|
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
|
Шел однажды один человек через кладбище. И видит: старая женщина стирает бельё в деревянном корыте, прямо среди могил. А было это в сороковом году.
Он ее спрашивает:
— Что это ты такое делаешь?
Женщина ему отвечает:
— Стираю кровавые одежды детей Эйре.
Человек смотрит — а в корыте вода красная.
Он ей говорит:
— Если нужно, могу помочь тебе.
А женщина была вся такая серая, и платье серое, и шаль на плечах, и косынка, а волосы по плечам распущенные, и тоже серые, всё серое, ровно паутина.
Она ему говорит:
— Помоги, коли хочешь.
И стал он тоже стирать. А чем дольше стирает, тем вода в корыте краснее, а тем рубашки белее. А вода-то в корыте совсем не холодная, горячая вода, будто только что налили. И потому человек тот понял, что дело тут не простое.
И как они вдвоем все рубашки выстирали, и стали они все белые, а вода в корыте стала такая красная, такая густая, как будто краска, какой дерево красят.
И тот человек говорит:
— Не выливай эту воду на землю, чтобы тут могил не испортить.
А женщина ему:
— А что ты с ней тогда будешь делать?
А он ей:
— Увидишь.
А был этот человек художник, он вывески рисовал и всякое в таком роде, и картинки для газет иногда. И он взял кисть, и этой кровавой водой, как краской, на стене принялся рисовать. Там был домик сторожа, на кладбище, и вот на этой стене он и нарисовал. И дома нарисовал, и башни, будто бы город, а наверху облака, а под облаками летят самолеты. А внизу нарисовал, будто взрывы, и кистью набрызгал, то рисовал, а тут брызги сделал, как они летят во все стороны. И смотрит — а в корыте красной воды больше не осталось ни капли.
Банши сказала:
— Что-то этот город очень похож на Ковентри.
Художник ей:
— Не знаю, — говорит, — как само нарисовалось, так и нарисовал.
Смотрит — а женщины нету. Только что была тут — и уже нету, как не было. И он тоже тогда пошёл куда ему надо.
И вот так Ирландия так и не вступила в войну. А этот рисунок на домике сторожа до сих пор существует, сами можете посмотреть. Только теперь это называется "граффити".
Записано Шинед О'Лири в графстве Голуэй, 1982 год.
Жил в Донеголе один помещик. Чтобы уж прямо над людьми лютовал — того не скажу, грех напраслину возводить. Не любить его не любили, кто тогда, в старые времена, их любил-то, англичан этих. Но врать не стану, были хозяева куда хуже, этот, считалось, еще повезло, кто на него работает. А у него, у помещика, были два сына, уж такие балбесы, такие балбесы.
А была в деревне девчонка одна, сиротка, Мэгг ее звали. И вот как она чуток подросла, взяли ее в господский дом в услужение, на кухне там что помочь, другую какую работу, что по силам. Жалования, конечно, ей положили — смех один, только и славы, что жалование. Но кормили зато, и крыша над головой, всё в тепле.
И вот, поработала она там немножко, и поручил ей хозяин вот какую работу: ходить в лес да хворост там собирать. Он, вишь ты, помещик, как рассудил: за дрова, за уголь надо деньги платить, а хворост, да в собственном лесу — он бесплатный. Господские покои-то углем топили, а на все остальное хворост шел, сколько было, ну, не хватало когда, тогда уж углем, а так хворостом старались, экономили уголь.
И вот Мэгг возьмет с собой краюшку хлеба в тряпице, и идет в лес, хворост собирать. По первости, конечно, боялась одна далеко в лес ходить, немножко соберет, да и обратно, да и много ль девчонке одной дотащить. Но помалу обвыклась, и ей уже за радость стало, далеко уходила, иной раз и до темноты, до самого вечера, и много хвороста с собой приносила, так много, как никто больше собрать не мог. Люди даже думали: как же она столько тащит-то? Девчонка-то сама росточка была невеликого, худенькая такая. А как охапку хвороста принесёт — кухарка у нее заберет и до кухни тащит, и то жалуется, что тяжело. А Мэгг хоть и запыхается, а притащила же. А уж какая голодная приходит, такая голодная, будто хлеба с собой и не брала вовсе. Ну, нальют ей похлебки лишний черпак, это уж хозяин не следил за этим, это уж можно было.
И еще ведь что люди примечать стали. Если вдруг когда Мэгг начинала приносить хвороста меньше обычного, ну, бывало иногда и такое, что весь хворост повыберется — знай, день-другой, и налетит ветер, а то и прям буря, и снова ей веток нападает. Деревенские ей даже иной раз говорили, когда смехом говорили, а когда и всерьёз: ты уж, говорят, постарайся нынче хворосту побольше набрать, а то я тут стирку затеяла, как бы не сорвало белье ветром. Ну или еще что такое подобное, что буря ну никак не нужна. А Мэгг в ответ смеется и отвечает:
— Тетенька, да разве ж это я погодою управляю!
Но и вправду, если просили — подольше не было бури, дней несколько, пока все всё не сделают, что им надо. А вот наоборот — нет, наоборот не бывало. Одна старуха у Мэгг даже спросила однажды, мол, а можешь ты так сделать, нарочно поменьше собрать, чтоб буря сделалась?
А та рассердилась даже:
— Что это, вы, тетенька, глупости спрашиваете! Конечно же нет!
И вправду, ни разу такого не случалось, чтоб на это похоже было, будто бы бурю вызвала по желанию.
Так что, сами понимаете, постепенно стали люди о Мэгг говорить. И вот молодым джентльменам, помещичьим-то сыновьям, сделалось любопытно, решили они за ней проследить. И как-то раз, как Мэгги пошла за хворостом, они за ней увязались тайком. Хорошо таились, этого не отнять, девчонка ничего и не заметила, шла себе, как обычно ходила.
