↓
 ↑
Регистрация
Имя/email

Пароль

 
Войти при помощи
Временно не работает,
как войти читайте здесь!
Размер шрифта
14px
Ширина текста
100%
Выравнивание
     
Цвет текста
Цвет фона

Показывать иллюстрации
  • Большие
  • Маленькие
  • Без иллюстраций

Пуховое чудо Фимы (джен)



Автор:
Фандом:
Рейтинг:
PG-13
Жанр:
Попаданцы, Приключения
Размер:
Макси | 59 713 знаков
Статус:
В процессе
 
Проверено на грамотность
Долгая жизнь, полная трудовых свершений, оборвалась под колесами грузовика...
А очнулась она в теле слабенькой и болезненной девушки, которую пытаются уморить "любящие" родственники.
О, да вы не на ту напали!
Фима прошла огонь, воду и медные трубы -- так что сумеет даже на развалинах построить прибыльное дело.
QRCode
↓ Содержание ↓

↑ Свернуть ↑

Часть 1. Что такое “не везёт” и что с этим делать

Глава 1: Шок и Звон Колес

Последнее, что помнила Ефимия Петровна — рёв мотора, визг тормозов, ослепительный свет фар, обрушивающийся на неё как стена. Не боль даже. Просто чудовищный, всесокрушающий удар. Мир взорвался в осколках металла, стекла и внезапной, абсолютной темноты. Конец долгой дороги. Восьмидесяти лет. Всё.

А потом... Словно гул или звон. Высокий, пронзительный, вибрирующий где-то глубоко в костях, в самой сердцевине черепа. Он не прекращался. Он был всем. И боль. Не та, резкая и мгновенная от удара, а другая. Тупая, разлитая, всепроникающая. Как будто всё тело вывернули наизнанку, помяли, а потом кое-как впихнули обратно в тесный, незнакомый футляр. Болело всё. Каждая мышца, каждый сустав ныли, как после долгой лихорадки. Голова раскалывалась, пульсируя в такт этому невыносимому звону. Совсем не так, как болели суставы в её настоящем старом теле — знакомой, почти привычной тяжестью прожитых лет. Эта боль была чужой, острой, молодой и оттого вдвойне невыносимой.

Ефимия Петровна попыталась открыть глаза. Ресницы слиплись, веки отяжелели, словно налитые свинцом. Сквозь узкую щель занавесей или ставень сочился тусклый, пыльный свет. Не яркие фары, не городское неоновое сияние, не привычный мягкий свет настольной лампы в её уютной, заставленной книгами и образцами пряжи квартирке. Что-то желтоватое, мерцающее, неровное. Свеча. Настоящая восковая свеча. Пахло немного воском, мёдом, травами, затхлостью. Где я? Больница? Фельдшерский пункт? Реанимация? Но почему так... архаично?

Сквозняк... Холодный воздух обжигал кожу. Почему так холодно? Она попыталась пошевелить рукой — пронзительная боль в плече и странная, непривычная слабость заставили её сдержать стон. Рука... она была тонкой, слишком лёгкой, незнакомой. Не её рука. Руки Ефимии Петровны были руками труженицы: крепкими, с выступающими венами и характерными утолщениями на суставах от десятилетий работы с машинами, образцами пряжи, вязальными спицами. Эти руки помнили станки времён первой пятилетки, когда она, молодая ткачиха, рвалась в передовики. Помнили войну — эвакуацию, холод цехов, работу по двадцать часов, перевязки раненых в госпитале, где она была санитаркой. Помнили послевоенное восстановление, внедрение новых технологий, борьбу за качество пуха в шестидесятые, а потом — развал всего, что строилось с таким трудом, в лихие девяностые... Эти руки принадлежали Истории. А эта... Эта рука под тонкой, грубой тканью одеяла выглядела хрупкой, почти детской. Беспомощной. Бред. Шок. Контузия... Последствия клинической смерти? Галлюцинации? Что?

