↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
|
Камень был холодным. Даже сквозь тонкое дно ящика холод просачивался внутрь, тяжёлый и влажный. Он заполнял всё: ноги, сведённые судорогой, руки, вцепившиеся в прогнившие доски, зияющую пустоту под рёбрами.
Маркарт. Каменная клетка с небом вместо решётки.
Раньше был дом. Пахло жареным хлебом и воском для лат. Отец чистил кирасу у камина, мурлыча под нос свои любимые строчки:
«побьём Братьев бури, землю нашу вернём... Защищать край родной будем мы день за днём».
Его руки были тёплыми. Они могли укрыть от любой бури.
Теперь буря была везде.А тёплых рук — не было.
Сослуживцы отца, те, что хлопали его по плечу на пирушках, смотрели сквозь неё. Сквозь грязь на лице, сквозь дыру на локте платья. «Каждый сам за себя, девочка. Война». Империя, «край родной», который он поклялся защищать, проглотила его и не подавилась. Она была слишком мала, чтобы считаться осколком.
Она зажмурилась. Пыталась вызвать в памяти тот запах — жареного хлеба. Но в ноздри впивался только кислый дух помоек и мокрого камня.
Сегодня она впервые поужинала. Объедками с чужого стола, с трудом найденными на помойке у таверны «Серебряная Кровь». «Почему кровь — серебряная?» — мелькнула вялая мысль. Но не до конца обглоданная кость сулила нечто большее, чем ягоды из леса. Настоящее мясо.
Она грызла её, как животное, стыдясь и не в силах остановиться. Теперь в желудке лежал тяжёлый, тёплый комок. Но от этого не становилось теплее.
Зачем?
Мысль пришла тихо, как последний выдох. Зачем греться? Зачем завтра снова искать эту кость? Зачем вообще просыпаться в этом каменном городе, где на её бретонскую кровь смотрят с презрением, а на её голод — с равнодушием?
Она повернулась на бок, пытаясь укрыться собственными худыми руками. Из-за стены доносился гул голосов, звон кружек. Чей-то смех. Кусочек чужой, недосягаемой жизни. Тёплой.
Она сжалась в комок. Глаза были сухими. Плакать — тоже зачем? Слёзы не согреют. Не накормят. Не вернут отца.
Она была никем. Вещью. Призраком у чужой стены.
И самое страшное заключалось в том, что ей было абсолютно не за что зацепиться. Ни клочка надежды. Ни единой причины дождаться утра.
Только холод. Только камень. Только тихий, бесконечный вопрос, на который не было ответа.
И в этой тишине, внутри неё, что-то начало медленно, неумолимо замерзать. Превращаться в лёд.
Рассвет в Маркарте был серым и холодным. Последние звёзды таяли над зубчатыми стенами, а лёгкий туман стелился по мостовой, цепляясь за камни влажными клочьями. Эола сидела, прижавшись спиной к ящику, и смотрела, как небо светлеет. Когда-то, в другой жизни, она любила рассветы. Отец иногда будил её, чтобы показать, как первые лучи окрашивают шпили Вэйреста в розовый и золотой цвета.
«Сияние Рассвета», — прошептала она, вспомнив историю о мече Меридии. Он рассказывал ей сказки на ночь, сидя на краю её кровати. В их доме в Хай-Роке пахло воском для деревянной мебели, сушёными травами и свежим хлебом. Он был не просто солдатом — он был истинным легионером, верившим, что Империя несёт не только порядок, но и знание. «Мы защищаем не просто земли, ласточка, мы защищаем будущее, где такие, как ты, смогут учиться и расти в мире», — говорил он, поправляя на её пледе складки.
Теперь этот плед, как и всё остальное, остался в прошлом. Она потянула носом воздух, но вместо лаванды и хлеба в ноздри впивался запах мокрого камня и остывшей золы. Она встала и её тело заныло от ночного холода. Платье, когда-то нарядное, теперь висело на ней мешком, промокшее и грязное.
Она побрела по просыпающемуся городу. Сторожевые на стенах сменяли друг друга, их голоса были усталыми и равнодушными. Женщины шли к колодцу, неся медные кувшины. Никто не смотрел на неё. А если и смотрели — их взгляды были пустыми, будто она была частью пейзажа — безмолвной, незначительной деталью.
Она вспомнила, как приехала сюда с отцом. Как он, гордый и сильный в своей начищенной кирасе, представил её своим товарищам. «Моя дочь, Эола. Самое драгоценное, что у меня есть». Они улыбались, кивали. Один даже дал ей леденец. Они обещали присмотреть за ней.