И вот дошла она до опушки, и дальше не идёт, стоит там, будто ждет. Молодые джентльмены тоже ждут, смотрят, что будет. И что же видят. Скоро появился из леса огромадный чёрный пес. Ну такой здоровенный! Косматый весь, черный-пречерный, ни волоска белого, страшный как жуть. Молодые джентльмены в кустах прятались, так им прямо не по себе стало. А Мэгг — ни капельки не боится, гладит пса, а он ей хвостом виляет.
А потом в лес пошел, и все на Мэгги оглядывается, как будто зовет ее за собой. И Мэгги за ним пошла, не таясь. А эти двое — за нею, таясь.
И вот Мэгг идет, идет за черным псом, он еще останавливается, как она запыхается, ждёт, а то давай прыгать вокруг. Глубоко в лес зашли, и вышли на полянку.
Тут Мэгги присела на пенек, развязала свой узелок, хлеб наломала на кусочки поменьше и все черному псу отдала. Пес как поел, снова стал вокруг скакать, и они вдвоём, девочка и черный пес, стали бегать, играть, резвиться по-всякому. А потом, как надоело, отдохнули немножко и вдвоем принялись собирать хворост и складывать его на поляне в большую кучу. Пес больше даже собирал, чем Мэгги, приносил в зубах ветки, и большие коряги притаскивал. Которые слишком большие были, те перекусывал, будто соломинки, вот такие у него были зубы.
Когда набралась целая куча, Мэгги этот хворост увязала в вязанку и навьючила ее на черного пса. И так они пошли обратно, дошли до самого края леса, немножко совсем осталось. Там Мэгг забрала у пса хворост, попрощалась с ним и пошла обратно в усадьбу, а смеркаться уже начало.
И что они удумали, эти два балбеса. На другой день вышли из дома с ружьями, будто на охоту собрались, а сами дождались в кустах, как Мэгг из усадьбы вышла, и снова тишком за ней прокрались.
Вот приходит она на опушку, как давеча, ждёт черного пса, а балбесы в кустах с ружьями притаились. А как черный пес показался из-за деревьев, один из них вскинул ружьё и выстрелил.
Только, видно, плохо они в этот раз затаились, Мэгги, может, заметила что, может, услышала, или еще как, догадалась, может — а только кинулась к чёрному псу и успела закрыть его собой. Пуля в нее попала. И Мэгг тотчас рухнула замертво.
Братья, понятно, перепугались, кинулись к ней, а пока добежали — черный пес над телом как-то вдруг вырос, раза в три больше сделался, чуть ли не до верхушек деревьев, оскалился на них — и пропал, точно в воздухе растворился.
Они как добежали, смотрят — девочка еще живая. Вся в крови, без сознания лежит, но еще дышит. Они, конечно, скорей перевязали ее, чем нашли, и отнесли в усадьбу. Думали, живую не донесут, но Мэгг глаза сначала было открыла, хотела что-то сказать, потом опять сознание потеряла, но все жива была, когда ее принесли. Тут, конечно, народ набежал, уложили ее, сделали все, что можно. Помещик даже за доктором в город послал, послал даже коляску свою, чтоб быстрее, сразу чтоб привезти, и сам заплатил за визит. Оно и понятно — струхнул, что его сыновья каких дел натворили. Доктор девочку осмотрел, извлек пулю, перевязал, что там ещё нужно, сделал, и сказал:
— Я сделал все, что в человеческих силах, но рана серьезная, теперь надежда только на Бога. Даст Бог — выживет, нет — так умрет.
Пока это все происходило, уж наступила ночь, пришла и на убыль пошла, спать все разошлись уж под утро. И вот, как только заснули, под окнами у помещика, у самого хозяина, точно собака завыла. Он распахнул окно, смотрит — а под окном огромаднейший пес, черный, как ночь, ночь была, темнота, а он, хоть и чёрный, а в темноте его было отчётливо видно, и глаза горят, точно уголья.
Помещик спросонок не сообразил, думал, это простая собака, хотел в нее чем-нибудь запустить, и размахнулся уже — а пес одним прыжком перемахнул через ограду и исчез в темноте. А ограда в усадьбе была такой высоты, что и коню не перепрыгнуть, проверяли уже.
А наутро смотрят — а там, где стоял этот пес, цвел розовый куст, и этот куст весь засох.
И с этого дня началось разорение этого дома.
Мэгг все еще лежала при смерти, но все еще жила. Скоро у нее сделалась лихорадка, она никого не узнавала, лежала в бреду, и так день за днем, ей не становилось лучше, не становилось хуже... И часто в эти дни люди видели громадного черного пса.
А что еще происходило в эти дни... Кто-то разорил господский птичник, и это была не лиса — среди останков растерзанных кур и гусей нашли следы лап, и это были очень большие лапы. Кто-то разорял сад, клумбы и огороды — все было вытоптано, все кусты переломаны, и никто не мог сказать, когда и как это сделалось, никто не видел и не слышал ни человека, ни зверя, но на земле остались следы неподкованных конских копыт, и эти копыта тоже были громадные.
Чёрный козёл среди бела дня врывался в господские стада и разгонял всю скотину, пастухи видели его, еще как видели, но ничего не могли поделать с огромным и злобным зверем. Овцы и даже коровы разбегались, и далеко не всех удавалось после собрать, а те, кого находили, после худели и переставали давать молоко.
А потом налетела буря, переломала ветки в саду, сорвала черепицу с крыши, выбила стекла в оранжерее, а флаг с крестом святого Георгия сорвала и унесла неизвестно куда, и так его и не нашли. И то бы не удивительно, удивительно другое: буря пронеслась над господской усадьбой, а вот деревню совсем не задела, там как будто ничего вовсе и не было.
Помещик, видя такое дело, своим сыновьям строго-настрого велел сидеть дома и носу наружу не высовывать. Но разве ж молодые дома усидят! Не скажу точно, когда это было, не знаю, а врать не стоит, но уж несколько дней это все происходило уже к тому времени. Один из сыновей, не тот, который стрелял, другой, какой-то выглянул из окна, смотрит — стоит во дворе вороной конь, да уж такой красивый, такой красивый — глаз не отвести, и породы явно не здешней. Молодой человек и подумал, что это его отец фриза купил в хозяйство. И уж так ему захотелось на новом коне прокатиться.
