её имя в этом доме не звучало. Он не разрешил её вспоминать. Не говорил, что она умерла — умерших в Корее чтят. А просто сделал вид, что её не существовало.
Для маленького мальчика это стало первым настоящим ударом по привязанности. Резким, молчаливым — как нож под рёбра. Он не закатил истерику. Не забился в подушку. Он замолчал.
С той ночи в нём как будто выключился звук. Он понял, что любовь может исчезнуть без причины. Что то, что ты считал своим — на самом деле тебе не принадлежит. И что лучше не держаться слишком крепко, если не хочешь остаться с пустыми руками.
Отец этого не видел. Или не хотел видеть. Он воспринимал молчание сына как мужскую стойкость. А на самом деле оно было не стойкостью, а пустотой.
В то время в корейском обществе никто не говорил о чувствах детей. Психология? Травма привязанности? Это были слова из западных журналов, не из ханока в Содэмунгу. Детям говорили: «терпи», «будь полезным», «не позорь семью».
И Ин Хо стал таким, как от него ждали — тихим, послушным, незаметным.
Настолько правильным, что его перестали замечать.
Но в глубине души он навсегда остался тем девятилетним мальчиком, который проснулся утром и понял:
если ты кого-то любишь — будь готов, что однажды ты проснёшься, а их уже не будет.
* * *
Прошёл год после исчезновения матери, прежде чем отец привёл в дом другую женщину. Её звали Пак Маль Сун, ей было чуть за тридцать. Она была моложе его отца, с короткой практичной стрижкой и звонким голосом, в котором одновременно слышались и сдержанная строгость, и какая-то внутренняя тревожность.
Она работала секретарём в строительной фирме — умела быстро печатать, аккуратно складывала бумаги, варила суп с анчоусами, не придавая значения запаху, и гладила вещи с такой силой, будто выглаживала не складки, а усталость.
Она не была злой. Просто ей не было до него дела.
Она не пыталась стать ему матерью — но и не отталкивала. Просто жила рядом. Готовила на троих. Покупала продукты — «на нас». Старалась не мешать, и ждала того же от него. Он был мальчиком от другой женщины. В 80-е в Южной Корее это не озвучивалось — но понималось без слов.
Отец не вмешивался. Он считал: «Раз вы не ругаетесь — значит, всё нормально». Никаких разговоров. Никаких семейных советов. Просто быт, в котором каждый был отдельной фигурой на доске.
Ин Хо не протестовал. Он был вежлив, внимателен, собран, и казался старше своих лет. Ему не надо было напоминать сделать домашнее задание или вытереть обувь. Он предугадывал раздражение взрослых — и избегал его заранее.
Но это не сделало его замкнутым.
Наоборот: в школе он был активен, хотя и не выделялся. Играл в баскетбол, собирал пластинки с соседскими мальчишками, влюблялся — по-тихому, по-детски, в девочек с аккуратными косичками, которые пахли яблочным шампунем. Он умел говорить, умел шутить, если чувствовал себя в безопасности. Он не отгораживался — он просто не пускал глубоко.
Психологически он вырос с моделью: «Если будешь слишком привязан — тебя бросят. Лучше быть хорошим, но не нуждающимся». Он научился быть приятным, но не уязвимым. Его тишина — это не страх, а контроль.
В 1992 году в доме появился новый ребёнок — Чун Хо. Ин Хо тогда было шестнадцать. Он учился в старшей школе, готовился к экзаменам, всё больше отдаляясь от дома, где по-прежнему царила привычная молчаливая отстранённость. Но появление брата не усилило одиночество — наоборот, дало точку опоры. Этот крохотный, беспомощный комок с тёплой кожей и сжатыми кулачками не требовал от него ни силы, ни правильности, ни заслуг.
Он просто тянулся к нему — и Ин Хо, впервые с детства, ощутил, каково это: быть нужным просто потому что ты рядом.
С тех пор он приходил в детскую почти каждый вечер. Не потому что просили. Не потому что надо. А потому что рядом с этим крошечным существом он чувствовал тишину, которая не пугала. Не давила. Не обесценивала. Чун Хо просто спал у него на груди. Дышал. И впервые в жизни кто-то полностью зависел от него — не требуя доказательств, что он этого достоин.
Ин Хо ухаживал за братом не как взрослый — а как тот, кто сам недополучил тепла и теперь отдаёт его без остатка, чтобы не исчезло. Он знал, как стерилизовать бутылочку, на каком боку лучше укачивать, когда подогревать молоко, а когда достаточно приложить ладонь к животику. Он научился отличать крик от колик от крика от одиночества.
Маль Сун это видела.
Иногда она подолгу смотрела, как он держит ребёнка, и в глазах её было что-то похожее на сожаление. Может, к себе. Может, к немеу. Однажды она прошла мимо, увидела, как Ин Хо что-то шепчет брату в полумраке, и — почти, почти — дотронулась до его плеча. Но вовремя одёрнула руку. Не потому что не хотела. А потому что не умела.
Ин Хо сделал вид, что не заметил. Но запомнил. Он всегда запоминал не действия — а то, что осталось несказанным. И потому никогда не винил её по-настоящему. Он не ждал, что мачеха изменится. Он не ждал, что полюбит его или станет звать «сыном». Но в глубине души он чувствовал, что в её молчании теперь есть что-то ещё. Появился оттенок сожаления. Или стыда. Или нежности, которой она не знала, как пользоваться. Он не держал на неё зла. Он не умел обижаться всерьёз. Он научился принимать ровно столько, сколько давали — и беречь даже малое.
Чун Хо стал его миром.
Он мог молчать при взрослом — но оживал, когда брат хватался за его палец. Он мог не говорить о своих чувствах — но выражал их в действиях: стирал его одеяла, таскал продукты, чинил сломанный комод, чтобы младший «не поранился».
Он не называл это любовью — он просто был рядом. Всегда.
В школе он остался таким же — вовлечённым, но сдержанным.
Хорошо учился, особенно по английскому и праву. Был любимцем преподавателей: тихий, но проницательный. Сверстники тянулись к нему — не как к лидеру, а как к тому, кто держит равновесие. Он мог выслушать и ничего не рассказать дальше. Никого не предать. И этим вызывал уважение, которого другие добивались шумом.
Девушки в старших классах порой сами проявляли инициативу — и по тем временам это было почти дерзостью. В Корее начала 90-х такие вещи всё ещё считались нестандартными: традиционно именно парень должен был сделать первый шаг, пригласить на улицу после занятий, завести разговор, протянуть шоколадку в день Белых влюблённых. Но Ин Хо был другим. Он не заигрывал. Не лез в компании. Не дразнил и не флиртовал.
Был вежлив, аккуратен, всегда спокойный — и именно этим цеплял.
Он слушал собеседника так, словно слышал по-настоящему. Отвечал без фальши. Никогда не пытался впечатлить, не кичился ни успехами, ни внешностью, и в этом — особенно для подростка — было что-то взрослое, будто за плечами у него уже была жизнь, которую он не стал бы никому навязывать. Такая сдержанность притягивала. Девочки чувствовали в нём глубину. И потому, преодолевая собственную застенчивость и давление норм, сами первыми писали ему записки, предлагали вместе пройтись до автобусной остановки, клали угощения на парту.
Он не отталкивал. Улыбался, благодарил, даже шутил — но всё в пределах невидимой черты. Не потому что не хотел близости. А потому что не был уверен, что заслуживает её — или что она может быть безопасной.
К 1995 году Ин Хо закончил старшую школу — один из лучших учеников в классе. Не первый, но тот, про кого учителя говорили: «он справится».
Он сдал вступительные экзамены в университет Кёнсан и получил право учиться на государственном отделении. Это было не просто достижение — это было освобождение.
Дом, в котором он прожил почти всё детство, не был адом. Он не был полон насилия. Там не били, не кричали, не оскорбляли. Но именно эта тишина, ровная, отстранённая, безжизненная, становилась с годами всё тяжелее.
Дом, в котором никто не спрашивал: «Ты в порядке?», но где всегда ждали, что ты всё сделаешь правильно.
Ин Хо собирался в университет молча. Чемодан он сложил накануне, аккуратно и быстро. Никакой суеты, никто не вмешивался. Ему никто не предложил помощь, и он сам ни к кому не обратился.
Мачеха поставила на стол контейнер с рисом и чашку супа. Сказала:
— Учись. Не опозорь отца.
В голосе не было тепла, но слышалась тревога. Она просто не умела говорить иначе.
Он кивнул. Не задал ни одного вопроса, не поблагодарил. Но на пороге задержался — на миг, всего на пару лишних секунд.
Перед выходом он зашёл в комнату брата. Чун Хо был ещё совсем ребёнком — в пижаме, с растрёпанными волосами. Играл с машинкой, не особо понимая, что Ин Хо уезжает надолго.
Ин Хо обнял его крепко, но неловко.
Сказал:
— Ты теперь главный.
— Я же маленький! — возмутился Чун Хо.
— Уже не очень, — ответил он и встал.
Брат подбежал к дверям, но не стал удерживать. Просто смотрел.
Ин Хо не оглянулся.
Он не позволял себе показывать, что тяжело.
Когда поезд тронулся, и Сеул остался позади, внутри стало пусто. Не глухо, как раньше, а по-другому — тихо и широко, как будто всё, что давило годами, вдруг отступило. Именно в этой тишине он впервые понял: дальше — никто не укажет, каким ему быть.
Не нужно больше следить за лицом отца. Не нужно подбирать слова. Не нужно сжимать челюсть, чтобы не выдать усталость.
Можно жить по-своему.
Можно говорить, чувствовать, ошибаться.
И именно это его пугало. Он не знал, как быть, когда не ждут от тебя роли.
Когда не нужно быть сильным, умным, удобным. Когда тебя никто не проверяет.
Открытость пугала сильнее любой оценки.
Он не боялся одиночества. Он вырос в нём. Но впервые столкнулся с собой — настоящим, без защиты. И понял, что не знает, кто это.
В общежитии он держался дружелюбно. Помогал другим парням чинить технику, делился купленными учебниками, угощал раменом. На первый взгляд — обычный, немного тихий, но вполне общительный студент.
Он легко находил общий язык. Слушал, шутил, подмечал детали. Был тем, кого уважали, но не толкали к откровенности. Тем, кто всегда выручит, но не станет жаловаться. И всё же, даже среди разговоров и смеха, вокруг него оставалась тонкая, невидимая граница.
Он не звал никого в комнату. Не делился по-настоящему ни мыслями, ни историями. У него были собеседники, но не друзья. Он умел нравиться — но не позволял себя любить.
На первом курсе у него случилась первая почти-серьёзная история.
Девушка с факультета журналистики — с ярким голосом, живыми жестами, теплом, от которого он невольно отступал на шаг.
Она была из тех, кто не ждал приглашения. Открыто подходила в библиотеке, оставляла в тетради бумажки с шутками и карикатурами, подкладывала сладости в карман куртки. Могла схватить его за рукав в коридоре — просто так, не стесняясь.
Он старался. Искренне. Хотел, чтобы у них получилось. Несколько месяцев они встречались: скромно, почти по-старомодному. Без громких слов, без прикосновений на виду. Он был вежлив, заботлив, внимателен — и немного отстранён.
Однажды она спросила, тихо, будто боясь обидеть:
— Ты всегда такой… аккуратный с чувствами? Или только со мной?
Он не нашёл, что ответить. Потому что не знал. Он и сам всё время ждал, что однажды проснётся — и её не будет. Просто уйдёт. Без объяснений. Как мама.
И в итоге — ушёл сам.
Раньше, чем она успела устать ждать.
Семье он писал редко. Несколько строчек на открытке — про погоду, экзамены, здоровье. Всё, что можно было сказать, не прикасаясь к главному. Он звонил раз в месяц — чаще по воскресеньям, ближе к вечеру. Спрашивал, как брат, как отец, не забывал поблагодарить мачеху за посылку с мёдом и орехами. Но о себе говорил мало. Почти ничего. И никогда не просил ни о чём.
Мачеха отвечала в похожем тоне — сдержанно, формально. Между строк иногда проскальзывала усталость, но она не позволяла себе ни жалоб, ни лишних слов. Однако перед началом второго курса, когда он позвонил как обычно, её голос неожиданно дрогнул:
— Приезжай на Чусок. Чун Хо спрашивает о тебе каждый день.
Она сказала это быстро, почти буднично, будто бы между делом. Но Ин Хо уловил — это было важно. Слишком важно, чтобы обсуждать вслух.
Он не дал обещаний. Просто кивнул, хотя она не могла его видеть.
А через пару недель — приехал. Без предупреждений. В одной руке — сетка с фруктами, в другой — старые книги для Чун Хо. Он не стал ничего объяснять, не пытался растопить лёд. Но пересёк порог сам, не из вежливости, а потому что внутри всё ещё оставалось то, что связывало его с этим домом.
Чун Хо обрадовался так, будто его не было не год, а десять лет. Подбежал к двери в майке с выцветшими машинками, обнял — быстро, крепко, по-детски. Потом потащил в дом, говорил без умолку, показывал новые игрушки, заводил свои разговоры про школу, а Ин Хо только кивал, слушал — и вдруг понял, как сильно скучал. Не по дому. Не по детству. По брату. И рядом с ним — почувствовал себя дома. Не из-за стен. А потому что был кто-то, кто ждал его по-настоящему.
Он не знал, как правильно — быть братом. Не знал, что надо говорить, как отвечать на детские восторги или замечания мачехи, когда та молча убирала лишнюю посуду со стола, будто не рассчитывала на него. Всё шло будто не по сценарию. Но в этот раз — это не пугало. Напротив. Впервые за долгое время ему хотелось остаться чуть дольше.
А вечером, когда Чун Хо уже переоделся в пижаму и они сели вместе на пол, раскладывая карточки, тот вдруг посмотрел на него как-то особенно пристально и спросил:
— А почему ты теперь улыбаешься по-другому?
Ин Хо растерялся. Вопрос был сказан просто, без подтекста, но попал в точку. Он действительно стал другим. Спокойнее. Мягче. Будто часть той зажатой настороженности, с которой он жил всё детство, — наконец отступила.
Он улыбнулся снова — легко, честно — и впервые за долгое время рассмеялся вслух. И не почувствовал в этом ни вины, ни опасности.
* * *
Остальные годы в университете прошли спокойно — внешне. Внутри же он продолжал искать баланс между тишиной и привязанностью.
Он больше не заводил серьёзных отношений. Была пара попыток — одна с сокурсницей из соседней группы, другая с девочкой из кружка правовой журналистики. Обе были недолгими, почти несостоявшимися. Он был неравнодушен, внимателен, всегда рядом — но каждый раз, когда дело доходило до чего-то серьезного, кто-то внутри будто нажимал на тормоз. Не страх, нет — скорее, предчувствие: что это закончится. Что опять придётся отпускать.
И он уходил первым. Вежливо, аккуратно, не оставляя за собой ничего. Словно хотел, чтобы о нём не осталось воспоминаний, которые могли бы причинять боль.
На последнем курсе он подрабатывал помощником на местной вещательной станции. Писал заметки, помогал с монтажом, носил кофе и документы, учился работать быстро, чётко, без ошибок. Работа была несложной, но требовала внимания — и он справлялся отлично.
Там его уважали: за точность, за добросовестность, за умение держаться тихо, но уверенно. Он не искал признания — но к концу года все знали, что на него можно положиться.
Платили немного, но хватало, чтобы не просить денег у семьи. А главное — он чувствовал себя нужным. Пусть и
ненадолго.
Домой он наведывался нечасто. Чаще — на праздники или когда брат болел.
Иногда привозил подарки — книги, раскраски, фигурки. Не роскошь, но всегда с учётом, что Чун Хо любит. Тот же ждал его, писал письма с неровными строчками, звонил тайком из автомата возле школы. Их связь оставалась почти детской — и в этом была её честность.
С мачехой отношения оставались ровными. Она по-прежнему не знала, как говорить о чувствах, но старалась: клала в посылки больше еды, чем просили, передавала привет, спрашивала — без нажима — о работе и экзаменах.
Ин Хо тоже не давил. Он был благодарен — по-своему. За то, что у него был брат. За то, что у него был дом — пусть не тёплый, но стабильный.
Весной пришла весть о смерти отца.
Ин Хо мыл чашки в общей раковине, когда зазвонил телефон. Мачеха сказала всё очень спокойно:
— Он не проснулся. Сердце. Врачи сказали, что быстро.
Он ничего не ответил. Только спросил:
— Когда похороны?
Всё прошло тихо, по-семейному — без обрядов и больших речей. Церемония была в похоронном зале при больнице. Отец при жизни не верил ни в буддизм, ни в христианство — считал всё это «для слабых». Мачеха, хоть и была христианкой, не настаивала. Только коротко помолилась у гроба, едва заметно склонив голову.
Он стоял в чёрном костюме, с белой лентой на рукаве, рядом с портретом — официальным, сделанным ещё в школьные годы преподавания. На фото отец смотрел строго, с прямой спиной и выражением лица, будто кого-то снова оценивает. Всё было как при жизни.
Чун Хо стоял рядом, тихо держась за его рукав. Он тогда был ещё ребёнком, только начал старшую школу. Несколько раз всхлипнул, но быстро вытер лицо — будто понимал, что плакать можно, но не долго.
Ин Хо не плакал. Не потому что не чувствовал. Просто не знал, что именно потерял.
Отец дал ему многое — выправку, выдержку, умение держать лицо. Но не дал тепла. Не дал признания. Не дал права быть слабым.
Уехал первым поездом. Без сожалений. Но с чувством, что теперь в его жизни что-то окончательно закончилось. Что отныне он сам себе опора. И если кто-то остался — то не те, кто над ним, а те, кого он должен защищать.
С этого момента он больше никому не позволял решать, каким ему быть.
Ин Хо знал, что служба неизбежна. Он не стал тянуть. Выбрал дату — и ушёл сразу после выпуска. Никаких отсрочек, никаких лазеек. Сначала — учебный центр, потом — распределение в военную полицию при Вооружённых силах Республики Корея.
— А ведь мог бы потянуть, — усмехнулся как-то командир. — Такие, как ты, обычно не спешат.
Но он не стал. Просто пошёл — и вернулся другим. Спокойнее. Собраннее. Жёстче там, где прежде уступал.
После демобилизации подал заявление в Сеульское городское управление полиции. Поступил в уголовный отдел. Без протекции, без особых рекомендаций — просто по конкурсу, с аккуратным досье и чистыми результатами. Начинал с обычного — дежурства, отчёты, сопровождение. Но быстро понял: здесь важно не только работать, но и уметь держать дистанцию. Не подставляться. Не суетиться. Он был не просто умным — хладнокровным. Никогда не стремился в первые ряды, но если брался за дело, всегда доводил его до конца. Коллеги прозвали его «ледяным якорем» — за способность заходить в самые напряжённые ситуации и выводить всех без паники, с холодной ясностью.
По карьерной лестнице он поднимался быстро — без лишнего шума, без попыток привлечь внимание. Шаг за шагом, спокойно, как будто просто шёл туда, где должен был оказаться. Работал много, не искал лёгких дел, не просил поблажек. Начальство это ценило. Коллеги — не всегда.
В тот день вызов пришёл ближе к вечеру. Больница. Поначалу — как обычно: изнасилование, несовершеннолетняя, отказ от показаний. Ситуация тяжёлая, но, увы, не редкость. Бумаги, протоколы, формы. Он не ожидал, что именно этот случай чем-то зацепит. Думал — просто ещё один эпизод, очередная рутинная точка в конце смены.
Он стоял у двери палаты, просматривая бумаги и ждaл врача.
Тогда он её и увидел.
Медсестра. Белая форма, шапочка, синий бейдж. На нем — имя: Юн Со Ра.
Она не стремилась выделиться. Ни манерой говорить, ни внешностью, ни походкой. Но взгляд всё равно задержался. В ней было что-то… собранное. Спокойное. Она двигалась без спешки, чётко, уверенно. Ни одного лишнего движения, ни взгляда в сторону. Просто делала свою работу.
И почему-то именно это он и запомнил.
Она не играла ни в заботу, ни в холодную отстранённость. Подошла к девочке, поправила одеяло, наклонилась что-то сказать — очень тихо, почти шёпотом. И та, казавшаяся полностью закрытой, вдруг дрогнула плечами, словно впервые за долгое время почувствовала, что рядом кто-то, кому не всё равно.
Ин Хо задержал взгляд чуть дольше, чем собирался. Сам не понял, почему. Может быть, потому что с её появлением напряжение в палате немного ослабло. Быть может, потому что в голосе не прозвучало ни капли дежурной сухости — только спокойствие и участие.
Она подняла глаза, заметив его. Кивнула — коротко, сдержанно, но по-человечески тепло. Он ответил тем же — почти машинально, не задумываясь. Обычно подобные жесты в его практике занимали долю секунды и не оставались в памяти. Но здесь что-то было иначе.
Он остался стоять, наблюдая.
Она не сказала ни слова — ни ему, ни пострадавшей. Вернулась к работе, спокойно и сосредоточенно, не теряя внутреннего равновесия. Ни одного лишнего движения, ни тени напряжения на лице.
Перед уходом она тихо подошла к девочке и взяла её за руку. Жест почти незаметный — но в нём было больше участия, чем в любых дежурных словах. Потому что это не выглядело как шаг по инструкции. Потому что она действительно видела тех, кто перед ней — не как пациентов по расписанию, не как строки в карточке, а как живых, ранимых людей. Даже если они молчали. Даже если были сломлены.
Он не знал, кто она за пределами этих стен. Но в тот момент подумал: таких людей слишком мало. А может, просто раньше не умел замечать.
Он вернулся в участок, отчитался, разобрал бумаги. Всё — как положено.
А на следующее утро — сам того не замечая — пролистал график дежурств: не она ли сегодня в смене?
Она дежурила.
Он нашёл повод. Простой, формальный — уточнить кое-что по выписке, оформить подпись. Мог бы отправить кого-то другого. Мог бы отложить. Но поехал сам. Хотел хотя бы мельком увидеть её снова. Просто хотел снова услышать её голос.
На ресепшене его пропустили без лишних вопросов. Со Ра стояла у стойки, перебирала истории болезней. Волосы были собраны так же, форма — та же, но выглядела она иначе. Или это он иначе на неё смотрел.
Она подняла глаза, увидела его и первой заговорила:
— Снова по делу?
— Да, — он поднял листок, чуть смутившись, — Нужна была подпись лечащего врача… но мне сказали, вы можете помочь.
— Могу, — спокойно ответила она. — Проходите.
Они прошли к столу у стены. Она села, он остался стоять рядом, не спеша садиться. Следил за её руками — как быстро, но ровно она заполняет форму. В комнате стояла тишина, пахло антисептиком и чем-то сладким — возможно, кто-то недавно заварил чай.
Она закончила и, подняв глаза, протянула документ:
— Готово.
Он взял лист, взглянул на подпись, но не двинулся с места. Не сразу. На секунду повисло молчание. Она первая нарушила его:
— Спасибо за то, как вы тогда… с девочкой.
Она чуть замялась, но договорила спокойно:
— Не все следователи разговаривают с пострадавшими спокойно.
— Я не разговаривал, — он чуть пожал плечами.
— Именно, — она легко улыбнулась. — И правильно сделали.
Он едва заметно усмехнулся. Это был не тот случай, когда нужно было что-то добавлять. Но перед тем как уйти, он всё же сказал:
— Если будете в районе участка — загляните в кафе рядом. Там подают юджа-ча. Вкусный, редкость сейчас.
— А вы часто его пьёте?
— Не часто. Но там хорошо.
Она не ответила сразу. Только чуть наклонила голову, будто прикидывая что-то про себя.
— Запомню, — сказала она наконец. — Может, зайду. С подругой.
Он кивнул и вышел.
Они не обменялись номерами. Он не знал, придёт ли она. Но уже через несколько дней увидел её снова — случайно или нет, она шла по улице недалеко от кафе. В светлом свитере, с распущенными волосами. Завидев его, чуть удивилась — и, не раздумывая, подошла.
— Вы ведь хвалили чай. Вот и пришла убедиться. Составите компанию?
Он не флиртовал. Просто сидел напротив, иногда смотрел на неё, иногда — в кружку. Говорил немного, но не потому что не хотел — потому что не знал, как говорить о себе, когда никто не требует отчёта.
А она — не требовала. Она просто слушала. Смеялась, когда он делал невпопад серьёзные замечания. Улыбалась, когда он терял нить. Задавала простые вопросы. Рассказывала про свою работу, про маму, про то, как в детстве боялась медсестёр, а теперь сама ею стала.
Он чувствовал, как рядом с ней становится другим. Не кем-то новым — а собой. Тем, кем, возможно, был до того, как научился держать дистанцию. До того, как понял: даже самые близкие могут однажды уйти — без предупреждения, без причин. И не вернуться.
Он всегда уходил первым. Так было проще. Уйти до того, как станет видно, что ты не нужен.
Но с ней…
Впервые за долгое время не хотелось искать повод сказать «пора». Не хотелось проверять, останется ли она — потому что впервые казалось, что да. Она останется. И это ощущение — тёплое, тихое, неуверенное — держалось с ним до самого вечера. Незаметно. Но прочно.
Они начали встречаться не вдруг. Без признаний, без шагов «вперёд» — просто всё чаще пили чай вместе, реже говорили «случайно встретились», больше слушали друг друга.
Он не сразу взял её за руку. Но когда взял — впервые не потому, что «так надо», не потому, что пора, а потому что действительно хотел быть рядом. И не боялся.
Они не говорили друг другу «люблю» каждый день. Не устраивали признаний в духе кино. Не разбрасывались громкими словами. Между ними всё рождалось тише — в действиях, в коротких взглядах, в привычках: она оставляла ему зонт, он помнил, какой чай она любит. В этом и было их «я рядом». Их «я с тобой».
Ин Хо просто однажды, будто между делом, сказал:
— А если бы мы…
Он не договорил — и не нужно было. Она посмотрела на него и спокойно кивнула, как будто это решение внутри неё уже давно созрело:
— Я бы согласилась.
Всё произошло без эффектного жеста, без кольца в десерте, без чужих сценариев. Тихо. Просто. Почти буднично. Но именно так, как им обоим было нужно. Без шума — зато с уверенностью. С настоящим согласием. С взаимным «да».
Свадьбу назначили на весну. Простая церемония: семья и пара друзей. Он даже позволил себе чуть расслабиться. Подумал — может, это и есть то самое «спокойное счастье», о котором он раньше слышал только в чужих историях. Он не верил в идеальные финалы. Но в этот раз — хотел в него поверить.
А потом — звонок из дома.
Мачеха была сдержанна, как всегда, но голос дрожал:
— Чун Хо жаловался на боли в боку. Мы отвезли его в клинику. Врач сказал, это может быть почечная недостаточность. Всё серьёзно. Надо срочно обследоваться.
Ин Хо поехал немедленно. Позвонил дежурному — коротко объяснил, что у младшего брата серьёзные проблемы со здоровьем, и уехал первым поездом. Он не ждал разрешения — просто сообщил. Его вряд ли бы остановили. И даже если бы попытались — он бы всё равно уехал.
Диагноз подтвердился. У Чун Хо — острая почечная недостаточность. Одна почка почти не работала. Вторая — на пределе.
Врачи говорили прямо:
— Без донора придётся начинать диализ. Постоянный. Изнуряющий. Дальше — полный отказ.
Сказано было спокойно, почти без выражения. Но Ин Хо слышал это как приговор.
Он сдал анализы, не колеблясь. Когда пришёл результат, что они совместимы, он лишь коротко спросил:
— Когда операция?