Она усилием воли заставила глаза открыться шире. Потолок. Низкий, потемневший от времени, когда-то покрашенный, сейчас облупившийся, местами даже тронутый плесенью и покрытый паутиной. Не натяжной, не побелка советской больницы. Старое, пусть и обработанное, но изрядно потраченное временем дерево. Такое она видела только в музеях деревянного зодчества или в уцелевших избах далёкого детства, да ещё может в старинных усадьбах, ещё до революции. Воздух был спёртым, пахнущим пылью, затхлостью, болезнью, какими-то травами и… вроде как ладаном? Или чем похожим… Слабый, но устойчивый фон. Запах деревни. Запах прошлого. Но слишком... реальный. Что происходит?

Ефимия Петровна медленно, преодолевая боль и чудовищную слабость, повернула голову. Комната. Маленькая, почти келья. Деревянные стены, грубо оштукатуренные или покрашенные. Бедная обстановка — едва помещается кровать, какой-то не то шкаф, не то что ещё, стул, на котором какое-то тряпьё и… всё? Всё. Окно — крошечное, затянутое чем-то мутным вместо стекла. Ещё у кровати табурет с глиняным кувшином и деревянной чашей. И она... на узкой кровати, матрас набитый, судя по всему, соломой, шуршащей под каждым движением. Одеяло — тяжёлое, из грубой домотканой шерсти, колючее. Качество ужасное, волокно ломкое, явно плохо обработанное. Профессиональная оценка мелькнула автоматически, сквозь туман боли и ужаса.

Это не больница. Не съёмки... Это... Паника, холодная и липкая, сдавила горло. Она, Ефимия Петровна, ветеран труда, кавалер орденов, уважаемый в отрасли специалист, чьими учебниками до сих пор пользовались студенты... Она лежит в какой-то халупе, провонявшей ладаном и болезнью?!

Она попыталась поднять руку, чтобы дотронуться до виска, проверить температуру. Движение далось с невероятным трудом, мышцы дрожали, как у паралитика. Пальцы наткнулись на волосы. Длинные, спутанные, жёсткие как сено. Не её... У Ефимии Петровны были короткие, седые, аккуратно уложенные волосы. Она сжала прядь, пытаясь разглядеть сквозь слипающиеся веки. Цвет... казалось, светлый, грязно-русый, тусклый. Не её седые, не её каштановые молодые. Она потянула руку ниже, к лицу. Кожа под пальцами была гладкой, упругой, без знакомых морщин, без возрастных пятен. Но холодной и липкой от пота. Гладкой!

Шок, всесокрушающий шок, накрыл её с головой. Она провела ладонью по телу под одеялом — тонкие ключицы, маленькая грудь, узкие бёдра... Тело подростка. Девочки! Ну… допустим девушки, судя по некоторым… находкам. Но этому телу, пусть так — едва ли есть двадцать!

Нет. Нет-нет-нет! Мысли метались, натыкаясь на обрывки знаний и воспоминаний. Клиническая смерть? Кома? Но это тело... оно чужое. И это место... Она видела такие интерьеры только на картинах передвижников или в крайне бедных деревнях двадцатых годов. Но даже там уже было больше современности. Здесь же чувствовался дух глубокой, чужой старины. Века так девятнадцатого...

Весь её огромный жизненный опыт — разруха Гражданской, грохот индустриализации, ад войны, тяготы восстановления, крушение надежд в девяностые — всё это вдруг оказалось бесполезным грузом. Она была сброшена в прошлое, как в чужой, враждебный омут. И заточена в это слабое, незнакомое, молодое тело. Абсурд! Кошмар! Отчаяние, глубже любого, испытанного ею даже в самые тёмные времена, сжало сердце острыми когтями. Она хотела закричать, но из горла вырвался лишь слабый, хриплый стон.

Дверь скрипнула. Фима инстинктивно зажмурилась, притворившись спящей. Шаги. Тяжёлые, неуклюжие, гулко отдающиеся по голому полу. Запах усилился — едкий пот, прогорклый жир, немытое тело, тухлая вонь нестираной одежды, удушливый — каких-то духов или притираний. Странный запах — словно из далёкого прошлого. Так, как могли пахнуть относительно состоятельные, но опустившиеся люди.