Конь так спокойно стоял. А только молодой человек на него сел — так сразу взбрыкнул, поскакал по двору, поводьев не слушаясь, перемахнул через ограду, а ее обычной лошади никак не перескочить было, и понес. Носился, носился по всей округе, без дорог, без ничего, а потом сбросил седока, так, что тот голову себе расшиб об камень.
Пука — он так-то не злой, что озорничать любит — что да то да. Если оборотится конем, а ты на него сдуру сядешь — так уж непременно поскачет и сронит в грязь. Или в лужу, или ещё куда, куда мягко падать. Чтоб, понимаешь, только обидно было, но чтоб до крови не зашибить. Такого, чтобы на острые камни — такого нет, такого за ним отродясь не водилось. Если ты к Пуке с добром — так он только пошутит, а то и поможет, а вреда никогда не сделает. А тут, вишь ты, как разозлился, что подругу его обидели.
Помещичий сын насмерть-то не убился, крови много потерял, но несколько дней отлежался и на ноги встал.
А второй-то брат напугался изрядно, думает, ни к какой черной живности и близко теперь подходить не стану, а уж если вдруг увижу черную лошадь — буду умней, нипочём на нее не сяду. И что ж вы думаете, не хотел он даже порога переступать, а все ж так получилось, что вышел он во двор за какой-то надобностью. И видит — стоит во дворе чёрный конь, похожий на фриза, какого у них в конюшнях отродясь не было. Молодой человек сразу смекнул, что это по его душу — и бегом в дом, хотел в доме спрятаться. Да не успел добежать — конь за ним, да так и норовит лягнуть.
И так гонял его конь по всей усадьбе, а там, сами понимаете, есть где побегать. Как бедолага ноги не переломал. И загнал его в итоге в беседку. Там беседка такая была, где господа летом чай пили, молодой человек туда заскочил, думает, там ступеньки, да и тесно внутри, коню там не развернуться, думал, конь не пойдет туда. И что ж ты думаешь — конь и впрямь не пошел. А напрыгнул всеми четырьмя копытами на беседку, на столбы, на которых крыша держится — беседка и рухнула. Как бедолагу вытащили потом из обломков, оказалась, ему сломало ключицу. Ну и ободрало всего, и одежу, и всё, как его вытащили — батюшки, что такое, последний бродяга хуже не выглядит, чем этот молодой джентльмен.
А еще возле господского дома рос там высокий вяз — старый уже, дуплистый, ветви свои широко раскинул, летом под ним уж больно хороший тенёчек бывал. И вот, как начали происходить все эти дела, одна ветка на этом вязе взяла и давай расти. Сначала-то того не приметили, не до того было, чтоб ветки на дереве пересчитывать да измерять. А ветка росла, росла и за несколько дней, уж сколько, не знаю, но так выросла, что уперлась в окно господской спальни, где сам хозяин спал.
И вот, вечером собрался помещик ложиться в постель, как вдруг звон — и осколки во все стороны так и брызнули. А это ветка так выросла, что разбила окно, и на глазах протянулась в комнату и концом своим легла на кровать, куда хозяин лечь собирался.
И вот тут-то помещик не выдержал. Переночевал в другой комнате, а наутро, едва рассвело, послал в деревню, велел созвать всех умных людей, кто хорошо разбирается в фейри. Ну англичане, чего с них взять, им что Пука, что феи с крылышками — всё едино.
Ну, деревенские пришли. Хозяин их принял, по чарочке поднёс — всё честь по чести. Деревенские сказывают, отродясь от англичан такого почета не видывали. Ну вот, и помещик у них у всех спрашивает: как вам думается, что это такое творится, кто это, что на мой дом так взъярился, и как мне его умилостивить? Так и сказал: "умилостивить". Не "задобрить", или там "как от него отделаться", или ещё что — а прям "умилостивить". Понимать, значит, кое-что начал маненько.
Ну, деревенские ему все как есть обсказали. А помещик им:
— Но что же делать-то мне?
А они ему:
— А вот это-то, ваша милость, и самое сложное. Пуке, выходит, так эта девочка Мэгг полюбилась, что он так мстит за ее обиду. Он теперь из всех людей в белом свете только ее одну послушает. Если б ей с Пукой поговорить, может, она б его и уговорила больше не буйствовать. Да только как ей поговорить, коли она в лихорадке лежит и ещё неизвестно, жива ль будет.
Помещик поблагодарил их за совет. Они-то все думали, не пожалуют ли их и чем-нибудь повесомее, хоть по пенни на брата, но нет, денег не дали, только на словах поблагодарили.
А помещик заперся у себя а кабинете и полдня там сидел, думал. А потом вышел и начал распоряжаться. Велел уложить Мэгг на носилки (она, бедняжечка, все еще в лихорадке металась, верно, и не понимала, что с нею делают), и двум слугам покрепче — нести ее, а остальным всем — запереться крепче, чем ночью в канун Дня Всех Святых, и носа из дому не высовывать до его возвращения, и особенно чтоб молодые джентльмены сидели тише, чем мыши в норе.
И вот, взяв Мэгг, понесли ее и пришли на то место, на лесную опушку, где случилась беда. Помещик велел слугам опустить носилки на землю и отойти как можно дальше, и там ждать, и и в коем случае не приближаться к опушке, пока он их не позовёт. А сам остался там ждать. Дело уж к вечеру было, сумерки уж опускались.
Слуги-то, понятно, далеко отошли, очень им было боязно, но ведь и любопытно тоже. Так что не так далеко, чтоб совсем ничего было не видно, немножко увидели. Вот что видели они издалека: из леса появились что-то большое и чёрное, остановилось, и некоторое время стояло, и хозяин их там стоял, будто промеж собой разговаривают. А потом это большое и черное поднялось, ровно бы распрямилось, и сделалось похоже на человеческую фигуру, только размытую, и великанского роста. И будто бы на руках держит что-то белое и небольшое, будто ребенка. И повернулось и скрылось в лесу. А помещик постоял еще и пошел к ним, сам обратно пошел, звать их к себе не стал. И был он до самого дома молчалив и задумчив, и ничего никому не сказал.