Будто речь шла не о внутреннем органе, а о чём-то рутинном, вроде визита к стоматологу.
Со Ра не пыталась спорить. Не отговаривала. Просто была рядом. Всегда — рядом.
— Ты уверен? — спросила она один раз. Тихо. С затаённой тревогой.
Он кивнул.
— Я знаю, как это — когда близкий уходит, а ты ничего не можешь сделать. Не хочу снова через это проходить.
Свадьбу отложили. Не было сцен, обид, выяснений. Просто — приняли решение. Спокойно, вместе.
Диагноз, анализы, больница — всё пришло слишком внезапно, чтобы строить планы на цветы и наряды. Но никто не ставил это под сомнение.
Со Ра лишь сказала:
— Мы всё равно вместе. День с кольцами ничего не меняет.
Он тогда впервые подумал, что именно рядом с ней можно по-настоящему выдохнуть. Не держать фасад. Не доказывать силу. Не бояться, что тебя отвергнут, если ты вдруг окажешься слабым.
Операцию провели весной. Всё прошло без осложнений. Когда Ин Хо очнулся — ещё в полусне, с тяжёлой головой, — первым делом спросил:
— Как брат?
Услышав, что всё хорошо, он кивнул и закрыл глаза. Этого было достаточно. Только ради этого и держался. Теперь можно было позволить себе уйти в темноту — хотя бы на время.
Потом — дни в палате, тишина, капельницы. Он восстанавливался медленно. Организм брал своё.
Со Ра приходила каждый день. И в один из таких вечеров она села рядом, взяла его за руку и сказала с привычным спокойствием:
— А теперь ты не отвертишься. Свадьба будет. Хоть в палате, хоть в коридоре.
Он усмехнулся — устало, бледно, но искренне.
— Только без цветов. У меня на них аллергия.
* * *
Прошло чуть больше полугода после операции, когда они всё же поженились.
Сыграли скромно — в зале маленького уличного ресторана недалеко от её дома. Снаружи — деревянные ставни, дворик с цветущей черешней. Внутри — низкие столы, белый рис в керамических пиалах, суп с анчоусами, сезонные намулы, сладкий рисовый пирог и тёплый чай.
Гостей было немного. Пара коллег из её больницы, пара из его отдела. Родители Со Ра — сдержанные, но явно тронутые. Чун Хо — в белой рубашке, немного неловко стоял у стены и всё время поглядывал на брата. А рядом — его мать. В строгом ханбоке, с прямой спиной и тем особым блеском в глазах, который невозможно спутать. Потому что так смотрят только тогда, когда по‑настоящему гордятся.
Со Ра была в мягком ханбоке цвета топлёного молока — светлом, тёплом, как сама она. Волосы были собраны в гладкий пучок, в них — заколка с резным цветком, подарок от матери. Макияжа почти не было, но глаза сияли — по-настоящему. Ин Хо — в простом чёрном костюме, без галстука.
Он всегда чувствовал себя неуютно в центре внимания: формальности, речи, взгляды. Но стоило ей взять его за руку — крепко, уверенно — стало легче.
Всё было просто. Без громкой музыки, без тостов на показ. Гости сидели за низкими столами, говорили негромко, по‑семейному. А в центре — они.
Со Ра спокойно налила чай — сначала себе, потом ему. Без оглядки на правила, просто так, как делала всегда.
— Чтобы хватило тепла. Даже если вдруг станет холодно. Если что — просто подлей кипятка. Мы так и начали, помнишь? С чая.
* * *
Жили они в обычной квартире недалеко от набережной Хангана — между Мапхо и Хапчхоном, в доме без лифта и с узкими лестницами, но с видом на город и лёгким утренним светом в кухонном окне. По вечерам они иногда гуляли вдоль воды — не потому что это было особенно романтично, а потому что было хорошо. Просто и спокойно. Он держал её за руку, покупал керанппанг в уличной лавке, и они молча шли рядом, переглядываясь, когда мимо проезжали велосипедисты или пробегали студенты с музыкой в наушниках.
Всё в их жизни было просто — и в этом была её ценность. Утром пахло горячим бульоном и кимчи. Она ставила на стол миски с супом, рисом, пару панчханов, заваривала ячменный чай. Он приходил с кухни с парой палочек и шутливо кивал: всё как в армии. Она закатывала глаза, но улыбалась.
Иногда приходил Чун Хо — с коробкой настолок и пачкой бананового молока. Они спорили, кто мухлюет, засыпали на диване под старый сериал, не выключив телевизор. Ин Хо редко смеялся раньше. А теперь — всё чаще. По-настоящему. Так, что становилось легче на сердце. Он не говорил ей об этом, но иногда, глядя, как она наливает чай, как поправляет плед или прячет улыбку в ладонь, он думал:
Вот, значит, как выглядит счастье.
О беременности они узнали в один из таких обычных дней. Со Ра сначала ничего не сказала — только задержалась утром в ванной, потом тихо подошла и положила ему на ладонь тонкую белую полоску. Он не сразу понял. Посмотрел на неё — и вдруг всё стало ясно. Она смотрела тем самым взглядом, от которого у него всегда перехватывало дыхание. Улыбалась — чуть смущённо, но так светло, как он ещё никогда не видел. Он просто обнял её. Крепко. Молча. А потом, уже на кухне, пытался сварить суп — пересолил, выронил ложку, выругался вслух…
Пока она не засмеялась — звонко, открыто, искренне. Смех её наполнил дом. И он подумал: их ребёнку повезло. С матерью. С этим домом. С этим теплом. Этот смех он запомнит. И не потеряет вот так — внезапно, без причины. Как он когда-то.
Он не боялся будущего — не в этот момент.
Он его ждал.
А потом… всё рухнуло. Не внезапно — но стремительно.
Цирроз.
Слово, которое раньше звучало где-то на фоне — из учебников, историй пациентов, фильмов, — теперь въелось в воздух их дома. Оно засело в тишине. Между фразами, между приёмами пищи, между надеждой и страхом.
Диагноз поставили не сразу.
Сначала — общая слабость, тошнота, отеки на ногах. Потом — приступы бессонницы, боли в боку, лёгкая желтушность склер. Всё списывали на беременность, на усталость, на перенапряжение. Даже сама Со Ра — опытная медсестра — не сразу насторожилась. Показатели АЛТ и АСТ были слегка повышены, но в пределах допустимого. Узи — без выраженной патологии.
Настоящий удар пришёл позже, когда появились следы жидкости в брюшной полости и резкое падение альбумина в анализах. Печень была увеличена. Кожа — сухая, с лёгким зудом. Анализ на билирубин дал слишком высокие цифры. Тогда и прозвучало это слово — уже официально. Диагноз: декомпенсированный цирроз печени, этиология неуточнённая. Поздняя стадия. Без варианта на пересадку — из-за срока беременности и отсутствия донора.
Прерывание беременности — тоже почти исключено. Срок был уже больше шестнадцати недель. Гормональный фон нестабилен. Угроза кровотечения. Угроза для матери. Слишком высок риск того, что вмешательство ускорит декомпенсацию.
— Мы наблюдаем, — сказала лечащая врач. — Консервативно. Поддерживающая терапия. Анализы каждые три дня. Но есть один вариант…
Она помолчала. Посмотрела сначала на Со Ра, потом на Ин Хо. Добавила, чуть тише:
— Есть клиника, при университете. Они работают по новому протоколу. Комбинированная терапия, мягкие схемы с учётом беременности. Риски есть, но это шанс. И… это не государственная структура. Там всё по-другому.
И протянула визитку. Написанный от руки номер и подпись врача, подчеркивающая: только по рекомендации. Без очередей. Без лишнего шума.
Он поехал туда на следующий же день.
Клиника оказалась частной, крупной, с фасадом из стекла и металла, чуть в стороне от главного корпуса университета. Без вывески, без рекламы — но имя её врача уже знали в профессиональной среде. Принял на редкость быстро — наверное, из-за той самой подписи на визитке.
Ин Хо ждал в коридоре, пролистывая распечатку анализов. Подчёркивал показатели. Повторял фразы, которые не до конца понимал: «альдостерон», «варикоз пищевода», «гипоальбуминемия». Всё это звучало как язык другой реальности — в которой всё надо было учить заново, срочно, чтобы не опоздать.
Врач оказался не многословным. Среднего возраста, в очках, в белом халате без бейджа. Проговорил всё чётко:
да, они берутся.
да, есть прецеденты.
да, даже с беременностью можно попробовать.
— При условии, — добавил он, — что у вас будет возможность строго соблюдать график терапии. Это не эксперимент. Но это почти ювелирная работа.
Речь шла не о пересадке — о замедлении процессов, о сохранении функций, о стабилизации. Цель — дотянуть до позднего срока, позволить ребёнку вырасти, а печени — не сдаться.
Ин Хо слушал, задавал вопросы. Делал пометки в телефоне. Просил пояснений, даже если чувствовал себя глупо.
— Вы понимаете, — сказал врач наконец, — это будет дорого. Очень. Ни страховка, ни государственные субсидии это не покроют. Мы используем препараты, которые ещё не прошли полную сертификацию. И не всё можно провести в рамках системы HIRA. Здесь потребуется частное финансирование.
Он назвал сумму.
Это была не просто цифра. Это был приговор.
Ин Хо поначалу даже не понял, сколько там нулей. Переспросил. Вслушался. Уточнил ещё раз — и только тогда цифра начала укладываться в голове.
Он не думал тогда как муж, не искал логики или выхода. Просто стоял — впервые за всю жизнь выбитый из равновесия одной-единственной фразой.
Он вернулся домой под вечер. Не сразу — какое-то время просто шёл наобум, куда глаза глядят. Голова гудела. Сумма, озвученная врачом, всё ещё не пульсировала в сознании. Он повторял её про себя снова и снова — как будто от этого она могла показаться меньше. Не помогало.
Со Ра встретила его у двери. В домашней одежде, с влажными от крема щеками. На ней был тот самый старый свитшот с выцветшим рисунком, который она надевала в особенно усталые дни.
— Как там? — спросила просто.
Он не сразу ответил. Снял обувь, повесил куртку. Прошёл на кухню, налил воды. Сделал глоток. И только потом сказал:
— Дорого.
Она просто кивнула — спокойно, без лишних слов, без паники. Потом подошла и коснулась его плеча.
— Мы справимся?
Он посмотрел на неё — и не увидел в глазах ни страха, ни жалости. Только тихое, терпеливое ожидание. И именно это оказалось самым трудным: потому что он не знал, как на него ответить.
— Я всё узнал, — сказал он наконец. — Условия, протокол, врачи. У них есть опыт, даже в таких случаях. Будем пробовать. Только… стартовая сумма уже выше того, что покрывает страховка. А это ведь только начало. Дальше — второй курс, поддерживающая терапия, роды… если до них получится дойти.
Со Ра снова кивнула. И всё. На этом разговор закончился.
Она разогрела рис, подала суп. Он ел молча. Она — тоже. В комнате было почти тихо, только вентилятор холодильника монотонно гудел где-то на фоне.
Позже, когда она уснула, он сел за стол. Достал блокнот, калькулятор, кучу старых бумаг — отчёты по зарплате, банковские выписки, счета за аренду. Считал. Зачёркивал. Прикидывал проценты.
Как ни складывал — не выходило.
Ни одним способом. Ни при каких вариантах.
Даже если вычесть всё лишнее. Даже если сократить до минимума. Даже если забрать со всех возможных карт — всё равно не хватало. Не то что на полный курс — даже на его первую половину.
Он закрыл глаза. Сел в тишине. А потом — снова открыл и начал считать. Потому что другого варианта не было.
Он не спал почти трое суток.
Сперва — из-за расчётов. Потом — потому что сон сам ушёл. Стало казаться: если он позволит себе закрыть глаза, хоть на час, — что-то упустит. Как будто сам факт сна был роскошью, на которую теперь он не имел права.
Ин Хо искал подработки. Списывался с бывшими коллегами, даже с теми, кого раньше считал пустыми. Ему кидали мелочи — подобрать выдержки из допросов, свести показания, помочь разобраться с документами из архива. Иногда просто просили занести папку или подвезти бумаги. Это были крохи, но он соглашался.
Дома старался не показывать, насколько всё плохо. Улыбался. Шутил. Мыл посуду. Проверял расписание приёмов. Говорил, что просто загружен на работе.
Со Ра не спрашивала лишнего. Только один раз сказала:
— Если станет совсем тяжело — не держи в себе. Хорошо?
Он кивнул. И больше не лгал. Просто не говорил.
Иногда думал: может, занять. У её родителей? Нельзя. Они и так взяли часть расходов на себя. У Чун Хо — тем более. Сам едва держался на плаву: последний курс, вечерняя подработка, сессии. Парень и так устал, но всё равно спросил как-то:
— Хён, если что… Я смогу немного помочь. Хоть чуть-чуть.
Ин Хо только усмехнулся:
— У тебя стипендия заканчивается. Оставь себе.
Он вообще не хотел втягивать брата. Ни его, ни мачеху. Старался говорить спокойно, уверенно, будто всё под контролем. Полной картины они не знали. И он не собирался её озвучивать. Зачем? Чтобы добавить тревоги? Им и без того хватало.
Остальные — не вариант. Никто не даст таких денег быстро, без залога, без бумаг. А времени — не было.
Он начал просматривать объявления из теневого сектора: «кредит под расписку», «работа за проценты», «поддержка без вопросов». Почти везде — откровенное мошенничество. Или того похуже.
А потом — разговор с коллегой.
Они пересеклись почти случайно — на парковке, между сменами. Ин Хо выглядел измождённым, с потухшим взглядом, в поношенной куртке — будто прошёл сквозь мясорубку и обратно. Коллега курил. Окинул его взглядом. Помолчал. Ин Хо достал из кармана мятую пачку, закурил молча — затянулся так, будто хотел выжечь из себя хоть что-то.
— Всё совсем хреново, да? — сказал коллега.
Ин Хо не ответил. Только пожал плечами. Тот выдохнул дым, облокотился на капот и добавил:
— Есть одно дело. Неофициальное. Не по бумагам, сам понимаешь. Но… можно подзаработать.
Ин Хо поднял голову. Медленно. Словно услышал что-то, чего не ожидал.
— А конкретнее?
— Случай один. Не самый чистый. Свидетель — мутный, но если грамотно подать, можно закрыть как самооборону. Без лишнего шума. Бумаги — на тебе, а благодарность — в конверте. Всё быстро, никто не копает. Сделал — и забыл.
Он не ответил сразу. Только смотрел. А потом сказал:
— Мне нужно подумать.
— Конечно. Я бы тоже подумал. Но время… сам понимаешь.
Коллега бросил окурок, раздавил подошвой. И ушёл, не оглядываясь.
Ин Хо постоял ещё минуту, затянулся в последний раз — машинально, не чувствуя ни вкуса, ни жара. Докурил до фильтра, раздавил окурок о край урны, бросил мимо — не заметил даже, попал или нет. Потом просто сел в машину. Не стал заводить — сидел молча, сжав руль, уставившись в стекло.
Мысли путались: цифры, капельницы, сканы с пометкой «срочно», какие‑то формулировки врачей, которые он пытался запомнить. Всё это смешивалось с ощущением, что будущее, едва начавшись, уже ускользает — медленно, по капле, как вода сквозь пальцы.
И только потом, где-то среди всей этой какофонии мыслей, проступила одна — тихая, но упрямая: он готов. Не на всё, может быть. Но на многое, чего раньше даже не допускал.
* * *
На следующее утро он проснулся раньше будильника. Так и не лег к ней — остался на диване, чтобы не тревожить. Сквозь полуприкрытую дверь видел силуэт Со Ра: она спала, свернувшись калачиком, одна рука лежала на животе. Дышала ровно, почти беззвучно. Он смотрел долго. Хотел запомнить. Это дыхание. Эту тишину. Эту иллюзию покоя.
Потом тихо прошёл на кухню. Пока закипал чайник, стоял, уперевшись ладонями в столешницу, и чувствовал, как в нём что‑то медленно, но неотвратимо трескается.
Когда наливал кипяток, не сразу заметил, что обжигает пальцы. Только спустя пару секунд отдёрнул руку, поставил чашку, посмотрел на покрасневшую кожу.
И понял: всё, иного пути не осталось.
Он набрал того самого коллегу. Без приветствий. Без объяснений.
— Я согласен.
— Тогда встречаемся сегодня вечером, — ответили на том конце. — Не опаздывай. После — тебя это уже не касается.
* * *
Они встретились у служебного входа старого административного здания. Быстро прошли наверх — всё выглядело как стандартная процедура: протокол, бумаги, архив. Только те бумаги уже были готовы. На столе лежало дело, в котором нужно было «уточнить формулировки».
— Свидетель получил травму, но нет записи с камер, — тихо говорил тот, кто всё устроил. — Протокол допроса… слишком сбивчивый. Но мы можем внести коррективы. Всё в пределах допустимого. С юридической точки зрения — формальность. С человеческой… ну, ты сам решай.
Ин Хо прочитал бумаги. Подчистили не всё — оставили достаточно, чтобы выглядело правдоподобно. Смысл сводился к одному: конфликт был, нападавший — прежний свидетель, действовал агрессивно. Показания — «неоднозначные». Итог — самооборона.
Он молча подписал.
Чуть позже — ещё пара листов. Заверение. Подтверждение. Дата. Подпись.
Когда всё было закончено, коллега подошёл ближе. Положил на стол плотный конверт. Ни слова, ни взгляда. Только тихо сказал:
— Эти деньги никто не будет искать. Никто не заметит. Главное — не думай о них. Просто… сделай, что должен.
Ин Хо не ответил. Взял конверт. Аккуратно. Не дрожащими руками — он уже прошёл стадию сомнений.
По дороге домой вышел на пару остановок раньше. Хотелось проветрить голову. Достал сигарету — выкурил. Потом ещё одну. И ещё. Пепел падал на ботинки. Вкус во рту был горьким, но не от табака. В голове гудело. Мысли крутились по кругу: подпись, деньги, имя, которое нигде не прозвучит. Ребёнок. Её глаза. Больничный счёт. Бумаги. Он вспоминал каждую фразу, произнесённую вслух, и те, что остались внутри.
Когда догорела четвёртая сигарета, он выкинул окурок, вытер руки о штаны — будто стирал что‑то, что не отмывается. В груди было пусто. Или слишком тесно — он уже не различал.
Только тогда он пошёл домой.
Там было тихо. Со Ра сидела на диване, закутавшись в плед, с книжкой на коленях. Когда он вошёл, подняла глаза — и улыбнулась. Тепло, устало, с тем особым светом, который он так давно не видел.
Он подошёл, не говоря ни слова, и наклонился к ней. Со Ра отложила книгу — и сразу потянулась к нему. Он поцеловал её — небыстро, по-настоящему, в губы. Потом обнял крепко, прижав к себе, как будто не видел вечность. И, не отпуская, опустился рядом.
Рука скользнула ей на живот — осторожно, но уверенно. Там, под пледом, было всё, ради чего он сдерживал себя, делал невозможное, лгал.
— Всё уладилось, — выдохнул он. — Я нашёл решение. Нам больше не нужно ждать.
Она вскинула на него взгляд — и сразу опустила голову ему на плечо. Обняла в ответ, прижалась щекой к его груди.
— Я знала, — прошептала. — Я знала, что ты что-нибудь придумаешь.
Он не ответил. Только закрыл глаза и вдохнул запах её волос — тёплый, домашний, знакомый. И очень старался поверить, что всё действительно позади.
* * *
Платёж прошёл быстро. Он передал деньги через посредника — тот оформил всё как благотворительный взнос. Без подписей, без лишних вопросов. Формально — частное пожертвование. Бухгалтерия просто кивнула и провела платёж. Всё выглядело чисто. Почти.
На обратном пути Ин Хо зашёл в аптеку. Взял витамины, новую грелку — старая протекала, а Со Ра всё чаще зябла по вечерам. Купил ещё один термометр: дома всё время что-то ломалось. Раньше это раздражало, теперь стало привычным фоном.
Он вошёл в квартиру, переобулся, повесил куртку. Со Ра спала на диване, укрытая с головой, так становилось теплее. Он тихо разложил покупки, убрал в ящик бумаги, вымыл руки. Поставил бульон разогреваться. Чайник — тоже. Всё — как всегда.
Только внутри ничего не шло по привычной схеме.
Он сел за кухонный стол, не включая свет. В комнате было полутемно и очень тихо — только тиканье настенных часов. Смотрел в одну точку, будто ждал, что что-то прояснится.
Но не прояснялось.
Он не чувствовал облегчения. Ни гордости. Ни страха. Ни даже вины. Только странное, тягучее ощущение, что он живёт сразу в двух плоскостях — в той, где спас, и в той, где что-то всё равно уже потерял.
Ночью он проснулся внезапно — как будто кто-то выдернул из сна. Сердце колотилось, дыхание сбивалось, как после рывка или прыжка в ледяную воду. Несколько секунд просто лежал, глядя в потолок. Потом встал и вышел на кухню.
Прошёл мимо дивана, где аккуратно лежала её кофта. Открыл холодильник, налил себе воды, сделал глоток — и не допил. Поставил стакан обратно. Сел за стол.
Хотелось закурить.
Иногда — особенно по ночам, когда не было сил притворяться — это желание накатывало резко, будто тело само искало хоть какой‑то способ сбросить напряжение.
Со Ра не запрещала. Просто однажды, увидев у него в руках сигарету, спокойно сказала:
— Только не дома. Я с детства не переношу этот запах.
Потом, чуть погодя, спросила:
— Ты и раньше курил?
Он тогда не стал врать. Ответил, что нет. Начал недавно. На фоне всего. Она кивнула. Без упрёков. Без лекций. Как будто это было чем-то само собой разумеющимся.
Он это запомнил. И с тех пор — держался. Ни разу не курил дома. Не потому что она просила — из уважения. К ней. К этому пространству. К тому, что они в нём строили.
Но сейчас — сидя на кухне в тишине, с пустой головой и давящей тяжестью внутри — он думал только об одном: как же сильно хотелось глотнуть дыма. Просто чтобы хоть что-то почувствовать. Чтобы заполнить пустоту хоть чем‑то ощутимым.
Он так и не закурил. Просто сидел, пока за окном не посветлело. А потом, под утро, вернулся в постель. Осторожно, стараясь не разбудить, обнял Со Ра за плечи, прижался лбом к её спине. Она тепло дышала во сне — ровно, спокойно. Он чувствовал это кожей, но не мог впитать.
Как будто знал: себя прежнего уже не вернуть. Что-то в нём сдвинулось — необратимо, навсегда. Но ради неё он должен был научиться с этим жить. Просто жить — если это даст ей шанс. Им обоим. И их ребёнку.
* * *
Всё вошло в почти привычную колею.
Состояние Со Ра оставалось стабильным. Не лучше, но и не хуже — а это уже казалось победой. Терапия шла. К ней возвращался цвет лица, она стала немного чаще улыбаться, иногда даже позволяла себе мечтать вслух. Он слушал, не перебивал. Просто запоминал. Всё, что касалось будущего.
На работе тоже было тихо. После той первой сделки — гробовой молчок. Ни вопросов, ни последствий. Никто ничего не знал. Никто не хотел знать. Через месяц тот же коллега заговорил снова — уже проще, без обиняков.
— Есть ещё одно дело. Работа на вечер. Без свидетелей. Всё чисто.
Он не задавал вопросов. Просто сделал. И в этот раз — без внутреннего надрыва. Потому что результат был виден: капельницы, анализы, шанс, что она сможет доносить.
Ин Хо научился не думать. Просто двигаться вперёд. День за днём. Без самобичевания. Без оправданий.
Иногда начинало казаться, что всё выравнивается. Настолько, насколько это вообще возможно в их ситуации. Что, может быть, потом всё действительно станет лучше.
И вот тогда — его вызвали к начальству.
Он пришёл в участок в обычное время. Расписался на входе, забрал папку из архива и направился в свой кабинет — не торопясь, как всегда. Никаких странных взглядов, никакой напряжённой тишины. Всё выглядело, как обычно. Почти.
Только в середине дня к нему подошёл заместитель начальника. Спокойно, будто мимоходом. Просто наклонился и тихо сказал:
— Капитан Хван, вас просят подняться. Сейчас.
Он понял, куда именно. И кто его ждёт.
Комната была всё та же — светлая, с жалюзи и металлическим шкафом в углу. В ней всегда пахло как-то по-другому: не участком, а чем-то более строгим. Химией, бумагами… страхом.
Начальник сидел за столом, не поднимая головы. Рядом — папка. Та самая. Он сразу узнал: обложка чуть надорвана с угла, замят корешок.
— Присаживайтесь, — сказал начальник спокойно, почти устало. — Долго не займёт.
Ин Хо сел и замер, прекрасно понимая, что всё что он сейчас услышит — ему не понравится. Ждать оказалось труднее, чем он думал.
Старший суперинтендант открыл папку, пролистал пару страниц — будто напоминая себе, о чём речь. А потом заговорил:
— Ты знаешь, Хван, я тебя всегда уважал. Без лишней лести. Ты был один из тех, на кого можно положиться. Хладнокровный, точный, никогда не суетишься. Умеешь слышать, умеешь ждать. А это редкость. Особенно в нашем отделе.
Он помолчал. Краем пальца провёл по полю документа.
— И поэтому, когда через тебя проходит такое дело… я не могу просто закрыть глаза.
Ненадолго замолчал, будто подбирая слова.
— Не ты его начинал, понятно. Но твоё имя стоит под финальной редакцией. Всё оформлено безупречно. Даже чересчур. Протокол — как по шаблону, свидетель — идеальный. Слишком аккуратно. Слишком удобно.
Он снова посмотрел на Ин Хо — уже иначе. Сдержанно, но внимательно.
— Скажи честно. Ты сам веришь в эту версию?
Ин Хо ничего не ответил. Глаза опустил — не от стыда, скорее, чтобы сдержать раздражение. Он знал, чего от него ждут. И знал, что сказать правду здесь — значит подписать себе приговор. Но соврать тоже не мог.
— Ты понимаешь, — продолжил начальник. — Я не могу это не проверить. Не могу сделать вид, что не заметил. У нас не те времена.
Он снова пролистал пару страниц, будто не столько читал, сколько давал время на осмысление.
— Я не хочу тебя подставлять. Поверь, если бы всё зависело от меня… — он не договорил. Вздохнул. — Но есть вопросы. И они заданы уже не мной. Дальше всё пойдёт по протоколу.
Папка с делом осталась открытой на столе. Ин Хо видел: верхний лист — тот самый протокол, под которым стояла его подпись.
— Я тебе ничего не говорю официально, — добавил начальник. — Пока. Но, по-хорошему… тебе стоит подготовиться.
Он закрыл папку, встал из-за стола. Движения были усталыми.
— Всё. Можешь идти. Только без глупостей, Хван. И без героизма. Не делай хуже.
Ин Хо поднялся. Кивнул. Не стал оправдываться — знал, что это только ухудшит положение. Просто вышел, прикрыв за собой дверь.
Коридор показался на удивление длинным. Шум участка — глухим, как через вату.
Он вернулся к себе, не сразу сел. Несколько минут стоял у окна, глядя на сетку жалюзи. Потом всё-таки опустился за стол, открыл досье, пытаясь продолжить работу.
Но в голове стояло только одно: «подготовиться». Что именно под этим подразумевалось — он знал слишком хорошо.
Через два дня тот же коллега снова вышел на связь. Как ни в чём не бывало.
«Есть одно дело. Ничего серьёзного. Только свести пару документов».