— Ну что, твоя светлейшесть, очнулась? — Голос был резким, пронзительным, как скрип ножа по стеклу. Женский, но лишённый всякой теплоты. — Лежишь тут, как бревно, а у нас дела горой! Вставай давай, лентяйка! Посуду мыть, еду готовить, прислуживать! Думаешь, мы тебя даром кормить будем, дармоедка? Поднимайся, Фимка! Неча лежать, дрянь малахольная!

Ефимия Петровна приоткрыла глаза, преодолевая волну тошноты от голоса и запаха. В дверном проёме стояла женщина. Лет сорока пяти, но выглядевшая старше.

Жилистая, словно вырубленная топором, с лицом, на котором рано проступили жёсткие морщины вечного недовольства. Губы тонкие, поджатые. Глаза — маленькие, злые, невнятного цвета, сейчас колюче смотревшие на Фиму. Одежда — тёмное платье, старинное, в тусклом свете свечи и какого-то света из окна не было видно его состояние. Но сидело оно словно седло на корове. То ли обедневшая дворянка, или деревенская мещанка, каких много было и в её время, но здесь, в этом контексте, она выглядела как ожившая карикатура из прошлого века.

— Чего уставилась, дурочка? Аль контузило совсем? — Женщина шагнула к кровати. — Слышала, Фимка? Вставай! Ишь, разнежилась! Тётка Агата тебя приютила, а ты неблагодарная, валандаешься! Клара! — она обернулась к двери. — Глянь-ка, наша сиятельница очнулась! Только толку, как от козла молока!

В дверь заглянуло другое лицо. Молодое, лет шестнадцати, но с таким же выражением злобного любопытства и презрения, худое, с острым подбородком. В памяти всплыло — кузина Клара, неприятная особа, завистливая и капризная.

— О-о, жива! — фыркнула девчонка. — Думала, отдала концы. На похороны бы пришлось шить тебе новое платье, а то всё обносилось. Жалко тратиться на такую.

Ефимия Петровна смотрела на них. Восемьдесят лет жизни. Ордена. Уважение коллег. Авторитет. А здесь... "Дурочка". "Дармоедка". "Фимка". Унижение обжигало, как пощёчина. Но больше, чем обида, было чувство чудовищного абсурда, нереальности происходящего. Она, пережившая две революции, войну и развал Союза, лежит в теле какой-то затравленной девчонки и слушает, как её оскорбляют эти... эти картонные злодейки из плохой исторической драмы!

— Я... — попыталась она сказать. Голос сорвался. Он был высоким, тонким, чужим. Голос юной девушки. — Где... я? Что...

— Ага, опамятовала! — с издёвкой протянула тётка Агата. — У себя дома, милая! Под присмотром и заботой твоей любящей тётушки, которая из милости призрела сироту бесприданную! А теперь, раз жива, отрабатывай харчи! Вставай! — Она резко дёрнула одеяло.

Холодный воздух обжёг тело. Ефимия Петровна увидела свои руки — тонкие, бледные, с синяками. Увидела своё тело под грубой ночной рубахой — худое, почти детское, но уже сформировавшееся. Тело девушки лет семнадцати-девятнадцати. Совершенно чужое. Совершенно молодое. Которая в полной зависимости от этой мерзкой бабы и её домашних.

Осознание ударило как молот.

Она умерла. Она — Ефимия Петровна Гольданская. Умерла под колёсами грузовика.

Но она и жива — в теле этой девочки… всплыло имя — Алфимия. Похоже на её собственное. Видимо поэтому — “Фимка”.

Это место — оно как в прошлом её страны. Судя по оборотам речи — примерно век девятнадцатый, и как бы не раньше. Ну вроде бы тогда такое носили — с пышными юбками да корсетами.

Что ж… Она жива и молода. Это плюс. У неё есть колоссальный опыт, всё же восемьдесят лет это не шутки.

Но Алфимия — слаба после явно тяжёлой болезни, к тому же “любящая” тётушка и двоюродная сестрица хотели б чтобы девушка так и не очнулась, судя по отношению. Не любят тут местную “золушку”. Ой не любят…

Голова болела, к горлу подкатывала дурнота, её начало знобить.