Так никто и не узнал, о чем они тогда говорили, помещик и Пука. А только на другой день господа собрали пожитки, забрали слуг, кто хотел с ними ехать, и уехали в Англию. И больше никто никогда их в этих краях не видел.
А девочку Мэгг с тех пор никто больше не видел. Нашли на опушке пустые носилки да одеяло, их потом кто-то из деревенских к себе в хозяйство прибрал, чтобы не поопадало добро. А Мэгги больше не видели. А ведь искали ее в лесу, всей деревней искали — и ничего, ни следа. Некоторые даже думали, что ее в лесу заели дикие звери. Да только не водится в наших краях ни волков, ни медведей. Так давно уже не водится, что даже тогда, а было это давным-предавно, самые старые старики не могли вспомнить, чтобы когда водились. Мелкое зверьё, правда, есть, это да, но все равно не такое, чтобы человека сглодать до косточек. Да даже если бы и водилось такое — все равно бы остались хоть косточки, от одежды что-нибудь да осталось бы, на ней же, Мэгги, сорочка была, и ночной чепчик. Так что кто говорит такое, так это они говорят напрасно. А еще некоторые говорили: может, Мэгг там в лесу отживела и в город ушла, в родную деревню возвращаться не стала. Правда, в городе ее тоже не видели, и не слыхал никто про такую девчонку, а ведь расспрашивали. Ну да город большой, разве там человека отыщешь.
И, кстати сказать, Пуку в этих краях с тех пор тоже не уже не встречали. В других-то местах — это бывало, много где люди видели громадного черного пса, по всей Ирландии видели, и даже в Англии видели кое-где, но там-то его люди боятся, и может быть, что не зря. Видеть-то видели, много где, и до сих пор видят, бывает, но тот ли это, или другой, или другие кто, разные — кто знает.
А еще что говорят люди, которые понимают: помещику тому еще повезло, что девочка успела под пулю подставиться. Если б англичанин подстрелил Пуку — весь лесной народ против них бы поднялся, никому б тогда не спастись.
Записано Шинед О'Лири в графстве Монахан, 1991 год.
Да, милая леди, если вы соберётесь опубликовать эту историю, то прошу дать ей именно такой заголовок.
Итак, вы спрашиваете, бытуют ли в закрытых школах среди мальчишек истории о привидениях? Да, несомненно да. Есть ли в этих историях хоть крупица истины? Это вопрос сложнее. Я бы сказал, что крупица есть. Всякая история на чем-нибудь да основана. А вот где крупица, вокруг которой с годами и десятилетиями наросла леденящая кровь история, как внутри раковины нарастает жемчужина вокруг крупицы песка, а где целая и полновесная истина — это кто знает. Сталкивался ли я сам чем-то подобным? И да, и нет. Призраков у нас в Гринхилл-скулл не водилось, но вот одна загадочная история, тянущаяся из глубины веков, завершилась буквально у меня на глазах... Если считать, что она действительно завершилась. Скажу сразу, в том, чему я был лично свидетелем, никакой прямой мистики нет. Я хорошо помню свои ощущения от прикосновения к этой тайне, и это было жутковатое ощущение, тревожное ощущение и явственное чувство, что здесь незримо присутствует что-то, что выше человеческого понимания. Но, если смотреть объективно, в наше время не произошло ничего, чего нельзя было бы объяснить обычными земными причинами. Некоторыми совпадениями, да, но в пределах возможного. Но... Впрочем, судите сами.
Как я уже рассказывал, в эту школу я поступил тринадцати лет, в 1939 году. В этот учебный год мы проучились спокойно ровно два дня... Ну как спокойно — даже нам, мальчишкам, было понятно, что что-то происходит. Ну а третьего сентября сами знаете, что случилось. А дальше про этот год в интересующем вас смысле ничего рассказать. Я мало с кем сошёлся тогда, в этом, первом для меня году в Гринхилл. Трудно быть ирландцем и при этом протестантом, ты неизбежно оказываешься чужим для всех, не свой ни для англичан, ни для ирландцев. Кстати, хочу заметить, что предок мой, первый протестант в нашем роду, отверг власть Римского папы еще до того, как это сделал Генрих XVIII, не ради сохранения имущества, не для карьеры, даже не из опасения за свою жизнь, а исключительно по убеждениям. Впрочем, это не относится к нашей истории. Еще сказалось и то обстоятельство, что в Гринхилл-скул учатся с одиннадцати до восемнадцати лет, так что большинство моих однокашников уже проучились вместе два года, у них уже сложились свои компании и коалиции...
Впрочем, ближе к концу учебного года и у меня сложилась некоторая компания, и за это надо благодарить школьный театр. О, никакими словами не описать мое тогдашнее увлечение, хоть и, быть может, происходящее не из одной только любви к искусству, но и от одиночества. Ближе всех мы сдружились с одним мальчиком постарше, назовем его, ну, например, Ларри. Надеюсь, вы удовлетворитесь этим и не станете требовать от меня подлинных имен и фамилий. Ларри тоже приходилось непросто, он, в противоположность мне, был католик и англичанин. Но, опять же в противоположность мне, обладал живым и общительным нравом, и у него обнаружился явный актерский талант. Третий член нашей узкой компании, его давайте будем именовать Генри, был старше всех и был неизменным нашим режиссёром. У меня же, увы, способностей к этому поприщу не было, на сцене я стоял столб столбом, чтоб не сказать дурак дураком. Но я недурственно рисовал, так что мне были поручены декорации — а также костюмы, реквизит, освещение и всякие прочие вспомогательные работы.
Так закончился последний семестр, и мы разъехались на каникулы. Не сказать, чтобы они обещали быть беззаботными, но все ж каникулы есть каникулы. Все мы трое пообещали друг другу, что в новом учебном году непременно поставим новый спектакль, и обязались поискать для него подходящего материала.