Ин Хо не ответил сразу. Смотрел на экран, где мигало новое сообщение, и чувствовал, как внутри всё уже не реагирует. Будто чувства стерлись, оставив только холодное принятие. Он знал, что рискует. Особенно после разговора с начальником. Но знал и другое: Со Ра чувствует себя лучше. Анализы ровные. Она говорит чуть громче. Ходит больше. Гладит живот, когда думает, что он не видит. А это значит, что нельзя останавливаться.
Он приехал вечером. Всё было уже подготовлено. Бумаги — на месте, нужные подписи — отсутствуют, «ошибки» — подчёркнуто оставлены для исправления.
— Сделаешь, как в прошлый раз, — сказал тот, кто его встречал. — Оформи и уходи. Тебя тут не было.
Он сделал. Без лишних слов. Без вопросов. Подписал, сверил, оставил папку на нужном столе.
На выходе тот же голос сказал:
— Спасибо. Ты выручаешь. Как всегда.
И исчез.
На следующее утро Ин Хо отвозил Со Ра на анализы. Она сидела в машине, опираясь на подлокотник, и смотрела в окно. Её кожа снова начала выглядеть живой. Щёки — чуть розовее, глаза — не такие потухшие.
— Вроде получше, — сказала она, выходя из кабинета. — Показатели почти как до начала болезни.
Он кивнул, улыбнулся. Почти машинально. Просто чтобы она не заметила, как сильно он выдохнул.
Вечером они ужинали вдвоём на кухне. Со Ра рассказывала о врачах: один — новый, молодой, с доброй улыбкой; медсестра сегодня была особенно весёлой, даже пошутила во время процедуры. Он слушал, кивал, иногда вставлял короткие реплики — но чаще просто ловил её голос, запоминал, как она держит ложку, как улыбается, как смотрит — легче, спокойнее, чем прежде.
После ужина они немного посидели. Он заварил ей чай, укутал пледом, включил тихо музыку — одну из её любимых. Она всегда тянулась к джазу, особенно к Синатре. Fly Me to the Moon заполнила комнату мягкими нотами, будто сглаживая острые края мыслей.
Со Ра задремала на диване, уронив голову ему на плечо. Он не двигался — только держал ладонь на её руке, чувствуя, как будто всё на мгновение замерло и стало по-настоящему тихо.
Почти как раньше.
Телефон зазвонил, когда он только прикрыл дверь в спальню. Со Ра уже устроилась под одеялом, свернувшись клубком, и что-то тихо шептала, наверное, разговаривала с малышом. Свет в комнате был приглушённый, тёплый. Ин Хо задержался в проёме, смотрел пару секунд — и только потом вышел.
На экране — тот самый номер. Никаких имён. Только цифры. Те самые, с которых всё начиналось. Ин Хо выругался про себя. Он не ждал звонка. Не так скоро. И не в этот вечер, когда всё, казалось, на мгновение замерло в равновесии. Но номер не исчезал.
Он нажал «принять» и вышел на балкон.
— Слушаю, — голос его прозвучал глухо, отстранённо.
— Сегодня вечером. Есть одно дело.
— Я не ждал так скоро. — Ин Хо провёл ладонью по затылку.
— Хочешь соскочить? — голос на том конце не был язвительным, но в нём скользнуло что-то близкое к усмешке. — Тут всего одна подпись нужна. Документы уже на месте.
— И всё?
— И всё. Не надолго. Ты знаешь, где.
Он молчал. Смотрел в темноту за перилами, туда, где в окнах соседних домов дрожали огоньки. В квартире за спиной — тёплый свет, полупустая чашка на столе, аккуратно сложенный плед на диване. Там — Со Ра, которая только что легла, укрывшись почти до подбородка. Сегодня она выглядела лучше. Даже смеялась. Пусть устало — но всё равно.
А здесь — холодный металл под пальцами и голос из той жизни, которую он уже не мог назвать чужой.
— Я подъеду, — сказал он.
— Хорошо. Только не опаздывай.
Связь прервалась.
Он остался стоять на балконе. Пальцы всё ещё лежали на перилах.
Сегодня тоже не получится остаться дома.
* * *
Помещение было знакомым. Серые стены, стол с трещиной на лакировке, запах запылённых архивов. Никаких камер, никаких разговоров. Только человек, который кивнул на стул, молча передал папку и ушёл за дверь.
Он сел. Открыл.
На первый взгляд — обычный протокол. Всё оформлено правильно. Даже слишком правильно. Страница за страницей — показания, пометки, ссылки на материалы. Как будто кто‑то специально собирал идеальный документ. Настолько аккуратный, что это начинало настораживать.
Он читал медленно. Возвращался к строчкам не потому, что что-то не понял, а потому что понимал слишком хорошо. Формулировки, структура, даже порядок фраз — всё было слишком знакомо. Слишком «его».
На одной из страниц — блок показаний. И там почти слово в слово — фраза, которую он когда-то сам вставил в чужое дело. Тогда — чтобы подогнать версию. Вынужденно. С осторожностью. В пределах правил. Ничего, чего не делали бы другие.
Теперь — просто скопировали. Без изменений. Кто‑то явно знал, как он пишет. Как формулирует. И сделал по его лекалу.
Он задержался на этом месте. Пальцы сжались на краю листа. Сердце отозвалось глухо — не страхом, а тревогой. Это уже не разовая подработка. Не случайные деньги. Это — втягивание. Его стиль, его подпись, его имя — всё было здесь. Всё уже внутри. А он — внутри вместе с этим.
Он поставил подпись. Ровно, чётко. Потому что встать и уйти — было нельзя. Слишком нужны были деньги. Но всё вокруг медленно выходило из-под мнимого контроля.
Дверь открылась. Тот же человек, тот же кивок: можешь идти.
Он встал. Ни словом, ни жестом не дал понять, что что‑то почувствовал.
В коридоре было тихо. На выходе никого. Только шаги по полу, да глухой гул в ушах — больше не осталось сомнений: он стал частью этой системы.
Почему-то было ощущение, что его проверили. Насколько далеко он зайдёт. Насколько быстро подпишет. Насколько хорошо усвоил правила.
И теперь они знали: далеко. Быстро. Хорошо.
Он сидел, положив руки на руль, и впервые за всё это время подумал: а может, выйти? Пока ещё можно. Пока всё не обрушилось окончательно. Пока не втянуло слишком глубоко.
Но потом — вспомнил, улыбку Со Ра и как она напевала какую-то детскую песенку себе под нос. Вспомнил новый протокол лечения. Ещё один курс, который можно было оплатить. Ещё один шаг.
Полной суммы он так и не собрал. А пока не соберёт — выхода не будет. Ни для неё, ни для него.
Он включил зажигание. И поехал домой.
* * *
Утро было обычным — серым и тёплым. Ни дождя, ни солнца. Просто плотное небо, будто накинутая плёнка. В участке всё шло своим чередом: кивок дежурного, скрип входной двери, знакомые шаги по коридору. Никто не остановил. Не всмотрелся. Не сказал ни слова.
Он открыл дверь — и сразу остановился.
За его столом сидел незнакомый. Молодой мужчина, в форме, с папкой в руках и служебным удостоверением на груди. Он взглянул на Ин Хо и кивнул:
— Вы лейтенант Хван Ин Хо?
Ин Хо не ответил. Только кивнул.
— Тогда, пожалуйста, пройдёмте. В главный кабинет. Вам всё объяснят.
Пока они шли по коридору, напряжение в теле росло. Он не боялся последствий, не после всего. Но внутри всё сжалось в комок.
Комната была другая. Не та, где разговаривали в прошлый раз. Здесь не было жалюзи. Только матовое стекло и высокий стол. Три человека. Один из них — сотрудник службы внутренней безопасности. У него были свои папки. И явно немало вопросов.
Ему не дали сесть сразу. Сначала озвучили: служебная проверка. Основания — документальные несостыковки в трёх делах. Его подписи. Единые формулировки. Показания, совпадающие до запятой. «Фиктивность может быть доказана». Так сказали. И сразу предложили признать ошибку — добровольно. Тогда будет проще.
Он не сразу ответил. Смотрел в одну точку. Потом — всё же кивнул. И сказал:
— Подписи мои, — сказал он спокойно. — Формулировки тоже.
Он даже не пытался оправдаться. Просто стоял и смотрел прямо.
— Давления не было. Документы получил через третьих лиц. Подписал. Осознанно.
Он знал: если попался — юлить бессмысленно. Признание сейчас — единственный шанс отделаться штрафом. Если повезёт. И он не собирался разыгрывать невиновного. Слишком хорошо понимал, как это выглядит со стороны.
Надо было остановиться раньше. Ещё тогда, после первого дела. Он знал, чем это может кончиться. Знал, что рискует не только собой. Но тогда всё казалось оправданным. Риски — допустимыми.
Жаль только, что не дотянули до конца лечения.
Через полчаса он уже подписывал документы: отстранение от должности, дисциплинарная проверка, повестка на допрос. Последствия, которых он ждал — пусть и не так быстро.
Он вернулся ближе к вечеру. Дверь открылась легко — почти беззвучно. Куртку не повесил, просто бросил на стул в коридоре. В кухне горел свет.
Со Ра сидела за столом, закутанная в домашний кардиган, с чашкой в руках. Повернула голову, когда он вошёл, и просто посмотрела на него. Не удивлённо, не встревоженно — скорее как человек, который давно всё понял.
Он молча подошёл и сел на стул напротив. Медленно, движения давались с трудом.
— Ты рано, — тихо сказала она.
Он кивнул.
Повисла пауза. Потом она поставила чашку, встала и подошла ближе.
— Всё? — спросила спокойно.
Он снова кивнул. Пальцы на коленях слегка дрожали от напряжения.
— Я давно догадывалась, — сказала она. — Просто не спрашивала.
Он сжал челюсть. Глаза жгло — усталость, напряжение, невозможность больше ничего прятать. Даже слёзы.
— Я думала… ты выйдешь. Пока не поздно. Но понимала, почему ты остался.
Он выдохнул.
— Не успел…
— Я знаю, — только и ответила она.
Потом потянулась к верхней полке, достала его старую зажигалку и положила рядом на стол.
— Если хочешь — можешь сегодня здесь.
Он удивлённо посмотрел на неё.
— Только сегодня, ладно? — слабо улыбнулась. — Я всё равно сейчас лягу. Окно только открой.
Он кивнул. Взял зажигалку, но не закурил. Просто сжал в руке. Потом поднял на неё взгляд и взял за руку:
— Прости.
Она ничего не сказала. Просто коснулась его щеки и ушла в спальню, не оборачиваясь.
Он остался на кухне. Зажигалку положил обратно на стол. И долго сидел в тишине.
* * *
Суд прошёл быстро. Без шума, без камер. Не уголовный процесс — административное слушание. Просто протокол и заключение.
Официально — служебная халатность, превышение полномочий, нарушение процессуальных норм. Про взятки — ни слова. Ни доказательств, ни переводов, ни фигурирующих сумм. Он молчал. И этим тоже всё подтвердил.
Штраф: двадцать миллионов вон.
Увольнение — с формулировкой, которая навсегда закрывает путь в любую государственную структуру. Пожизненный запрет на работу в полиции, в следственных органах, на любых должностях, связанных с государственной службой.
Коррупцию в деле не прописали. Но никто и не сомневался — об этом говорили в каждом кабинете. За спиной он уже стал «тем, кто брал». Бывшим детективом, который перешёл черту. Неважно, зачем. До причин никому нет дела.
Но задело это не только его.
Чун Хо как раз проходил практику, готовился к зачислению — и теперь на каждом собеседовании звучала одна и та же фраза:
«Вы не родственник того Хвана?..»
Никто не отказывал прямо, но взгляд становился холоднее. Слишком много связей. Слишком мало доверия. Для новичка — это было клеймом. Для него — ещё один повод злиться. Или стыдиться. Или — отдалиться.
Что он и пытался сделать.
И Маль Сун, кажется, была только рада. И он не мог винить её за это. Она думала о родном сыне.
Вообще, Ин Хо относительно повезло. Он мог бы получить срок. Но не шумел. Не дёргался. Не подавал апелляцию. Сделал, как от него ждали. Компромисс. Удобный всем.
Кроме него.
Чун Хо пришёл вечером после суда. Ввёл код и тихо открыл дверь — как делал это раньше. В руках был контейнер с супом.
— От мамы, — сказал негромко. — Она… не знала, передавать ли. Но всё-таки сварила.
Ин Хо кивнул, не подходя ближе. Суп он узнал по запаху — тот самый, что Маль Сун готовила, когда кто‑то болел.
Чун Хо поставил контейнер на стол, помедлил, потом сел напротив — осторожно, будто ждал, что его прогонят.
— Я не знаю, что там было, — сказал он после паузы. — И, может, ты мне и не расскажешь. Но… я всё равно с тобой. Хорошо?
Ин Хо посмотрел на него. Чун Хо сидел неловко, держался чуть напряжённо. Пальцы теребили рукав — как в детстве, когда он боялся нагоняя.
— Мама… она не злится, если что, — добавил он. — Просто ей тяжело. Она всё это переваривает по‑своему.
Ин Хо не ответил. Только слегка усмехнулся — не осуждая, а скорее понимая. Или делая вид, что понимает.
— Я сам… — Чун Хо замялся. — В участке у нас теперь шепчутся. Думают, что я всё знал. Или что тоже…
Он не договорил. Вздохнул. Посмотрел на брата — и, почти упрямо, закончил:
— Но мне всё равно. Правда. Я вырос с тобой. И не собираюсь делать вид, что тебя не существует. Даже если мне за это влетит.
Ин Хо опустил взгляд. Было как-то не по себе — неловко, если не сказать стыдно.
Может, он и правда не отвернулся. Пришёл. Сел напротив. Но даже не попытался докопаться до сути. Не спросил, как так вышло. Без: «скажи, что это неправда». Без: «ты ведь не такой».
Как будто просто… принял. Смирился. Что брат теперь — из падших. Продажный. Что всё это — правда. И неважно, зачем. Неважно, что было до. Просто оставил — как есть. Без осуждения. Только потому что брат.
Это задевало. Больно. Но он не показал. Ни словом. Ни взглядом.
— Спасибо, — тихо сказал он. — Но держись подальше. Пока.
— Нет. — Чун Хо качнул головой. — Не сейчас.
Он встал — порывисто, будто если останется ещё хоть на минуту, скажет лишнее. Подошёл к двери, задержался.
— Просто… если что — звони, ладно? В любое время.
И вышел, так и не дождавшись ответа.
Ин Хо остался сидеть. В кухне пахло супом. Тёплым. Домашним. И чем‑то ещё — тем, что так и не было сказано.
* * *
Он сразу начал искать подработку. Открыл «Альбамон», потом — «Альбачхонгук». Смотрел всё подряд: склады, развозка, охрана. Звонил, откликался, ходил в агентства. Везде одно и то же — либо вакансия уже закрыта, либо нужен кто-то «по знакомству».
С его фамилией — тем более.
Брал, что попадалось. Разгрузка ночью под Сувоном, сортировка посылок, смена на кухне. Спина болела, пальцы не разгибались, от усталости тошнило. Денег едва хватало на еду. На лекарства — с трудом.
А потом пришёл счёт из клиники. Новый этап терапии. Сумма — неподъёмная. Даже близко.
Он смотрел на цифры, как на чужой язык. Знал, что это нужно. Знал, что иначе всё зря. Но не имел ни малейшего понятия, где взять хотя бы половину. Не у кого просить. Штраф после суда. На карте — пусто. Кредитки — в глубоком минусе.
Он просто сел на пол, прямо у входной двери. Даже не заходя в квартиру.
И сидел так — не пойми сколько, не зная, что делать дальше.
На следующий день он возвращался с ночной. В метро было душно и тесно. Тело ныло, в глазах двоилось. Он стоял, вцепившись в поручень, не замечая ни станций, ни лиц вокруг. Пропустил свою остановку, вышел только на конечной. Сел на лавку у стены и уставился в пол.
Он не знал, как идти домой. Как снова изображать, что справляется. Как смотреть на Со Ра, зная, что она всё понимает — и молчит. Этот взгляд… не упрёк, не жалость — просто тёплая тишина. От которой становилось только хуже.
Он погрузился в это ощущение — горечь, стыд, бессилие, в которые проваливался день за днём. И именно в этот момент — почти на грани — рядом раздался голос:
— Простите, не хотите сыграть в одну игру?
Ин Хо поднял голову. Перед ним стоял мужчина в костюме. Опрятный. Спокойный. Совершенно не выглядевший как тот, кто должен был к нему обращаться. В руках — кейс.
— Ттакджи, — пояснил он. — Перевернёте мой — получите сто тысяч вон. Если нет — я вас ударю. Всё честно.
Ин Хо молча уставился на него. Мог бы послать. Сказать, что наигрался. Что ему не до игр. Но мужчина открыл кейс.
Внутри — деньги. Ровными пачками. Купюры, которые он последний раз держал в руках несколько месяцев назад — когда снял всё, что было, на лекарства для Со Ра.
Мужчина достал два ттакджи.
— Выбирайте цвет.
Ин Хо выбрал синий. Он не играл в это с университета, но руки сами вспомнили, как надо кидать. Первый бросок был точным — но не хватило силы. Ттакджи противника лишь дрогнул.
— Почти, — сказал мужчина, и прежде чем он успел подумать, пощёчина пришла как факт. Резкая, но не злая. Просто часть правил.
Ин Хо поморщился, выдохнул и метнул снова.
Ттакджи перевернулся.
— Отлично, — сказал мужчина и передал пачку купюр. — Продолжаем?
Они сыграли ещё несколько раз. Пара проигрышей — с пощёчинами, но Ин Хо втянулся. Почувствовал ритм, вес, угол. Переворачивал один за другим. На счету было уже полмиллиона вон.
Мужчина остановился. Улыбка была такой же лёгкой, вежливой.
— Кажется, вы везунчик. — Он достал из кармана визитку. — Если хотите сыграть в игру покрупнее — позвоните. Только не тяните. Удача — вещь капризная. Сегодня есть — завтра уже нет.
Он ушёл, как ни в чём не бывало. Не оборачиваясь.
Ин Хо снова сел на скамью. Лицо ещё горело от ударов. В руке — деньги. Во второй — карточка.
На ней был только номер. Больше ничего.
Именно в этот момент раздался звонок. Он вздрогнул, почти уронил телефон.
Звонила мать Со Ра.
— Ин Хо?! Где ты?! Со Ра… ей плохо! Очень плохо! Её только что увезли! В больницу, срочно! Что-то с ребёнком… Врачи сказали — нужно делать кесарево. Прямо сейчас!
— Это ещё слишком рано… но, говорят, по-другому никак…
Он не дослушал. Уже выбегал на улицу, ловя такси. В голове пульсировала одна мысль:
«Только бы успеть».
Он не помнил, как доехал. Только мелькание огней за окнами, резкие повороты и зажатый в руке телефон — как якорь, как доказательство, что это всё не сон. Он не знал, сколько времени прошло с того момента, как мать Со Ра закричала в трубку. Кажется, не больше получаса. Но этого хватило.
Он влетел в приёмное отделение, не замечая охранника у входа. За стойкой сидела девушка — младшая медсестра, он её знал. Ли Ха Ён. Не так давно начала работать, вечно путалась в графиках. Когда‑то Со Ра её подменяла на смене.
— Ин Хо-сонбэ?! — она вскочила. — Вы…
— Где она? — голос сел, хрипел. — Со Ра. В каком отделении?
Медсестра замерла на полсекунды, потом вышла из-за стойки. В глазах — сочувствие. Такое, от которого хотелось сбежать.
— Всё уже прошло. Кесарево сделали, всё шло под контролем — профессор Пак сам оперировал. Она в палате. Сейчас за ней наблюдают, стабилизируют. Не переживайте, пожалуйста, — мягко сказала медсестра, почти шёпотом.
Ин Хо выдохнул — чуть слышно, почти с облегчением. Казалось, грудная клетка впервые за весь день впустила воздух. Он кивнул — не ей, а себе, попытался зацепиться за фразу: «всё прошло». Как будто могло быть хуже. Как будто самое страшное уже позади.
Но мысль о ребёнке догнала сразу. Холодным толчком где-то под сердцем.
Он поднял взгляд. Горло пересохло, но слова сами сорвались с губ:
— А ребёнок?
Медсестра немного замялась. Её взгляд стал осторожным — как будто она искала правильные слова, но понимала, что таких не существует.
— Мне очень жаль, — сказала она тихо, — малыш не выжил.
Он замер. Ни одной мысли. Только гул в голове, словно кто-то резко выключил звук, оставив лишь пустоту. Он не сразу понял, дышит ли. Всё происходящее будто отдалилось — голос медсестры, свет в коридоре, даже собственное тело казались чужими.
— У Со Ра началась резкая отслойка плаценты. Было сильное внутреннее кровотечение… Скорее всего, из‑за проблем со свёртываемостью — это осложнение цирроза. Её состояние ухудшилось очень быстро. Когда её доставили, у малыша уже почти не фиксировалось сердцебиение.
Она говорила мягко, стараясь не сдаваться эмоциям — но сочувствие в голосе звучало ясно.
— Мы сделали всё, что возможно. Реанимация началась сразу после извлечения. Но ребёнок был очень слаб. Срок ещё маленький, а на фоне болезни и лечения он и так боролся за жизнь… Его лёгкие не раскрылись. Даже аппарат не помог.
Он продолжал смотреть на неё — будто ждал, что она скажет: «но потом случилось чудо». Но слов больше не было.
Он кивнул. Механически. Как будто это могло отменить то, что он только что услышал. Как будто кивком можно удержать равновесие, когда рушится всё внутри. Ноги будто налились свинцом. Он не пошатнулся — просто стоял, сжав кулаки в карманах, и чувствовал, как с каждым вдохом становится тяжелее дышать.
— Я могу… увидеть её? — спросил он глухо, почти шёпотом.
Медсестра посмотрела на него с сочувствием, но качнула головой.
— Пока нет. Она ещё под наркозом. Сейчас её наблюдают врачи. Профессор Пак выйдет к вам, как только закончит осмотр.
Он не стал спрашивать, сколько это займёт. Или можно ли взглянуть на неё хотя бы издалека. Просто выдохнул — медленно, с трудом — и отступил от стойки.
Медсестра указала на кресла у стены:
— Присядьте, пожалуйста. Я принесу воды. Если что — я рядом.
Он кивнул, снова не ей — себе. И пошёл на ватных ногах. Сел. Сгорбился.
Первые минуты были пустыми. Он смотрел в пол. Не думал. Не чувствовал. Просто сидел, вцепившись пальцами в колени, будто боялся — если разожмёт — рухнет.
Потом — мысли. Рваные. Сбивчивые.
Я должен был…
Надо было раньше…
Занять. Продать. Найти выход…
Он знал, что экономил. Что тянул. Что препараты иногда приходилось брать не те, что назначили — подешевле, чтобы хватило ещё и на дорогу, и на еду. Он думал, они справятся. Он верил, что выкрутятся.
Он ошибся.
Прошло, наверное, полчаса, когда рядом раздались шаги. Он не сразу поднял голову — только когда услышал знакомый голос:
— Ин Хо.
Профессор Пак. Всё такой же — в очках, с аккуратной сединой у висков. Он работал с Со Ра ещё до болезни. Когда-то советовал ей специализацию. Сейчас стоял напротив её мужа — усталый, сдержанный, но с лицом человека, которому не всё равно.
Ин Хо встал. Медленно.
— С ней всё… — голос сел. Он прочистил горло. — Скажите, как она.
Профессор чуть наклонил голову:
— Мы провели операцию. Всё прошло без осложнений. Матку удалось сохранить. Кровопотеря была серьёзной, но мы остановили её. Сейчас она в палате пробуждения под капельницами и мониторингом. Начинает приходить в себя.
Пауза. Профессор посмотрел в сторону, будто собираясь с мыслями.
— Но есть и другое.
Ин Хо напрягся. Челюсть сжалась. Он знал, что будет дальше. Но всё равно ждал.
— Печёночные показатели резко ухудшились. После операции пошёл острый откат. Мы предполагаем реактивацию воспаления — возможно, даже внутреннее микро-кровотечение на фоне слабости сосудов. Цирроз даёт нестабильную картину. Сейчас она на пределе.
Он не успел задать вопрос. Профессор сам продолжил:
— Мы переведём её в отделение интенсивной терапии. Под круглосуточный контроль. Есть шанс стабилизировать состояние, но понадобится немедленная терапия — достаточно агрессивная. Часть препаратов не покрывается страховкой.
И вот это была та самая точка, где у Ин Хо внутри — щёлкнуло.
Он кивнул. Но теперь не в пустоту — а как будто утвердил решение, которое ещё даже не озвучил.
— Покажите список. Я всё достану.
Профессор только кивнул. Без вопросов. Понимая, что сейчас — это единственное, что он может сделать.
— Вы сможете увидеть её чуть позже. Я скажу медсестре, чтобы дала знать.
Он ушёл, оставив Ин Хо стоять у стены. Рядом — автомат с водой, пустой стул, яркий свет коридора. Всё казалось обесцвеченным.
Он выдохнул. И в этот момент впервые за долгое время позволил себе — закрыть глаза.
И прошептать:
— Подожди. Только подожди чуть-чуть. Я всё сделаю. Я достану. Только не уходи.
Он вышел из здания на первый этаж, туда, где разрешали курить. Дождя не было, но асфальт ещё блестел. Под ногами скомканный чек, рядом — пустой стакан из-под кофе. У двери стояла мусорка. Тихо.
Ин Хо достал сигарету. Сунул в рот, начал искать зажигалку. Руки дрожали — с момента звонка прошло около полутора часов, а казалось, что его вывернуло наизнанку.
Пальцы наткнулись на плотный прямоугольник. Не зажигалка. Визитка. Он замер. Вынул. Золотистая, тонкая. На одной стороне — номер. На другой — странные фигуры: круг, треугольник, квадрат.
Он держал её в руках, будто только сейчас осознавая, что не выбросил, вспомнив мужчину с ттакджи и кейс с деньгами.
Он посмотрел на номер, потом — на небо и набрал цифры, нажав «вызов».
Гудок. Один. Второй.
— Назовите имя и дату рождения, — раздался голос. Мужской. Спокойный.
— Хван Ин Хо. Второе февраля, семьдесят шестой, — ответил он хрипло.
— Приходите завтра в полночь на станцию Намсан, выход четыре. Один. Без опозданий.
Связь оборвалась.
Он опустил руку с телефоном, медленно втянул дым. Он не знал, что это за игра. Не знал, где окажется, сколько продержится, и что за люди будут рядом. Знал только одно: это — шанс. Возможно, последний. И у него не было права его упустить.
Он сделал выбор. Не в момент звонка. Не в ответ на дату и станцию. А раньше — в ту секунду, когда сжал визитку в кулаке, вместо того чтобы выбросить её в урну.
Он потерял всё.
Работу, к которой шёл годами. Уважение, которого добивался. Имя, которое больше ничего не значило.
Ребёнка.
Ещё немного — и потеряет её. Со Ра. Единственную, ради кого всё это ещё имеет смысл.
Он затушил сигарету, бросил окурок в урну и посмотрел на двери отделения. Надо было возвращаться. Она ждала. Или — просто жила. Ещё. Пока.
Он вернулся в отделение. В зале ожидания было немало народу. Но все люди сливались в своей массе, казались безликими. Он только сел — не успел даже облокотиться — как раздался голос:
— Ин Хо-сонбэ?
Он поднял голову. Перед ним стояла всё та же медсестра — Ли Ха Ён.