Что она может?! В чужом теле, в чужом... мире?! Беспомощная и бесправная…

Отчаяние, чёрное и бездонное, накрыло её с головой. Она отвернулась к стене, сжавшись в комок под насмешливыми взглядами "родни". Звон в ушах слился с их голосами в один сплошной, ненавистный гул.

Это не её жизнь. Это кошмар. Это ад. И единственным выходом из этого ада казалось только одно: снова закрыть глаза и надеяться, что всё это исчезнет. Но она знала — не исчезнет. Её долгая, трудная жизнь окончилась. Началась другая. Чужая. И, казалось, ещё более безнадёжная.

— Хорош разлёживаться. Лентяйка! Посуда не мыта, полы не мыты… а она тут корчит из себя… Приживалка!

— И Оттоновы сапоги не чищены! Ух задаст он тебе, Фимка!

Ефимия (Алфимия — поправила она себя. Теперь это её имя. Надо привыкать) лежала, глядя в стену, в памяти всплыло воспоминание — как толстый, оплывший парень с неприятным обрюзгшим лицом с глумливой ухмылкой тянет к ней свои руки, от него разит перегаром…

— Ладно, Кларочка, пойдём. Их светлость не изволят с нами разговаривать…

Обе женщины залились визгливым смехом. И наконец ушли.

А Фима смогла заснуть.

Глава опубликована: 02.01.2026

Глава 2: Тень Приживалки

Сон не принёс облегчения. Он принёс лишь смену кошмаров: рёв грузовика и отчаянный гудок сигнала смешивался со скрипучим голосом тётки Агаты и смехом Клары, а холод промороженной квартиры в Ленинграде сорок второго года сменялся холодом этой жалкой комнатки.

Зато сон принёс кое-что другое.

Память девушки, не перенёсшей издевательств “родни”. И к этой самой “родне” начал расти немалый счёт.

Ефимия Петровна проснулась от звона в ушах, с гудящей, словно пчелиный улей головой и всепроникающей ломотой в костях. Но теперь к ним добавился голод. Настоящий, сосущий, звериный голод, который она не испытывала... давно. Очень давно. Со времён эвакуации. Тело Алфимии, истощённое и до её "прихода", требовало пищи. Интересно, у барышни мода такая была на худобу — или “родственнички” постарались довести её до такого интересного состояния?

Едва она пошевелилась, дверь распахнулась. Не тётка Агата, а кузина Клара, с лицом, выражавшим скуку и злобу.

— Ну? Дрыхнешь? — бросила она, даже не глядя в сторону кровати. — Тётка сказала: если жива — марш на кухню. Посуду мыть. И быстро! Нечего тут валяться. Дармоедка!

Ефимия Петровна попыталась сесть. Голова закружилась, в глазах потемнело. Мышцы спины и ног горели огнём. Старое тело болело иначе, подумала она с горькой иронией. Там боль была знакомой, как старый враг. Здесь — это пытка незнакомца. Она оперлась на дрожащие руки, пытаясь встать. Ноги подкосились. Пришлось ухватиться за край табурета и спинку кровати. Боже, какая слабость! Как ребёнок после тяжёлой болезни…

А судя по запахам — вполне могла болеть. В памяти были обрывки ощущений жара, словно набитой ватой головы, сухости во рту, когда она умоляла о глотке воды — а её просто стащили сюда, и изредка кто-то вроде приходил, чем-то поил её…

— Ты что, прикидываешься? — Клара фыркнула. — Или вправду калека? Ладно, тётке доложу. Только жалиться не вздумай! — Девчонка скрылась, хлопнув дверью.

Фима проводила её долгим взглядом. Дрянь мелкая — мелькнула мысль. Такие хуже всего — сознают, насколько гадкие, но притом испытывают почти животную радость, пнув более слабого.

Совершая поистине титанические усилия, Фима оделась, отметив про себя бедность и ветхость одежды: на ней явно экономили. Расчесав и собрав трясущимися руками волосы в узел, закрепила их деревянной шпилькой и натянув поверх нитяных чулок растоптанные башмаки, двинулась на кухню.

