|
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
|
Большинство людей живут днем. Их ритм отмерян солнцем. Мой — нет.
Всё очень просто: я обитаю в ночи. Я соткан из её тишины и бесконечности.
Я не знаю, что такое просыпаться на рассвете, пить кофе, листать новости. Не знаю, каково это — чувствовать на коже солнечное тепло. Всё потому, что любое из этих действий вызывает тихий, животный ужас, будто я подставляю кожу под раскаленное лезвие. Его сложно подавить. Но я обязан.
Зато я знаю, что такое легкий морозец в поздний вечер. Он приносит облегчение моему сердцу.
Помимо бушующего ветра, я люблю закат. Уж не знаю, да и не помню уже, как выглядит рассвет, но я просто обожаю встречать закат на крыше зданий. Всегда в одно и тоже время раз в день, — который сильно отличается от вашего, я выхожу на крышу как раз в тот момент, когда последний луч солнца скрывается за горизонтом. Мои зрачки, наконец, перестают ныть, вернувшись к своей привычной, неестественной для человека величине. Я провожу рукой по перилам — и на застывшей росе остается четкий след. Человеческая кожа на такое не способна.
Иногда я пытаюсь вспомнить, каким был на вкус хлеб, который я ел где-то в прошлом. Но вспоминаю только запах гари и вкус железа на губах. Откуда он взялся, этот вкус? Не знаю. И вряд ли уже узнаю. Меня неудержимо тянет к этому моменту. Наблюдать, как ненавистное солнце уходит прочь. Как гаснет каждый лучик — на время моего правления.
Причина этой ненависти скрыта от меня. Словно я потерял что-то важное. Что-то, что солнце унесло с собой.
Задаваться вопросами — роскошь, которую я не могу себе позволить. Каждое «почему» угрожает хаосом. Лучше переключиться на города. На их ночной узор.
Миллионы фонарей… Бьющийся свет из окон еще не спящих людей создает рисунки на бетонных стенах. Порой кажется, что эти огни режут темноту. Они тянутся друг к другу, будто пытаясь собраться во что-то целое. Иногда я остаюсь здесь дольше, чем нужно. Слежу, чтобы огни машин на трассах гасли и зажигались в строгом ритме. Время от времени я задерживаю взгляд секундой дольше положенного, чтобы поймать тот единственный миг, когда кажется, будто этот ритм рождается сам по себе. Но это — лишь миг. Иллюзия. Затем я возвращаюсь к работе.
Каждая субстанция в этом мире обречена иметь свое предназначение. От незримых кварков и лептонов — до плоти пресмыкающихся и млекопитающих. От безмолвных планет и квазаров — до самой Вселенной.
К счастью или к сожалению, большая часть этих субстанций не задумывается о смысле своего существования. Мне же остается принимать это различие — ту пропасть, что легла между мной и остальными.
* * *
Существую ли я вообще в этом мире? Сложный вопрос, ведь все зависит от того, в каком понимании вы определяете слово “существование”. Зависит это и от того, во что вы верите.
Но если человек может выбирать веру — будь до Бог, Дьявол или судьба, то я просто обязан верить в вездесущее. Отчасти потому, что этим вездесущим сейчас являюсь и я.
На моих плечах лежит огромный груз ответственности за каждую мысль, слово и действие. Ибо любое из них — акт творения или уничтожения.
Мысли материальны. На земле эта крылатая фраза равносильна примете. Я же ее проживаю, потому как — моя задача — удерживать в поле сознания архитектуру реальности. Пока я говорю с вами, я чувствую, как на окраине Туманности Андромеды тускнеет старая звезда. Ее предсмертная агония должна длиться ровно три земных дня. Я не могу позволить ей вспыхнуть раньше. Мой взгляд — шлагбаум на пути ее света. Малейшая слабина — и контроль будет утерян.
Именно поэтому я также не имею права на эмоции. Злость, радость, грусть — это я уже давным давно не испытываю не только потому, что позабыл эти чувства, но и потому, что для меня эмоции — слабость.
Еще одно усилие. Мысли должны быть чисты. Ни страха, что не справлюсь. Ни радости от успеха. Только воля. Где-то в глубине, под спудом эонов, живет смутная память о том, что поступать иначе — смертельно. Что однажды я уже позволил чувствам взять верх. И это "однажды" до сих пор отзывается во мне вкусом железа на губах. Правила прописаны кровью. Когда-то ее пролил и я. Возможно, это была моя кровь. Или кровь целой вселенной, которой больше нет
Больше никогда... Стоит дать слабину и все выйдет из-под контроля.
Посему пришлось позабыть навсегда человеческие эмоции. Но! Отнюдь не все. Я могу испытывать некое подобие удовлетворения, когда рождается сверхновая и ее энергия высвобождается в строго рассчитанных мною пропорциях, безмятежность, когда наблюдаю и корректирую звездные эволюции или флегматизм, в периоды распада планетарных туманностей.
Это, наверное, самая дозволенная мне отрицательная эмоция, ибо она не искажает восприятия, а лишь констатирует однообразие, так как она все еще позволяет мне регулировать то, что я должен держать под контролем.
Извечный вопрос, на который, порой мне самому сложно ответить: Как я выгляжу?
Наверняка сложно представить то, описание чего не подчиняется людским законам. И мне, наверное, будет сложно задать характеристику, потому как даже то, что я расскажу ниже — лишь чуть-чуть приблизит вас к моему облику, но даже это будет не точная картина меня.
Представьте сгусток энергии. Плотный. Плотнее воздуха, но при этом, способный проникать сквозь стены, пол, сквозь любую конструкцию — созданную ли человеком, природой ли. Этот сгусток отдаленно может быть похожим на дым, очень густой и, возможно, немного вязкий.
Прикосновение ко мне напомнило бы теплый битум, что остается при этом воздушным, словно облако.
При том я могу принимать любой облик. Менять свой размер от микроскопического микроба, вплоть до вселенских масштабов. Моя природа позволяет закрыть своим телом вас от солнца. Я в состоянии полностью затмить, например, Ригель, или даже, возможно, Альдебаран.
Тогда бы вы погрузились полностью в мною полюбившуюся непроглядную тьму, при том не замерзнув, потому что моя температура умеет подстраиваться под любые субстанции, существующие во вселенной.
Это одна из причин, почему вы бы никогда не смогли обжечься обо меня — ни холодом, ни огнем. Если бы вы могли видеть меня, то заметили бы лишь дрожь пространства. Мелькание теней, которых нет. Случайную рябь на поверхности реальности. И холод. Не тот, что обжигает кожу, а тот, что заставляет душу сжиматься.
Итак. Этого описания достаточно. Однако, нужно назвать свой… свою… свое имя. Ведь на Земле в нормах общества каждому субъекту нужно иметь свое название.
Когда-то у меня было огромное множество имен. Но я их всех позабыл. И ныне, как такового имени у меня нет. Меня особо никто и никуда не зовет.
Но… пусть меня будут звать Стрелец А.
Аргументирую свое решение — своей любовью во-первых, к вашей Галактике, что, почему-то мне ближе всех остальных, как и планета Земля, на которой в идеальной градусной температуре ветерок греет мое сердце. Во-вторых, в центре Млечного Пути находится моя любимая черная дыра, которая чем-то похожа на меня. Хотя бы потому, что Стрелец А* находится в центре, и тоже своего рода управляет окружающими ее объектами, чтобы однородные не приближались, а искомые были поглощены ее вечностью. А еще, она также невидима, как и я.
Я называю это любовью, хотя давно забыл, что это такое. Это просто точка максимального сосредоточения. Или... нет?
Но меня так успокаивает наблюдать за ее личным течением времени, которое установил я сам. Успокаивает созерцание ее поглощения всего лишнего, чтобы в центре Галактики оставалась видимость пустоты. Чтобы держался баланс.
Не знаю почему это так важно, но когда этот центр начинал загромождаться планетами, звездами и кометами — меня одолевал тот же ужас, похожий на реакцию на солнце, которое, к слову, на земле ощущается совершенно иначе, нежели в космосе.
На том и остановимся. Меня зовут Стрелец А.
2500 год до нашей эры. Египет. Мемфис.
Сумерки постепенно уступали место первым лучам солнца. Их свет падал на свежие стены из сырцового кирпича, отчаянно нуждавшиеся в жаре, чтобы успеть затвердеть до очередного разлива Нила — желанного, но опасного для новостроек. С первыми лучами просыпался и город, его жители уже с зари были готовы к работе.