— Пойдёмте. Она проснулась.
Он вошёл в палату.
Тихо. Слишком тихо для дневного времени. Занавески были полуспущены, жалюзи — прикрыты. У изголовья стояла капельница, монитор с мерно мигающим графиком.
Со Ра лежала почти неподвижно. Только веки дрогнули, когда он приблизился. Она уже пришла в себя — не совсем, но достаточно, чтобы узнать его.
— Ин Хо?.. — еле слышно. Голос хриплый, будто издалека.
Он подошёл ближе, сел на край кресла, накрыл её ладонь своей.
— Я здесь, — сказал он спокойно, сдержанно. Но в пальцах чувствовалась дрожь.
Она подняла на него мутный, потерянный взгляд.
— Это… не сон? — прошептала. — Ты правда здесь?
Он кивнул, осторожно провёл пальцами по её руке, погладил костяшки.
— Прости, что меня не было рядом.
Со Ра чуть качнула головой. Плечи вздрогнули. Глаза наполнились слезами.
— Наш мальчик… — сорвалось с губ. — Они не говорят, но я знаю…
Он не ответил. Только накрыл её ладонь обеими руками и сжал — крепко, будто этим можно было склеить всё, что треснуло между строк. Осторожно прижался губами к пальцам — прохладным, ослабленным, но живым. Её рука лежала в его ладонях, как нечто слишком хрупкое. Как память о том, что они не сумели удержать.
— Я даже его не видела… — выдохнула она. Губы дрожали. Она отвернулась, не хотела, чтобы он видел её слёзы. — Я даже не... не попрощалась…
Он тут же склонился ближе, обхватил её плечи одной рукой, второй продолжая держать ладонь. Тихо. Осторожно.
— Ты боролась. До самого конца. Всё это время… ты держалась ради него. Ради нас.
Она заплакала, тихо, почти беззвучно. Слёзы стекали по вискам, теряясь в подушке. Он склонился над ней, не в силах смотреть.
— Это всё я, — прошептал. — Всё, что случилось — из-за меня. Я не справился. Я подвёл. Не смог достать деньги вовремя. Не защитил тебя…
Он опустил голову, почти прижимаясь лбом к её руке.
— Если бы я не оступился. Если бы попросил помощи. Если бы остановился…
Со Ра подняла на него взгляд — покрасневшие глаза, тонкий, побелевший рот.
— Не смей. — Голос едва слышен. — Это… не твоя вина.
— Со Ра…
— Нам просто не повезло, — выдохнула она. — Но я всё ещё здесь. А ты — со мной.
Он вскинул взгляд. В его глазах стояла боль — и надежда. Хрупкая, но еще теплилась.
— Я не потеряю тебя, — сказал он твёрдо. — Я не позволю. Я достану всё, что нужно. Я сделаю всё. Только держись.
Она прикрыла глаза. Слёзы всё ещё стекали по щекам, но губы дрогнули — в слабой, едва заметной попытке улыбки.
— Вместе… — прошептала она.
Он снова накрыл её руку своей. И остался так. Молча. Капельница капала, монотонно. Монитор у стены мерно отбивал ритм. Он не смотрел на экран. Только на неё. И думал об одном: лишь бы продержалась. Ещё немного. Ещё один день.
Он остался с ней до утра. Не спал — просто сидел рядом, слушал её дыхание, наблюдал за линией пульса на экране. Она спала не просыпаясь. Он не отпускал её руку, чтобы знала: он рядом.
Когда за окном стало светать, он встал. Осторожно, стараясь не разбудить.
— Мне нужно идти, — тихо сказал он, когда она открыла глаза.
Со Ра только кивнула. Сил говорить почти не было. Он взял лист со списком лекарств, который оставил профессор Пак. Показал ей.
— Я всё достану. Чего бы это ни стоило. Всё.
Она слабо улыбнулась, уставшая. Но в этой улыбке было больше веры, чем за последние недели.
Он наклонился, поцеловал её в лоб.
— Мы всё исправим.
Он и сам верил в это с трудом, потому и говорил вслух. Она лишь кивнула. Ин Хо задержался на секунду — и вышел.
В коридоре, у двери в отделение, он чуть не столкнулся с Чун Хо.
— Хён… — позвал тот тихо. — Как она?
Ин Хо остановился. Помедлил, прежде чем ответить:
— Держится.
Чун Хо кивнул, не зная, что ещё сказать. Он выглядел усталым, наверное, сам толком не спал. Маль Сун стояла чуть позади, не приближаясь. Взгляд встревоженный, руки сжаты.
— Мы… только приехали. Я не стал сразу заходить. Думал, ты с ней, — пробормотал Чун Хо. — Ей лучше?
Ин Хо кивнул.
— Более-менее. После такого — это почти чудо.
— А ребёнок… — начал брат, но тут же осёкся.
Ин Хо не ответил. Только опустил взгляд. Этого было достаточно.
Чун Хо вдохнул поглубже и шагнул ближе.
— Я не знаю, что сказать.
— И не надо, — перебил Ин Хо.
Он устал. От слов, от лиц, от сочувствия.
— Если тебе что-то нужно… хоть что-то, — сказал Чун Хо. — Я рядом. Правда. Просто скажи.
Ин Хо посмотрел на него. Несколько секунд. А потом медленно кивнул.
— Побудь с ней немного. Я скоро вернусь.
— Ты куда?
— Надо достать лекарства. Профессор дал список.
Чун Хо помедлил.
— Может, вместе?
Ин Хо отрицательно качнул головой.
— Нет. Лучше побудь с ней, пока меня не будет.
Он сжал брату плечо — коротко, но по-настоящему.
— Спасибо, что пришли.
И пошёл к выходу, даже не обернувшись.
Домой Ин Хо вернулся после обеда. Квартира встретила тишиной. Прошёл на кухню, достал список препаратов, выданный Паком. Лист дрожал в пальцах.
Проверить цены было несложно. Каких-то полчаса — и в голове уже стояла сумма. От трёх до пяти миллионов вон в месяц. Минимум. И это — без учёта госпитализации, анализов, переливаний. Просто поддержка. Просто шанс, что она продержится. В обычных аптеках таких лекарств не найти. Некоторые — по спецдоставке, под заказ. Через частные клиники. Через те самые связи, которых у него больше не было.
Он уставился в монитор. Экран плыл. Надежда, что на игре он сможет поднять хотя бы сумму на первый месяц пульсировала в голове.
В больницу он заехал снова ближе к вечеру. В палате было тихо. Со Ра спала — лицо бледное, губы пересохшие. На руке — катетер, к которому тянулись несколько трубок. Монитор пищал размеренно, фиксируя каждый вдох.
Он пробыл с ней несколько часов. Просто сидел рядом, держал за руку, смотрел, как вздымается грудная клетка. Врачи сказали: состояние — стабильное. Насколько это вообще возможно после всего, что с ней сделали.
Он ушёл уже около одиннадцати. Не стал будить. Наклонился, коснулся губами её лба — едва-едва. Было страшно оставлять её, уходить, ввязываясь в совершенно непонятную и явно мутную авантюру. Но иного выхода не было.
Станция оказалась ближе, чем он думал. Он пришёл немного раньше назначенного времени. Вокруг — обычные люди. Никто не обращал внимания.
Через несколько минут подъехал чёрный лимузин. Без опознавательных знаков. Он сел. Дверь закрылась — плавно, как в вакуум. Газ ударил почти мгновенно. И всё вокруг поплыло. Он отключился.
Очнулся уже в зелёной спортивной форме и с номером на груди — 132. Вокруг — сотни таких же. Одетых одинаково, с одинаковыми выражениями лиц: тревога, напряжение, страх.
Прошло четыре дня.
Четыре адских, грязных, унизительных дня. Он держался в тени. Не лез, не высовывался, не вступал в разговоры. В общей комнате таких было мало — все стремились сгруппироваться, но он знал: чем меньше тебя замечают, тем больше шансов дожить до утра.
Но людей становилось всё меньше.
И когда число участников резко просело — с четырех сотен до ста, а потом и меньше — тишина между ними стала глуше. Взгляды — цепче. И один из них, явно старше, вдруг задержал на нём взгляд.
— Эй… — голос был хриплым, с примесью сигарет и ненависти. — Ты же, коп?
Ин Хо не ответил.
— Да точно, я тебя где-то видел. Инчхон? Или Сеул-джунбу? — Мужчина встал, щурясь. — А ну скажи, как тебя звать.
Ин Хо молчал.
— Ага. Так и думал. Не ссы. Не узнаю — так кто-нибудь другой вспомнит. У нас тут публика… благодарная, — усмехнулся он, и кто‑то в углу хрипло рассмеялся.
— Так ты, выходит, не просто коп, а ещё и в говне по уши, раз сюда загремел, — с другой стороны зала подхватил кто‑то ещё. — Видать, не такой уж и правильный. Деньги тоже прижали, да?
— Устроился удобно, — снова тот, первый. — Сажал, наказывал, протоколы штамповал. А теперь с нами тут… в одной форме. На равных, мразь.
Кто‑то встал. Подошёл ближе.
— У меня сестра из-за тебя в тюрьму пошла. Ты вёл её дело. Ты всё про неё знал — и всё равно добил. А теперь ты тут. Один.
Ин Хо смотрел в лицо. Молчал. Не потому что не знал, что ответить — просто смысла не было.
— Чё, язык проглотил, а?
— Да чё с ним говорить. Он всё уже понял, — хмыкнул кто-то с верхней полки. — С таким не играют. С таким — ночью. Или пока камеры не видят.
Той ночью он не спал. Сидел в углу, спиной к стене. Не выпуская из рук нож — тот самый, что «случайно» оказался в его порции ужина. Теперь Игры были не только на арене. С этого момента — и ночью, в общей комнате.
Он выжил. Как-то дотянул до финала. Даже во время той бойни, когда многие не проснулись. Просто не высовывался. Прятался. Дышал тише.
А потом — его вызвали. Поздно ночью. После банкета, где оставшиеся пытались глотать еду, не глядя друг другу в глаза.
Длинный коридор.
Тёмный кабинет.
Мужчина в золотой маске.
— Садись, — голос зазвучал сразу. Удивительно обычный. Спокойный. Будничный. — Нам нужно поговорить.
Ин Хо сел, не глядя на собеседника.
— Ты ведь понимаешь, кто ты, верно? — продолжил тот. — Не номер сто тридцать два. Не просто игрок.
Пауза.
— Ты — бывший детектив. Один из тех, кто любит верить в закон. И тем интереснее, что ты оказался здесь.
Маска чуть наклонилась набок, будто изучая.
— Любопытно наблюдать, как быстро рушится принцип, когда на кону — жизнь. Или чья-то смерть.
Ин Хо продолжал молчать.
— Знаешь, почему тебя ещё не убили? — голос по-прежнему звучал спокойно, почти с любопытством. — Твоя стойкость — это развлечение. А развлечение здесь — высшая ценность.
Пальцы мужчины коснулись бокала. Вино почти не колыхнулось.
— Но всё веселье когда-нибудь заканчивается. И тут возникает вопрос: ты хочешь умереть на арене… или выйти отсюда с деньгами?
Ин Хо не ответил. В этот момент собеседник положил перед ним на стол кинжал.
— Возьми это и избавься от мусора, пока он не избавился от тебя, — добавил он с той же холодной ясностью.
Ин Хо побледнел. По виску стекал пот, дыхание сбилось. Рука дрожала, но он всё же протянул её и взял оружие.
— Завтра всё закончится, — продолжил голос. — Ты выйдешь отсюда с выигрышем и спасёшь жену. Ты ведь за этим пришёл?
Он смотрел на кинжал, не двигаясь. Всё будто происходило не с ним. Но пальцы сжались крепче. Он пришёл ради Со Ра. И сделает всё, чтобы уйти отсюда живым. Чего бы это ни стоило. Он и так потерял слишком много времени. Не знал, что его ждёт за пределами игры — но не хотел думать о том, что потеряет всё, так и не выйдя за эти стены.
Ин Хо вернулся в общую комнату, дрожа уже не от страха, а от напряжения в каждой клетке тела. Игроки спали после плотного ужина, не подозревая, что их ждёт.
Он стоял у койки первой жертвы. Долго. Смотрел, будто загипнотизированный. Уговаривал себя. Убеждал: из тех, кто остался, нет никого, о ком он потом пожалеет.
А дальше — всё случилось само собой. Руки двигались, будто без участия сознания. Он даже не понял, когда переступил черту. Не просто перерезал горло. Ударил ещё. Несколько раз. Яростно. В грудь. Как будто хотел не убить — вычеркнуть. Стереть.
Яркая вспышка.
Холодный свет.
Издалека — механический голос, объявляющий номера выбывших игроков.
Игра окончена. Игрок 132 победил.
Всё остальное — как в тумане.
Он очнулся, когда машина уже остановилась. Его вытолкнули на улицу. Он сорвал с глаз повязку. На нём — прежняя одежда. Чистая. Ни пятна. В руке — золотая карта. Внутри — пустота.
Но в голове — только одно: в больницу.
Он бежал. Через кварталы, под дождём, с зажатой в кулаке картой. Поднимался по лестницам, перескакивал через ступени.
Но когда оказался на месте — было уже поздно.
— Она умерла вчера, — сказали ему тихо.
И всё вокруг снова стало беззвучным.
Квартира встретила его тишиной. Когда он вернулся из больницы, там даже не пахло ею. Ни следа. Будто и не было.
Сначала он просто сел на пол у входа и просидел там несколько часов, не раздеваясь. Потом начал пить. Сначала — чтобы не видеть лиц тех, кого убил. Потом — чтобы забыть её голос. А дальше — просто чтобы заглушить само существование. С каждым стаканом становилось хуже, но самым паршивым оказалось то, что утром он всё равно проснулся. К своему разочарованию — и с пониманием, что сегодня похороны.
В зале пахло цветами. Хризантемы и лилии стояли рядами, их густой аромат смешивался с запахом воска. Перед ним — официальный портрет Со Ра в рамке. Слишком правильный, слишком отстранённый. На этом снимке она казалась чужой, словно речь шла о ком-то другом.
Рядом стояла маленькая табличка. Чёрные буквы на белом фоне: «Сын Хвана Ин Хо и Юн Со Ра». Больше ничего. Ни лица, ни имени, ни жизни. Только сухая отметка того, что он появился — и сразу исчез.
Он смотрел на эти строки, но не видел. Всё вокруг плыло, как в тумане. Люди двигались рядом, кто-то говорил слова соболезнования, кто-то плакал. Маль Сун всё время вытирала слёзы и пыталась заговорить с ним, Чун Хо осторожно клал ладонь на его плечо. Но до него не доходило ни слова. Он кланялся вместе со всеми, потому что так надо, повторял движения, потому что тянули за собой.
А когда всё закончилось и урну Со Ра перенесли в колумбарий, он увидел её снова — уже не в официальном портрете, а в живой фотографии. Та самая прогулка: один из их счастливых дней, она так искренне радовалась спонтанному букету цветов. Улыбка — тёплая, настоящая, будто жизнь только начиналась. Теперь этот снимок был закреплён на мраморной плите рядом с её урной. Под ним — та же сухая табличка ребёнка. Два места рядом, два следа, которые остались от целой жизни.
Он застыл. Грудь сдавило так, что трудно было дышать. Он не мог отвести глаз от этой улыбки, слишком настоящей, слишком живой — и потому невыносимой.
А потом он поклонился, как все, и пошёл к выходу. Дорога домой тянулась пустотой, а дома его ждали лишь тишина, сигаретный дым и алкоголь.
Пару дней спустя, выйдя в магазин за очередной порцией алкоголя, он заметил в витрине маленький аквариум. Купил его машинально, вместе с пакетом золотых рыбок. Дома долго сидел, глядя, как они плавают, как вода чуть колышется от их плавников. Казалось, это единственное движение в его окаменевшей жизни. Но вскоре он перестал кормить их, и аквариум превратился в мутное зеркало — напоминание о том, что всё живое рядом с ним гибнет. Так он и остался стоять на столе среди бутылок — пустой, как он сам.
Бутылки быстро вытеснили всё остальное. Кухонный стол превратился в свалку из пустого стекла и дешёвых закусок. Холодильник пустел, но он не замечал. Еда перестала быть чем-то значимым: пару кусочков хлеба, случайная лапша — и снова в горло летит горькая жидкость.
Он больше не умывался, не брился. Волосы свалялись в жирные пряди, кожа пожелтела, под глазами легли синие тени. Когда он случайно натыкался на зеркало, взгляд падал вниз — не мог выдержать собственного отражения.
Ночами он лежал на диване, уставившись в потолок. Алкоголь притуплял, но не убивал память. Он слышал, как она смеялась. Видел, как она касалась его ладони. И снова и снова возвращался к одному: она умерла одна. А он резал чужие глотки, надеясь выиграть для неё время.
Чун Хо пытался дозвониться. Сначала каждый день. Потом реже. Он приходил, стучал — Ин Хо сменил код замка, звал. Но дверь оставалась закрытой, а слова разбивались о глухую тишину. Ин Хо не отталкивал брата — он просто исчезал из его жизни, растворяясь в бутылках и темноте собственной комнаты.
«Хён, ответь… пожалуйста».
Ин Хо слушал голосовые сообщения, но не брал трубку. Иногда сжимал её в ладони так сильно, что белели костяшки, но так и не решался нажать кнопку. Ответить — значит признать, что он ещё живой. А он не хотел быть живым.
Был момент, когда в пьяном забытье он достал из ящика нож. Лезвие блеснуло в тусклом свете лампы. Он сидел с ним долго, держа у запястья. И вдруг понял: это будет слишком легко. Слишком просто.
И теперь каждый вдох был пыткой. Он не хотел жить — но и умереть себе не позволял. Смерть была бы избавлением, а он не заслуживал её. Жить значило помнить. Жить значило медленно гнить изнутри, день за днём. В пустой квартире, где звенело эхо бутылок. В теле, которое всё быстрее разрушало спиртное. Жить как собственная тень — без цели, без будущего, без неё.
И он жил. Если это можно было так назвать.
* * *
Прошёл год после похорон.
Его существование свелось к коротким походам в ближайший магазин: упаковки рамёна, дешёвые кимбапы, иногда замороженные пельмени, которые он кидал на сковороду и жарил наспех, не заботясь ни о вкусе, ни о подаче. На большее не хватало ни желания, ни сил. Главное — чтобы еда была быстрой, без лишних запахов и хлопот.
Алкоголь оставался рядом всегда. Иногда он заглядывал в забегаловку возле супермаркета и пил там, уткнувшись в стакан с соджу. Он не спивался каждый день. В самые тяжёлые дни напивался так, что терял счёт времени и памяти. Но бывало, что целый день проходил без выпивки — и тогда он сам не понимал, что хуже: мутное забытьё или трезвое сознание.
Иногда он виделся с Чун Хо. Тот явно переживал, пытался разговорить, но Ин Хо сводил всё к минимуму. Формальные слова, короткие встречи, пустые реплики. Редко. Брат ждал большего, но он не позволял себе этого. Ему было легче держать Чун Хо на расстоянии, чем видеть в его глазах жалость и тревогу.
Он выплатил все долги: банкам, клинике, по штрафу. Сразу, одним махом, чтобы его не трогали, чтобы не приходили коллекторы и не тянули за собой прошлое. Просто исчезнуть — это было единственным желанием.
Из квартиры, где они жили с Со Ра, он съехал. Там каждый угол был ею. Каждая стена дышала памятью. И набережная рядом — по ней они гуляли вечерами, и теперь каждый её вид резал сердце. Он снял крошечную комнатушку в Куачхоне — там, где никто его не знал, где стены были облупленные, а соседи не задавали вопросов. Там он и растворялся, день за днём.
Один из вечеров проходит как все.
Он идёт в супермаркет, берёт пластиковую коробку с токпокки, привычный стакан рамёна и по инерции поворачивает к забегаловке за углом. Здесь дешёво, тесно, пахнет жареным маслом и чесноком. На вывеске мигает полустёртое название — «Сонгван». Он садится за дальний столик, заказывает соджу и пьёт, как обычно, не закусывая.
В какой-то момент рядом опускается старик. Седой, худощавый, в поношенном пиджаке. Сначала Ин Хо даже не поворачивает головы. Таких здесь полно — любителей залить одиночество спиртным.
— Тяжёлый день? — спрашивает старик спокойно, будто между делом.
Ин Хо не отвечает. Делает глоток.
— Знаешь, я давно за тобой наблюдаю, — продолжает он так же мягко. — Целый год.
Ин Хо напрягается. Медленно поднимает взгляд, в котором мелькает настороженность.
— Кто вы такой? — голос хриплый от соджу, но твёрдый. — И с какой стати следите за мной?
Старик чуть улыбается, будто этот вопрос его забавляет.
— Неважно кто я, — отвечает он. — Важно, что я знаю, где ты был. И знаю, что ты сделал.
Глаза у него спокойные, почти весёлые, но за ними чувствуется что-то чужое, настораживающее. Ин Хо сжимает стакан в руке.
— Если вы пришли угрожать, — тихо бросает он, — то напрасно. Терять мне нечего.
— Тебе бы хотелось избавиться от боли? — старик будто не замечает холодного тона. — Не через смерть. Смерть — слишком просто. Ты и так уже наказываешь себя, каждый день, и знаешь, что это никогда не кончится.
Он делает паузу, подливает себе глоток соджу, будто у них самая обычная беседа.
— Есть другой путь. Вернуться туда, где ты уже был. Не как игрок — как часть самой Игры. Изнутри ты увидишь всё иначе. Увидишь, что тот выбор тогда был правильным. Что ты сделал то, что должен был сделать.
Он слегка наклоняется ближе, голос всё такой же спокойный, почти ласковый.
— Подумай сам: что ты теряешь? Ты и так живёшь, как мёртвый. Если я не смогу убедить тебя, ты всегда можешь уйти обратно в эту свою пустоту и продолжить карать себя. Но если получится… ты выиграешь. Потому что боль уйдёт. Хотя бы частично.
Старик улыбается, будто предлагает не сделку, а дружескую услугу. На столе остаётся визитка.
Золотистый фон, три фигуры — круг, треугольник, квадрат.
— Подумай, — говорит он и поднимается. Двигается неторопливо, словно у него вечность впереди.
Ин Хо остаётся сидеть. Соджу в стакане ещё плещется. На столе лежит визитка. Он смотрит на неё долго, не понимая, какие чувства она в нём вызывает.
Пальцы тянутся взять, но он резко отдёргивает руку. Губы кривятся в сухой усмешке.
Что это вообще сейчас было?
Старик, который знал о нём больше, чем должен. Который говорил так, будто видел всё своими глазами. Появился словно из воздуха — и так же исчез.
Ин Хо отхлёбывает остаток соджу, будто пытается смыть вкус чужих слов. Но они остаются, крутятся в голове. Визитка всё ещё лежит на столе — слишком близко, чтобы не думать о ней.
Он тянется снова. И на этот раз берёт её.
* * *
Проходит несколько дней.
Вечер тянется особенно гулко. В груди ноет так, что хочется выть, каждая минута режет изнутри. Ни алкоголь, ни дым не заглушают. Он бродит по комнате, снова и снова натыкаясь взглядом на визитку, которую так и не выкинул.
Руки дрожат, когда он берёт телефон. Он долго смотрит на цифры, потом всё же набирает.
Короткие гудки. Щелчок.
— Я ждал, что ты позвонишь, Ин Хо, — голос звучит спокойно, почти ласково.
Он замирает. Имя. Он его не называл.
Внутри всё холодеет. Номер ведь был новый. Он сменил его после того, как выплатил все долги, чтобы обрубить старые контакты и исчезнуть. Думал, этого достаточно.
Но старик не лгал, когда сказал, что наблюдал за ним. Они знают и новый номер, и новый адрес, и все его жалкие привычки. Он мог скрываться сколько угодно — толку нет. А впрочем, какая разница?
— Тебе не нужно ничего говорить, — продолжает голос. — Просто будь готов. Мы найдём тебя.
Щелчок — и линия обрывается.
Ин Хо остаётся сидеть, сжимая телефон до боли. В комнате снова тишина.
* * *
На следующий день, когда Ин Хо возвращался домой от Чун Хо, к нему подошёл мальчишка лет десяти. Протянул визитку, глядя в сторону:
— Господин, это вам.
На обратной стороне был адрес и время. Сегодня. Вечером.
Он не удивился. Лишь пожал плечами и сжал картонку в руке.
К назначенному часу он поехал туда, куда сказано. Не потому что хотел или ждал чего-то. Просто потому что так проще, чем сидеть в своей комнатушке и снова пить. Он ехал без всякой надежды, без страха, без ожидания. Если там его убьют — хорошо. Если нет — тоже хорошо. Его жизнь давно свелась к простому существованию, и от того, что тело перестанет дышать, ничего не изменится.
Его встретил автомобиль и без слов довёз до окраины города, к стоянке с рядами огромных грузовых фур. Всё выглядело слишком организованно, продуманно до мелочей, и он поймал себя на мысли, что старые привычки копа всё ещё цепляются за детали: номера на визитке, точность указаний, молчаливый водитель. Организация была безупречной. А потому возникал вопрос — зачем им нужен именно он? Пустой, раздавленный, давно переставший быть человеком. Но именно в этом, возможно, и заключался ответ.
Внутри фуры оказались кабинки с номерами. Он нашёл нужную. Зашёл.
На лавке лежала аккуратно сложенная розовая форма. Рядом — чёрная маска с квадратом.
Он застыл, глядя на это. Можно было подумать, что это приговор. Но он не чувствовал страха. Скорее наоборот: какое-то странное облегчение. Логично. Он уже сделал шаг, когда позвонил. Дороги назад нет, а значит, можно перестать думать. Можно просто подчиниться тому, что предлагают.
Он переоделся. Одежда сидела непривычно плотно, словно чужая кожа, которая сдавливала плечи. Маску он не надел. Сел на лавку и взял её в руки. Покрутил, разглядывая.
В памяти всплыли отрывки: ещё тогда, на Играх, он заметил, что у персонала в розовой форме были разные фигуры на масках. Круги, треугольники… и квадраты. Квадраты стояли выше остальных. Они отдавали приказы, остальные подчинялись. Главные среди безликих.
Он провёл пальцем по линии символа.
Почему именно квадрат?
Почему ему, впервые пришедшему в систему, доверили такой ранг?
Это было странно. Подозрительно. Но желания разбираться не было. Может, старик и правда что-то видел в нём. Может, всё это было заранее решено.
Это не имело значения. Важно было одно: если тот не лгал, то, может быть, ему действительно удастся заткнуть эту дыру внутри. Пусть не стереть боль, но хотя бы заглушить её до тихого фона. Он готов был заплатить любую цену.
По приезду его встретил другой квадрат.
— Создатель поручил мне ввести тебя в курс дела, — сказал он коротко.
Позже он узнает, что его зовут Ким Гван Хёк. Родом из северной Кореи, прошедший через лагеря и побеги, он умел выживать там, где другие гибли. За спиной Создателя — старика, чьё имя, О Иль Нам, откроется Ин Хо лишь спустя время, — именно Гван Хёк наладил собственный подпольный бизнес по продаже органов игроков. Холодный, деловитый, уверенный в себе, он станет первым, кто всерьёз убедит Ин Хо, что человеческая жизнь здесь стоит дешевле формы, которую тот носит.
Со временем слова старика пустили корни. Сначала он повторял их как заклинание, чтобы заглушить собственные мысли. Но постепенно они стали звучать как истина. Каждый новый сезон игр подтверждал это: люди готовы идти на всё ради денег. Они дрались, предавали, убивали друг друга — и всё ради иллюзии свободы, ради возможности начать заново.