Все это лето, изрядно тревожное, я с нетерпением думал о возобновлении нашего театрального сотрудничества. И да, первого сентября чуть ли не первое, что нам сказал Генри, едва у нас появилась возможность свободно поговорить:
— Я такую пьесу добыл! Закачаетесь!
Вечером мы, тесно сгрудившись, при свете последних скудных лучей заходящего солнца (электричество экономили, и свет не разрешалось включать, пока совсем не стемнеет), разбирали напечатанный на машинке текст.
Пьеса была посвящена Альфреду Великому, королю, который сначала тщетно пытался сохранить с норманнами мир, а потом, когда они бесчестно напали, нарушив все договоры — разгромил в пух и прах. И я отлично помню, как всех нас тогда поразила ее, скажем так, актуальность.
Не знаю, откуда Генри ее раздобыл. Пьеса представляла из себя кучку разнокалиберных листов, напечатанных, как я уже сказал, на пишущей машинке не слишком умелыми, судя по куче помарок, пальцами, с обоих сторон листа, с самыми минимальными интервалами и полями, ради экономии бумаги, с которой тогда уже было скудно. Там было и имя автора, но оно мне ничего не говорило и, честно признаюсь, я его уже не припомню. Подозреваю, что Генри сочинил ее сам. За это говорило и то, как представлены были враги и и на кого они походили (теперь я уже понимаю, гораздо более, чем на викингов девятого века) и то немаловажное обстоятельство, что ролей в пьесе было ровно столько, сколько актеров было в нашем самодеятельном кружке. Но Генри так никогда в этом и не признался.
А тогда мы все дружно признали, что да — мы закачались, и решили начинать репетировать как можно скорее.
Мистер Фишер, наш учитель немецкого и по совместительству куратор театра, ознакомившись с пьесой, тоже согласился, что это весьма патриотическая вещь, очень нужная в эти дни стойкости и испытаний, и дал добро на постановку.
В первые же дни нового учебного года наш директор организовал одно дело, еще более нужное в эти дни испытаний, только более практического плана. Напомню, это было начало сентября 1940-го, немецкие бомбардировщики уже нашли путь на наш остров, уже случились первые налеты на Лондон, хотя тогда нам и в страшном сне не приснилось бы, что нам предстоит в ближайшие дни и месяцы. Так вот, директор задумал переоборудовать наши подвалы в убежище.
Здание нашей школы, как вы, наверное, знаете, построено в семнадцатом веке, и подвалы там глубокие и обширные. Ходили слухи, что при Кромвеле в этих подвалах пытали и казнили людей, врагов лорда-протектора, и что до сих пор там иногда слышаться стоны, лязганье цепей и горькие вздохи. Вот, кстати, одна из тех школьных баек, про которые вы меня спрашивали. Но это, к сожалению или к счастью, чистая байка без крупицы правды внутри. Да, это здание строили при Кромвеле для какого-то правительственного учреждения, но ничего подобного здесь никогда не располагалось, этому есть документальные подтверждения. Кромвель-старший скончался, когда оставалась уже только внутренняя отделка, его сын работы свернул, и оно пустовало довольно долго, а уже после Реставрации здесь открыли школу для мальчиков.
Так вот, подвалы следовало освободить, ведь всякий хлам туда стаскивали без преувеличения веками, вымести пыль и паутину и в целом привести в обитаемый вид. К этой работе привлекли и учеников, рук не хватало, потому что много кого из преподавателей и обслуживающего персонала призвали в армию, в ту пору мы, школьники, многое делали сами из того, что раньше нам обеспечивали. Заставлять никого не заставляли, директор вызвал добровольцев, но кто из мальчишек откажется полазить по таинственным подземельям, куда до сих пор их никогда не пускали! Так что в добровольцах нехватки не было.
Конечно, мы с Ларри и Генри, и кое-кто еще из нашего театрального кружка, вызвались тоже. И вот там-то мы и нашли одну старинную вещь, очень нас впечатлившую. Это было нечто большое, плотно завернутое в посеревшую ткань, довольно тяжелое, хоть и вполне подъемное для подростка, и судя по звуку, какой оно издавало, когда его переставляли — оно было металлическое.
Надо ли говорить, как мы, мальчишки, были заинтригованы! Конечно, мы не могли устоять и прямо тут же, в подвале, размотали ветхую ткань. Это оказалась старинная кираса, в прекрасной сохранности, и пробитая пулей.
Мы с живейшим интересом разглядывали находку, и тут Генри воскликнул:
— Слушайте, да это ж как раз доспехи для короля Альфреда! Мы-то думали, из чего их сделать — а тут судьба посылает нам настоящий средневековый доспех!
— Судьба-то посылает, конечно... — задумчиво возразил Ларри, который и играл короля Альфреда. — Но ведь у нас девятый век от Рождества Христова, а эта штука явно семнадцатого века, ну, может, шестнадцатого, но никак не раньше.
— Ну и что, — настаивал на своем Генри, — подумаешь, кто это поймет? А если кто и поймёт, ну и что, у нас школьный театр, а не Британский музей!
Честно признаюсь, я, как костюмер, быстро осознав заманчивые перспективы, тоже присоединил свой голос к голосу Генри:
— Я уже знаю, как мы сможем здорово обыграть эту пробоину. Сначала мы ее замаскируем плащом, а в последнем акте король выходит уже без плаща — и сразу видно, что он только что из жестокой сечи!
В конце концов дело решили слова Генри, что даже Эдмунд Лейтон нарисовал маме Альфреда в руках типичную детскую книгу начала двадцатого века.
Замечу в скобках, что сейчас, разглядывая эту картину, я в этом уже не так уверен. Но тогда всем нам троим, и тому, кто его приводил, и тому, кто выслушивал, этот аргумент показалось веским. Ларри всё-таки согласился попробовать и посмотреть, как это будет выглядеть.