Адам, смуглый восемнадцатилетний парень, на голову выше большинства сверстников, вызывал непроизвольное почтение у окружающих. Он проводил рукой по густым, черным завиткам, которые сводили с ума девушек Мемфиса. И он ненавидел эти взгляды, полные подобострастия. Когда Адам шел по улице, девушки затихали, а потом, по пути, одна опускала глаза, другая — роняла кувшин с водой, лишь бы он помог его поднять и их пальцы ненадолго встретились. Самые отважные из них, проходя мимо, будто невзначай старались коснуться его руки.
Его слегка посаженные карие, почти янтарные, глаза постоянно смотрели в небо, вызывая порой вопросы у жителей, а порой и недовольство, ведь вместо работы, казалось, что тот витал в облаках. За это ему часто доставались пощечины. Порой, переоценивая удар, кто-то промахивался и попадал по носу — так и образовалась та самая горбинка, сводившая дам с ума не меньше, чем его пухлые губы, что были постоянно в ранках то ли от тех же ударов, то ли от того, что он постоянно их кусал.
Однако, несмотря на популярность, его не сильно волновали отношения. В его интересах было познать мироздание, и даже в официальных письменах он так или иначе выискивал возможность задаться вопросом: что же происходит в небесах… За незримым участком мира, который он, наверное, никогда не сможет познать. При этом, Адам был восхищен учениями Птаххотепа, и его рассуждениями о справедливости и честности. Посему парень старался никогда даже слегка не привирать в своих письменах, что, к сожалению, порой для него заканчивалось грубыми избиениями со стороны чати.
Но несмотря на такое отношение, парень не прекращал мечтать. В один из дней, когда новопостроенные здания уже были крепки, и Нил окончил свой разлив, Адам прохаживался по Мемфису, собирая документацию. Он направлялся на одно из главных полей, несущих самый большой урожай в городе. Писец с двумя помощниками — землемером и подписцем. Те шли поодаль, не спеша направляясь к цели.
Несмотря на то, что солнце только взошло, Адам, слегка вспотел от жары. Отчего его стройное тело блестело на солнце, и без того хороший загар, становился темнее прямо на глазах. Помимо этого, его схенти в области бёдер немного потемнел от естественной воды, что испускал Адам. Но от этого папирус, висевший на повязке никак не пачкался, и, возможно, даже еще больше вызывал внимания, благодаря чему жители сразу понимали кто идет.
Проходя мимо людей, оставляя за собой следы босых ног, Адам видел, как люди уступали ему дорогу, некоторые останавливаясь и отворачиваясь, проявляя уважение проходившему мимо. Некоторые издали кланялись и проявляли приветствие жестом руки к груди, как бы здороваясь и проявляя почтение к важной персоне.
И по обычаю, а может, и по мечтательности, Адам не замедлял шаг, то и дело поглядывая на небо, часто щурясь от солнечных лучей, что взошли за время дороги к месту назначения уже достаточно высоко. И это ослепительное солнце, этот всеведущий гигант, управлявший ими, задававший режим работы, и при том, совершенно свободный вызывал у самого Адама почтение, которого он был лишен в отношениях с людьми. Он смотрел вверх, и размышлял о том, как солнце восхитительно, и насколько оно властно, под стать фараону, не позволявшее смотреть на него долго. Возможно, будь у Адама выбор поменять своего Бога и существо, которому можно служить — он бы обязательно предпочел Солнце Хеопсу.
К счастью, Адам, за счет своей высокой сообразительности, не писал подобное в свитках для отчетов, или тех, что мог кто-либо прочесть, ожидая более жестокое наказание от чати или самого фараона, что не сравнится с обычным избиением за его честность. Однако, его мысли, и вечно направленный взгляд в небо, а также тепло солнца притупляли боль от ежедневных избиений, делая его немного счастливее и спокойнее по отношению к людям.
Придя на одно из полей, в котором ожидался урожай, Адам вблизи поля, но поодаль от любимого солнца уселся под деревом в тенек, чтобы подготовить папирус для записей. Тем временем, Подписец взял измерительную веревку из сумки, и вместе с землемером тот ушел вдаль не произнеся ни слова, демонстрируя образцовую организованность. Хуфу, подписец, имя которому дали в честь фараона, двадцати летний не менее обаятельный парень, чуть ниже Адама, не имел такой популярности среди девушек, в отличие от его оппонента. Возможно, это связано с тем, что тот был ниже по званию, хоть и старше Адама, а возможно потому, что его лицо каждый раз кривилось в сторону старшего в тот момент, когда Хуфу шел поодаль от писца, а может быть потому, что черноволосого парня никогда не били, и у него, соответственно не было горбинки на носу, а возможно, потому что младший писец был уверенным в себе. Он никогда не кусал губы, и лишь изредка смотрел вверх, когда шел дождь в жаркую погоду, чтобы освежить запотевшее лицо во время работы. В остальное время тот смотрел только вперед, на дорогу, ведущую к карьере.
Парень был полной противоположностью Адама, и постоянные заслуги перед высшим звеном давали ему надежду стать писцом. Но пока этого не случилось, Хуфу с завистью смотрел на безалаберного, на его взгляд, писца, что позволяет себе больше положенного в рабочее время суток, притом еще и получая в трапезе еду первым. Множество привилегий, которые должны быть по праву Хуфу доставались Адаму, который, по мнению Хуфу, не заслуживал абсолютно ничего. Однако тот не мог себе позволить чего-то больше, кроме презрительных взглядов за спиной своего начальства. Но уверенность в себе дозволяла быть уверенным в том, что рано или поздно, за свои заслуги, подписец станет выше званием, и будет в полной мере удовлетворен своим положением. А после можно и отношениями заняться, о которых Хуфу так долго грезил, особенно в дни, когда девушки с уважением кланялись именно Адаму, а не ему.
Пока землемер и подписец шли к межевому столбу, Адам, достав и разложив все необходимое для работы, ненадолго вновь предался мечтаниям. И будучи достав дополнительный папирус, который не окажется позднее в руках чати, парень взял перо и начал записывать свои мысли, стихи, навеянные безоблачным небом.
“Кому говорить сегодня?
Вокруг все злы.
Я не свободен.
Мой Бог прекрасен,
Так величав и беспристрастен,
И словно слыша каждую мысль
Я боюсь его огорчить.”
Лишь этот философский дух был способен поднять его рабочий настрой. Лишь он один заставлял Адама день за днем следовать системе, которую тот так ненавидел. И нет. Он любил свою работу, обожал записывать сложнейшие иероглифы на папирусе, и больше прочего — размышлять, что позволяла делать его работа. Однако, тот не понимал почему он сам не может выбрать веру. Почему он должен следовать за каким-то там человеком, ничем не отличавшимся от него лишь потому, что кареглазому довелось родиться не в семье фараонов, или девушкой из другой знатной семьи. Почему он должен кого-то слушаться? Почему он не в праве возразить старшему, и не в праве оскорбить младшего? Почему, в конце концов, он не может быть просто свободным? Эти мысли часто съедали разум Адама, и заставляли забыться лишь письмена на папирусе, что тот старательно прятал от чужих глаз.
Дописав последнюю фразу своего стихотворения, Адам сложил свиток, спрятал его в сумку, и направился к своим помощникам. Все также не спеша, идя к межевому знаку, где его уже ожидали подчиненные. Парень был слегка окрылен, что читалось в каждой ямочке на щеках, и слегка приоткрытой улыбке, в которой, из-за избиений, не хватало уже пары зубов.
Землемер к тому времени вбил деревянный колышек, от которого пойдет измерение. Он и подписец натянули веревку, и ожидали когда писец подойдет к ним, и запишет данные.
Подойдя к колышку, где его ожидали младший писец и поодаль нервный крестьянин, Адам визуально оценил длину Севера-Юга, а после и Запада-Востока. Позднее, как и было положено, он прокомментировал свои заметки, а затем выслушал Хуфу с предположительными измерениями в лице помощника и ученика:
— Хуфу, запиши: «Поле Хема, раба фараона Хуфу. Длина — сто локтей, ширина — шестьдесят
— Слушаюсь, господин Адам, — ответил Хуфу, записывая иероглифы на черепке, после чего дополнил: — Урожай с такой земли около — тридцати мер зерна?
— Верно, а налог — шесть мер в казну фараона. Запиши ясно, чтобы не было двусмысленности. — Холодно и почти непричастно, все также поглядывая вверх, ответил Адам.
Крестьянин Хем, покорный, но с небольшой тревогой подключился к диалогу, в надежде на милость писца:
— Великий писец, да будет жизнь, сила и здоровье Хуфу вечны! Позволь сказать слово: часть земли ила не приняла, зерно там не взойдет.