Боль по Со Ра постепенно притупилась. Не ушла, нет — просто стала тише, словно за стеной. Иногда прорывалась внезапно — в песне, в запахе, в случайном лице на улице. Но всё реже. Система делала своё дело: обволакивала, заглушала, выжигала лишние чувства.
Алкоголь постепенно ушёл на второй план. На его место пришли книги, те самые философские трактаты, что пылились у него на полке ещё до болезни Со Ра. Он возвращался к ним, подолгу сидел в своей захолустной квартире, перечёркивал карандашом чужие строчки, будто искал в них оправдание себе. Чужие идеи становились словами, которыми он глушил собственные мысли. Там, где раньше был стакан соджу, теперь лежала раскрытая книга. Философия становилась его новой маской — иллюзией смысла и контроля, которая позволяла заглушать собственную боль.
Поначалу он приезжал на остров лишь раз в год, на неделю, когда шли Игры. Остальное время он пытался делать вид, что живёт более-менее обычной жизнью. Ходил по улицам, покупал еду, иногда даже сидел в кафе. Но это было только притворство. С братом и мачехой он виделся всё реже. Не потому что не хотел — а потому что не мог вынести их взглядов. В каждом слове, в каждом жесте он чувствовал боль, которую приносил им своим существованием. Он стирал эти нити постепенно, будто сам себя вырезал из их жизни.
С годами всё превратилось в рутину. Игры сменяли друг друга, и он уже не удивлялся ни крикам, ни крови, ни смерти. Всё стало частью цикла, где у каждого была своя роль. Старик всё чаще вызывал его к себе, доверял всё больше. Он рассказывал о внутренней кухне — как распределяются роли, как готовятся площадки, как управлять солдатами и следить за дисциплиной.
Ин Хо слушал, и постепенно понимал, что незаметно для себя становится частью этой машины. Не наблюдателем, не пешкой — а тем, кто держит систему в руках. Сначала заместителем, потом руководителем. И в какой-то момент он уже не спрашивал себя, почему именно он. Ответ был очевиден: потому что от Ин Хо ничего больше не осталось.
Так он стал Фронтменом. Маска, за которой не было ни жалости, ни страха. Только пустота, превращённая во власть.
А потом пришло настоящее облегчение.
Уже в роли Фронтмена, сидя в своём кабинете с бокалом дорогого виски, он включал песню, которую любила Со Ра. И смотрел, как на большом экране умирали игроки — «мусор», как он убеждал себя. Каждый их крик напоминал: он тогда поступил правильно. Использовал единственный шанс заработать деньги, спасти её. Пусть опоздал, пусть не успел — он пытался. Он выиграл. Он всё сделал правильно.
И всё же аквариум однажды снова наполнился. Уже после того, как он обосновался в системе и купил пентхаус — холодное жилище, больше похожее на продолжение маски, чем на дом, — он снова принёс из магазина пакет с рыбками. Выпустил их в очищенную воду и оставил аквариум в старой захолустной квартире. Там же пылились книги по философии, там оставался запах дешёвого рамёна и следы прежней жизни. Но сам он давно перестал ассоциировать себя с этим пространством. Квартира стала декорацией — огонёк нормальности для брата и мачехи, чтобы им казалось, что Ин Хо ещё живёт. Для себя же он оставался лишь пустотой за маской.
Ин Хо умер там, на тех Играх. Вместо него остался Фронтмен — человек, неспособный больше чувствовать и сострадать. На кладбище рядом с фотографией Со Ра теперь стояла и их общая фотография. Ин Хо был похоронен вместе с ней.
Так он жил, уверенный, что эта оболочка и есть его истина. До того дня, когда в финале очередной Игры победитель отказался от денег и протянул руку сопернику. Предложил выйти вместе, с пустыми руками.
И тогда что-то дрогнуло. На миг.
Впервые за годы он усомнился в том, что люди — только мусор.
В том, что он сделал правильный выбор.
Сон Ги Хун родился 31 октября 1974 года в Сеуле — в Санмундоне, районе, где бетонные апхаты стояли рядами, одинаковые, с балконами, завешанными бельём. По утрам весь квартал просыпался от запахов рынка: рыба на льду, пар из кастрюль, крики торговцев. Зимой запах угольных печек смешивался с морозным воздухом; летом — духота асфальта держала всё до позднего вечера.
У матери была маленькая лавка уличной еды. На углу стояла эмалированная кастрюля с кипящим бульоном, в нём на деревянных шпажках плавали рыбные пирожки — одэн. На плите рядом густо шипел красный соус для ттокпокки, и рисовые палочки медленно разбухали, окрашиваясь в цвет перца. Люди ели стоя, из металлических мисок, или брали завёрнутые порции в газету, торопясь к автобусу. Пар поднимался облаком, пропитывал одежду и волосы. Ги Хун часто стоял рядом, помогая матери — вытирал стол тряпкой, подавал миску, убирал обрывки газет.
Они жили вдвоём, и дом держался на её руках. У неё не было никого, кроме сына, и потому вся её любовь ложилась на него: лишний кусок одэна — ему, последняя монета на мороженое — тоже ему. Она не баловала вещами, но баловала вниманием: гладила по голове чуть дольше, чем требовалось, слушала всерьёз его даже самые нелепые истории. Он рос в этой мягкости, и в ней же закладывалась его наивность.
Он почти не помнил отца: тень в коридоре, запах табака, редкие шаги рядом. Со временем остались только конверты с деньгами. Они приходили исправно — одинаковые, с печатью и аккуратным почерком, и всё отцовское участие в его жизни свелось к этим бумажным пакетам. Мать клала конверт рядом с миской кимчхи и говорила: «Он помогает». Ги Хун хмурился: «Но не приходит». На этом разговор заканчивался.
Эти деньги держали их на плаву. Благодаря им мать могла оплачивать хагвон, покупать ему новые тетради, иногда даже позволять маленькие радости вроде сладкой булочки на рынке. Для Ги Хуна отец был далёкой, невидимой фигурой — почти выдумкой. Но сам факт того, что конверт приходил каждый месяц, создавал иллюзию: он всё-таки есть, он где-то рядом, хоть и молчаливый.
Вечером, когда он ложился спать, сквозь тонкие стены доносился скрип стиральной доски и звон монет, которые мать пересчитывала по нескольку раз. Он знал: так она разговаривает сама с собой о будущем. Днём же улыбалась — только ради него.
В Санмундоне жизнь текла шумно. Во дворе всегда кто-то кричал: дети гоняли мяч, подростки играли в бейсбол палкой и резиновым мячиком, старики сидели на низких табуретках, играли в падук. Ги Хун носился вместе с соседскими мальчишками, возвращался домой в заляпанных кроссовках и смеялся до икоты.
Только иногда, когда он видел, как соседские отцы вечером входят в подъезд — усталые, с коротким «я дома», — у него внутри сжималось. Особенно когда это был отец Сан Ву. Он редко появлялся, всегда спешил и смотрел строго, но сам факт его присутствия казался роскошью. Ги Хун завидовал. У него был только конверт, у друга — пусть молчаливый, но настоящий отец.
Сан Ву был рядом столько, сколько он себя помнил. Они вместе гоняли мяч во дворе, вместе жевали сладкую булочку, купленную на сдачу. Сан Ву учился лучше, его тетради были чистыми, а сам он серьёзнее и спокойнее. Ги Хун — шумный, добродушный, готовый поделиться последним кусочком. Они были разными, но именно это и связывало: один умел смеяться, другой — сосредотачиваться, и вместе они держали равновесие.
Иногда Ги Хун возвращался домой позже обычного. Мать делала вид, что не сердится, ставила перед ним миску супа и спрашивала, не забыл ли он учебники. Она не кричала, не ругала. Она держала его в тишине и заботе. И он привык к этому так, будто иначе и быть не могло.
В 1980-х дорога в школу в Санмундоне была одинаковой для всех детей: серые апхаты, дворники с метлами, пыльная площадка перед зданием. У ворот толпились ученики с одинаковыми жёлтыми ранцами, их рассаживали по рядам для утренней переклички и зарядки. Ги Хун шагал рядом с матерью, его ранец болтался слишком низко и всё время бил по ногам. Он спотыкался о трещины в асфальте, останавливался, чтобы глянуть, как ребята рисуют классики мелом. Мать торопила, но он двигался вполглаза в школу, вполуха в мир вокруг.
Классы были тесные, с рядами поцарапанных деревянных парт. На стене висел национальный флаг, рядом — портрет адмирала Ли Сун Сина и плакаты с лозунгами о трудолюбии и успехе. Воздух пах мелом и керосином от старых печек, зимой в углу гудел обогреватель, летом окна настежь не спасали от духоты. Учителя держали порядок жёстко, и любой шёпот казался громче звонка, но Ги Хун редко сидел тихо: он любил привлекать внимание, шутил, делился закусками. Одноклассники тянулись к нему — он был тем, кто первым предлагал помощь и последним выходил из игры. Учителя качали головой: «Добрый, но рассеянный».
Но по-настоящему важной для него стала только одна девочка — Сун Хи из параллельного класса. Она сидела у окна, всегда с ровной косой и книжкой в руках, и казалась Ги Хуну особенной. За ним бегали другие, подсовывали записки с сердечками, но именно Сун Хи смотрела сквозь него, будто он был только частью шумного двора. Он смеялся громче, бегал быстрее, подбрасывал мяч выше — всё ради того, чтобы поймать её взгляд. Но взгляд оставался холодным. Так пришла его первая, безответная любовь — лёгкая, как школьная осень, и такая же неизбежно короткая.
Эти чувства быстро растворялись в повседневности: стоило прозвенеть звонку, и он снова оказывался среди одноклассников, с тетрадями и шутками, с привычным ритмом уроков и перемен. Школьные увлечения были как игры во дворе — яркие, но мимолётные. А рядом всегда оставались те, кто делал его дни устойчивыми — друзья и их общая школьная жизнь.
Сан Ву сидел на первой парте, ближе всех к доске, и аккуратно выводил цифры и слова тонким, ровным почерком. Ги Хун чаще всего оказывался рядом — заглядывал через плечо, списывал, рисовал на полях. Учителя видели и не всегда останавливали: дружба этих двоих казалась чем-то естественным, словно они дополняли друг друга — серьёзность и беспечность.
— Ты опять не сделал задание, — шепнул Сан Ву, не отрываясь от тетради.
— У меня был мяч, — оправдывался Ги Хун, чертя круги на полях, будто и вправду это была важная работа.
— Мяч не сдашь на проверку.
Сзади тихо прыснул Чон Бэ. Он сидел прямо за ними — пониже остальных, с коренастым телосложением, которое пока только намечалось. По характеру он был мягче Ги Хуна и Сан Ву, быстро тушевался, если на него повышали голос, и редко лез в споры. Но смеялся легко и заразительно, поэтому рядом с ним всегда было проще.
— А если сдавать настроение? — несмело вставил он, боясь, что учитель услышит.
Сан Ву закатил глаза, но всё равно развернул тетрадь, показывая решение. Ги Хун заулыбался, будто это тоже была победа, и, обернувшись, коротко подмигнул Чон Бэ. Тот смутился, но тоже улыбнулся, уткнувшись в свою тетрадь.
Такие мелочи и складывали их дружбу. На переменах они играли в бейсбол на школьном дворе: Чон Бэ брал биту и, несмотря на свой рост, отбивал мячи так, что все удивлённо свистели; Ги Хун бегал по площадке быстрее всех, смеясь на ходу; Сан Ву сначала ворчал, что это трата времени, но всё равно выходил играть — и часто оказывался самым метким в защите. Учителя говорили: «У каждого из них свой характер», а ребята в классе знали: вместе они непобедимы.
Были и дни, которые навсегда запоминались, хоть и начинались обыденно. Летом асфальт во дворе Санмундона нагревался так, что босые ноги прилипали к земле, и дети носились до темноты, пока матери не высовывались из окон, зовя ужинать. В один из таких вечеров, когда жара спала и воздух наполнился запахом жареных каштанов с тележки у остановки, Ги Хун и Сан Ву нарисовали мелом поле для кальмара.
— Сегодня я атакую, — заявил Ги Хун, размахивая руками так, будто собирался выиграть войну.
— Ты вчера атаковал, — спокойно возразил Сан Ву.
— А сегодня ещё раз, — ухмыльнулся Ги Хун, и соседские мальчишки за его спиной зашумели: «Да-да, пусть он!»
Игра началась. Ги Хун летел вперёд, размахивая руками, с коленей слетала пыль. Сан Ву, как всегда, играл аккуратно и выверенно, но в итоге оказался на линии защиты — и Ги Хун пересёк её с победным криком. Смех разнёсся по двору, старушки с лавочек качали головами, но улыбались: пусть балуются.
После игры они сидели на бордюре, запыхавшиеся и счастливые. Сан Ву молча делился яблоком, разрезанным пополам перочинным ножиком, а Ги Хун смеялся над тем, что у него нос и щёки все в меловой пыли. В тот момент они казались неразлучными — два мальчишки, два разных характера, но одно детство, разделённое поровну между ними.
В тот вечер всё выглядело как обычная игра — мел на асфальте, смех, яблоко, разделённое пополам. Но именно такие вечера и складывали их дружбу. В дворах Санмундона не нужно было слов о верности или клятв — всё решалось на линии мелованного поля. Побеждать и проигрывать они учились рядом, и каждый шаг казался продолжением их общего детства.
В старшей школе всё стало серьёзнее. Уроки заканчивались поздно, но для Ги Хуна это был только первый этап: вечером его ждал хагвон. Мать изо всех сил тянула оплату — деньги от отца, плюс её собственный труд с утра и до глубокой ночи. Лавка стала её вторым домом, а для сына — столовой и кухней. Часто он ужинал прямо там, сидя на низком табурете, пока мать разливала бульон другим покупателям. Руки у неё пахли соевым соусом и перцем, глаза были красные от усталости, но она всё равно клала в его миску лишний кусок.
Сан Ву шёл своим путём. Он с раннего утра сидел за учебниками, вечером — тоже хагвон. Учителя отмечали его упорство, соседи называли «способным мальчиком», и никто не сомневался: его ждёт престижный университет. Ги Хун шутил, что тот «женат на задачах», и сам же просил объяснить формулы.
К выпускному классу их пути начали расходиться. Сан Ву готовился к поступлению в Сеульский национальный университет — цель, которой гордилась бы любая семья района. Ги Хун, благодаря матери и её изматывающему труду, тоже надеялся на вуз. Он был не столь прилежен, но имел рядом друга, с которым можно было идти в ногу, и мать, которая отдала бы за его шанс последние силы. Чон Бэ же уже сделал свой выбор: университет — не его дорога. Его ждали служба в армии и жизнь, где выносливость ценится выше, чем оценки в тетради.
Экзамены они сдавали почти одновременно. День начинался холодным рассветом, когда сотни школьников шли к своим центрам тестирования. В воздухе пахло корейским женьшенем и кофе — родители приносили детям напитки для бодрости, а на входе учителя подбадривали каждого. Ги Хун держал в руках карандаш, который мать купила на последние деньги, и чувствовал, как ладонь потеет. Сан Ву шагал рядом спокойно, без лишних слов, и этим спокойствием будто делился.
Когда пришли результаты, мать Ги Хуна плакала — впервые за много лет. Её сын поступил. Она прижимала к груди листок с результатами, словно это был билет в другую жизнь. Весь Санмундон говорил: «И Ги Хун тоже смог». Сан Ву, как и ожидалось, поступил в Сеульский национальный университет. Казалось, их дружба теперь закреплена навсегда: они шли в будущее с разным багажом, но в одном направлении.
Но радость длилась недолго. Вскоре конверты перестали приходить. Отец умер, и вместе с ним исчезла единственная поддержка, позволявшая оплачивать учёбу. Сначала Ги Хун надеялся, что это задержка, что деньги ещё придут. Но месяцы шли, а конверт так и не появился. Мать тянула как могла: работала ночами, брала подработки, продавала больше, чем могла приготовить. Она худела, но не жаловалась.
Новость пришла сухо, как приходят такие вещи: почтальон принёс уведомление с печатью. Не письмо, не слова, только бумага. Мать долго держала её в руках, прежде чем прочитать, и лишь тихо сказала: «Теперь всё». Она не плакала, а просто села на табурет в лавке, будто из неё вышли силы.
Ги Хун тоже не заплакал. В груди было странное чувство — пустота, не горе. Он всегда хотел отца: чтобы тот пришёл на выпускной, положил руку на плечо, сказал хоть раз «я горжусь тобой». Но отец так и остался тенью, чужим голосом в воспоминаниях и конвертами с деньгами. Теперь не осталось даже этого. Похорон не было — они не знали, где и когда. Не знали, есть ли у него другая семья. Прощания не случилось. Только холодное известие.
Ночью он лежал без сна, вспоминал детские завистливые взгляды на мальчишек с отцами, игры во дворе, мечты о простом совместном дне. И понимал, что потерял человека, которого по сути никогда не имел. Слово «отец» стало пустым звуком.
Учёба в университете быстро превратилась в борьбу не за знания, а за выживание. Ги Хун подрабатывал курьером, пытался удержаться, но всё чаще засыпал на лекциях. Преподаватели смотрели с пониманием, но помочь не могли. В конце концов он понял: платить больше нечем. Он ушёл — не по своей воле, а потому что выбора не оставалось.
Но университет оставил ему не только воспоминания о лекциях и аудиториях. Там же у него впервые появились отношения, которые казались другими — серьёзными. Девушку звали Ён Чжу. Они познакомились в студенческом клубе, куда он зашёл больше из любопытства, чем из интереса к занятиям. Она сидела за пианино в актовом зале, репетировала песню к фестивалю, и Ги Хун, услышав её голос, задержался у двери дольше, чем собирался.
Их разговоры начинались с мелочей: про преподавателей, про любимую еду, про то, где купить недорогие тетради. Ён Чжу смеялась его шуткам — громко и открыто, и это подкупало. Ги Хун водил её на рынок, покупал сладкие булочки, рассказывал о Санмундоне и дворовых играх. Она слушала с любопытством, словно это был чужой, почти сказочный мир.
Постепенно они стали неразлучны. Вместе готовились к зачётам, вместе гуляли по набережной Хангана. Она иногда поддразнивала его за рассеянность, он отвечал смехом и обещаниями «исправиться». В этих лёгких перепалках рождалось что-то настоящее. Ги Хун впервые подумал, что будущее может быть не только про работу и деньги, но и про человека рядом.
Но когда он бросил университет и его призвали на службу, всё изменилось. Сначала казалось, будто Ён Чжу действительно дождётся его. Когда Ги Хун ушёл в армию, она только перешла на третий курс. Она писала ему длинные письма — аккуратным почерком, с нарисованными сердечками на полях. Он перечитывал их в казарме до дыр, складывал в стопку под матрас, словно в них было всё тепло, которого там не хватало.
Но уже к концу первого года службы письма стали короче. Она писала о занятиях, о фестивале, о друзьях. Всё чаще между строк чувствовалась отстранённость. А потом до Ги Хуна дошёл слух: Ён Чжу встречается со старшекурсником, парнем с четвёртого курса. Она не призналась в этом сама, но он и без слов понял, почему письма приходят всё реже.
К середине второго года службы письма от Ён Чжу прекратились совсем. Первое время он всё ещё надеялся: стоял в строю и ждал, когда дежурный назовёт его фамилию. Но вечер за вечером стопка писем проходила мимо, и вскоре стало ясно — тишина окончательная.
В то же самое время начали редеть и письма от Сан Ву. Ги Хун продолжал писать ему короткие строки: «Как учёба? Как там Сеул?» Ответы сначала приходили, потом становились всё реже, пока не прекратились вовсе.
Два голоса, которые держали его за ниточку с прошлым, замолкли почти одновременно. Мир за пределами части становился чужим и далёким. А его собственный сузился до казармы, плаца и бесконечных строевых команд.
Вернувшись домой, он узнал: Ён Чжу выпустилась и уехала вместе с тем парнем в Пусан, где тому предложили хорошую должность в крупной компании.
Ги Хун не винил её вслух, не задавал вопросов. Но мысль сидела в голове: она выбрала того, кто сумел закончить университет, кто был перспективным, у кого впереди открывались двери. А он остался в Санмундоне — парень, который не удержался и вылетел. Никто не говорил этого прямо, но он сам слышал это сравнение внутри себя.
Он молча сложил её старые письма в коробку и больше к ним не прикасался. С того дня он перестал верить в обещания и в то, что любовь может быть чем-то надёжным.
После армии в нём осталась только усталость и пустота, а вокруг — тот же Санмундон, где всё будто двигалось вперёд без него.
Ги Хун иногда сталкивался с Сан Ву — на рынке или у станции метро. Они обменивались парой слов, вежливых и пустых, и этого хватало, чтобы почувствовать: они уже чужие.
Чаще Ги Хун видел не самого Сан Ву, а его мать. Она, как и Маль Сун, держала свою лавку, только торговала не едой, а продуктами. Каждому покупателю она с гордостью рассказывала: «Мой сын заканчивает Сеульский национальный университет, гордость района!» Люди кивали, улыбались, и весь Санмундон начинал повторять это как аксиому. Сан Ву стал символом успеха, доказательством, что и из их двора можно пробиться наверх.
Маль Сун никогда не упрекала Ги Хуна. Напротив — словно чувствовала вину за то, что не смогла удержать его в университете, не сумела открыть сыну дверь в светлое будущее. И потому повторяла одно и то же: «Ты у меня всё равно самый лучший». Она ставила перед ним миску с ужином и улыбалась, стараясь, чтобы её голос звучал тепло. Но в глазах всё равно проступала усталость — та, которую не могли скрыть ни слова поддержки, ни улыбки.
Она знала и про его неудачную историю с девушкой. Ён Чжу была не из их района, жила ближе к университету, и Маль Сун её никогда не видела. Всё, что она знала, приходило из коротких рассказов сына за ужином: он говорил о её смехе, о концертах и прогулках. Маль Сун слушала и надеялась: у него наконец появилась настоящая опора. Но после армии про ту девочку он больше не говорил, и мать поняла: что-то оборвалось. Она не задавала вопросов, не хотела расстраивать сына ещё больше.
Со временем о Ги Хуне почти перестали вспоминать. Он остался просто парнем, который когда-то поступил, но не удержался, который теперь работает, как все. «Когда-то» стерлось, исчезло даже из разговоров соседей. Для района теперь существовал только один герой, и им был не он.
Иногда, возвращаясь домой вечером, Ги Хун проходил мимо лавки семьи Чхо. Оттуда доносился голос матери Сан Ву — она, не скрывая гордости, снова рассказывала покупателям о сыне, о его успехах в университете. Люди смеялись, поздравляли, и в лавке царило оживление.
Ги Хун останавливался на мгновение и слушал, зная, что речь снова о Сан Ву. В такие минуты он чувствовал себя лишним: будто весь район празднует чужой успех, а о его собственных шагах давно никто не вспоминает.
А когда в 1997 году Сан Ву получил диплом и устроился в инвестиционную компанию, разрыв стал окончательным. Он перестал приезжать в Санмундон. Их дороги, когда-то переплетавшиеся на каждом шагу, разошлись насовсем.
Чон Бэ тоже вернулся после морской пехоты. Он устроился на Dragon Motors, в сборочный цех, где смены длились двенадцать часов, а руки пропитывались запахом машинного масла. Именно там им и предстояло снова оказаться вместе, но началось всё не с цеха, а с бара.
Они встретились вечером в дешёвой закусочной на углу. Дверь скрипнула, и Ги Хуна обдало запахом чеснока, кимчхи и дешёвого масла. Чон Бэ уже сидел за столом, с покрасневшим лицом, с рюмкой соджу в руке. Увидев его, встал и улыбнулся так, как будто они расставались всего на день.
— Ги Хун! Думал, ещё в части торчишь, — крикнул он, вставая.
— Отслужил, — усмехнулся тот. — Теперь вот думаю, куда себя деть.
Они чокнулись рюмками, выпили. Хозяйка принесла тарелку жареных анчоусов, и разговор сам пошёл. В баре шумели рабочие, женщины в углу переговаривались и украдкой посматривали на них. Чон Бэ заметил эти взгляды, ухмыльнулся и толкнул Ги Хуна локтем:
— Ну, ничего не меняется. Девчонки всё так же на тебя пялятся. В школе за тобой бегали — и сейчас то же самое.
— Пф, — отмахнулся Ги Хун, делая глоток соджу. — Бегают — это громко сказано.
Чон Бэ усмехнулся и, помедлив, спросил:
— А та… как её… Ён Чжу? Ты ведь тогда с ней встречался?
Улыбка у Ги Хуна сразу погасла. Он покачал головой, будто хотел стряхнуть воспоминание:
— Нет её. Нашла другого.
Он не стал вдаваться в подробности. Для Чон Бэ и так было ясно без слов — он помнил школьные годы, знал, что Ги Хун никогда не задерживался ни в учёбе, ни в любви.
— Ладно, хватит про это, — сказал он, меняя тему, видя, что друг не настроен говорить о бывшей девушке. — Слушай, у нас на заводе место освобождается. Один парень уходит. Dragon Motors. Хочешь — сведу. Работа тяжёлая, но зарплата стабильная. Автобус забирает утром, вечером возвращает. Жить можно.
— Завод… — протянул Ги Хун. — Думаешь, возьмут?
— Конечно. Там не спрашивают, сколько у тебя дипломов. Там руки нужны.
Они снова выпили. Шум бара, чужие разговоры и женский смех остались где-то на заднем плане. Важным было только то, что друг протянул ему путь в будущее. Пусть не тот, о котором мечтали в школе, но единственный реальный.
На следующий день он сказал матери. Маль Сун слушала молча, вытирая руки о фартук. В её глазах мелькнуло что-то двойственное: облегчение от того, что сын наконец нашёл работу, и тихая горечь — ведь завод был не университетом и не тем будущим, которое она когда-то для него представляла. Но она только кивнула и сказала:
— Главное, чтобы у тебя было своё место. Остальное приложится.
Через неделю он стоял у проходной Dragon Motors. Металлический гул тянулся из цеха, запах масла и горелой краски бил в нос. Заводская жизнь была тяжёлой: шум, постоянные смены, руки в мозолях. Но для него и Чон Бэ это стало новой связью. Они работали бок о бок, пили вместе после смены, играли в карты в тесных квартирах и смеялись так же громко, как в школьные годы. Теперь их связывала общая жизнь рабочих, а не школьные игры.
Смена начиналась рано. Автобус собирал рабочих ещё затемно: сонные лица, одинаковые куртки, запах дешёвого табака в салоне. Ги Хун сидел у окна, глядел на проносящиеся мимо кварталы и старался не думать о том, что впереди его ждёт ещё двенадцать часов под гулом машин.
В цехе всё было новым и чужим: конвейер тянулся бесконечной лентой, ритм задался с первой же минуты. Молотки, сварка, стук металла — всё сливалось в бесконечный грохот, от которого к концу смены звенело в ушах. Старшие рабочие переглядывались, ухмылялись и говорили: «Привыкнешь. Все привыкают». Он кивал, стиснув зубы, и продолжал повторять движения, пока ладони не покроются свежими мозолями.
Чон Бэ был рядом и быстро втянул его в заводской ритм. Он подсказывал, как удобнее держать инструмент, где можно незаметно перевести дух, как выпросить у мастера лишнюю сигарету. Без него Ги Хун чувствовал бы себя чужим среди грохота и масла, но рядом с другом даже эта тяжёлая рутина становилась терпимой.