Путь до кухни через холодные, неуютные коридоры стал подвигом. Ефимия Петровна шаталась, цепляясь за стены. Каждый шаг отзывался болью в неокрепших мышцах. Восемьдесят лет ходила уверенно! Даже с палочкой в последние годы — но уверенно! Здесь же она чувствовала себя младенцем, делающим первые шаги. И этот контраст между внутренней силой духа и физической немощью нового тела был невыносим. А ещё она отметила одну деталь — в памяти реципиента эти комнаты отмечались как южный флигель. Интересно — а что ж не в основной усадьбе? Но тогда понятно, отчего её комната настолько убогая.

Кухня встретила её густым чадом, запахом пригорелой похлёбки и немытой посуды. Тётка Агата, красная от сдерживаемого гнева, распекала кухарку, неопрятную бабищу, что-то яростно мешавшую в чугунке. В углу громоздилась лохань с мутной водой, в которой кисло по меньшей мере десятка два тарелок, и ещё что-то. Чуть в стороне парочка тощих мальчишек перебирали что-то отдалённо похожее на гниловатый картофель.

— А, живая! — бросила она через плечо. — Ну, не стой столбом! Видишь, горы грязной посуды? Мыть! Да поживее! А потом пол в сенях вымоешь, и в большой горнице тоже. И следов грязных не оставляй, а то узнаешь, как у меня розги жалят! Шевелись, коровища!

Ефимия Петровна молча подошла к корыту, доверху наполненному грязными мисками, ложками, горшками. Вода в нём была холодной, жирной, с плавающими остатками еды. Никакого мыла, только жёсткая мочалка из лыка и горсть золы. Примитив... Абсолютный примитив. Профессиональная часть её мозга автоматически зафиксировала: температура воды слишком низкая для растворения жира, зола — слабая щёлочь, плохой очиститель. Нужен кипяток, сода или хотя бы зольный щёлок... Но где здесь взять соду? Но хоть бы кипятка подбавить… а потом ещё песком потереть.

Она опустила руки в ледяную воду. Боль от холода пронзила суставы, и без того ноющие. Её старые руки страдали от артрита, но они были сильными, привыкшими к труду. Эти руки Алфимии были тонкими, с нежной кожей, быстро покрасневшей и загрубевшей от грубого лыка и щёлока.

Девушке не приходилось прежде заниматься такой работой. Вот интересно — хрупкая, тонкая, руки тяжёлой работы не знали, ей бы шелками шить, или ещё чем таким заниматься с такими ручками. Картинка складывалась неприглядная.

Да и тётка, если уж начистоту — была ей роднёй весьма относительно: сводная сестра её отца, вместе с младшим братом и дочкой явившаяся невесть откуда, и как-то очень быстро взявшая добросердечного Лайема ван Утерн в оборот.

После чего последний на свете не зажился. А там и Алфимия прихворнула — так некстати вымокнув под проливным дождём да подхватив горячку! Ой как занимательно-то вышло…

Мытьё посуды превратилось в пытку. Каждый жест требовал усилия. Спина быстро заныла от неудобной позы. В цеху за станком я стояла по двенадцать часов, и не так ныла спина! — мысленно кричала она от несправедливости.

Отмыв до блеска и оттерев всю посуду и даже лохань (когда Агата, недобро зыркнув на её согбенную над лоханью фигуру, выперлась с кухни, Фима попросила кипятка и спросила, где взять песку), она отмыла руки и распрямившись, отправилась в “господские комнаты” — завтракать.

Завтрак был познавателен и унизителен. Когда основная семья: тётка Агата, её младший брат Оттон — здоровенный детина лет двадцати пяти с тупым лицом, и Клара, уселись за стол, на хорошие стулья, Фиме указали на табурет в углу. Её порция — миска с мутной похлёбкой с подозрительными лохмотьями чего-то и редкими волоконцами вроде как мяса, приправленная жидко порцией какой-то крупы, дополненная куском тёмного чёрствого хлеба, разительно отличалась от еды “родственничков”.

Ефимия Петровна посмотрела на свою пайку. В блокаду паёк был скуднее, но он был справедливым для всех. Здесь...

Она видела, как Агата наливает себе и остальным наваристый ароматный суп с кусками мяса, как Оттон уплетает добрый кусок сала. Как Клара, явно напоказ, смакует намазаны маслом кусок белой булки. Голодное прошлое всколыхнулось в ней яростной волной.