Немного помедлив, Адам, не опуская головы, добавил:
— Отметь внизу: «Ожидается недобор из-за наносного ила». Пусть чати решит, снизить ли налог.
Склонив голову перед писцом, крестьянин молвил:
— Да осветит Ра ваше сердце, господин писец!
И тут Адам опустил голову, многозначительно посмотрев на Хема. Тот, конечно, не намекал ни на что, но его слова о Ра с хирургической точностью попали в самую суть чувств Адама. Они так согрели душу молодому парню, что уже более окрыленный, писец добавил фразу глядя в глаза крестьянина:
— Служи усердно, Хем. Нил не всегда дает, но всегда возвращает.
После чего, тот обратился к ученику, все также многозначительно глядя уже в сторону старшего нелюбимого брата, но младшего по званию:
— Запомни, Хуфу: писец не судит — он хранит истину. Мы — глаза фараона, и наши записи должны быть чисты, как вода после разлива.
Но сам Хуфу, и Адам знали, что его слова отчасти полная ложь, ведь его уважение по отношению к фараону — лишь притворство, что тот тщательно скрывал. И, подписец, может быть, и поверил бы в эти слова, не будь он давно в подмастерье у писца, которому сложно было скрывать служение небу, особенно перед теми, кто был всегда неподалеку от него.
И так, замерив полностью поле, записав все на папирусе, Адам, Хуфу и Бака направились дальше, каждый по своим делам. Задачей Адама была — перепись всего, записанного Хуфу на черепке в чистовик уже в доме Адама при храме. Хуфу же, человек, живший вместе со своим учителем учился переписывать данные, которые пока не доверялись ему полноценно по статусу. Бака же — Землемер, честно выполнявший одно из его обязанностей среди прочих. Одно из важнейших, по его мнению, было — строительство пирамид. Человек, хорошо относившийся к обоим сторонам конфликта, и полностью довольный своей жизнью. Бака, в отличие от Адама ценил как подчиненных, так и тех, кто был выше его по званию. И при этом, его не интересовал статус, в отличие от Хуфу. Бака был доволен всем, посему просто уважительно относился к обоим, но кроме работы на полях их ничего не связывало. Он, сероглазый работяга, был из тех, кто стоял прочно на своей земле, не будучи ни знатным, ни униженным, восхищался лишь главным начальником Хамуни. И стремился также идеально все выполнять, и успевать работать на полях. При этом измерять и участвовать в постройке важнейших зданий Мемфиса.
Солнце было еще высоко, а это означало только то, что троица должна была продолжить свою работу уже в других местах. Однако, перед работой, у них был заслуженный перекус за проделанную работу. Выйдя из поля, молодые парни направились к навесам, где их уже ждал обед. Он состоял из хлеба, лукового супа и пива.
Но перед тем как сесть, все трое встали перед едой, и, положив руки на грудь стали молиться. Адам искреннее всех произносил слова молитвы.
— Благодарю Ра за свет и жизнь. Да будет хлеб мой и зерно чисто для тела и души.
После того, как работники произнесли эту фразу одновременно, уже не обращая внимания на суть, каждый сел за стол, и приступил к еде.
Адам сел последний.
* * *
Закончив трапезу, каждый отправился по своим делам. Деревня, где жил Адам и Хуфу была недалеко, посему дорога заняла не больше пятнадцати минут, при привычной мечтательности и неспешной походке Адама.
Время было — середина дня. Солнце находилось выше всего, а это значило, что скоро оно начнет падать, после чего зайдет за горизонт, а потом и вовсе исчезнет. Тогда-то настанет тьма, время полноценного отдыха и свободы.
Именно с такими мыслями кучерявый паренек направлялся домой. Все те же лица, что до этого Адам невзначай видел до работы в поле уже не так воодушевленно, но так же кланялись и кивали. Они понимали, что писцы усердно поработали, но и сами крестьяне изрядно подустали, посему у них не было уже такого запала кланяться как в первый раз.
Адам и Хуфу шли как бы по своим же следам, смесь пота и грязи на всем теле, и прилипающая по дороге пыль, несмотря на очевидное оправдание, вызывали внутренний дискомфорт, который тотчас рождал мысль о том, что первым делом, по приходу, нужно будет произвести омовение.
Придя домой, писец, как старший, шел, конечно же первый приводить себя в порядок, пока подписец готовил чистый схент для Адама и себя, при том, предварительно собрав грязные повязки в корзину, которую тот же в сумерках отнесет к колодцу, и рядом с ним, набрав воды застирает, а позже разложит на камни за домом, где все вещи высыхали под солнцем буквально за полчаса.
Адам зашел в угол для омовений, где с недавнего времени стоял дренаж. Парень налил в глиняный кувшин воду, после чего растер натрон. Запах пронесся по всему углу, и Адам в ту же минуту смыл его, обливая себя теплой от солнечных лучей водой.
После всей процедуры, в завершение, писец нанес на себя льняное масло, после чего надел чистый схент , приготовленный Хуфу, и уселся за рабочий стол.
У него были минут десять свободных, пока подписец омывается, которые, соответственно Адам хотел потратить на очередные философские записи. Как раз те, что он никогда никому не показывал, ведь его письмена были пронизаны верой не в Фараона, а во что-то более реальное в его глазах.
Пока все писцы высказывались о силе в правде, или о том, как Хеопс велик, Адам ни разу не записывал чего-то подобного на своем папирусе.
И вот, кареглазый писец достает свиток, чернила и перо, и начинает очередные записи:
“Солнце.
Или Ра.
Кому как гоже.
Такая чистая душа
Моя теперь, и ваша тоже.
О нет, я не сравнил,
И лишь отметил,
Как порою с вами я похожий.
Как порою я ведусь на вас.
О, Солнце,
О моя вы власть.
Пред вами оголен
Пред вами на колени
За вас и умереть мне в радость.”
Внезапно послышался шум из-за угла, после чего Адам резко свернул письмена, спрятал под стол, и достал уже чистый папирус вместе с черновиком, который Хуфу исписал, будучи находясь на поле.
Молодой парень вышел вытирая волосы льном. Его безучастное, при этом презренное лицо лишь на долю секунд было направлено на Адама. На самом деле с минуту он уже был готов выходить, но он, как и в остальные дни, наблюдал, как Адам каждый раз прячет какой-то свиток, в который явно записывает что-то запретное. И в этот раз Хуфу увидел куда именно изменник спрятал запретные письмена.
Уже такой же чистый, подписец достал за своим столом папирус, и готовился тренироваться переписывать все то, что он планировал делать в будущем на чистовике, который попадет в руки чати уже от имени Хуфу.
Однако, что-то его остановило, и, убедившись, что Адам, сосредоточенный на красивой, чистой и точной переписи, не видит, достал еще один свиток, который тот начал расписывать, все также поглядывая на своего оппонента:
“Уважаемый Сенеджема.
Прошу прощение за прямое обращение, но дело не отлагает. Я, покорный вам слуга, нашел изменника, еретика, в сердце своем отрицающего божественность нашего Величества Хеопса и хулящего истинных богов.
Ваш покорный слуга Хуфу обязан оповестить также и о том, кем является этот отступник. Ныне — Адам — писец из поселения Мемфиса, в городе Мемфис, вблизи Храма и большинства колодцев; дом его находился неподалеку.
Не могу знать его истинных намерений, посему не могу и лукавить, однако, у меня есть достоверные письмена, доказывающие неверность фараону.
Прилагаю эти письмена к этому, и прошу внимательно рассмотреть и предпринять меры.
Мне же, как верному слуге фараону Хеопсу, ничего более и не нужно, кроме правосудия.
Ваш вечный слуга — Хуфу из поселения Мемфис. Младший писец Адама.”
После чего, Хуфу подложил этот папирус под чистый, и начал переписывать черновик.
Сны и кошмары.
К вечеру того же дня Адам закончил перепись. Он сверил в последний раз черновик со свитком, который понесет младший писец чати, проверил на наличие ошибок и аккуратно вырисованных иероглифов. Внимательно просмотрел на четко поделенные разделы красными чернилами, чтобы не было ни единого пропуска, а напоследок подписал в конце папируса документ: “Составил писец Адам”. После этого, тот поставил печать, аккуратно свернул свиток, и перевязал льном, чтобы в дороге отчет не помялся и не развернулся.
После этих действий, которые писец уже настолько искусно делал, что мог проводить эту процедуру закрытыми глазами, он посмотрел на младшего писца, и передал ему свиток. Хуфу аккуратно забрал свиток из рук старшего, после чего вышел из дома.