Надо заметить, что тогда в этом закутке подвала работали только мы трое, никто не видел, что мы там делаем. И, желая поразить зрителей в день спектакля, мы решили до времени никому этот доспех не показывать и перетащили его к себе тайно, и даже никому не проболтались о своей находке, как ни велик был соблазн. Вот почему в тот момент не нашлось никого, кто знал историю этой реликвии и мог бы нас просветить, а ведь таких, как потом выяснилось, было достаточно, правда, никто из них не подозревал, что она все еще существует. Оглядываясь назад, я задаюсь вопросом: а если бы нам вовремя все рассказали, отказались бы мы от своей затеи? Не знаю. У меня нет ответа. Мы были юны и безрассудны, и так горячо увлечены... Может, и нет.
При первой же возможности мы, я имею в виду мы трое и еще несколько ребят из театрального кружка, по прошествии лет уже не припомню точно, кто именно там был, да это и не имеет значения, внимательно рассмотрели нашу находку. Кираса оказалась в не настолько идеальном состоянии, как нам показалось сначала, сталь потускнела, а в паре мест рыжели первые крупицы ржавчины — но всё-таки она удивительно хорошо сохранилась для вещи возрастом в триста лет, из которых как минимум последние полвека (если судить по сложенным там же кипам старых газет) она пролежала в сыром подвале. Она была сравнительно небольшого размера; как объяснил всезнающий Генри, в старину люди были меньше ростом. Во всяком случае, она вполне подходила для современного подростка лет четырнадцати-пятнадцати, если только он рос не слишком усердно.
Пробоина, как все мы дружно решили, была следом от пули, причём пули из старинной аркебузы или мушкета, от современных дырки выходят меньше и аккуратнее. И приходилась она ровнёхонько против сердца. Внутренняя тканевая подкладка, увы, забыл, как она правильно называется, была частично срезана — должно быть, пришлось убрать ткань, которая оказалась залита кровью, ведь отстирать ее, внутри кирасы, не было никакой возможности. Но не полностью, небольшие кусочки остались, и на них нам удалось разобрать две надписи: "Аминадав Дженкинс" и "С нам Бог!".
Все это в совокупности наводило на мысль, что кираса принадлежала одному из "железнобоких" Кромвеля, должно быть, погибшему в бою.
Как мы договаривались, Ларри решил примерить важнейшую деталь своего будущего костюма, пока ещё просто поверх школьного джемпера. Мы с Генри помогли ему облачиться. И я заметил нечто странное в лице Ларри. Как только старинное железо опустилось на его плечи, он вздрогнул и замер, как бы прислушиваясь к чему-то далекому... Или, напротив, чему-то внутри себя. Потом словно встряхнулся, прошелся туда-сюда, примеряясь к тяжести доспеха, но все это время на лице его то появлялось, то пропадало это выражение — если так можно выразиться, выражение прислушивания. А потом его лицо скривилось, как у человека, которому прямо в уши бьют какие-то неприятные звуки, и он никак не может от них отделаться. Ларри все-таки постарался взять себя в руки, прошелся еще раз, посмотрел на себя в зеркало, хотя и то и дело невольно кривился, и даже начал было читать свой монолог, но оборвался на полуслове и нервно воскликнул:
— Нет, это невозможно! Помогите мне ее снять. Это какой-то полный идиотизм!
Мы, хоть нам и вовсе не казалось, что наш товарищ выглядит в доспехах по-идиотски, ровно наоборот, не решились возразить и поспешили помочь ему, уж очень серьёзно все это выглядело.
Ларри разоблачился — и, не скрываясь, вздохнул с облегчением. Но расспросить его, в чем дело, мы не успели — не прошло и минуты, как вдруг раздался звук, который, один раз услышав, уже до смерти ни с чем не спутаешь. А следом к нам вбежал встревоженный мистер Фишер, он никогда раньше не бегал бегом:
— Мальчики, все в подвал, живо! Воздушная тревога! Поторопитесь!
Подвалы еще не успели дообустроить окончательно, так что сидеть пришлось прямо на грязном и холодном полу. Но места в наших благословенных подземельях было достаточно, уместились в них все, и даже не пришлось тесниться.
И вот тут-то, при скудном подрагивающем свете единственного на весь подвал фонарика, мы и узнали недобрую историю старинной кирасы.
Как оказалось, слухи о ней ходили уже давно, и только по стечению обстоятельств никому из нас не довелось раньше их услышать. Нам повторили строки из дневника несчастного мальчика, учившегося тут при королеве Виктории, сам дневник был сожжён, но слова эти передавали из уст в уста поколения и поколения школьников.
Привожу их по памяти, поэтому не ручаюсь за дословностью; впрочем, за сотню лет исключительно устной традиции они все равно неминуемо должны были исказиться хотя бы немного. Но что суть передана верно — в этом могу вам поклясться.
"День такой-то.
Сегодня я снова надевал кирасу. Не передать словами, как мучительно это испытание, и все же неведомая сила влечёт меня к ней снова и снова. Голоса... они терзают мой слух, они стенают, вопиют о мщении, они проклинают... но кого же? Никак не могу расслышать. Мне кажется, что еще чуть-чуть — и я это расслышу, я все пойму. Но не могу, не получается, не могу.
Завтра я попробую надеть её снова. Мне кажется, я уже начинаю привыкать... Быть может, завтра я смогу выдержать дольше, быть может, я смогу наконец услышать.
День следующий.
Я услышал! Боже праведный, помоги мне! Я услышал, кого... это ужасно, ужасно... как болит голова... Господи, смилуйся надо мною... "
На этом записи в дневнике обрываются. Спустя три дня мальчик скончался.
По всей стране бушевала тогда эпидемия тифа, не миновала она и Гринхилл-скул, на кладбище в дальней части нашего сада целый ряд могил относится к этому времени. Дата смерти этого бедолаги подтверждается записью, которую лично я отыскал в наших школьных архивах, и она действительно на три дня позже даты последней записи в дневнике, которую сохранило предание. Так что голоса, которые донимали его, могли быть всего лишь первым проявлением надвигающегося тифозного бреда... Но вот вам самая первая, исходная часть этой истории, тоже полностью подтвержденная архивными записями, не подробности событий, конечно, старые документы на подробности скупы, но сами события.