А потом начался бой и отец не вернулся. А на неё смотрели те же люди, но их взгляды стали другими. Сначала — с жалостью, которую было невыносимо видеть. Потом — с неловкостью. А потом — с раздражением. «Девочка, не путайся под ногами. У нас война». «Мы не можем вечно за тобой приглядывать».
Её отец умер защищая эти стены. А его «самое драгоценное» эти стены вышвырнули, как вышвыривают объедки после пира.
Она остановилась на краю рынка, глядя, как торговцы раскладывают свой товар: яблоки, хлеб, куски сыра. Её желудок сжался от голода, но ещё сильнее сжалось сердце от несправедливости. Она не просила многого. Только места у огня. Только куска хлеба. Только чтобы кто-то вспомнил, чья она дочь.
Но они забыли. Империя, ради которой он отдал жизнь, забыла его дочь. Город, который он спас, не нашёл для неё уголка.
В её глазах стояли слёзы, но она сжала кулаки и не дала им упасть. Плакать — значит согласиться с этим. Значит признать, что всё кончено.
Внутри неё что-то перевернулось. Это была не ярость, ещё нет. Это была уверенность. Уверенность в том, что мир, которому верил её отец, — прекрасная, но жестокая сказка. А правда была здесь, на этих холодных камнях. Правда заключалась в том, что ты либо сильный, либо тебя выбрасывают. Либо ты имеешь ценность, либо ты — никто.
Она посмотрела на свои руки — маленькие, грязные, беспомощные. Но в них вдруг зародилась решимость. Если этот мир не оставил ей места для доброты, значит, ей нужно найти другую силу. Силу, которая не просит, а берет. Которая не надеется, а действует.
Пока — просто выжить. Просто найти способ не замёрзнуть следующей ночью. Но семя было посажено. И оно ждало своего часа.
Иногда в её жизни случались крошечные отсветы иного мира. В тот день среди привычных объедков за «Серебряной Кровью» её взгляд выхватил из грязи обрывок шелковой ленты. Неестественно яркий, ядовито-голубой цвет напомнил ей о другом небе — не сером маркартском, а высоком и синем над Вэйрестом. Дрожащими от холода пальцами она повязала её на свои спутанные волосы. Всего на мгновение ей показалось, что она снова может быть не просто бродяжкой, а девочкой.
Дверь таверны распахнулась, выпустив на улицу группу Соратников. Во главе, расчищая путь широкими плечами, шёл Арнбьерн. Его взгляд, привыкший выискивать движение в лесу, машинально прочесывал переулок — и намертво застыл на ярком пятне. Он медленно подошёл ближе, заслонив собой свет.
— Голубой? — фыркнул он, с откровенным неодобрением разглядывая ленту. — Цвет выцветшей ткани и несвежего молока. Прямо как ты — блёклый и тощий. Смотреть не на что.
Он наклонился чуть ниже, и его ухмылка стала шире, обнажая крепкие зубы.
— Не обижайся, вкусняшка. Я вервольф, мне такие тощие, как ты, только зубы портить. Но расслабься, сегодня я сыт. Просто уясни: хочешь, чтобы тебя не заметили — не выделяйся. Поняла?
— Брось, Арнбьерн, — кто-то буркнул сзади. — Маленькая же.
—А я что? — вервольф развёл руками, не отводя взгляда от Эолы. — Жизни учу. Хотя... — Он прищурился. — Может, ты и правда хочешь, чтобы тебя нашли? Чтобы кто-то голодный заметил и пригласил на... ужин?
Он громко рассмеялся, повернулся и, хлопнув товарища по плечу, двинулся прочь. Для него и его спутников инцидент был исчерпан — мимолётная шутка, вызванная плохим настроением и личными причудами.
Для Эолы мир в этот миг перевернулся.
«Вкусняшка».
«Ужин».
Слова впились в неё острее любого ножа. Её не просто обидели. Её разоблачили. Этому взрослому, сильному воину не потребовалось ни секунды, чтобы увидеть правду: её попытка быть нормальной девочкой была жалким фарсом. Он посмотрел на её единственную кроху красоты и увидел лишь мишень для насмешки. Приманку для хищника.
Стыд подступил к горлу горячим комом. Она медленно, с трудом переводя дыхание, сняла ленту. Яркий шёлк безжизненно повис в её пальцах, а затем упал в грязь, став таким же мусором, как и всё, что её окружало.
Внутри что-то сломалось и затихло. Слёзы высохли, не успев политься. Обида и отчаяние сменились странным, леденящим спокойствием.