Уже закат. А это значило, что у Адама есть его заслуженный отдых, который он посвятит его любимому занятию.
Парень вышел на задний двор, и усевшись под величавым деревом стал смотреть на звезды. Солнце ушло, а вместе и с ним вдохновение. Он наблюдал за прощальными лучами покровителя, мысленно провожая его, и ожидая новой встречи уже завтра. На место огромной звезды пришли маленькие, а там, где обычно вождь занимал свое место — висела прекрасная луна. Она все так же освещала пути, и крыши домов, но с Солнечными лучами, конечно, та не сравнится.
Размышления об этом, неотразимом небе, и смысле жизни, когда есть что-то настолько величественное, успокаивали душу Адама.
Хуфу, вышедший во двор, убедился, что по обычаю Адам сел под огромным деревом, после чего тот, молниеносно забежал в гостиную, где они работали, захватил свой папирус, что лежал на столе, и был прикрыт пустым. Далее он подбежал к столу старшего писца. У него не было времени лазить по всему столу, или другим местам, из-за чего Хуфу забрал последнее рукотворное писание изменника из под стола, и, чтобы быть незамеченным, он в ту же секунду выбежал из дома, и помчался по направлению западного берега Нила.
Радость, волнение и страх охватывали подписца, что уже у себя в голове прокручивал кучу событий. В этих мыслях было награждение, и повышение до старшего писца, представления о том, как он будет свысока смотреть на полуживого Адама, который едва ли останется хотя бы младшим подписцем. А может быть его вовсе сделают рабом. Мысли захватывали разум Хуфу, и тот, с каждой представленной картинкой, настолько ярко всплывающей перед глазами, ослепляющей ученика, ускорял свой шаг, от чего на пятках быстро появились мозоли. Обычно младший писец не бегал, тем более так быстро. На том сказывалось и его дыхание, что крайне быстро сбилось. Однако, адреналин поджигал в нем запал, силы и скорость, из-за чего он уже в скором времени приближался к Гизе, вблизи которого стоял дом Сенеджема.
Внезапно, среди прочих размышлений, в его голове появились также и сомнения. Возможно, так действовала луна, что уже достаточно высоко взошла на небе, и именно в этот день была необычайно огромна. Казалось, что она вот-вот рухнет на землю. Обрушится прямо на Хуфу, думая, что он сейчас же все разрушит.
Тревожные мысли также подхватывал и ветер, что немного усилился, но обжигал кожу как удар плети. От ветра песок летел младшему писцу прямо в глаза, что итак были ослеплены его предсказаниями. Однако, все эти действия были очень странными, ведь прилив давно закончился, и даже сменился недавним отливом. Из-за этого в голове Хуфу поселились еще более мрачные мысли, возникшие, как ему показалось из ниоткуда.
Внезапно, ему показалось, что Адам ничего плохого не делал, и подобные письмена есть у большинства писцов, что обожали рассуждать на философские темы. Хуфу подумал, что за такой ложный и крайне омерзительный доклад с клеветой, может впервые закончиться для ученика наказанием. Он во всех красках представил, как его унижают перед его собратьями, перед Адамом. Как тот все с тем же безучастным лицом как и обычно наблюдает за тем, как прилюдно Хуфу избивают плетью. Как его унижают перед всеми, и говорят о том, как тот порочит имя великого фараона.
Он представил, как его понижают в должности, или как его изгоняют из Египта, и тот, в открытой пустыне умирает от жажды, видя перед глазами оазис, из которого Адам попивает пиво, все также глядя на солнце, пока младший писец лежит избитый и несчастный в паре метров от него.
Глаза начинает заслонять слезами, парень от страха покрылся потом, и максимально замедлил шаг, идя чуть-ли не медленнее, чем в рабочие дни, когда тот шагал с мечтательным старшим писцом на поле. Перед глазами появилась пелена, Хуфу больше не видел куда идет.
— Посыльный? — Внезапно кто-то крикнул неподалеку. Хуфу же показалось, что произнесли эту фразу очень далеко, как-будто в тумане. Едва ли он вообще услышал что-то.
Сердце стало учащено биться. Ладони стали настолько мокрыми, что казалось, будто младший писец только-только вышел из-за угла омовений. Из-за огромной влаги его схент покрылся пятнами.
— Почему такой неухоженный? — повторный строгий голос, глядевший на потного, измотанного юнца, лицо которого было почему-то все в песке, хотя ветра почти не было, моментально вывел подписца из забвения, и тот, оглянувшись, увидел, что стоит прямо у ворот огромного дома, в котором совсем недавно зажгли огонь, освещавший все вокруг, и показывающий разницу между обычными домами и домом чати.
Адам все так же глядел в небо. Он проводил солнце, и уже просто любовался звездами. Настолько тот засмотрелся, что в какой-то момент казалось, что те ему подмигивали.
Парень глядел вдаль с безмятежной улыбкой. Все эти виды вызывали лишь спокойствие и расслабление.
Однажды, он даже так уснул. Прямо под деревом. Это, к слову, был его самый лучший сон. Ему снилось вечное спокойствие и свобода. Он видел людей с высока, и ему не было совершенно никакого дела до них. В какой-то момент сами люди превратились в звезды, и Адам летал, словно у него были крылья, мимо звезд и звездных людей.
Казалось, что он, на тот момент был самым счастливым человеком в мире. И его захлестнула улыбка, перешедшая в безудержный смех. Адам, парящий в ночном небе летал мимо светящихся людей, у которых вместо лиц были звезды, облетал все дома, облетал все звезды, подлетал к солнцу и луне, и безудержно, даже, наверное, сумасшедше смеялся. Настолько ему было смешно, что из глаз хлынули слезы, а живот начал предательски, но так приятно болеть. Никогда он так не болел.
Тогда Адам проснулся в слезах, и живот болел так же, как и во сне. Как будто что-то показало ему мир, а не сон. Словно он действительно летал мимо людей, а потом приземлился у дерева, уснул, и проснулся под солнцем.
Тот день запомнился Адаму и Хуфу больше всего. Все потому, что Адам действительно смеялся, и смеялся очень громко. Из-за этого младший писец не мог спокойно спать. А когда смех перешел в безудержный и сумасшедший, ученик и вовсе испугался. После чего и решил, что тот обязан вывести Адама на чистую воду. И в какие-то моменты даже смущал Адама своим заинтересованным взглядом, устремленным в его письмена. Из-за этого писец стал старательнее прятать папирусы со стихами, и писать их только тогда когда Хуфу не мог их прочесть.
Все дело в том, что однажды, младший писец, проходивший мимо с постиранным бельем остановился за спиной у Адама, и прочитал его пару строк.
Эти строки его ввели в странное состояние, которое Адам по сей день не мог объяснить сам себе. Глаза младшего были выпучены, брови находились в неестественно близком расстоянии от глаз, а ноздри были расширены, и при дыхании расширялись как будто еще сильнее.
Это выражение лица застыло всего на пару секунд, после чего Хуфу поторопился дальше выполнять свою работу, но Адаму было достаточно этой реакции, чтобы никому и никогда не показывать свои письмена.
Вспоминая свои самые приятные эмоции во всей жизни, Адам продолжал лежать под деревом все также наблюдая за звездами, утопая в своей безмятежности.
Хуфу, стоящий напротив стража стоял неподвижно, почти парализовано.
— Ну? — резкий голос вновь заговорил, уже находясь в раздраженном состоянии. Подобный поступок, на его взгляд, должен быть наказан. Парень просто стоит и тратит его время.
И вот, наконец, собрав все силы в кулак, младший писец достал цельный сверток, снаружи обернутый слегка помятым по краям папирусом, в котором был завернут компромат и отчет от Адама.
Парень был не в силах что-то произнести. Передав свертки, он развернулся, и бессильно пошел прочь. Поникший и, словно растоптанный, Хуфу шел мысленно приняв любой конец. И все эмоции настолько сожгли весь его запал, что его не обрадовал бы уже никакой исход. Его бы не обрадовало повышение, его бы не обрадовало наказание, его бы не обрадовало даже бездействие. Он словно просто сделал то, что должен был. Луна вернулась в привычное состояние, а ветер полностью утих. Но эта странность ни капли не удивила младшего писца. Вместе с погодой утихли и мысли Хуфу.
Вернувшись домой, парень сел у дома на заднем дворе, как бы подражая Адаму. Огромное звездное полотно смотрело на него, освещало лицо, и в тот же момент угнетающе давило. Младший писец считал себя самым несчастным человеком в мире. Небо, на которое Адам вечно смотрел, для Хуфу было не утешением, а приговором.