Как вы уже слышали, школа эта была открыта во времена Реставрации. При веселом короле Карле многие знатные господа, подражая своему монарху, обзаводились детьми, не потрудившись перед тем вступить в брак с их матерями, и, также по примеру монарха, отнюдь не считали, что отсутствие этого самого брака — достаточное основание, чтоб не заботиться о судьбе своих отпрысков. И как-то так сложилась традиция посылать таких сыновей учиться именно в Гринхилл. Нет, конечно, там были не только бастарды, были, к примеру сироты, у которых есть деньги, но нет родных, желающих взять на себя труд воспитывать чужого ребенка. Были и вполне благополучные сыновья джентльменов, но таких всегда было меньшинство.
Лорд Л., один из попечителей школы, тоже отправил сюда учиться своего внебрачного сына, которого звали Джордж. Кроме обычной платы, вносимой ежегодно, лорд также пожертвовал весьма крупную сумму, а еще подарил школе историческую реликвию: трофей, который добыл в бою его отец, дед Джорджа, убежденный роялист, воевавший в свое время на стороне Карла Первого. Как сказал сам лорд, в назидание юношеству и как начало будущей коллекции. Это и была кираса кромвелевского офицера, пробитая роковой пулей.
В это же время в школе учился мальчик из республиканской семьи, Оливер Н. Он как раз был законнорожденный, пуритане особо не занимаются такими вещами, но круглый сирота. Покойный дед его был офицером в армии Кромвеля, в пехоте; он присягнул вернувшемуся королю, как и большинство его сотоварищей, и тем обеспечил благополучие и безопасность своей семьи, но в душе по-прежнему был привержен совсем другой форме правления, что показывает даже имя, данное стариком своему внуку. Впрочем, тётушка Оливера, добрейшая хлопотунья, приведшая его в школу, многословно и клятвенно уверяла, что это в честь той масличной ветви, которую голубок принес Ною, только веточки, не подумайте, что чего-то другого.
Эти двое невзлюбили друг друга с первого дня. Возможно, не только из-за политики, между подростками быстро загорается как вражда, так и дружба, но политика, несомненно, тоже внесла свою лепту. И однажды дошло до того, что мальчики подрались прямо в классе. А тут как раз вошел учитель. Драчунов разняли и наказали обоих, не разбирая, кто прав, кто виноват. И Оливер, вырываясь из державших его рук, отчаянно крикнул: "Вы ещё услышите железную поступь наших полков!".
Никто, конечно, тогда не посчитал это чем-то большим, чем просто фигура речи. Однако спустя немного времени в школе и впрямь стало происходить что-то странное. То тут, то там среди ночи слышали лязгающие и скрежещущие звуки. А однажды ночью Джордж, проснувшись от металлического лязга, увидел, как в лунном свете к нему приближается призрачный воин в доспехах...
Джордж оказался отчаянным малым и, подобно Лютеру, изо всех сил метнул в посланца Ада первым, что оказалось у него под рукой. Как и у Лютера, это оказался предмет из письменного прибора. Только вот не чернильница, а перочинный нож.
Призрак неожиданно вскрикнул, как живой человек, и рухнул на пол.
Джордж подбежал к нему, набежали люди, разбуженные всем этим шумом, принесли огня и осветили лицо упавшего.
Это был Оливер. И ему, увы, уже ничем нельзя было помочь. По удивительному стечению обстоятельств нож попал точно в пулевое отверстие. Короткое лезвие маленького ножика, которому никогда было бы не дойти до тела через слои поддоспешной одежды, пробило тонкую сорочку и вошло прямо в сердце.
Джордж не понес за произошедшее никакой ответственности, кроме покаяния перед школьным священником. В архивах сохранился отчет о проведенном расследовании. Комиссия пришла к выводу, что невозможно допустить, чтобы четырнадцатилетний мальчик, из всего оружия учившийся владеть только шпагой и даже в этом не сильно преуспевший, в ночной темноте, застигнутый врасплох и едва проснувшийся, смог бы прицельно метнуть нож, не предназначенный для метания, в движущуюся мишень так, чтобы попасть в единственную незащищённую точку. Произошедшее было признано несчастным случаем. Комиссия постановила, что учащийся Оливер Н. самовольно стащил кирасу, чтобы напугать своего недруга, и сам стал жертвой собственного неудачного розыгрыша.
Лорд Л. выплатил семье погибшего мальчика компенсацию, и на этом дело закрыли. А кирасу тогдашний директор велел убрать с глаз долой, во избежание соблазнов для школьников.
Впрочем, неприятности Джорджа на этом не закончились, но это уже не имеет отношения к кирасе. Случилась Славная революция, лорд Л. поддержал Якова Стюарта, после поражения вместе со своим королем вынужден был покинуть страну и остаток жизни провел на чужбине. За Джорджа стало некому платить, и ему пришлось уйти из школы, не доучившись.
И на этом след Джорджа теряется. Возможно, он не потерялся из истории, но в записях Гринхилл-скул не упоминается больше ни разу.
Вот что мы узнали тогда, пережидая в школьном подвале воздушную тревогу — узнали из разрозненных рассказов, а позже, роясь в архивах, поставили на место и недостающие кусочки мозаики. В тот раз для нас все закончилось благополучно, школа не пострадала. Как мы очень скоро узнали из радионовостей, эти бомбардировщики шли на Лондон, и вот там был подлинный ад.
Ларри на другой день получил письмо из дома, от бабушки, которая срочно вызывала его к себе. Бабушка была единственным из наличных, если можно так выразиться, его родственников: отец воевал, а матери Ларри лишился, когда был еще совсем маленьким.
Он уехал в тот же день и больше уже не вернулся. Недели через две, в военное время почта ходила с перебоями, мы получили от него письмо. Он рассказывал, что их дом в Лондоне полностью уничтожен. Бомба угодила прямо в спальню бабушки, и пожилая леди уцелела только потому, что перед тем пошла в гости к соседке.