После смены они выходили на улицу обессиленные, но почти всегда оказывались в одной и той же закусочной неподалёку от дома. Дверь хлопала за спиной, и в лицо сразу бил запах жареного чеснока, масла и острого соуса для ттокпокки. Внутри было тесно: столики утыканы бутылками соджу, мисками с кимчхи и тарелками с кусками горячего пажона. Рабочие спорили о зарплате, кто-то громко хохотал, из радио доносились хриплые старые хиты.
Они садились у стены. Чон Бэ хлопал ладонью по столу, заказывал сразу две бутылки. Ги Хун, смеясь, подтягивал к себе тарелку:
— Ты хоть раз пробовал остановиться на одной?
— А ты хоть раз пробовал после завода возвращаться домой трезвым? — огрызался тот, но с улыбкой.
Они чокнулись, выпили, закусили кимчхи. Разговор потёк сам собой. Ги Хун жаловался, что утром опять едва не опоздал: бежал к автобусу, запутался в рукавах куртки и чуть не растянулся на асфальте. Чон Бэ так смеялся, что едва не расплескал соджу:
— Всё тот же Ги Хун.
— Ага, зато ты изменился. Раньше ты ел за двоих, а теперь за троих. Ну ничего, зато экономим: я пью — ты закусываешь.
Чон Бэ прыснул и махнул рукой:
— Дурак ты, Ги Хун.
Смех сблизил их так же легко, как когда-то школьный двор: будто за стенами закусочной снова был мяч, школьная доска и детские споры.
Позже, когда бутылки наполовину опустели, Чон Бэ вдруг признался:
— В автобусе видел девчонку. Улыбнулась мне. Может, показалось… но весь день потом легче крутил гайки.
— Ну вот, — хмыкнул Ги Хун. — Ты на работе о девчонках думаешь.
— А ты? — Чон Бэ прищурился. — Всё ещё бегаешь за теми, кто даже не смотрит в твою сторону?
Ги Хун усмехнулся, поднял рюмку:
— За такими стоит бегать. Даже если никогда не догонишь.
Домой Ги Хун вернулся заполночь. В подъезде пахло керосином и едой, лампочка под потолком мигала, будто тоже хотела спать. Он открыл дверь как можно тише, но половицы предательски заскрипели.
Маль Сун вышла из кухни, вытирая руки о фартук. Лицо уставшее, глаза красные от долгого дня в лавке.
— Опять после работы пил? — спросила она негромко, но строго.
— Всего пару рюмок, — буркнул Ги Хун, стягивая куртку. — Мы с Чон Бэ просто… сняли усталость.
— Сын, усталость не соджу снимает, — вздохнула она. — Усталость снимает отдых.
Он усмехнулся и огрызнулся по-вредному, но без злости:
— Отдыхать буду на пенсии. Сейчас хоть выпью — и легче.
Она хотела что-то сказать ещё, но только покачала головой и поставила перед ним тарелку с супом, оставленную заранее.
— Ешь. Горячее полезнее, чем соджу.
Ги Хун сел за стол, хлебнул бульона и улыбнулся уголком губ:
— Горячее и соджу вместе — вот это сила, — сказал он и снова шумно хлебнул. — Если добавить ещё мандарины — вообще лекарство от всех болезней.
Маль Сун закатила глаза:
— Только от работы лекарство — сон.
— Сон под соджу — двойное лечение, — не унимался он.
Мать закатила глаза, но промолчала.
Десять лет на заводе пролетели так, что сам Ги Хун не сразу понял, куда делись его лучшие годы. Всё смешалось в однообразный ритм: гул станков, металлический запах, обеденный звонок и автобус, что забирал их утром и привозил обратно затемно. Пальцы огрубели, кожа на ладонях стала твёрдой, как у всех, кто годами держал в руках ключи и болгарки. Иногда ему казалось, что шум конвейера остался у него в ушах навсегда — даже по ночам.
Чон Бэ за это время заметно изменился. Он стал коренастее, увереннее, реже тушевался и уже не терялся при мастерах. В цехе его уважали: парень отслужил морпехом, в работе не халтурил, мог и за себя постоять. В личной жизни тоже обустроился: сначала девчонки менялись одна за другой, но потом появилась Чхве Кён Хи. С ней он задержался надолго — все в бригаде шутили, что на этот раз у Чон Бэ всё всерьёз.
А у Ги Хуна всерьёз не получалось. После Ён Чжу он так и не решился на новые настоящие отношения. Девушки вокруг были — то подружка знакомой, то кто-то из соседнего района, но всякий раз, когда речь заходила о браке, он мгновенно отступал. В такие моменты ему будто нечем было дышать: он видел перед глазами не будущее, а клетку. Женской ласки, конечно, не хватало, но и связывать себя обещаниями он не умел.
Однажды на перекуре Чон Бэ, зажав сигарету в уголке рта, толкнул его локтем:
— Слышь, на выходных идём в караоке. Кён Хи берёт с собой подружку. Давай, подтягивайся.
Ги Хун выпустил дым и криво усмехнулся:
— Караоке? Я лучше высплюсь.
— Опять отмазки, — фыркнул Чон Бэ. — Ты что, так и собираешься до старости один храпеть в пустой комнате?
— Лучше один, чем потом на сковородке брака жариться, — ухмыльнулся Ги Хун.
Чон Бэ расхохотался так, что даже мастер обернулся на шум.
— Сковородки он, видите ли, боится! — перекрикивая гул, выдал он. — Да ты просто трус, Ги Хун. Подружка нормальная, не кусается. Сходи хотя бы ради приличия.
Ги Хун пожал плечами, делая вид, что спорить не станет, но уголки губ предательски дёрнулись вверх. Он уже знал: сопротивляться долго не получится.
Караоке оказалось на втором этаже старого здания в Санмундоне. Снизу продавали корейскую косметику и дешёвые украшения, а у самого входа жарили каштаны — сладковатый запах тянулся до конца улицы. Узкая лестница вела наверх, стены облеплены пожелтевшими афишами с улыбающимися айдолами и полустёртыми автографами. Ковролин на ступенях давно пропах сигаретным дымом, и каждый шаг отзывался гулким скрипом.
Вывеска над дверью мигала: розовый микрофон на синем фоне то загорался, то гас. За дверью их встретил гул голосов — из каждой кабинки доносились то хриплые мужские голоса, то визгливый смех девушек. Воздух был густым: перегретое кондиционером помещение, запах соджу, жареных кальмаров и дешёвых духов смешивались так, что кружилась голова.
— Там, — кивнул Чон Бэ, указывая в сторону угловой кабинки. — Кён Хи уже здесь.
Внутри, под мягким светом лампы, сидела Кён Хи — с привычной улыбкой, сразу оживившей комнату. Рядом — её подруга. Ги Хун заметил её сразу. Ничего нарочитого: простая блузка, длинные волосы собраны в небрежный хвост, в руках стакан с колой. На фоне шумной компании она казалась спокойной, как остров посреди бури.
— Это Кан Ын Джи, — сказал Чон Бэ, хлопнув друга по плечу. — Подружка Кён Хи.
Ги Хун слегка поклонился, пытаясь скрыть неожиданную неловкость:
— Приятно познакомиться.
Она ответила коротким кивком и лёгкой улыбкой — не кокетливой, а честной, видимо так она встречала любого нового человека.
Сели тесным кругом. Чон Бэ сразу потянулся к микрофону, объявив во всё горло:
— Я пою только для Кён Хи!
Кён Хи засмеялась и прикрыла рот ладонью:
— Сначала попробуй попасть в ноты, герой.
Гул смеха накрыл их. Ги Хун налил себе и Ын Джи, но она мягко остановила его жестом:
— Я не пью.
— Тогда давай хотя бы подними стакан, — усмехнулся он, почесав затылок. — А то я тут буду выглядеть как полный неудачник, будто сам себя угощаю.
Ын Джи посмотрела на него внимательнее, чем раньше, и в уголках её губ мелькнула тень улыбки. В этот миг Ги Хун понял, что вечер уже не будет пустым.
Чон Бэ тем временем фальшиво тянул старую балладу из телевизора, размахивая руками, будто выступал на стадионе. Ги Хун засмеялся, но всё равно краем глаза следил за Ын Джи — за тем, как она поправляла волосы, как внимательно слушала других, даже не зная слов песни.
В шуме караоке он впервые почувствовал странное спокойствие: будто среди всей этой фальши, громкого смеха и мигающего света есть кто-то, кто смотрит прямо и не играет.
Песни сменяли друг друга, смех не стихал. Чон Бэ уже хрипел в микрофон, Кён Хи хлопала в ладоши, подпевала и подталкивала его локтем. В какой-то момент она наклонилась к нему и что-то шепнула. Тот кивнул, оставил микрофон на столе и, ухватив её за руку, сказал:
— Мы на минутку, вон туда. Ты не против, Ги Хун? — и, не дожидаясь ответа, увёл Кён Хи в сторону туалета.
Дверь кабинки закрылась, и шум караоке стал чуть приглушённее. Внутри остались только они вдвоём.
Ын Джи сидела напротив, всё так же с колой в руках. Она крутила соломинку в стакане, будто это было важнее любого разговора. Ги Хун вдруг почувствовал неловкость — ту самую, которую он обычно скрывал за бравадой, но сейчас она пробилась наружу. Обычно он легко находил слова, шутил, вытягивал из воздуха что угодно. А сейчас казалось, что любое неосторожное слово прозвучит слишком громко.
— Ты правда не пьёшь? — спросил он наконец, чтобы нарушить тишину.
— Правда, — кивнула она. — Я работаю в магазине одежды. Если завтра от меня будет пахнуть соджу — клиенты быстро разбегутся.
Ги Хун усмехнулся:
— Вот это причина. А я-то подумал, ты просто хочешь казаться правильной.
Она подняла на него глаза, чуть сузив взгляд — не сердито, скорее сдержанно, будто проверяла, шутит он или говорит всерьёз.
— А ты разве не хочешь казаться правильным?
— Я? — он рассмеялся, качнув головой. — Если я начну, никто не поверит.
Ын Джи слегка улыбнулась — не кокетливо, а просто по-человечески, и в этом было что-то честное.
Тишина между ними стала мягче. Ги Хун неожиданно для себя подумал, что именно так и начинаются вещи, которых он давно избегал: не с бурных признаний, не с записок на уроках, а с простого разговора о пустяках, когда рядом хочется задержаться чуть дольше. Не любовь, не та самая искра, а спокойствие — как выдох после тяжёлого дня.
Именно это спокойствие стало отправной точкой. Их отношения развивались медленно, почти незаметно. Они стали встречаться — не потому что влюбились с первого взгляда, а потому что было удобно и естественно оставаться рядом. Иногда Чон Бэ с Кён Хи звали их в закусочную или караоке. Иногда Ын Джи ждала Ги Хуна после смены, и они шли вместе по улице, делясь жареными каштанами из бумажного пакета. Она рассказывала про капризных покупателей в магазине одежды, где работала, жаловалась, что ноги гудят к вечеру. Он ворчал на мастеров, на бесконечный гул цеха, на мозоли. Это были простые разговоры — без страсти и драмы, но в них рождалась привычка к присутствию друг друга.
Были вечера в кино. Один раз они попали на случайную комедию в старом кинотеатре возле станции: лампочки над входом мигали, афиши выцвели, и билетов туда было полно. Ги Хун смеялся громче всех, хлопал по колену и комментировал нелепые сцены вслух. Ын Джи смущённо качала головой, но губы предательски дрогнули в улыбке. На выходе он самодовольно сказал:
— Видела? Я один понял шутку про директора!
— Ты один её и озвучил, — улыбнулась она. — Уж не знаю, над чем в итоге смеялся весь зал.
Он лишь пожал плечами и сунул ей пакет с каштанами. Она взяла — и улыбнулась чуть шире.
Были вечера у неё дома. Маленькая квартира с узкой кухней, старым телевизором и запахом дешёвого стирального порошка. Ын Джи ставила кастрюлю лапши быстрого приготовления, разливала по мискам.
— Ты что, ради меня даже супа нормального не сваришь? — поддевал её Ги Хун.
— А ты ради меня хоть раз что-то приготовил? — спокойно парировала она.
Он шумно втягивал лапшу, смеялся, переключал каналы, пока она убирала посуду. В такие вечера они чувствовали себя почти семьёй, но без обязательств: просто двое людей, разделяющие еду и время.
Были прогулки после смены. Однажды Ын Джи встретила его у проходной завода. Он вышел в рабочей форме, с помятым воротником и тенью усталости на лице. Она протянула ему пакет с мандаринами.
— Ешь, а то кроме сигарет ты там ничего не жуёшь.
— Ну, хоть так, — усмехнулся он, очищая плод. — Получается, у меня сбалансированное питание: никотин, кофе и мандарины. Почти как у спортсмена.
Ын Джи лишь покачала головой.
Они шли по улице, очищая плоды прямо на ходу. Ги Хун рассказывал, как мастер снова придрался к его работе, а он едва не сорвался. Ын Джи слушала молча, не перебивая. В её молчании не было равнодушия — скорее терпение, редкое и спокойное. Это подкупало: рядом с ней он мог говорить, не опасаясь, что его осудят.
На остановке он бросил косточку в урну и пробормотал, жуя мандарин:
— С тобой как-то тихо внутри.
Она ничего не ответила, только чуть сильнее сжала пакет в руках.
Так проходили месяцы, потом годы. Отношения держались ровными, без всплесков. Они были вместе, но Ги Хун всё так же не думал о свадьбе. Ын Джи, казалось, не настаивала — по крайней мере, прямо.
Однажды он вернулся домой раньше обычного. В кухне сидели мать и Ын Джи: на столе дымился чайник, рядом лежал бумажный пакет с ещё тёплыми хоттоками — сладкий пар тянулся из приоткрытого уголка. Женщины разговаривали негромко, но слова были такими, что Ги Хун застыл в коридоре.
— Я хочу замуж, — сказала Ын Джи негромко, но в голосе звучала усталость. — А он всё отшучивается. Говорит «не время», «работа тяжёлая». Не знаю, сколько ещё ждать.
Маль Сун вздохнула и ответила мягко, как умела:
— Знаю… Он всегда всё откладывает. Думает, что завтра будет легче, чем сегодня.
Ги Хун застыл, чувствуя, как в груди расползается неприятное ощущение. Он сделал шаг назад, потом нарочно громко хлопнул дверью, чтобы их разговор прервался. Когда зашёл на кухню, обе женщины встретили его с одинаково спокойными лицами, будто ничего и не говорили.
Он не стал задавать вопросов, но с того дня повёл себя иначе. После смены задерживался дольше обычного: соглашался на лишний стакан с коллегами, садился за ещё одну партию в карты. Встречи с Ын Джи откладывал, находя предлоги — то устал, то мать ждёт дома. С ней он оставался таким же внимательным и вежливым, но внутри словно отступил на шаг назад. Слова, случайно подслушанные на кухне, теперь висели между ними, даже если о браке они больше не говорили.
Чон Бэ это заметил. В один из вечеров, когда они сидели в закусочной и делили бутылку соджу, он наконец сказал:
— Ты какой-то хмурый стал, Ги Хун. С Ын Джи поругался?
— Да нет, — отмахнулся тот. — Просто… не знаю. Всё это. Брак, разговоры.
Чон Бэ фыркнул, налил себе и другу по рюмке:
— Думаешь, у меня всё по-другому было? Два года уже как женат, и что? Небо на землю не рухнуло. Да, есть ссоры, есть заботы, но это не страшно. Наоборот, жить веселее.
Ги Хун криво усмехнулся:
— Веселее? Когда кто-то ждёт, чтобы ты вовремя пришёл домой и не перепил?
— Ага, — засмеялся Чон Бэ. — Потому что если не придёшь — получишь по шее. Но знаешь что? В этом есть свои плюсы. И своя радость.
Он говорил легко, без назиданий — как человек, который уже прошёл через то, от чего друг всё ещё отмахивался. Ги Хун лишь пожал плечами. В глубине души он понимал: Чон Бэ по-своему прав. Только внутри него продолжала жить привычка бежать — от разговоров, от решений, от слова «навсегда».
И он бежал, как умел: в шум закусочных, в смех коллег, в крепкий вкус соджу, в очередную игру в карты. Это было проще, чем встретить взгляд Ын Джи и услышать тот вопрос, которого она даже не задавала. Каждый раз, когда они оставались вдвоём, он чувствовал, как между ними повисает пауза — лёгкая, почти незаметная, но она резала его больше, чем любые прямые слова.
Ын Джи не устраивала сцен. Она по-прежнему встречала его спокойной улыбкой, предлагала чай, рассказывала про работу в магазине. Но иногда её глаза задерживались на нём чуть дольше, чем обычно, — и в этом молчании было больше, чем в любом вопросе. Ги Хун делал вид, что не замечает.
Он тянул время. Но однажды Ын Джи нарушила молчание. Вечером, когда они сидели у неё на кухне, она отставила чашку с недопитым чаем и сказала прямо, глядя ему в глаза:
— Я беременна, — негромко, но так отчётливо, что у него на секунду закружилась голова.
Ги Хун замер, потом хрипло рассмеялся, пытаясь спрятать растерянность за привычной бравадой:
— Ну, поздравляю нас. Может, это сосед сверху?
Шутка прозвучала натянуто. Ын Джи не улыбнулась. Она только чуть качнула головой:
— Даже сейчас шутишь… — в её голосе не было ни смеха, ни упрёка. Скорее усталость и твёрдость.
Она смотрела прямо на него, спокойно и серьёзно, будто давно приготовилась к этому разговору.
Он отвёл взгляд, провёл ладонью по лицу. Внутри всё сжалось. «Беременность» — это было слово, от которого он всегда бегал, которое считал чужим. Теперь оно сидело напротив него, в голосе Ын Джи, в её руках, сжимающих чашку.
— Ты уверена? — выдавил он.
— Абсолютно, — ответила она, не моргая.
Он встал, прошёлся по узкой кухне, упёрся ладонями в подоконник. Снаружи слышались гудки машин, смех с улицы — всё продолжало жить, будто ничего не произошло. Только для него жизнь вдруг раскололась на «до» и «после».
— Я… — он обернулся, но слова застряли. Хотелось сказать «не готов», «не могу», но рядом сидела она — спокойная, серьёзная, и в её взгляде не было ни упрёка, ни жалобы. Лишь факт.
Он сел обратно, потерянный.
— Что будем делать?
Ын Джи посмотрела на него так, будто ответа не могло быть иного:
— А что ещё остаётся?
И в этот момент Ги Хун понял, что его привычка бежать больше не работает.
Он вышел от неё в полной прострации. Вечерний Санмундон шумел, как обычно: подростки спорили на углу, в лавке рядом торговка ругалась с поставщиком, кто-то тащил пакеты с рынка. Всё было на своих местах — только его мир разлетелся, как битое стекло.
Дома мать сразу поняла, что что-то случилось. Он сел за стол, уставился в пустую миску и молчал.
— Что с тобой? — спросила Маль Сун.
Он долго вертел в руках ложку, потом выдохнул:
— Ын Джи сказала… что беременна.
Маль Сун не ахнула, не всплеснула руками. Она только тихо кивнула и поставила перед ним тарелку с супом.
— Ну вот, — сказала она, — теперь ты взрослый.
— Мам, я… — он запнулся, — я не готов.
— Мало кто бывает готов, — ответила она. — Но ребёнок — это не то, от чего бегут.
Он хотел возразить, но слова застряли. Усталость в её глазах, привычная и бесконечная, вдруг показалась ещё тяжелее, и ему стало стыдно.
Следующие дни он жил, как в тумане. На заводе руки работали сами — гайки, болты, шум станков, всё было на автомате. После смены он шёл не к Ын Джи, а домой, отговариваясь усталостью. Две недели он избегал её, сам себя убеждая: «Надо подумать», хотя на самом деле просто боялся.
На перекуре Чон Бэ первым заметил перемену. Он прищурился, втянул дым и пнул друга носком ботинка.
— Эй, ты чего, как тень ходишь? С утра молчишь, даже ругаться на мастера перестал.
Ги Хун отмахнулся, сунул руки в карманы и уставился куда-то в сторону, на ржавый контейнер за забором.
— Ничего.
— Ага, «ничего». — Чон Бэ криво усмехнулся. — Я тебя знаю, ты когда так молчишь — значит, внутри громыхает. Давай, выкладывай.
Ги Хун долго мялся, потом выдохнул почти шёпотом:
— Ын Джи… беременна.
Чон Бэ присвистнул, щёлкнул зажигалкой и прикурил новую сигарету, хотя старая ещё тлела в пальцах.
— Ну, поздравляю, — он выдохнул дым в сторону и хлопнул его по плечу. — Это ж не конец света.
— Легко тебе говорить, — пробормотал Ги Хун, нахмурившись.
— А что тут сложного? — Чон Бэ пожал плечами. — Женишься, работа у тебя стабильная, мать поможет с ребенком. Ты же не пацан уже. Это жизнь, Ги Хун. Не игра, где можно сделать рестарт.
Он сказал это просто, без пафоса, и от этого слова прозвучали ещё тяжелее. Ги Хун стоял с опущенной головой, пальцами крутил окурок и думал, что, может быть, друг прав. Только внутри всё равно ныло чувство: будто ему выдали задание, к которому он не готовился.
Эти слова застряли в голове. В тот вечер он долго лежал, глядя в потолок, и впервые за две недели почувствовал не только страх, но и ответственность. Мысль о том, что теперь есть кто-то, кто зависит от него, свербела, не давала покоя. Он пытался отмахнуться, но чем больше убеждал себя, что времени ещё много, тем яснее понимал: прятаться уже некуда.
Через пару дней он решился. На обратном пути с работы зашёл в ювелирную лавку возле станции: маленький магазинчик с тусклым светом и витриной, где золотые кольца лежали в бархатных коробках. Денег у него было не так много, но он выбрал простое, тонкое кольцо из золота. Не роскошь, не «счастье навсегда», а хотя бы знак того, что он готов взять ответственность. Коробочка лежала в кармане, оттягивая его сильнее, чем ключи или кошелёк.
Комнатка Ын Джи встретила его тихим теплом. На плите в маленькой кастрюле булькал кимчхи-чигае, пахло острым перцем и чесноком. Она сидела у стола, кружка с чаем остывала в её руках. Стол был пуст, для двоих не накрыто — но сам суп говорил о том, что где-то глубоко внутри она всё же ждала, что он появится.
Когда он вошёл, она подняла глаза сразу. Взгляд был настороженным, но в нём мелькнула тёплая искра — радость от того, что он всё же появился после двух недель молчания. На губах дрогнула слабая улыбка, неуверенная, будто она боялась, что его визит обернётся плохими новостями.
— Я рада, что ты пришёл, — тихо сказала Ын Джи. В её голосе смешались облегчение и тревога. Пальцы крепко сжимали кружку с чаем, словно в ней была опора.
Ги Хун сел напротив неё, не зная, с чего начать. В голове крутились десятки реплик, но ни одна не казалась правильной. Он опустил взгляд, сунул руку в карман, достал маленькую коробочку и поставил её на стол между ними.
— Ын Джи… — голос дрогнул, он тут же прокашлялся, попытался улыбнуться, но улыбка вышла кривой. — Давай поженимся.
Она моргнула, словно не сразу поверила услышанному.
— Ты серьёзно? — наконец произнесла она.
Он кивнул, открыл коробочку и толкнул её ближе.
— Я не могу обещать тебе богатства, — он почесал затылок, криво усмехнувшись. — Но кольцо есть, руки-ноги при мне. Дальше как-нибудь выкрутимся.
Она взяла кольцо в ладонь, провела пальцем по гладкому ободку. Смотрела долго — так, будто проверяла не само золото, а серьёзность его поступка. И только потом кивнула. Без восторга, без слёз, но с лёгкой улыбкой, спокойной и уверенной. В её глазах читалось не «мечта сбылась», а тихое: «наконец-то».
— Хорошо. Давай.
Ги Хун впервые за долгое время выдохнул свободнее. Комнатка оставалась тесной, суп на плите продолжал булькать, но в этот момент ему вдруг показалось: может, и у них получится. Чем они хуже остальных — тех, у кого есть семья, дети, дом?
Они не стали откладывать. Решили: сыграют скромную свадьбу — без ресторанов, без фотографий в альбоме. Просто регистрация в офисе, а вечером — маленький столик в кафе с родителями и Чон Бэ с его женой. Никто не ждал от Ги Хуна пышности, и он был благодарен за это. Впервые в жизни он чувствовал, что делает не то, что «надо», а то, что действительно возможно.
С тех пор они стали жить вместе — сначала в комнате Ын Джи. Она уже оставила работу, живот округлился, и Ги Хун, возвращаясь со смены, находил её на кухне или с книгой у окна. Усталость после завода тянула вниз, руки дрожали от постоянной работы с металлом, но он всё равно мыл посуду, помогал готовить, выходил с ней прогуляться по вечернему району. Иногда они шли до рынка, где у лотка дымились железные формы с рыбками — пуноппангом. Ын Джи почти всегда брала один, хотя знала, что обожжётся: горячая начинка прожигала тонкое тесто, пар щипал губы. Ги Хун смеялся, дул на её пирожок и ворчал, что лучше бы она подождала минуту. Но в итоге сам тянулся за вторым, и они ели их прямо на ходу, обжигаясь и делясь наполовину. В такие минуты жизнь казалась проще: обычная, тёплая, почти безмятежная. Казалось, так и будет дальше — работа, дом, рынок с пуноппангом, прогулки вечерами.
Но однажды привычный ритм сбился. Сначала пошли слухи — тихие разговоры у проходной, обрывки фраз на перекурах: «сокращения», «кризис», «слишком много народу». Сначала никто не верил, но слова обрастали подробностями, и однажды утром у проходной их встретил лист, приколотый к доске объявлений. Белая страница с чёрными строками. Фамилии и номера цехов тянулись вниз ровным, бездушным списком.
Ги Хун увидел своё имя почти в самом начале. Рядом — Чон Бэ и ещё десятки знакомых лиц. Они стояли плечом к плечу у доски, читая одни и те же буквы, и каждому хотелось верить, что это ошибка. Но ошибки не было.
В груди разлилась пустота. Заводской гул, привычный за годы, звучал теперь не как будничный шум, а как прощальный звон.
Он шёл домой, и каждый шаг отдавался тяжестью. Дома ждала Ын Джи — на девятом месяце, усталая, но всё равно встречавшая его улыбкой. Она ещё не знала, что слова, которые он принесёт, изменят всё.
Ги Хун сидел на кухне, уставившись в тарелку с кусочками жареной говядины, которые успели остыть, покрывшись тонкой плёнкой жира. Рядом стоял рис, пара банчанов, но он даже не притронулся. Мысли были пустые, будто в голове звенел тот самый заводской гул, только теперь — без станков, без людей. Лишь звон в ушах.
— Что будем делать дальше? — тихо спросила Ын Джи. Она держалась прямо, но в голосе звенело напряжение. Девятый месяц, тяжёлый живот — ей самой нужно было спокойствие, но в глазах была одна тревога.
Ги Хун пожал плечами, хотя ответ был очевиден — никакого «дальше» он пока не видел.
— Может, возьмут обратно, — пробормотал он, глядя куда-то в сторону. — Или найдётся другое похожее место.
Она покачала головой.
— Ты же знаешь, сейчас кризис. Везде сокращают. А ты… — голос дрогнул, — у тебя теперь семья.
Ги Хун усмехнулся, но без привычного задора.
— А что мне делать? В карты играть на жизнь?