49 год до нашей эры. Римская республика. Аппиева дорога.
Полномочия Гая Юлия Цезаря подходили к концу. Сенат, ведомый волей Гнея Помпея Великого, требовал одного: распустить легионы, вернуться в Рим частным лицом и предстать перед судом. В ответ Цезарь просил права баллотироваться в консулы, не пересекая черту померия. Сенат ответил отказом. Этот отказ был объявлением войны.
Первое января. 49 год до нашей эры. Рим.
Ледяной ливень хлестал по мраморным ступеням курии Помпея. Внутри, в промозглой сырости зала, консулы занимали места на холодных каменных скамьях. Пронизывающий холод въедался в кости, а голоса тонули в вое ветра и барабанной дроби дождя по крыше.
Борода Луция, промокшая насквозь, тяжело обвисла, прилипая к подбородку ледяной коркой. Его обычно пышные седые кудри волос липли ко лбу, отчего лицо казалось еще свирепее. Прямой нос, красневший от холода, онемел, и лишь ярость спора заставляла кровь приливать к щекам.
Гай Клавдий не выглядел столь подавленным от непогоды. Его длинные темные волосы были лишь мокрыми прядями. Но уставший, испещренный морщинами взгляд и глубокие тени под глазами безоговорочно выдавали его возраст и бремя принятого решения. Лишь ледяная влага на скулах скрашивала грубость этих черт.
Консулы, Помпей, сенаторы и народные трибуны замерли в напряженной тишине. Белизна тог создавала ощущение холодного мраморного моря, противостоявшего бушующей непогоде за окном. От светильников падал отблеск на бронзовый стол, а зал был наполнен запахом сырости, смешанным с ароматами воска, шерсти и ладана. Время от времени тишину прерывало шуршание тог.
Луций Корнелий Лентул Крус, старший консул, встал. Белая шерстяная тога с широкой пурпурной каймой слегка переливалась в малоосвещенном помещении, что придавало величавости его фигуре. Он держал жезл в своих руках и заговорил торжественно:
— Сенаторы! — Голос Лентула прозвучал металлом по мрамору. — Гай Юлий Цезарь ослушался сената. Он не сложил полномочия. Он не распустил легионы. Он держит меч у горла Республики.
Тишину после его слов прервал Гай Клавдий Марцелл, второй консул, с короткой речью:
— Его власть закончена. Если вы хотите спасти республику — прикажите ему сдать войска, иначе пусть будет признан врагом.
После этих слов зал загудел. Кто-то начал аплодировать, кто-то шумно выражал несогласие.
Гай Скриибоний Курион — молодой, красноречивый сенатор, недавно перешедший на сторону Цезаря, — встал. Он поднял руку, и шум прекратился. Только тогда он заговорил, спокойно и сдержанно, обращаясь к консулу.
— Отцы сенаторы, справедливо, чтобы оба сложили оружие — и Цезарь, и Помпей. Нельзя требовать от одного послушания, оставляя другому войска под рукой. Если Помпей действительно действует ради государства, он не должен бояться.
Из каждого уголка места заседания речь встретили шумом одобрения. Особенно со стороны умеренных и сторонников Цезаря.
Внезапно Помпей медленно поднялся со скамьи, оставив после себя небольшую лужицу, что еще не высохла от дождя. Увидев его действие, все в зале замолкли — даже консулы.
— Я всегда хотел соблюдать законы; но Цезарь угрожает законам. Если он разоружится — я поступлю так же; но если будет сопротивляться, я не оставлю республику без защиты.
Катон Младший резко встал, в своей грубой шерстяной тоге, без украшений.
Послушав Помпея тот сказал коротко, почти крича:
— Медлить — значит погибнуть! Цезарь не друг народа, а тиран!
Катон немедленно потребовал объявления Цезаря врагом, после чего в зале возобновился шум, крики и аплодисменты его сторонников.
Цицерон, напротив, пытался примирить стороны. Его речь — мягкая, с вздохами и паузами:
— Я говорю о мире, а не о трусости. Если оба сложат оружие — республика будет спасена.
Обращаясь лично к Помпею тот произнес:
— Помпей, ведь Цезарь некогда был твоим другом…
Но его слова моментально потонули в криках.
Консул Лентул потерял терпение и сказал грубо, нарушая обычную форму:
— Пусть будет постановление сената! Цезарю приказываем распустить войска — иначе он враг! — услышав эти слова Марк Антоний и Курион одновременно встали и крикнули: “Veto!”, что означало — запрет действий консулов, других магистров или решения сената; отчего начался хаос.
Зал взорвался. Сенаторы вскакивали с мест, их крики сливались в единый гневный гул. Но жесткий жест Марка Антония, воздевшего руку, на мгновение вернул тишину. «Veto!» — этот единственный крик, священный и непререкаемый, повис в воздухе, парализуя волю консулов. Закон был на их стороне, даже если сила таковой не являлась.
Вечером, седьмого января, уже без трибун. В соседней части театрального комплекса, консулы и сторонники Помпея собрались неофициально.
Они решили дать Помпею командование всей армией Италии. Это был уже не законный декрет сената, а фактическое объявление чрезвычайного положения.
Через несколько дней издалось — “пусть консулы позаботятся, чтобы республика не пострадала”. Черновик, уже внесенный в архив на Капитолии, в храме Сатурна, где хранилась казна, теперь был переписан на бронзовую табличку для всеобщего обозрения
Курион и Марк Антоний, бывшие народные трибуны, чудом избежавшие ареста за свое вето и бежавшие из Рима, помчались на лошадях в Равенну. Копия рокового свитка была прижата Антонием к груди под плащом. Ледяной ветер, казалось, хлестал их лица за каждое слово того постановления, которое те везли. Мужчины прибыли тайно, ночью, вдоль побережья Адриатики. Их сразу же привели к Цезарю.
* * *
Получив известие, Цезарь долго сидел молча.
— Справедливость на моей стороне, — наконец произнес он. — Ибо даже трибуны, священные для римлян, изгнаны силой. Дипломатический путь закрыт.
Он сжал свиток так, что костяшки его пальцев побелели.
— Сенат объявил мне войну. Что ж, я принимаю вызов.
В глазах, поднятых на трибунов, читалось всё: и страх, и злость, и обреченность.
Мысль об унижении, о том, что его заслуги перед Республикой попраны, жгла его изнутри. Из этого пепла обиды и вспыхнула та решимость, что выжгла в нем последние сомнения. Он мысленно оценил риски: Помпей, армия, суд... И осознал главный козырь — железную верность легионеров и любовь плебса. Мгновение — и решение было принято.
Поздним вечером Гай Юлий Цезарь собрал всех офицеров и трибунов в большом зале. Каждый из собравшихся испытывал смятение и напряжение. Все понимали к чему командир их собрал, но никто не хотел до последнего верить в исход конфликта.
Помимо верных служащих, волнение было не в силах скрыть и самому проконсулу. Его скулы заметно то сжимались, то разжимались, словно он что-то жевал, а капельки пота коварно катились по лбу, почти касаясь щек.
Офицеры в пурпурных плащах с нетерпением ждали речи проконсула, а центурионы, собравшиеся только старших званий, почти все скрестили руки между собой чуть ниже груди, слегка, этими действиями, помяв походную тунику, из-за чего бляха на поясе скрылась, и лишь у некоторых металл слегка поблескивал из-под одежды под светом освещенного зала.
Марк стоял в задних рядах — его высокий рост позволял видеть все и отсюда, но сейчас его взгляд был направлен на амулет, что тот вынул из кармана. Обычная безделушка, ничего не значащая для кого-либо, но не для него. Для Марка это почти что вся жизнь. Но стоял он позади не из-за этого. Причина его отстраненности была проста и непонятна другим: после патрулирования его туника была в пыли. Эта мелочь, не волновавшая других центурионов, для Марка — человека, патологически одержимого порядком, — становилась источником необъяснимого дискомфорта.
Он был чистюлей. Его тяга к идеальному порядку во всем — от внешнего вида до рабочих документов — казалась многим вычурной и неправдоподобной. Его уважали, но порою не понимали. Однако любые сомнения в его искренности разбивались об одно: каждый знал, что Марк абсолютно честен. Эта честность и была той странной чертой, которая одновременно озадачивала и восхищала.
Запах влажной шерсти, кожи и дыма мгновенно одурманивал уставших присутствующих; однако, несмотря на усталость, люди продолжали возбужденно ожидать слов Цезаря. Он стоял перед картой Италии, держа в руках помятый свиток, что через мгновение зачитал своим легионерам.