Почтенные дамы, обе примерно ровесницы, ещё в начале всех этих событий дружно заявили, что не собираются бегать в какие-то там убежища, как мыши под половицу. Эти немцы слишком высокого о себе мнения, если думают, что могут им указывать, где им находиться в их собственном доме. Возможно, причины коренились не только в национальной гордости, но и в том, что обе пожилые леди передвигались не без труда, опираясь на трость. Так что они никуда не побежали, только перешли в другую комнату, под защиту несущих стен.
Взрыв был такой силы, что в доме вылетели стекла и попадала мебель, обвалилась книжная полка вместе со всем, что на ней было. Обе пожилые дамы, по счастью. отделались синякам и ссадинами. После чего бабушка Ларри, отложив гордость до завершения войны, забрала своего единственного внука и уехала к своим родственникам в Лестершир, подальше вглубь острова, куда немецкие самолеты до сих пор не добирались.
На этом школьная часть истории и заканчивается. Нам еще не раз, да и не два, приходилось спускаться в подвал, и постепенно его обустроили так, что там даже проходили уроки, ничуть не хуже, чем в классах. Бог нас хранил, за все время войны ни одна бомба не упала на школу, хотя нервные деньки выпадали, а еще чаще ночи.
Спектакль мы все-таки поставили, и он даже прошёл с успехом, хотя, конечно, для нас самих без нашего лучшего актёра и лучшего друга это было уже не то. Изредка мы получали письма от Ларри. Он еще успел повоевать, участвовал в высадке в Нормандии, вернулся с ранением, но живой. Впоследствии он стал театральным актёром, добился известности и до сих пор выступает на сцене. Возможно, о всем этим приметам вы уже догадались, о ком идет речь, но всё-таки прошу вас при публикации оставить те имена, которые мы здесь используем.
Я после войны поступил в университет, окончил его, ну и так далее. Но меня все это время не оставляло любопытство, кто же такой этот Аминадав Дженкинс, покойный владелец кирасы, приносящей людям беду, и почему он оставил за собою в веках этот зловещий след. Я предпринимал кое-какие розыски в свободное от учёбы и студенческой жизни время. Дженкинс — фамилия самая простецкая, на Британских островах обитает целая уйма Дженкинсов, и триста лет назад обитало не меньше, в пропорции к численности населения. Но имя у него было редкое, даже для тех времен, и это внушало мне некоторую надежду.
Мне действительно повезло, и на предпоследнем курсе я отыскал, как мне показалось, некоторую зацепку.
Следы Аминадава вели в Ирландию.
Я написал Ларри, предлагая ему, если у него есть желание и возможность, вместе совершить на каникулах небольшое путешествие, которое, быть может, поможет поставить точку в таинственной истории, участником которой он оказался даже в еще большей мере, чем я. С Генри мы к тому времени потеряли связь, а Ларри согласился с охотой.
И очень скоро, почти сразу, как только мы ступили на землю Зелёного острова, мы действительно много чего узнали о Дженкинсе. О да, мы узнали, еще как узнали, и честное слово, я был бы счастлив этого вовсе не знать.
Аминадав Дженкинс, носивший скромный чин кавалерийского лейтенанта, Коротышка Дженкинс, Бешеный Дженкинс, Мясник Дженкинс был одним из самых жестоких палачей среди Кромвелевских головорезов, из которых, мягко говоря, ни один был не замечен в гуманности. Он собственными руками убил сотни ирландцев, а вместе с его отрядом — счет шел на многие тысячи. Мужчин, женщин, стариков и детей, даже их домашних животных, даже плодоносящие деревья в садах... Они уничтожали целые деревни, они... Впрочем, стоит ли рассказывать эти жуткие вещи подробно. Все мы, заставшие Вторую мировую, теперь знаем, что такое военные преступления. Скажу только, что Аминадав Дженкинс если и уступал тем, чьи имена не хочется даже произносить, то только в технической оснащенности, но отнюдь не в жестокости.
На стене разрушенной католической церкви чья-то рука начертала: "Будь проклят, Аминадав Дженкинс, да будут прокляты дом твой и род твой, да будут прокляты конь твой, и оружие твое, и доспех твой, будьте прокляты во веки веков!".
Надпись эта была высечена на камне, и чтобы уничтожить ее, потребовалось бы окончательно доломать основание постройки, сложенное, кстати сказать, из очень больших валунов. Должно быть, у правительства не нашлось на это денег или, может, людей. Церковь так и не восстановили, со временем она сделалась своего рода мемориалом, и ещё почти два с половиной века каждый ирландец, проходя мимо, останавливался, осенял себя крестным знаменем и говорил "Amen".
Сейчас уже не существует ни церкви, ни надписи. Ее все-таки окончательно уничтожили где-то в семидесятых годах прошлого века, в ходе борьбы с фениями. Но мы разговаривали с очень старыми стариками, которые еще видели ее собственными глазами.
Аминадав Дженкинс погиб уже после возвращения в Англию при не вполне ясных обстоятельствах, хотя и ни капли не удивительных в пору гражданской войны. Судя по всему, его отряд попал в засаду и был полностью уничтожен. На месте сражения нашли только их трупы и нескольких мертвых лошадей. Своих погибших, если они были, роялисты унесли с собой. Победители, в соответствии с обычаями войны той эпохи, забрали в качестве трофеев все оружие, все доспехи, уцелевших коней и всё сколько-нибудь ценное.
И вот, собственно, и конец истории. Осталось только сказать пару слов, почему мне думается, что история проклятой кирасы завершилась. Хотя, положа руку на сердце, поклясться в этом я не могу.
Тогда мы вытащили из подвала уйму всяческого добра, кое-что из этого даже пошло в дело, а некоторые вещи пополнили школьный музей. Деревом и бумагой, которые не представляли ценности, мы топили камины, а весь металлический хлам директор сдал в металлолом для нужд армии. В том числе и кирасу.
Записано Шинед О'Лири в Лондоне, 1979 год.





|
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
|