— Ты мог бы попробовать устроиться куда угодно, лишь бы деньги шли, — в её голосе мелькнул упрёк. — Не время выбирать.
Он стиснул зубы. В груди копилось раздражение, хотя понимал: она права.
— Не всё так просто. — Он помолчал и всё-таки произнёс то, что крутилось в голове с самого утра: — Парни собираются бастовать. Если мы сейчас молча уйдём — они выкинут нас на улицу и даже не дрогнут.
— Бастовать? — её брови чуть приподнялись. — Ты серьёзно? У тебя жена и ребёнок на подходе.
Он сжал кулаки на коленях.
— Именно поэтому серьёзно. Если мы сейчас не удержимся, завтра у нас не будет ни завода, ни зарплаты, ни будущего.
Она опустила глаза на свой живот и тихо сказала:
— А если завтра у нас не будет тебя?
Он не нашёл, что ответить. Кухня будто сжалась, тиканье часов стало громче, чем обычно. Ги Хун уставился в тарелку, палочки повисли над рисом, так и не коснувшись еды. Он будто забыл, зачем взял их в руки. Мысли ходили по кругу — одни и те же, не дающие передышки. Белые зёрна расплывались перед глазами, превращаясь в бесформенное пятно, и всё, что он видел — это чёрные строки списка у проходной, где его имя стояло почти в самом начале. Он даже не заметил, что жена ждёт его реакции.
— Поешь хоть немного, — спокойно сказала Ын Джи, пододвигая тарелку ближе.
Он сглотнул, но кусок не лез в горло. Знал, что у неё есть право злиться, требовать, чтобы он был рядом. Ребёнок должен был родиться со дня на день, а он только что принёс в дом весть о том, что завтра может уйти неизвестно куда и неизвестно на сколько. Но мысль о заводе, о ребятах, которые завтра выйдут, не отпускала.
— Я не могу просто сидеть дома, — сказал он наконец. Голос был сухим, без обычных ухмылок. — Если мы сейчас сложим руки, они выкинут нас всех.
— А если в итоге не останется даже компенсации? — её руки легли на живот, будто защищая. — Как мы будем жить?
Он провёл ладонью по лицу, хмыкнул устало:
— Так хоть есть шанс, что вернут. А если сидеть тихо — точно конец.
Она замолчала. Секунду, две просто смотрела на него, будто пыталась понять, откуда в нём эта уверенность. Ги Хун сам не знал, откуда. Просто чувствовал: если промолчит сейчас, дальше будет поздно.
— Ты думаешь о справедливости, — сказала Ын Джи, — а я думаю о том, как нам платить за жильё и пелёнки.
Эти слова ударили больнее, чем он ожидал.
— Я пойду завтра, — сказал он твёрдо. — Посмотрю, что будет.
Она хотела возразить, но не стала.
— Делай, как знаешь, — её голос был ровный, почти чужой. — Но помни: теперь ты отвечаешь не только за себя.
Эта ночь прошла для Ги Хуна без сна. Он ворочался на матрасе, слушая, как дыхание Ын Джи становилось тяжёлым и неровным. Казалось, даже она во сне тревожилась за завтрашний день. За окном скрипели тормоза автобусов, хлопали двери ночных лавок, где ещё кто-то допродавал остатки. А в голове у него снова и снова вставал один и тот же образ: доска у проходной, длинные ряды фамилий, его имя в самом начале. И рядом — пустые лица ребят, которые завтра соберутся у завода. Одни и те же картины, по кругу. Без конца.
Утро началось рано. Автобусы гудели у остановки, рабочие шли привычным строем, но не к станкам. На этот раз они собирались возле главного входа. Кто-то держал самодельный плакат, кто-то принёс термос с кофе. В воздухе висело напряжение, смешанное с табачным дымом.
Ги Хун встал среди них, заметил Чон Бэ. Тот махнул рукой и протянул сигарету.
— Ну что, друг, — сказал он, — похоже, нас ждут весёлые деньки.
Ги Хун закурил, прикрывая огонь ладонью. Дым резанул горло, но он только сильнее стиснул зубы.
— Весёлые или нет, — ответил он, — но домой я просто так не уйду.
Толпа вокруг гудела, переговаривались коротко, отрывисто. Кто-то говорил о компенсациях, кто-то ругался, вспоминая мастеров. Впереди, у импровизированного микрофона, стоял председатель профсоюза — сутулый мужчина в жилетке с нашивкой. Голос его перекрывал шум: говорил про незаконность увольнений, про то, что если сейчас промолчат, завтра выкинут всех. Предлагал не расходиться, занять цех и держаться вместе.
Кто-то крикнул «правильно!», и толпа ответила гулом. Ги Хун смотрел на эти лица — знакомые, уставшие, такие же потерянные, как он сам. И понял, что шаг назад уже невозможен.
Люди двинулись внутрь. Цех, ещё недавно полный привычного грохота, теперь был странно тихим. Конвейеры стояли, лампы горели тускло, слышался только скрип шагов и редкое покашливание.
— Закрывайте ворота, — скомандовал кто-то из старших. — Если охрана сунется — не пустим.
Металлические створки со скрежетом пошли вниз. Несколько парней тут же потащили поддоны и железные листы, подпирать двери. Другие сгружали ящики с запчастями, делая из них баррикады. В воздухе стоял запах машинного масла, но теперь он не ассоциировался с работой — только с отчаянием.
Ги Хун помогал тянуть тяжёлые детали к воротам, ладони снова покрывались свежими мозолями. Чон Бэ стоял рядом, пыхтел и ругался, но не отставал.
— Вот и доигрались, — буркнул он, когда вместе поднимали очередной ящик. — Теперь не просто гайки крутить, а крепости строить.
— Ну, зато романтика, — выдавил Ги Хун, пытаясь улыбнуться.
Но улыбка не вышла.
В глубине цеха разворачивались спальники и старые одеяла — кто-то из профсоюза заранее принёс. Расставили коробки с водой, рис, кимчхи в пластиковых вёдрах. Рабочие садились прямо на бетонный пол, кто-то вытаскивал карты, кто-то — сигареты. Слышались обрывки разговоров: про детей, про долги, про то, что завод больше никогда не будет прежним.
Ги Хун слушал краем уха. Мысли всё время возвращались к Ын Джи. Девятый месяц. Она могла позвонить в любую минуту — а он здесь, за запертыми воротами, вместе с сотнями таких же потерянных мужиков.
— Слышь, — Чон Бэ ткнул его в бок. — Если совсем хреново станет, уходи. Я прикрою.
Ги Хун дёрнул головой:
— Что, один потом всю славу заберёшь? — хмыкнул Ги Хун. — Не выйдет. Вместе начали — вместе вылетим.
Чон Бэ хотел что-то ответить, но промолчал.
Вечером они сидели на полу, деля между собой банчаны из пластиковых контейнеров. Рис зачерпывали крышками, рассол из кимчхи пах кисло и остро. В темноте цеха редкие лампы давали тусклый свет, и казалось, что они сидят в подвале, а не на заводе.
Кто-то поднял тост — «держаться вместе». Бутылка соджу пошла по кругу. Ги Хун сделал глоток: горечь обожгла горло, осела тяжёлым теплом. Хотелось верить, что всё это — не зря.
Но глубоко внутри он понимал: завтра может стать только хуже.
Утро встретило их криками за воротами. Сначала — непонятный шум, потом резкий свист. Кто-то подбежал к окну, прижался лицом к стеклу:
— Полиция, мать их…
По рядам прокатился гул. Мужчины вставали с мест, бросали одеяла. Кто-то схватил железный прут, кто-то — только кусок доски. Ги Хун поднялся медленнее других, сердце било так, будто готовилось выскочить.
— Вот и началось, — выдохнул Чон Бэ.
Снаружи в проходной виднелись ряды чёрных касок. На щитах белело слово «POLICE» и крупные буквы «경찰»경찰 (кёнчхаль) — полиция; буквально «служба, следящая за порядком» . Крики становились громче, скандирование лозунгов профсоюза смешивалось с командами полицейских.
— Закрывайте окна! — крикнул кто-то из старших. — Приготовьтесь к газу!
И правда: через несколько секунд в щель под воротами ударила первая волна. Резкий, едкий запах слезоточивого газа заполнил воздух, глаза защипало. Рабочие кашляли, прикрывая лица тряпками.
— Чёрт! — Ги Хун прижал рукав к носу. Всё жгло изнутри.
Чон Бэ схватил ведро с водой, вылил прямо на тряпки, бросил ещё несколько товарищам. Кто-то вытащил старые вентиляторы, направил их к воротам, чтобы выдувать газ.
Шум нарастал. Металлические ворота дрожали под ударами дубинок. Но пока они держались.
В какой-то момент Ги Хун понял, что его руки дрожат не только от страха, но и от злости. В голове крутились слова Ын Джи: «А если завтра у нас не будет тебя?» — и вместе с этим ощущение, что выбора всё равно нет. Они уже внутри. Они уже враги.
— Держимся! — крикнул кто-то.
И они держались. Задраивали внутренние двери, забивали окна фанерой, в щели пихали мокрые тряпки, подливали воду, чтобы сбить газ. Кто-то даже притащил старый шкаф и поставил его у входа — будто эта груда дерева могла остановить полицию.
Вечером, когда атака стихла, цех пах гарью, слезоточивым газом и влажной одеждой. Рабочие сидели прямо на бетонном полу, кашляли, прикладывали мокрые тряпки к лицам.
— Ещё день-два, и руководство сдастся, — сказал кто-то. — Они не захотят, чтобы пресса узнала.
Но Ги Хун, слушая, только мрачно усмехнулся. У него было чувство, что это всё затянется куда дольше.
Он вынул из кармана телефон. Батарея почти села. На экране мигало одно непрочитанное сообщение от Ын Джи: «Ты где? Ответь».
Ги Хун сидел на полу, прижав телефон к уху. Тишина. Только короткие гудки, обрывающиеся на середине. Он снова набрал номер, ещё раз, ещё — всё впустую. Ладонь вспотела, пальцы дрожали от злости. Снаружи, за закрытыми воротами, гулко перекликались голоса, но здесь, внутри, казалось слишком тихо.
Он выругался, резко захлопнул телефон и спрятал его в карман.
— Не дозвонился? — рядом оказался Чон Бэ, протягивая пачку сигарет.
Ги Хун взял одну, щёлкнул зажигалкой, глубоко затянулся — горечь дыма ударила в грудь, глаза заслезились, но он лишь крепче сжал челюсти.
— Чёртова блокировка, — выдавил он. — Как будто мы в клетке.
Чон Бэ усмехнулся, выпуская дым в сторону потолка.
— А ты думал, нас тут в санаторий посадили?
Ги Хун бросил взгляд в сторону ворот, где толпились такие же, как он — измученные, злые, с красными от недосыпа глазами.
— Пусть так, — выдохнул он. — Но я не уйду отсюда с опущенной головой.
Вечер тянулся бесконечно. За воротами гул стих, и вместо него пришла тишина. Рабочие сидели группами, слушали новости по старому радио — голос ведущего срывался от помех: «Компания объявила о готовности выплатить компенсации уволенным, если те покинут завод добровольно».
Кто-то сразу вскочил:
— Значит, если сами выйдем — дадут деньги. И всё.
— А если нет? — спросил другой.
— Тогда получим по башке и ничего.
Разговоры шли кругами, нервно, с перебивками. Каждый понимал, что «компенсация» — приманка. Но и сидеть без конца в осаде тоже было невозможно.
— Они нас просто морят, — выдохнул Чон Бэ. — Еды нет, связи нет. Люди срываются.
Ги Хун молчал. Курил, глядя в пол, не чувствуя ни вкуса, ни запаха дыма. Мысли путались. Он знал: если уйдёт сейчас, потом не сможет смотреть на себя в зеркало.
Утро было странно тихим. Свет пробивался сквозь заколоченные окна, воздух стоял тяжёлый. Кто-то дремал, кто-то просто сидел, уставившись в одну точку. Ги Хун едва прикрыл глаза, когда из глубины завода донёсся глухой лязг — будто сорвалась тяжёлая цепь. Потом ещё один, ближе.
Пауза.
И снова.
— Слышали? — кто-то поднял голову. — Не со стороны ворот… сзади.
Несколько человек вскочили, побежали в конец пролёта, к лестнице на второй уровень. Через минуту оттуда раздался крик:
— С тыла! Они заходят с тыла!
Паника прокатилась мгновенно. Кто-то стал перетаскивать поддоны, другие схватили железные прутья, ящики, что попалось под руку. Где-то за перегородкой послышался треск — ломали замок. И в тот же миг в проёме между стеллажами блеснул шлем, ослепил фонарь.
— Полиция! — выкрикнул кто-то.
Всё смешалось: лязг металла, кашель, крики. В воздухе повис резкий запах газа — глаза резало, горло жгло. Ги Хун пригнулся, таща кого-то за собой к соседнему пролёту. Из-за дыма не видно было, где свои, где полиция. Кто-то кричал имя товарища, кто-то звал на помощь, кто-то молчал.
Парень из сборочного, стоявший ближе всех к стеллажам, повернулся — и в тот же миг по голове его ударили чем-то тяжёлым. Звук был глухой, будто треснул металл. Он пошатнулся, кровь сразу побежала по щеке, и упал ничком.
Ги Хун замер на секунду, пока не ощутил, как кто-то дёрнул его за рукав — Чон Бэ. Они вместе, пригибаясь, рванули к дальнему проходу. Вонь газа, удары дубинок, крики, треск под ногами — всё слилось в одно сплошное жужжание в ушах.
Добежав до соседнего цеха, они с грохотом захлопнули за собой дверь, навалили сверху ящики и поддоны.
Баррикады трещали под руками, доски скрипели, но Ги Хун машинально схватил завибрировавший в кармане телефон. На экране мигало одно сообщение от Ын Джи:
«Ги Хун, кажется, началось… Я не знаю, что делать. Где ты? Пожалуйста, приезжай скорее».
Он уставился на экран, будто не веря глазам. В груди что-то оборвалось — руки похолодели, дыхание перехватило. Он хотел набрать ответ, но крик Чон Бэ перекрыл все мысли:
— Ги Хун! Помогай! Доски сюда!
Он тут же сунул телефон обратно в карман и, не раздумывая, бросился к остальным — подхватывать ящики, укреплять баррикады, держать линию. Сообщение так и осталось открытым на экране, мигая слабым светом среди хаоса.
Потом всё резко стихло. Только стоны и кашель. Воздух был густой, как дым, и в горле першило от каждой попытки вдохнуть.
Ги Хун вытер глаза, всмотрелся в силуэты — кто-то помогал раненым, кто-то просто сидел, прижав ладони к лицу.
Из глубины цеха донёсся приглушённый разговор:
— Его увезли…
— Кто знает, что с ним…
Они кое-как настроили старое заводское радио — одно из тех, что стояли в каждом цехе. Сначала — треск, шипение, обрывки фраз, потом сквозь статику медленно прорезался голос диктора, глухой, будто из-под земли:
«…пострадавший рабочий скончался по пути в больницу…»
Никто не произнёс ни слова. Ги Хун стоял, чувствуя, как холод пробирается под кожу — смерть уже была рядом, слишком близко, чтобы отмахнуться.
Они остались заблокированы в небольшом цехе. Ящики у дверей, за ними — глухая тишина, будто сам завод затаился.
В углу кто-то кашлял, прикладывал к лицу мокрую тряпку, чтобы сбить жжение после газа. Слышались короткие, выдохшиеся голоса:
— Если прорвутся — нас раздавят.
— Если выйдем — арестуют.
— Сколько мы ещё протянем?..
Ги Хун сидел, прислонившись к холодной стене. Телефон в руке — чёрный экран, ни сигнала, ни связи. Мысли метались, возвращаясь к тому парню — кровь, шум, чьи-то крики. Потом бег, баррикады, новый цех, где они теперь застряли. Вся эта сумятица смела всё остальное. Он даже забыл, что не ответил на сообщение от Ын Джи.
К утру глаза слипались, голова гудела от усталости. Он почти не замечал, как вокруг стихли разговоры. И вдруг — короткий звук. Писк телефона.
Экран мигнул — сеть будто на секунду ожила. Сообщение всплыло с задержкой, явно отправленное несколько часов назад:
«Сегодня родилась Га Ён. Если тебе вообще интересно».
Ги Хун замер. Долго смотрел на экран, пока буквы не расплылись перед глазами. В груди будто что-то провалилось — радость, вина, растерянность сплелись в один ком. Он хотел ответить: «Я не мог, прости», но пальцы не слушались.
В итоге набрал коротко: «Я вернусь».
Нажал «отправить» — и не понял, ушло ли сообщение вообще.
Дни потянулись глухим маревом. Электричество то появлялось, то снова гасло. Воду включали на несколько минут — ровно столько, чтобы наполнить пару бутылок. Все знали, что это уже конец — полиция заходила всё ближе, выдавливая людей из одного корпуса в другой. Они отступали вглубь завода, как по лабиринту, таская с собой поддоны, листы железа, остатки еды.
Радио трещало — то включалось, то замолкало. Снаружи доносились крики, удары, звон щитов. Последние две недели всё слилось в один бесконечный день: тревога, гул, ожидание.
Когда в осаждённом заводе не осталось ни сил, ни веры, снаружи, через хриплый мегафон, послышался голос — искажённый помехами:
«Тем, кто выйдет сейчас, гарантируем уход без наказания. Остальные будут арестованы».
Некоторые переглянулись, кто-то опустил голову, кто-то выругался. Ги Хун стоял, не чувствуя ног. Всё тело ныло от усталости, руки дрожали, в груди звенела пустота. Он вышел одним из первых — грязный, голодный, с разбитой губой и стёртыми ладонями. За спиной оставался завод, где ещё пахло дымом и газом, впереди — камеры, журналисты, полицейские и несколько женщин с детьми, прижимавших к себе плакаты и плачущих в голос.
Он шёл, не поднимая глаз. В кармане всё ещё лежал телефон. На экране — то самое сообщение.
«Сегодня родилась Га Ён».
Он перечитывал его снова и снова и вдруг понял, что всё остальное — списки, газ, шум, страх — теперь уже прошлое.
А впереди — дом, в котором его, возможно, никто не ждёт.
Дверь скрипнула, и в нос ударил знакомый запах: тёплый рис из рисоварки, стиральный порошок и влажный воздух, принесённый с улицы после дождя. На столе — миска с рисом, тарелка с кимчхи, чуть конгнамуль-мучим и несколько тонких полосок омлета. Просто, как всегда. Только теперь в углу стояла колыбелька.
Он снял обувь прямо у порога, поставил аккуратно носками к двери и вошёл.
Прошёл в ванную, тщательно вымыл руки, долго, будто смывая не грязь, а всё, что прилипло за эти недели: запах дыма, металла, усталости. Только потом вытер ладони о полотенце и, задержав дыхание, шагнул в комнату, где ждала жена с ребёнком.
Ын Джи не поднялась. Она сидела рядом с колыбелью — в домашней футболке, с собранными волосами, под глазами лёгкие тени недосыпа.
Посмотрела на него коротко и снова перевела взгляд на ребёнка.
— Ты пришёл, — сказала она, без интонаций, просто констатировав факт.
— Пришёл, — тихо ответил он, не зная, куда деть руки. — Я… хотел выйти раньше. Но там… — он запнулся. — Одного парня ударили. По голове… Крови много было. Мы отступили в другой цех, всё понеслось. Никого не выпускали.
Она слушала, не перебивая. Лицо спокойное, но по глазам было видно — внутри всё кипело.
— Он умер, — произнёс Ги Хун тихо, как будто боясь потревожить воздух. — По пути в больницу.
— Я знаю, — ответила она. — Мне писали девочки из магазина. И ещё — я тебе писала. Несколько раз.
Он кивнул, опустил глаза.
— Я видел. Но не сразу. Связи почти не было. Извини.
Она вздохнула — коротко, с тем усталым раздражением, когда слова уже ничего не меняют. Малышка в колыбели шевельнулась, и Ын Джи машинально качнула кроватку.
— Можно… — он сглотнул. — Можно я её возьму?
На секунду показалось, что она откажет. Но Ын Джи просто подняла дочь и осторожно вложила её в его руки.
Малышка оказалась тёплой и неожиданно тяжёлой для такого крошечного создания. Его ладонь почти полностью закрывала её спину. Она чуть вздрагивала при каждом вдохе, уткнувшись носом в его грудь. На макушке торчали мягкие, тёмные волоски. Поморщилась, разжала крошечные пальчики и зацепилась за его футболку — слабо, но упрямо.
Она была такая крошечная, что он боялся держать слишком крепко — вдруг навредит. И такая живая, что отвести взгляд было невозможно. Он смотрел на морщинистое личико, на крошечный нос, на пальцы, которые цеплялись за ткань его футболки, и не мог поверить, что это — его дочь. В голове крутились глупости, вроде «что теперь делать?» и «как вообще таких держат?». Но вместе с растерянностью поднималось что-то тёплое, тихое — будто внутри впервые за долгое время стало немного светлее.
— Это Га Ён, — сказала Ын Джи после короткой паузы. — Ты ведь хотел другое имя, но я подумала, что это ей больше подходит.
Ги Хун кивнул, всё ещё глядя на малышку. Маленький рот приоткрыт, ресницы дрожат, на щеке лёгкий след от пелёнки.
— Подходит, — тихо сказал он. — Ей идёт.
Ын Джи смотрела на них обоих — настороженно, будто всё ещё не верила, что он рядом. Потом устало кивнула:
— Ну хоть здесь сошлись.
Он осторожно передал дочь обратно. Ын Джи подхватила её привычным движением, прижала к себе, чуть покачала. Ги Хун смотрел, как она это делает — уверенно, спокойно, без тени растерянности, и вдруг понял, что чувствует себя здесь лишним.
Он хотел что-то сказать, но язык будто не слушался. Всё уже было сказано — и всё равно неправильно.
— Она красивая, — выдохнул он, глядя на дочь, но обращаясь скорее к жене.
— Все говорят, что на тебя похожа, — ответила Ын Джи. Голос был спокойный, но за ним слышалось что-то, что не произносится вслух — усталость, обида, может, даже тоска.
Он опустил взгляд, не зная, что на это сказать. Га Ён тихо посапывала, и этот звук почему-то казался громче всего остального.
— Ты должен был быть рядом, Ги Хун, — добавила она после паузы, почти шёпотом.
Он кивнул. Не стал оправдываться — не потому что нечего было сказать, а потому что любая фраза прозвучала бы жалко. В груди стояла тяжесть, и вдруг стало ясно: никакие объяснения уже ничего не изменят.
Он стоял, не зная, куда деть руки, чувствуя себя нашкодившим мальчишкой. Только мальчишкой он уже быть не мог — теперь на нём лежала ответственность за жизнь и здоровье крошечного человека. Он обязан был стать хорошим отцом. Не таким, как его собственный — тот, кого он даже не помнил: ни лица, ни голоса, ни запаха. Лишь редкие конверты, которые мать молча клала в ящик стола, и то раздражённое напряжение в её взгляде, когда кто-то случайно произносил его имя.
И сейчас, глядя на дочку, он вдруг ясно понял, что страшнее всего — повторить ту же ошибку. Стать для Га Ён человеком, которого она не сможет вспомнить. Он не мог этого допустить. Не имел права.
Он не знал, с чего начинать, но знал точно — нельзя стоять на месте. Пусть рухнул завод, пусть впереди пустота — всё равно надо что-то делать. Он поднял глаза на Ын Джи, всё ещё качающую малышку:
— Я найду работу. Хоть какую-то. Сразу. Сегодня начну искать.
Она посмотрела на него — устало, но уже без той злости, что была ранее. На мгновение в её лице мелькнуло что-то похожее на сочувствие.
— Сегодня не надо, — сказала она тихо. — Переведи дух. После этой забастовки тебе нужно хотя бы ночь нормально поспать. А завтра уже начнёшь искать, с чистого листа.
Она чуть прижала к себе дочку и кивнула в сторону стола:
— Садись, поешь. Рис ещё тёплый.
Ги Хун послушно опустился на табурет, взял палочки. Впервые за долгое время еда имела вкус — простой, домашний, настоящий. Он ел молча, слушая, как кряхтит дочь, и думал, что, может быть, всё ещё можно исправить.
Но очень скоро оказалось, что всё не так просто.
Работы не было. Заводы сокращали людей пачками, объявления висели неделями без ответа, а если и звонили — брали моложе, со «свежими силами». Ги Хун ходил на собеседования, стоял в очередях у проходных, заполнял анкеты, но всё упиралось в одно и то же: кризис, переполненные цеха, «мы вам перезвоним».
Первые месяцы он ещё верил, что найдёт что-то по своему опыту — на производстве, в сборке, хоть на полставки. Потом начал хвататься за всё подряд: разгрузка на складе, ночные подработки на рынке, развозка товаров. Платили мало, едва хватало на еду и подгузники.
К осени он заметил, что перестал вставать без боли — суставы ныли, руки дрожали от усталости. Ын Джи говорила всё меньше. Они всё чаще молчали — не со зла, просто сил ни у кого не осталось. Она целыми днями была с Га Ён, не высыпалась, раздражалась, когда та плакала ночами.
Иногда он возвращался домой и находил их обеих спящими — жена, свесив руку с кровати, и дочка, уткнувшаяся в одеяло. Сидел рядом, слушал, как они дышат, и думал, что ради этого стоит терпеть. Но всё чаще ловил себя на мысли, что терпение кончается.
Однажды он встретил Чон Бэ у старой закусочной, где раньше сидели после смены. Тот выглядел довольным, даже располневшим — в новой куртке, с улыбкой, которой Ги Хун не видел со времён завода.
— Слыхал, — сказал Чон Бэ, хлопнув его по плечу, — я теперь при деле. С Кён Хи открыли паб. Её родители помогли, плюс компенсация с завода — хватило на аренду и оборудование. Не ресторан, конечно, но люди ходят.
— Паб? — Ги Хун усмехнулся. — И что, прибыль есть?
— Потихоньку, — отмахнулся тот. — Главное, сам себе хозяин. Надоело ждать, пока кто-то решит, что я достоин поработать.
Он сделал паузу и посмотрел на друга:
— Слушай, а ты чего сидишь? У тебя же руки — золото. Можешь тоже что-то своё замутить. Хоть лапшичную, хоть сиктан.
Ги Хун фыркнул:
— Деньги, Чон Бэ. Деньги где взять?
— Найдёшь, — уверенно сказал тот. — Кредит, мелкий займ, да хоть всё, что осталось после завода. Зато потом не будешь никому кланяться.
Слова застряли у него в голове.
Вечером, когда он вернулся домой, Ын Джи стояла у плиты, укачивая Га Ён в одной руке и помешивая кашу другой. На плите кипело, на столе — бутылочка с молоком, детские вещи, разбросанные по кухне.
— Ын Джи, — сказал он, — слушай, я тут думал. Чон Бэ открыл забегаловку. Говорит, дело идёт. Может, и нам попробовать?
Она обернулась, прищурилась:
— С нашими деньгами?
— Можно взять кредит. Компенсация ведь ещё осталась. Ты готовишь неплохо, я с кассой разберусь, маму можно на кухню поставить. Небольшое место, у рынка — еда, выпивка, ничего сложного.
Она долго молчала, потом устало выдохнула:
— Думаешь, мы вытянем?
— Если не попробуем — точно не узнаем.
Га Ён заплакала, тонко и требовательно. Ын Джи чуть крепче прижала её к себе, покачала, шепча что-то успокаивающее. Через минуту крошка утихла, но тревога с лица Ын Джи не исчезла. Позже, когда дочь уснула, она аккуратно переложила её в колыбель и села напротив Ги Хуна за стол.