Поставив в мыслях точку, Гай Юлий Цезарь выдержал паузу. Воцарилась еще более гнетущая тишина, что била по нутру каждого с еще большей силой, чем тогда, когда все ждали речи проконсула.
Оглядев всех, Цезарь рассек тишину голосом:
— Сенат, — его голос гремел, а взгляд обжигал каждого из офицеров, — эти разодранные старики в тогах, лишили меня всего. Не по закону, а по прихоти. Они плюют на заслуги мои и ваши.
Чем дольше говорил проконсул, тем яростнее был его взгляд, а глаза солдат загорались ответным огнем: — Помпей? — голос Цезаря зазвенел сталью. — Он обещает им золото и земли, которые мы с вами добывали своими мечами в Галлии. Кто дал вам землю по жребию? Я! Кто наполнил ваши кошельки? Я! Они хотят отнять это у вас. У меня есть только этот меч и вы. А у вас — только я. И я призываю вас к верности. Призываю вас обдумать мои слова, потому что вы не просто мои солдаты, вы — моя кровь и плоть, как и я — ваш! — говорил он, отбивая свою грудь кулаком, — Они решили все за нас, не оставив нам ничего. Однако, хоть и не по крови, вы — мои братья, и я рассчитываю на вас.
Еще до того, как смолкло эхо его последних слов, зал взорвался грохотом одобрения. Каждый кричал, каждый был согласен с проконсулом, чувствуя, что эти слова обращены лично к нему.
Марк один оставался безмолвным. Будь окружающие менее возбуждены, они заметили бы его оцепенение.
«Порядок. Закон. Республика.» — Слова, выжженные в сознании, вдруг почернели и рассыпались.
«Что осталось? Сенат, торгующися, как базарные торгаши? Помпей, сжавший в кулак всю Италию? Нет. Порядок — это воля. Ясность — это меч. И тот, кто держит меч, и есть закон. Цезарь.» — снова пронеслось у него в голове, а амулет, что тот держал, машинально был аккуратно положен в карман.
Во рту пересохло, а его ладони внезапно стали влажными и холодными, будто от прикосновения к могильному камню. Не думая, машинально, он вытер их о грубую шерсть туники, оставив на пыли влажные пятна. И в этот миг его это не волновало. Более того — он смотрел на эту грязь как на доказательство. Доказательство того, что старый Марк, тот, что боялся дисгармонии, умирает. Он скользнул взглядом по искаженным энтузиазмом лицам сослуживцев, по неподвижной фигуре Цезаря, взирающего на свое творение, и мысленный голос прозвучал с ледяной ясностью: «Закон… мертв. Порядок… Порядок должен… выжить. Я выбираю порядок».
И тогда из его глотки вырвался крик. Чужой. Крик того, в кого он только что превратился. Он был громче всех, яростнее всех, во имя Цезаря и порядка — того самого, шевельнувшегося в нем ледяной пустотой.
* * *
Сразу после заседания Цезарь приказал тайно вывести часть легиона из Равенны, а сам с небольшой командой направился к Рубикону.
Пока одни остались в городе до утра, чтобы позже двинуться целой толпой по проложенному маршруту, другие направились в путь в тот же час. Несколько человек следовали за Цезарем, под благовидным предлогом осмотра границ на юг по старой Via Popilia. Путь пролегал через прибрежные болота к Аримину.
Марк, как ближайший к Цезарю центурион, направился вместе с ним. С ним отправился человек, всего час назад предавший Республику. Предавший закон, которому клялся служить. Предавший своих братьев по оружию и друзей в Сенате, оставшихся верными присяге. Марк гнал от себя мысли о том, что произойдет через час. Он сжал рукоять меча, вытесняя призраки взглядов, которые ему предстояло встретить, — и особенно взгляд одного, дорогого ему человека.
В голове бушевал хаос. Ночной туман, преграждавший путь, словно проник в его разум, затуманил и отключил сознание. Страх сковывал движения, из-за чего рука, державшая рукоять меча, онемела от холода и закостенела. Казалось, Марк не в силах разжать пальцы, даже чтобы спасти свою жизнь. А ведь эта рукоять еще недавно была для него единственной опорой.
Лошади скакали все быстрей то ли от холода, то ли от того, что каждый оседлавший бил лошадей хлыстом. От скорости у Марка перехватывало дыхание, что было делать итак тяжело, ведь с момента перехода на сторону Цезаря его не покидал ком в горле, застрявший, словно невыплаканная слеза или крик, который так и не сорвался.
Рубикон близился, уже виднелись огни и некоторые дома, что укрывал непроглядный, усилившийся туман за все время поездки. Марк смотрел на решительное лицо Цезаря, и пытался набраться от него храбрости, но взгляд сразу же перескакивал на пальцы, что бывший проконсул яростно пытался согнуть так, словно каждый должен был щелкнуть. Казалось, что он сейчас их все сломает. И в этот момент все попытки улетучивались, потому как в этих судорожных движениях читалась неуверенность, даже страх, который передавался центуриону с удесятеренной силой.
И вот, когда город уже был заметен даже через туманную преграду, Цезарь сжал рукоять меча. Молниеносно встав, он бросил взгляд на легионеров, а затем на Аримин и произнес:
— Жребий брошен, — после этой фразы будущий полководец расправил плечи, и силой воли остановил дрожь в теле.
Цезарь рывком поднялся и перепрыгнул с повозки на своего ждущего коня. Тотчас же его примеру последовали остальные.
В отличие от Цезаря, Марк не смог совладать с этой дрожью, с холодом, бежавшим безостановочно по спине, и шумом в руке, что всегда следует после онемения конечности. Он хотел было, в последний раз подержать амулет, но в кармане нащупал лишь пустоту. Он выпал. Должно быть, когда он, подражая Цезарю, рывком пересаживался на коня.
Отряд из пятидесяти человек приближался к пункту назначения. Каждый на лошадях, каждый знавший исход появления, но не знавший исход битвы. Посему — каждый был готов умереть.
Марк на миг обернулся, пытаясь сквозь туман разглядеть едва видимые следы. Этого хватило, чтобы увидеть: на земле, в грязи, темнела крошечная точка. Его амулет. Туман сгущался позади, превращаясь в непроглядную стену. Стена, за которой осталась его жизнь.
Он вновь посмотрел вперед. Туда, где уже виднелся вход в город, а туманная завеса полностью развеялась. И именно в этот момент тело, заледеневшее от страха минутой раннее вновь закипело. В голове не было мыслей. Он пересек черту, и в груди осталась лишь ледяная пустота — точь-в-точь как в том тумане, что остался позади.
Немного поодаль от ворот, небольшая армия остановилась и слезла с лошадей. Первой задачей было — не шуметь, и пробраться в город тихо. Сделать это было не трудно, потому как охрана, стоявшая на посту не решилась оказывать сопротивление — беспрепятственно впустила войско в Аримин. Несмотря на то, что рассвет был близок, ночь все еще цеплялась за город, из-за чего было слегка удивительно легионерам наблюдать, как большая часть народа не спала.
Неожиданный захват города спровоцировал побег сенаторов и Помпея, в то время как в центре города уже собралась любопытная толпа. Кто-то наблюдал с интересом, а кто-то с энтузиазмом, находившись на стороне Цезаря. И благодаря тому, что никто не был готов к атаке — весь город был захвачен легионерами без какого-либо сопротивления.
В момент же, когда Цезарь кричал очередную речь, Марк, как приближенный стоял слегка поодаль от него, но ближе всех остальных. Он с каменный выражением лица наблюдал за одобрительными возгласами народа, попутно слушая почти то же самое, что говорил ранее бывший проконсул своим легионерам.
Внезапно взор пал на нее.
Весь шум мигом затих, в ушах зазвенело, и отдаленные отголоски лишь эхом проникали в голову Марка неразборчивыми словами. Зрачки расширились, а руки, что находились у того за спиной, только успокоившиеся, внезапно с новой силой задрожали словно от холода.
Она стояла в стороне от ликующих, прислонившись к колонне портика. Не кричала, не аплодировала. Ее простой шерстяной пеплос был цвета пыли, и сама она казалась частью старого камня, который вот-вот рухнет под напором новой эпохи. Это была Ливия.