Картина была ужасающе ясной. Так на неё смотрели стражники у ворот. Так — торговки на рынке. А теперь — так смотрит один из самых сильных воинов в городе. Я для них не человек. Я — никто. Или... еда.
Она посмотрела на свои грязные, худые руки. Руки, которые не могли ничего защитить.
«Я не хочу быть едой», — подумала она с простой, отчаянной ясностью. — «Я не хочу, чтобы надо мной смеялись. Я хочу, чтобы меня боялись. Чтобы никто не смел называть меня так никогда».
Она не знала, как этого добиться. Но смутно чувствовала, что сила, которая заставит других дрожать, не может быть светлой и доброй. Она должна стать острее насмешек и твёрже камня мостовой.
Эола развернулась и пошла прочь, не оглядываясь на скомканную ленту. Впервые её вело не бесцельное отчаяние, а холодная, чёткая решимость.
Воздух в «Гарцующей кобыле» был густым и тёплым, пахшим пивом, дымом и человеческой тоской. Утгерд Несломленная сидела в своём углу, в очередной раз пытаясь запить элем тягостное чувство, что стены этого заведения стали стенами её вечной тюрьмы. Она заметила их, едва те вошли — женщину в тёмном платье с эмблемой Намиры и двух её спутников, двигавшихся с ней в унисон. От них веяло не просто единством, а чем-то более глубоким и тревожным — общностью, которую Утгерд когда-то знала, но навсегда утратила.
Эола выбрала столик неподалёку. Её взгляд, скользнув по Утгерд, не выразил ни вызова, ни интереса. Он просто зафиксировал. Узнал. Утгерд почувствовала это на уровне инстинкта — их разделяли несколько шагов, но их объединяло нечто, не требующее слов: клеймо изгоя.
Пока её последователи тихо заказывали эль, Эола, не говоря ни слова, поднялась и подошла к столу Утгерд. Та напряглась, ожидая насмешки, жалости или вызова. Но Эола просто молча положила на край её стола ломоть свежего хлеба и кусок сыра. Жест был не подачкой, а ритуалом. Молчаливым вопросом: «Ты голодна? Я знаю разные виды голода».
Утгерд смерила её взглядом, полным подозрительной ярости.
—Убирайся к чёрту со своей благотворительностью, — прошипела она.
Эола не ушла. Она села напротив, её руки лежали на столе спокойно.
—Это не благотворительность. Это напоминание. Я видела, как ты смотришь на них. — Едва заметный кивок в сторону её спутников. — Ты голодаешь по тому, что у них есть. А они нашли способ утолить голод.
— Я не нуждаюсь в твоих сектантских бреднях, — рыкнула Утгерд, но её глаза на мгновение выдали неуверенность. Эола говорила с ней на том самом языке, который она понимала без перевода — языке боли и потери.
В этот момент ситуацию разрешил крупный пьяный норд. Он, пошатываясь, направился к служанке, его голос стал громким и оскорбительным. Утгерд инстинктивно встала, её рука потянулась к рукояти меча. Старый, как мир, рефлекс — защитить, ввязаться в драку, доказать свою ценность через грубую силу.
Но Эола была быстрее. Она не сделала ни одного резкого движения. Просто подошла к пьянице и что-то тихо, очень тихо, сказала ему на ухо. Всего несколько слов. Его лицо мгновенно посерело от страха, агрессия сменилась животным ужасом. Он, бормоча что-то невнятное, шарахнулся прочь, как ошпаренный.
Эола вернулась к столу. Её взгляд был красноречивее любых слов: «Зачем ломать им кости, если можно сломать их волю? Твой способ — это шум. Мой — это тишина, которая страшнее любого крика».
Утгерд медленно опустилась на стул. В её глазах бушевала война: ярость, унижение, и — что самое опасное — любопытство. Эта женщина, не пролив ни капли крови, добилась большего, чем Утгерд за все свои кулачные бои.
Эола снова посмотрела на нетронутые хлеб и сыр.
—Одни, — тихо сказала она, поднимаясь, — цепляются за призраки чести, преданные теми, кто её придумал. Другие находят новые семьи, где предательство невозможно по определению. Голод не спрашивает о твоих принципах, воин. Он просто ждёт, когда ты сделаешь выбор.
Она развернулась и вышла, оставив Утгерд наедине с давящей тишиной, запахом свежего хлеба и страшной, соблазнительной мыслью, что её «несломленность» — всего лишь упрямство, мешающее признать, что есть иной путь утолить пустоту внутри.
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
|