— Делай, как считаешь нужным, — сказала тихо. — Только если всё рухнет — я больше не потяну.
Он кивнул, не споря.
В ту ночь он долго ворочался, глядя в потолок. Слушал дыхание дочери и повторял про себя: «Не рухнет. Не в этот раз».
Весна выдалась ранней. Город пах жареным маслом и пылью, и Ги Хун впервые за долгое время шёл по улице с ощущением, что впереди может быть что-то хорошее.
После нескольких встреч с Чон Бэ идея перестала быть просто разговором за соджу. Нашлось помещение — маленькое, с облупленными стенами, рядом с рынком в Санмундоне. Старый хозяин держал здесь лапшичную, но закрылся: «Нервы, налоги, жена пилит». Ги Хун слушал, кивал, и в голове уже видел вывеску.
Ga-yeong’s Chicken.
Он сам придумал название — «в честь дочки, чтобы на удачу». Ын Джи только улыбнулась:
— Мне нравится. Может, и правда принесёт удачу.
Бумаги оформляли втроём: он, Чон Бэ и Ын Джи. Налоговая, санитарная служба, подписи, ксерокопии, справки — день проходил за днём в очередях и разговорах. К вечеру возвращались домой усталые, но с чувством, что наконец двигаются.
Первые две недели ушли на ремонт. Ги Хун сам красил стены, ругался с мастером по вытяжке, собирал б/у холодильник, закупал посуду. На вывеску ушли последние деньги, но когда неон загорелся тёплым жёлтым светом, он стоял на тротуаре и смотрел, будто это был его собственный рассвет.
Открылись в июне 2012 года.
Пахло курицей, перцем и маслом. Маленькие столики, телевизор над кассой, на кухне фритюрница булькала без остановки. Ын Джи крутилась между прилавком и кассой, сама принимала заказы, улыбалась клиентам. На кухне помогал нанятый парень — Джин Су, двадцать лет, быстрый и молчаливый. Чон Бэ иногда заглядывал по вечерам, помогал с поставщиками, иногда просто садился у окна, махал пивной кружкой и кричал:
— Хозяин, ещё одно ведро крыльев!
Поначалу шло хорошо. Люди с рынка заходили перекусить, студенты брали еду навынос, соседи приносили цветы. Домой возвращались далеко за полночь — уставшие, но довольные.
Маль Сун приходила днём — помогала с ребёнком, пока они были в ресторане. Кормила Га Ён кашей, мыла бутылочки, складывала чистое бельё из машинки. Мать Ын Джи приходила через день: приносила подгузники, детское питание, что-то простое к ужину. В доме всегда стоял лёгкий хаос — детский плач, торопливые шаги, звон посуды. Иногда Га Ён засыпала прямо на руках у бабушки, а Ги Хун с Ын Джи возвращались далеко за полночь — уставшие, пропахшие жареным, но всё ещё верящие, что держатся не зря.
Было ощущение, что всё складывается. Пусть не богато, но честно. Ги Хун шутил, что у него теперь два ребёнка — дочка и «чудо с фритюрницей». Ын Джи смеялась, впервые за долгое время по-настоящему.
Но уже к осени всё стало труднее: рядом открылось два новых заведения, цены на масло поднялись, а арендодатель повысил ставку. Посетителей становилось меньше.
Ги Хун держался, улыбался, шутил, уверяя, что выкарабкаются. Но где-то глубоко внутри знал — так долго не протянут.
К зиме все устали. Дома говорили мало — только по делу. Даже смех стал каким-то вялым, натянутым. По вечерам, когда ресторан пустовал, Ги Хун стоял у плиты, помешивал остатки курицы в масле и считал в голове, сколько заказов нужно, чтобы оплатить аренду. Ын Джи всё чаще сидела с калькулятором, листала блокнот с расходами, молчала.
— Может, закрываться пораньше? — спросил он однажды, глядя, как она перекладывает чеки.
— Думаешь, это сильно изменит расходы? — ответила она устало, не поднимая глаз.
Он ничего не сказал. Только сел рядом и долго смотрел в окно — за стеклом темнела улица, редкие прохожие проходили мимо, не замечая вывеску с именем дочери над дверью.
Иногда они возвращались домой и находили мать, дремлющую с Га Ён на руках. Девочка уже вовсю ходила, но Ги Хун почти не видел, как она растёт. Утром уходил раньше всех, ночью возвращался последним.
К весне вывеска «Ga-yeong’s Chicken» потускнела. Лампа у входа мигала, как предупреждение. В ящике оставались лишь несколько тысяч вон — на продукты и счёт за электричество.
Когда арендодатель пришёл напомнить о долге, Ги Хун попытался улыбнуться, заговорил быстро, сбиваясь:
— Ещё чуть-чуть, ладно? После праздников пойдёт выручка, я всё закрою. Осталось пару недель.
Тот хмыкнул, скрестил руки на груди:
— Я ждал два месяца. Хватит. Есть договор — плати или освобождай помещение.
— Мы только начали, — выдохнул Ги Хун. — Немного времени — и всё наладится.
— Твои «немного» — мои убытки, — бросил тот и вышел, не оборачиваясь.
Ги Хун остался стоять посреди зала, чувствуя, как внутри всё сжимается. Хотел что-то кинуть, выругаться, но лишь опустился на стул. На столе лежала тряпка — он машинально взял её, хотел вытереть поверхность, но смысла не было: всё и так блестело до скрипа.
Через неделю пришло письмо из банка. Просрочка по выплате. Ги Хун перечитал его дважды, потом просто положил конверт на стол — между игрушками дочери и блокнотом с заказами.
Вечером он показал письмо Ын Джи. Та молча прочла, поставила чашку и долго смотрела в одну точку.
— Мы же договаривались, — сказала наконец. — Что если станет хуже, ты скажешь раньше.
— А что я должен был сказать? — сорвалось у него. — Что в кассе пусто, долги растут, и я не знаю, что делать? Думаешь, мне самому не страшно?!
— А мне, по-твоему, легко?! — вспыхнула она. — Я весь день в зале, потом на кухне, потом домой с ребёнком — и всё это ради чего? Чтобы слушать, как ты опять обещаешь, что «всё наладится»?
Она поспешно отошла к детской кроватке, поправила одеяло на дочери, глубоко выдохнула и уже тише добавила:
— Если мы сейчас не остановимся, потеряем всё. И дом, и ресторан, и себя.
Он хотел возразить, но слов не нашёл. Всё, что он мог — это снова прийти утром, включить свет, протереть стойку и попытаться начать день заново.
Посетителей становилось всё меньше. Повар, что помогал на кухне, однажды просто не вышел — сказал, что ищет место, где хоть платят вовремя. С тех пор Ги Хун жарил курицу сам, бегал между плитой и залом, пока Ын Джи стояла на кассе, уставшая, с потухшими глазами.
К середине лета в холодильнике остались соус и два ящика курицы. В тот вечер он выключил вывеску — не со злостью, а устало, как будто просто гасил свет перед сном.
После закрытия ресторана Ги Хун долго сидел в темноте, глядя на потухшую вывеску. Возвращаться домой не хотелось — там снова будет детский плач и усталый, упрекающий взгляд Ын Джи. Он поднялся, снял фартук, бросил его на стул и вышел — просто шёл, не разбирая дороги, пока ноги сами не привели к пабу Чон Бэ.
Внутри пахло жареной рыбой, пивом и дешёвыми закусками. Телевизор над стойкой бормотал новости, за столиками сидели парочка постоянных клиентов. Увидев Ги Хуна, Чон Бэ поднял бутылку и крикнул:
— Вот кого давно не было! Садись, угощаю.
Они выпили по первой молча. Потом по второй. Ги Хун крутил крышку от пива, глядя куда-то в столешницу:
— Как ты вообще держишься, а? У всех сейчас всё валится, а ты живёшь вроде спокойно.
Чон Бэ усмехнулся, облокотился на стойку:
— Спокойно? Да куда там. У меня тоже всё летело к чёрту. Но… один знакомый показал, как можно немного отбить. На скачках.
Ги Хун поднял глаза:
— На скачках?
— Ага. Не так уж и страшно. Ставишь понемногу, если везёт — вытаскиваешь. Я вот тогда как раз все долги по аренде закрыл. Теперь хоть не в минусе. Иногда даже получается чуть подзаработать.
Он отпил из бутылки, помолчал и добавил с ухмылкой:
— Главное — не заигрываться. Но тебе, с твоей головой, бояться нечего.
Ги Хун усмехнулся в ответ, хотя внутри что-то кольнуло. Слова «отбить» и «подзаработать» звучали слишком соблазнительно после месяцев провалов. Он подумал, что, может, стоит хотя бы попробовать — раз уж всё равно терять уже нечего.
* * *
После вечера в пабе всё пошло странно легко. Чон Бэ тогда говорил с тем спокойствием, с каким обычно советуют, где купить хороший соус:
— Главное — не лезь сразу на крупные суммы. Начни с малого. Это не игра, а стратегия.
На следующий день Ги Хун действительно зашёл на ипподром. Сначала просто посмотреть, «для интереса». Толпа, запах пыли, гул голосов, азарт — всё это тянуло, как током. Он сделал первую ставку наугад, на красивое имя лошади. И выиграл. Немного — но хватило, чтобы заплатить аренду и ещё купить домой фрукты.
Вечером он принёс пакет с персиками и сказал с улыбкой:
— Видишь, не зря сходил. Удача возвращается.
Ын Джи посмотрела на него недоверчиво.
— Серьёзно? Ты взял деньги, которых и так нет, и понёс их на ипподром?
Он махнул рукой, уверенно, почти весело:
— Я же выиграл! Всё под контролем.
— Так и говорят все, кто проигрывает, — ответила она и ушла в спальню, не повышая голоса.
Ги Хун остался на кухне один. Смотрел на идеальный порядок вокруг — чистую посуду, ровно сложенные полотенца, детские игрушки на полке — и чувствовал, как внутри поднимается то самое чувство, от которого уже не отвертеться: всё выходит из-под контроля.
Через месяц ресторан закрыли.
Над дверью всё ещё висела вывеска «Ga-yeong’s Chicken», но внутри стояли пустые ящики. Ги Хун сидел на стуле посреди зала, сжимая в руках квитанцию с ипподрома, и впервые за долгое время понял, что не может придумать даже одной шутки, чтобы оправдаться.
Сначала всё выглядело безобидно.
«Пару раз сходил, поставил, повезло — вот и хорошо».
Он сам себе объяснял это просто: работа — стресс, усталость — нужно хоть какое-то отвлечение.
Первый выигрыш казался чудом. Он стоял у кассы ипподрома, держал в руке мятые купюры и чувствовал себя снова живым — не обузой, не безработным, не неудачником, а человеком, который может хоть на минуту повернуть жизнь в свою сторону.
После этого всё закрутилось. Теперь он знал, как надо. Или думал, что знал.
Ходил почти каждый день — «всего на час». Иногда выигрывал, чаще проигрывал, но мозг цеплялся не за цифры, а за тот миг, когда лошади рвутся со старта, и сердце бьётся так же, как тогда, во время забастовки — с тем же безумным, опасным адреналином.
Дома он говорил, что «нашёл подработку». Ын Джи верила — или делала вид, что верит. Но когда деньги стали пропадать, молчать больше не могла.
— Где ты был? — спросила однажды, стоя у дверей. — Опять «часик подработки»?
— Ну да, грузил немного, Чон Бэ помог устроиться, — ответил он, не глядя.
— Правда? — Она подошла ближе. — Тогда где деньги?
Он замялся.
— Да потратил… на обед. На проезд.
— Каждый день — на обед? — в голосе зазвенело раздражение. — Или ты опять был там?
— Да что ты понимаешь?! — сорвался он. — Один раз не повезло, бывает.
— Один раз?! — она сжала кулаки. — Ты думаешь, я совсем дура?
Ги Хун хотел оправдаться, но слова застряли. Внутри всё уже кипело — стыд, злость, усталость.
— Я хоть что-то пытаюсь делать! — крикнул он. — Хоть как-то вернуть всё!
— Вернуть?! — она усмехнулась. — Ты проигрываешь даже то, чего нет!
Га Ён заплакала в спальне и Ын Джи ушла к ней. Он остался стоять в коридоре, чувствуя, как дрожат руки. Хотел крикнуть ещё что-то, но передумал. Только выдохнул, взял куртку и вышел на улицу. Возле круглосуточного бара горел неон. Там сидел Чон Бэ, как обычно, с бутылкой пива и парой квитанций в руке.
— Ну что, снова не повезло? — спросил он с полуулыбкой.
— Бывает, — ответил Ги Хун и сел рядом. — Ставка же дело тонкое.
Они выпили. Потом ещё. Разговоры шли кругами — о шансах, о лошадях, о том, как всё можно «отбить». К утру Ги Хун чувствовал себя почти спокойно. До тех пор, пока не вспомнил, что дома осталась жена с ребёнком и долги.
С каждым днём становилось тяжелее. Он пытался работать — разгружал фуры, возил еду на доставке, носил ящики на складе. Но зарплаты едва хватало на кредиты. А игра снова манила — как единственный способ хоть раз выиграть по-крупному и закрыть всё сразу.
Он брал в долг — у друзей, у соседей, у тех же букмекеров. Проигрывал. Возвращался злой, раздражённый, мог сорваться из-за любой мелочи. Га Ён пугалась его громкого голоса, пряталась за мать.
Однажды вечером, когда он пришёл домой с запахом алкоголя, Ын Джи просто сказала:
— Всё. Уходи.
Он хотел рассмеяться, спросить «куда», но по глазам понял — не шутит.
— Я не хочу, чтобы она росла и видела вот это, — сказала Ын Джи, крепче прижимая дочь.
— А что она должна видеть? — вспыхнул Ги Хун. — Как мы по копейке собираем на еду? Или как я ночами считаю долги?
— Хватит, — голос у неё дрогнул, но она не повысила его. — Я просто больше не выношу, Ги Хун. Ни этих вечеров, ни запаха соджу, ни твоих обещаний.
— Да я всё ради вас! — выкрикнул он, и Га Ён тут же заплакала. Тонкий детский крик пронзил воздух, заставив обоих замереть.
Ын Джи отвернулась, успокаивая дочку, шептала что-то тихое, убаюкивающее. Ги Хун смотрел, как её плечи дрожат от напряжения, и злость вдруг ушла. Осталось только чувство вины.
Он сделал шаг, хотел что-то сказать — но слова не шли.
— Прости… — выдавил он, глядя на заплаканное лицо дочери. — Прости, Га Ён… не плачь, я не хотел.
Он стоял, беспомощный, глядя на эту крошечную, испуганную жизнь, и понимал: он действительно больше не знает, как быть.
— Уходи, — тихо сказала Ын Джи. — Хотя бы сегодня.
Он постоял в коридоре, потом молча надел куртку и вышел.
Дождь моросил, в лужах дрожали отражения вывесок. Воздух пах мокрым асфальтом и жареным чесноком из ближайшей забегаловки. Он шёл без цели, пока ноги сами не привели к знакомому дому всё в том же районе.
Маль Сун открыла почти сразу. С минуту просто смотрела — промокший сын на пороге, взгляд потухший. Потом тихо сказала:
— Проходи.
Он вошёл, снял мокрые кроссовки, прошёл в комнату и опустился на старый матрас. Тело ныло, мысли рассыпались. Впервые за долгое время он не чувствовал ничего — ни злости, ни вины. Только усталость.
* * *
Через несколько дней он всё-таки решил: хватит. Нашёл подработку водителем на частные вызовы — поначалу даже нравилось. В машине было тихо, не нужно было ни с кем говорить — только дорога, радио и редкие заказы. Он пил меньше, пытался копить. Даже написал Ын Джи: «Прости». Она ответила коротко: «Приходи. Посмотрим».
Он вернулся в воскресенье вечером. Дверь открыла Ын Джи — усталая, в домашней кофте, волосы собраны кое-как. Из комнаты выглянула Га Ён.
— Папа! — голос у девочки дрогнул, будто она не до конца верила, что это правда.
Он замер, потом присел, раскинув руки:
— Привет.
Она подбежала, уткнулась ему в плечо, потом отстранилась и, всхлипнув, сказала с упрёком, но без злости:
— Ты долго не приходил. Я думала, ты забыл.
— Не забыл, — тихо ответил он. — Просто немного запутался.
Она нахмурилась, серьёзно, по-взрослому:
— А мама плакала. Я — нет. Но скучала.
Он кивнул, сжимая её ладошку:
— Я больше так не буду.
Га Ён пожала плечами, как видела у матери:
— Хорошо. Только не кричи больше. Мне не нравится, когда ты кричишь.
Он на мгновение опустил взгляд, потом снова посмотрел на дочь.
— Обещаю, — сказал тихо. — Не буду.
Она кивнула, посмотрела на него снизу вверх и спросила серьёзно, будто решала что-то важное:
— Можно мультик?
— Можно, — откликнулась Ын Джи из кухни. — Только один.
Га Ён тут же улыбнулась и побежала в комнату. Через минуту оттуда донёсся знакомый голос из заставки «Пороро — маленький пингвин» — весёлый крик, от которого когда-то в этом доме просыпались даже соседи. Он остался стоять посреди коридора — всё было знакомо, только он сам будто лишний.
Вечер прошёл спокойно. Они ели вместе, как раньше. Га Ён рассказывала, как в садике выучила песенку и что её подруга Мин Со больше не боится качелей. Он слушал, кивая, и ловил себя на том, что впервые за долгое время не ждёт, когда разговор закончится. Первые недели всё шло ровно. Га Ён снова смеялась, Ын Джи старалась не срываться.
Они ели вместе, разговаривали о пустяках, казалось — жизнь выравнивается. Но долги не исчезли, а ставки снова манили.
«Последний раз», — говорил он себе. И снова шёл на ипподром.
А потом всё покатилось быстрее.
Сначала почти незаметно: счета, письма из банка, разговоры вполголоса. Долги уже давно перестали быть мелкими — просто они старались притворяться, будто всё под контролем. За ресторан он всё ещё был должен, старые ставки тянулись хвостом, а проценты росли, словно кто-то нарочно подливал масло в огонь. С каждым месяцем скрывать это становилось всё труднее.
Прошёл почти год. Они всё ещё жили вместе, держались на инерции — ради ребёнка, ради привычки, ради того, чтобы не признавать поражение. Деньги исчезали быстрее, чем появлялись. Ги Хун всё чаще пропадал на ипподроме, оправдываясь, что ищет «удачный шанс». Вечерами заходил к Чон Бэ — «всего по бутылке», но возвращался всё позже.
Ын Джи сначала молчала. Потом перестала спрашивать, где он был. Молчание стало холоднее любых упрёков.
Однажды он вернулся поздно — пьяный и с пустыми карманами, как обычно. В квартире было темно. На столе лежала записка, написанная торопливо, наспех:
«Я больше так не могу.
Он долго стоял, глядя на бумагу, будто надеясь, что слова изменятся. Потом сел прямо на пол. На столе стояла недопитая бутылочка бананового молока — то самое, что любила Га Ён. В раковине лежала детская ложка. Тишина казалась непривычной, почти чужой.
Он попытался звонить. Отправлял сообщения: «Я всё исправлю. Вернитесь». Приходил к дому её матери — без толку.
Иногда Ын Джи выходила, стояла у подъезда, говорила спокойно, устало:
— Ги Хун, я просто больше не могу. Я устала.
Он снова клялся, что всё изменит — бросит пить, найдёт нормальную работу, начнёт сначала. Но приходил то с похмелья, то измученный, то просто с пустыми руками.
Через пару месяцев пришло письмо из Сеульского семейного суда: «Уведомление о дате заседания по делу о расторжении брака и определении опеки над несовершеннолетним ребёнком». Он долго сидел с этим конвертом на кухне, глядя на печать. Злость поднялась, но быстро схлынула, оставив после себя пустоту. Он понимал, что спорить уже не с кем и не о чём.
Маль Сун ругала его почти каждый вечер.
— Очнись, Ги Хун. Возьми себя в руки. Пока не поздно — иди к ней, поговори, попробуй вернуть семью. Ты же не чужой им, — говорила она. — Ещё можно всё поправить, если захочешь.
Он отвечал раздражённо, иногда грубил, иногда просто выходил, хлопнув дверью.
Но слова всё равно застревали в голове, как заноза.
Весной их развели.
Суд длился недолго — два заседания. Она не требовала компенсации — только опеку. Судья говорил ровно, почти без интонации:
— Полная опека у матери. Отец имеет право на встречи по предварительной договорённости сторон.
Он слушал, как судья читает формулировки, и с каждым словом в груди всё сильнее сжималось. Когда прозвучало: «Полная опека — у матери», он не выдержал.
— А я тогда кто?! — сорвался он. — Просто лишний? Я тоже её отец!
Судья поднял взгляд поверх очков, но не ответил. Ын Джи сидела рядом, не оборачиваясь. Маль Сун, пришедшая с ним, положила руку ему на плечо и тихо сказала:
— Всё. Не позорься.
Он выдохнул, опустил голову. Когда заседание закончилось, просто кивнул, не глядя ни на судью, ни на жену.
После развода он всё равно пытался чаще видеться с дочерью. Иногда приезжал в выходные, приносил что-нибудь из дома — контейнер с кимпабом, яблоко, пару рисовых пирожков, что собирала ему мать. Садился с Га Ён на скамейке возле дома, разворачивал пакеты, и они ели вместе, не торопясь. Она всегда радовалась, но радость была тихой, сдержанной. Смотрела на него уже не как раньше, но всё ещё с теплом. Он говорил о пустяках — что у него есть заказы, что машину почти починил, что недавно возил туристов к морю. Га Ён слушала внимательно, глядя на него снизу вверх, не перебивая. Потом тихо спросила:
— Мы ведь будем чаще видеться?
Он кивнул:
— Будем стараться, правда?
Она кивнула, будто этого было достаточно, и улыбнулась — чуть неуверенно, но по-настоящему. Эта улыбка была теплее, чем он заслуживал.
А потом, во время одной из встреч, она вдруг сказала — просто, между делом, как о чём-то обычном:
— Мы скоро переедем. Мама сказала, что будем жить в другом районе. С дядей Юн Соком.
Он не сразу понял смысл. Сделал вид, что улыбается:
— Да? А далеко?
— Не очень, — ответила она. — Там школа поближе. И комната у меня будет своя.
Она говорила с восторгом, как ребёнок, которому показали новую игрушку. Он слушал, кивая, чувствуя, как внутри всё медленно пустеет.
Когда они доели кимпаб, Га Ён аккуратно убрала салфетки в пакет и вдруг потянулась к нему, поправила воротник:
— Не грусти, папа. Я всё равно тебя люблю.
Он кивнул — иначе голос всё равно бы выдал его. И понял: самое страшное уже случилось — она перестала ждать.
* * *
Теперь он жил у матери, перебиваясь случайными заказами. Деньги заканчивались так же быстро, как приходили. Долги висели на нём, как свинцовая сеть: старые — за ресторан, новые — за кредиты, за ставки, за жизнь вообще.
В тот вечер он проиграл всё, что было. До копейки. Сидел в маленьком баре у станции, глядя в пустой стакан, и считал в уме — сколько ещё можно занять, у кого остались хоть какие-то связи.
За мутным стеклом бара капал дождь, неон размазывался в лужах.
Завтра — день рождения Га Ён. Девять лет.
Девять лет — и ни одного подарка, который она бы запомнила. Да и сейчас нечего было дарить. Он усмехнулся, глотая горечь.
Мать даст чего.
Для внучки не пожалеет.
А там, может, получится отыграться — если повезёт. Всего-то нужно немного удачи. Одна ставка. Один заезд.
Он поднялся, накинул куртку и вышел под дождь. Шёл, шлёпая по лужам, шатаясь, с пустыми руками, думая не о дочке — о том, на какую лошадь поставить завтра.
В лимузине было тихо. Дождевые капли ползли по тонированному стеклу, пряча за собой редкие вспышки света. Внутри пахло кожей и шампанским.
Ин Хо сидел прямо, не сводя взгляда с пассажира напротив. В руке — бокал, в котором лениво поднимались пузырьки. Свет отражался в стекле, скользил по линии воротника и по гладкой поверхности перчатки. Он был в костюме Фронтмена — без маски, но от этого не менее отстранённый.
Напротив — Ги Хун. Измождённый после финальной игры, но приведённый в порядок: чистая одежда, аккуратно забинтованная рука, следы усталости на лице. На глазах — чёрная повязка. Он сидел, чуть наклонившись вперёд, дышал неровно, будто пытаясь уловить, где находится и кто перед ним.
— Поздравляю с победой, — сказал Ин Хо, поднимая бокал. Голос звучал спокойно, лишённый эмоций. — Это была славная игра.
— Для чего вы всё это сделали? — хрипло спросил Ги Хун. — Для чего?
— Ты же любишь скачки. Люди — те же лошади. Лошади на скачках. — Он сделал глоток и, не отводя взгляда, добавил: — Я не ожидал, что ты сможешь выиграть этот забег.
— Кто вы такой?
Ответа не было. Только мерное постукивание дождя по крыше.
— Считай, что это был сон, — произнёс Ин Хо спустя паузу. — И не самый плохой.
— Кто вы такой? — повторил Ги Хун.
Ин Хо поставил бокал на столик и медленно надел маску. Свет скользнул по её граням и исчез.
— Кто вы такой?! — голос стал громче, сорвался. В воздухе уже ощущался привкус газа. — Кто вы такой?! Кто вы…
Фраза оборвалась. Голова опустилась на грудь.
Фронтмен продолжал смотреть несколько секунд — неподвижно. Потом достал из внутреннего кармана золотую карту и вложил её между губ — аккуратно, почти бережно, протолкнув внутрь.
Открыл дверь.
Холодный воздух ворвался в салон вместе с дождём. Одним движением он подтолкнул тело. Ги Хун вывалился наружу, ударившись о мокрый асфальт.
Лимузин постоял мгновение, потом плавно тронулся и исчез в потоке.
Бокал на столике дрогнул, шампанское внутри едва колыхнулось. На поверхности поднялись пузырьки, лопаясь один за другим. А за окном город продолжал жить, не замечая, как в этот миг рядом оказались две сломанные в одном месте жизни — каждая со своим выбором, как жить дальше. Для них это пересечение ещё казалось случайным, хотя на самом деле оно было лишь первым штрихом в общей истории.






|  | |
| Браво! У авторов хороший слог и стиль повествования. С нетерпением жду проды😍 | |
|  | Ksussaавтор | 
|  | |
| Бедный котик... Хотя, конечно, дурачина Ки Хун. Очень верно сказала жена его, я про пеленки думаю, а ты про справедливость. Мы разные. И ведь чего добился, эх... Но в этом весь Ки Хун. 1 | |
|  | Ksussaавтор | 
| Dart Lea Бедный котик... Хотя, конечно, дурачина Ки Хун. Очень верно сказала жена его, я про пеленки думаю, а ты про справедливость. Мы разные. И ведь чего добился, эх... Но в этом весь Ки Хун. Да не то слово. А дальше, как говорится, больше. Ну не хотел балбес жениться, не дорос. Эх. 1 | |
|  | |
| Ksussa Dart Leaмаман тож виновата. и крепко. Да не то слово. А дальше, как говорится, больше. Ну не хотел балбес жениться, не дорос. Эх. 1 | |
|  | Ksussaавтор | 
| 1 | |
| ↓ Содержание ↓ 
 ↑ Свернуть ↑ |