Он не видел ее лет пять. С тех пор, как уехал в Галлию, полный юношеского пыла и веры в Республику, которую она так любила. Он писал ей письма — длинные, тщательно выведенные, полные сокровенных мыслей о долге и чести. Она отвечала коротко, по-дружески, восхищаясь его служением, и лишь однажды отправила подарок — амулет, у которого по краям ювелирно отполировано серебро, а в центре находился красный, словно сдерживающий пламя, камень. Он по сей день не знал названия этого драгоценного камня, но считал это чистым проявлением ответной любви. Однако, это лишь был ее очередной дружеский жест. Ее сердце, как он понял слишком поздно, уже принадлежало не человеку, а идее. Той самой, которую он только что предал.
Их взгляды встретились сквозь толпу.
В ее глазах не было ненависти. Не было даже гнева. Лишь тихая, беспросветная усталость, будто она видела, как гаснет последний огонь. Она смотрела на него не как на предателя, а как на живое подтверждение тому, что все, во что они верили, — прах. Доказательство, что любой порядок, любая идея в конечном счете разбиваются о человеческую слабость.
Марк почувствовал, как ледяная пустота в его груди сжалась, превратившись в тяжелый, режущий изнутри ком. Он хотел крикнуть ей, что это во имя порядка, того самого порядка, о котором они когда-то спорили на рассвете. Но язык прилип к небу, а слова, закупоренные комом в горле, так и остались немым оправданием — последним, на которое он не имел никакого права. Он был теперь частью машины, что с грохотом вкатывалась в ее хрупкий мир. Его новый долг был его единственным оправданием, и это оправдание было хуже любой измены.
Он видел, как ее взгляд скользнул по его доспехам, по пурпурному плащу центуриона Цезаря, по его дрожащим рукам, спрятанным за спиной. И в этом взгляде он прочел окончательный приговор. Не «ты предатель», а «ты — часть хаоса, который ты же и хотел укротить».
Затем, не меняя выражения, она медленно, с невозмутимым достоинством, повернулась и растворилась в полумраке портика, словно тень. Ушла, не дождавшись конца речи. Ушла из его жизни во второй раз. И на этот раз — навсегда.
Шум мира с грохотом вернулся к Марку. Крики «Цезарь!», топот, смех. Теперь этот грохот звучал как погребальный марш — не по Республике, а по тому человеку, которым он был когда-то. Он больше не чувствовал ни страха, ни сомнений. Ни любви.
Он сжал кулаки, заставив дрожь прекратиться. Он выбрал Порядок. И этот Порядок требовал полной тишины внутри. Даже если эта тишина была похожа на смерть.
Он творит галактики. Не из гордыни. Не из жажды созидания. Это — функция. Неотъемлемая, как дыхание для смертных. В титанической паутине туманностей и звездных спиралей не было места ликованию или тоске. Лишь работа. Холодная. Бесконечная.
И в этой идеальной тишине, лишенной даже эха, у него вдруг всплыл обрывок чужой памяти. Мысль, рожденная в биологическом мозгу на давно сгоревшей планете: «Одиночество — это дорога к самому себе...»
Стрелец А остановил на мгновение течение звездного ветра в одном из рукавов. Какая странная, бесполезная мысль. Для того, кто и был всей дорогой, и был единственным путником, это звучало как тавтология. И все же... в этой человеческой попытке приручить пустоту сквозила отчаянная, почти космическая дерзость.
Будь он обычным человеком... он бы рассмеялся. Рассмеялся так громко и истерически...
Концентрация, удерживающая ткань реальности в секторе М31, дрогнула. Беззвучный визг сирены пронзил его существо — сбой. Немыслимый за триллионы лет безупречной службы. Он едва успел подавить рвущийся изнутри смех — рывок, стоивший ему чудовищного усилия. Этого мгновения хватило, чтобы спирали Андромеды и Треугольника, сорвавшись с орбитальных нитей, вошли в режим катастрофического орбитального резонанса. Звезды, лишенные узды, рванулись в сторону соседних галактик, грозя поджечь хрупкий газ Местной Группы.
Подавив всплеск, Стрелец А ощутил цену контроля. Мысленная мускулатура, перенапрягшись, отзывалась тупой болью. Для стабилизации М31 и М33, чтобы остановить коллапс, ему пришлось отозвать волю из дальних рукавов Млечного Пути, бросить на произвол судьбы Магеллановы Облака и ослабить хватку в десятках других систем. Вся его мощь, вся безраздельная воля была сфокусирована на двух безумствующих туманностях. Он вплетал их обратно в космическую ткань, нить за нитью, звезду за звездой. Когда хаос был, наконец, упорядочен, впервые за всю вечность он ощутил пульсирующую пустоту — истощение, похожее на человеческую усталость.
* * *
“Что-то со мной происходит…” — подумал Стрелец А, сдвигая орбиту Vulcanor, на 0,05 а.е., чтобы Seraphis и Asterion вошли в Vulpina-prime систему без последствий живущих существ на Aurea.
Из-за размышлений, что в последнее время Стрельцу было сложно отогнать, он особенно медленно сдвигал планету, что по человеческим меркам должна была войти в “Солнечную систему” Галактики “Лисий Хвост”.
Наблюдая бесстрастно за жителями планеты Aurea, он старался отогнать мысли прочь, чтобы кроме тишины в его разуме ничего не было. Ничто не должно мешать ему выполнять свою работу. Однако любой триггер сопровождался болью в области верхней части его структурного тела. Подавление этой боли было ценой возникновения лишних мыслей. Это был порочный круг: боль рождала мысли, мысли — ошибки, ошибки — новую боль. Вечная спираль, ведущая к хаосу и забирающая последние силы. Смутные воспоминания, туманным эхом отдавались чем-то знакомым, но давно позабытым. Колющая боль — при смене часового пояса у Village-staut, или пульсация мыслей, сопровождающаяся вспышками в глазах в момент смены направления кометы от Земли.
Подобные ощущения вызывали огромное количество вопросов, на которые Стрелец А не мог никому ответить. Единственное что он помнил, это то, что он стер себе память. И главной заложенной задачей был контроль всего, что существует в этой нейронной системе, состоящей из планет, звезд, галактик и вселенных.
Воспоминание о заложенных обязанностях по началу, первые несколько миллиардов земных лет, казались простым и выполнимым стимулом.
Первый сбой случился с рождением первого человека на Земле. Не с ксилонавтами или вортексами, чьи цивилизации вспыхивали и гасли, не оставляя следа в эфире. Именно человек, с его чудовищной, парадоксальной способностью облекать хаос в слова, стал точкой сбоя. Первый, кто назвал гром — гневом богов, пронзил его тишину, как игла. С каждой новой человеческой цивилизацией, с каждой высеченной в камне буквой, давление в его собственном сознании нарастало. Но если первые тысячелетия это была лишь фоновая статистическая погрешность, то XX век, с его стальными армадами и конвейерами смерти, всколыхнул в нем давно уснувший рефлекс легионера — холодный ужас перед машиной войны, пожирающей своих же создателей. А наступивший XXI век, с его глобальным, мгновенным и безликим потоком информации, и вовсе обрушился на него цифровым потопом. Это был уже не Вавилон, а нечто худшее — всемирный хор миллионов голосов, говорящих одновременно, где любая мысль тонула в шуме, а любая боль растворялась в бесконечном скролле. Словно плотина, которую он возвел в себе, дала течь сразу во всех местах.
Малейшая слабость приводила к неточности, к проблеме, которую тот должен исправлять человеческими годами, в то время как само исправление вело за собой очередные мысли, которые было тяжело гнать. С каждым годом все сложней… и сложней…
Сдерживать эмоции, контролировать создание сверхновых, моделировать передвижение планет, и даже банальной текучестью времени, где его задача состоит лишь в наблюдении за всем что происходит в том или ином промежутке пространства. Все то, что Стрелец А когда-то делал с неимоверной легкостью, местами, даже получая удовольствие, теперь отзывалось в нем трепетом, и каждый трепет тут же оборачивался новой ошибкой.
В последний раз, наблюдая за запланированным столкновением планет в «Боде», он почувствовал на губах вкус песка. Чужой памяти. Горячего, мелкого, набивающегося в рот и скрипящего на зубах. И он осознал: планеты, взорвавшись друг от друга распространили по М82 не пыль, а какое-то смутное воспоминание из прошлого. Интересно то, что в “Боде” Именно в те десять земных лет столкновения должны были соприкоснуться планета Аменти, полностью состоящая из песчаных бурь, и крайне не плотной земной поверхности и Криол, с полностью замерзшей поверхностью, где градусная мера даже близко не соизмерима с человеческими понятиями.
И такие ощущения Стрелец А начал испытывать в последнее время постоянно.
После возвращения М31 и М33 в норму его следующей основной задачей было возобновление порядка остальных галактик, в которых произошли микроскопические сбои. Один из них — Планета Metallon c, состоящая полностью из жидкого металла, что должна была максимально приблизиться к Звезде
M64-Metallon в Галактике “Черный глаз”, которую он оставил больше всего без внимания.
Metallon c, начала отдаляться от Звезды, оставшись без наблюдения Стрельца. Это через год земного времени могло привести к сдвигу других планет с орбиты. Спутники врезались бы в М64-Metallon с огромной скоростью, теряя гравитацию, и, вызывая вспышки на звезде, что волнами бы пронеслись по всей звездной системе. Все это привело бы к тем же последствиям, что чуть не произошли с М31 и М33.
Когда он холодным усилием воли вернул Metallon c на ее орбиту, его пронзило. Не болью — вспышкой памяти. Горячий, соленый, отвратительно-родной вкус крови на губах. Не легионера. Его собственного рта, наполненного железным привкусом конца на поле боя у Аппиевой дороги. На мгновение ему даже захотелось сплюнуть это чувство, но вовремя себя остановив, Стрелец продолжил выполнять прочие задачи с невозмутимостью, словно он секунду назад ни чуть не уничтожил бы то, что старательно восстанавливал.
Горячий привкус крови все еще пылал на его несуществующих губах. Это требовало формы. Ответа. Хотя бы того иллюзорного, что может дать плоть. Свет звезд и квазаров, прошивавший его полимерную сущность, сгустился, сжался, выковав из пустоты человеческую руку. Не ради эксперимента — ради якоря.
Он приложил ладонь ко лбу. Большой палец уперся в висок. Круговое движение — тщетная попытка стереть навязчивую мысль, как стирают пыль. Жест, подсмотренный у миллиардов. Рефлекс, не приносящий облегчения.
— И вам это помогает?… — его голос прозвучал как скрип ветки в пустоте. Тишина не ответила.
Пробыв в таком положении еще некоторое время, он мысленно воссоздал помимо руки и человеческую форму тела, что позволяло ему во всех красках погрузиться в человеческие реалии, которые после всех этих вкусов и запахов были ему так необходимы
Стрелец А мысленно перенесся к Земле, стараясь сильнее сосредоточиться на контроле вселенных, потому как скачок между пространствами — самое неуравновешенное действие, которое, без полной сосредоточенности может вызвать парадокс вселенных, и их слияние между собой.
На месте исчезновения Стрельца образовался вакуум его исчезновения. Однако помимо вакуума что-то шелохнулось. Неестественное для действий Стрельца. Окажись он там сию секунду, был бы слышен чей-то невнятный шепот и вздох. Но Стрельца уже там не было, поэтому эти непонятные отголоски прошлись по пустоте, слегла раздув космическую пыль, что после окончания звука вернулась в исходную точку.
На Земле как раз заходило солнце за горизонт. Успокоение прошлось волной всеми фибрами по Вездесущему. Он материализовался на вершине небоскреба в городе, который предпочитал за его безымянность. Встал у ледяных перил... Взгляд его скользнул вниз, по дорогам, расползавшимся грязными шрамами между огнями. Горстка людей... Он наблюдал за их суетой с холодным, почти энтомологическим интересом. Затем развернулся, присел на перила, сцепив колени, и уставился на реку машинных огней. Погода поздней осени отзывалась резким холодком, проходящим сквозь его тело. Этот ветер словно сметал все мысли, что находились на грани спокойствия и тревоги. Если бы Стрелец умел дышать, у него бы перехватило дыхание от силы ветра.
Пальцы скользнули по ледяному железу перил. Холод, не способный причинить ему вред, отозвался в сконструированном теле странной вибрацией — сбоем в симуляции, эхом нерва, которого не было.
На месте движения созданной руки на перилах показался едва видимый четкий след. Если бы в этот момент рядом со Стрельцом оказался какой-нибудь человек, он бы был в смятении. Нехарактерный для чего либо оттенок инея, напоминающий северное сияние в каких-нибудь холодных странах.
Каждый человек куда-то торопился, и Стрелец, от скуки, и невероятного спокойствия, что в последнее время испытывал лишь здесь, игрался с фарами людей, как бы помогая им управлять, инородным для вселенной, транспортом, где поворотник работал местами некорректно, а местами и вовсе не функционировал.
Эти грациозные перемигивания на долю секунд позволяли Стрельцу подумать, что он не один, и все в этом мире не зависит от него. Приятный самообман, пронизывающий его разум до глубины души позволял продолжать работать искореняя хаос, который, порой, он сам и создавал.
Он смотрел на огни высотных зданий, любуясь узорами, как дикарь — на первое в жизни зеркало.
Так Стрелец просидел несколько часов, что прошли для него быстрее, чем мгновение.
Внезапно он ощутил колющую боль, распространяющуюся по созданным участкам тела импульсом, заканчивающимся на кончиках пальцев. От неожиданности Стрелец А сорвался с железных перил, и начал падать. Новое будоражащее ощущение, которое он никогда не испытывал. Казалось, словно все его текстурное тело перемешивается между собой, превращаясь в огромный ком. Ветер с незначительной для него скоростью, казалось, оказывал сопротивлению его падению, а свист вперемешку с до боли знакомым сигналом стремительно старались вызвать в нем тревогу, что тот вновь пытался подавлять.
Он пронзил облако. Крошечные капли оседали на вымышленной коже, и каждая, испаряясь, оставляла воспоминание о форме, которой не было. Видел, как увеличиваются огни окон, на который тот так внимательно смотрел вдали, не замечая, как люди внутри этих окошек ведут размеренный образ жизни. Как машины превращаются из игрушек в реальные объекты, становящиеся для выдуманного тела по размеру.
Мысль пришла обрывками, как клочья тумана. Так вот оно... Падение. То, что чувствовали они. Беспомощность. Горизонт, вертящийся перед глазами. И... свобода. Тотальная свобода от ответственности. Я — не Архитектор. Я — падающий камень.
За секунду до столкновения с землей его пронзает тот самый сигнал тревоги, что вызвал еще большую, вперемешку с той, что Стрелец А испытал несколькими минутами раньше. Он застывает в сантиметре от асфальта, и его «тело» сводит судорогой. Он смотрит на треснувший от его энергии асфальт под собой и понимает: отдых окончен.
Нужно вернуться, — промелькнуло где-то на дне сознания, но мысль о падении уже пустила корни. Вернуться. Чтобы снова упасть.
Сейчас же ему нужно срочно появиться на месте очередной проблемы, из-за которой в его голове опять появилась острая, как наконечник стрелы, вибрация, очень похожая на ту, что на долю секунд прозвучала предвестником хаоса для М31 и М33.
Мгновение, и в воздухе образовался тот же вакуум, что и рядом со звездой GL1061, находящейся в тринадцати световых годах от Земли.
* * *
Мгновение, и Стрелец оказывается на краю реальности, наблюдая, как в рукаве галактики Треугольник затухает переменная звезда Альрата.
Недоумевая от самой сути произошедшего, ведь Стрелец А точно все исправил, никаких сдвигов, и уж тем более затуханий произойти не должно было, он уже готовился внести коррективы в её цикл, как вдруг...
Вместо того чтобы тихо угаснуть, Альрата вспыхнула. Не так, как вспыхивают сверхновые — с яростью и выбросом материи. Она разорвалась изнутри бесшумным, абсолютно чистым светом. На мгновение она затмила всю галактику, став идеальной сферой излучения, которая не расширялась, а просто... застыла в пространстве-времени, как клеймо, заставляя Стрельца впасть на мгновение в полное замешательство, ледышка ужаса пронзила его. Этот сигнал шел не от звезды. Он был направлен лично ему.
В разуме Стрельца А, привыкшем к тишине, прозвучал Голос. Не звук, а смысл, отлитый в абсолютно холодную, лишенную тембра форму.
«Достаточно.»
Стрелец А замер. Он не слышал этого голоса с тех пор, как обрел свою функцию.
«Твоя спираль разрушает узор. Ты вносишь хаос в Плерому. Следующая ошибка будет последней. Не для тебя. Для всего, что ты когда-либо знал.»
И голос исчез. Так же внезапно, как появился. Светящаяся сфера на месте Альраты погасла, оставив после себя лишь пустоту, холодную и идеальную. Не черную дыру, не туманность. Ничто. Звезда была не просто уничтожена — она была стерта из анналов реальности, как стирают ошибочный символ с доски.
Стрелец А впервые за всю вечность почувствовал нечто новое. Не боль, не усталость. Страх.
|
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
|