— Это... это всё? — сорвалось у неё, прежде чем она успела подумать. Голос звучал чужим, тонким, но в нём неожиданно прозвучали нотки былого авторитета, привычки к справедливости.

В комнате воцарилась тишина. Оттон перестал жевать, уставившись на неё тупыми глазами. Клара хихикнула. Агата медленно повернулась, её лицо стало пунцовым. В воздухе запахло сгущавшейся грозой.

— Это что?! — прошипела она. — Ты ещё и привередничать вздумала, дармоедка?! Ты думаешь, мы обязаны кормить тебя, как свинью на убой? Ты отработала свой хлеб? Нет! Посуду еле-еле отмыла, воду разлила! Твоё место — в углу и благодарить надо, что крохи с барского стола получаешь! Ещё слово — и будешь есть объедки со свиньями!

Гнев, знакомый, праведный гнев человека, который прошёл через несправедливость и научился с ней бороться, вспыхнул в Фиме. Она встала. Тело дрожало, но она выпрямилась, насколько позволяла слабость, глядя прямо в злые маленькие глазки Агаты. Внутри бушевала Ефимия Петровна.

— "Барский стол"? — её голос, всё ещё слабый, зазвучал с ледяной язвительностью, которая заставила даже Оттона насторожиться. — Я вижу свиней, жрущих то, что не заработано их трудом! Настоящих паразитов и дармоедов, имеющих наглость попрекать хозяйку всего этого имущества куском хлеба, и грязнуль, не знающих элементарной гигиены. Грязная посуда — рассадник заразы. Плохо вымытые полы — причина болезней. А кормить работницу объедками — это не "милость", это глупость. Больной работник — это не работник. Это обуза. Или у вас тут медицина на высоте? Кровопусканием лечиться будете? — Она говорила с высоты своего опыта, с позиции технолога, санитарки, человека, видевшего последствия антисанитарии и недоедания. Это была речь не Алфимии, а Ефимии Петровны

Эффект был, как от удара обухом по голове. Агата остолбенела на секунду, её лицо перекосилось от ярости, смешанной с недоумением. Кто эта жалкая девчонка, чтобы так говорить? Откуда эти слова? "Рассадник заразы"? "Элементарная гигиена"? Это же речи какой-нибудь барыни-врачихи!

— Ах ты... стерва! — завопила Агата, опомнившись. Она вскочила, кипя от гнева. — Это ты мне про ги… гигену?! Дочь пропойцы и шлюхи?! Да я тебя...! — Она сделала шаг вперёд, тяжёлый, угрожающий. — Понабралась словечек, малахольная! Ишь ты! Теперь я тут хозяйка! Слышала?! Я! И если я прикажу — тебя на конюшне пороть будут, покуда дурость вся не вылетит!

Женщина шагнула к ней, а Фима инстинктивно приготовилась дать отпор. Старая закалка. В войну она и не такое видала. В мыслях она уже оценивала уязвимые точки: солнечное сплетение, переносица... Но тело Алфимии не слушалось. Вместо уверенной стойки — дрожь в коленях. Вместо твёрдого удара — слабый подъём руки для защиты. Сердце бешено колотилось, дыхание перехватило. Тело не знало сопротивления. Оно знало только страх и покорность. Печально.

Агата увидела этот страх, эту физическую слабость. Злорадство мелькнуло в её глазах. Она не ударила. Она просто резко толкнула Фиму в грудь.

Толчок был несильным. Для крепкого человека — ерунда. Но для истощённого, слабого тела Алфимии, стоявшего на дрожащих ногах, он стал роковым. Ефимия Петровна почувствовала, как теряет равновесие. Она попыталась ухватиться за стол — не успела. Упала навзничь на грязный пол. Голова ударилась о ножку табурета. В ушах зашумело, мир поплыл.

— Вот видишь, Клара? — голос Агаты звучал сверху, торжествующе. — Гниль одна. Ни силы, ни стыда. Только язык подвешен. Ну что, "работница"? Теперь поняла своё место? Или ещё умничать будешь?

Фима лежала на полу. Унижение жгло сильнее удара. Не от оскорблений — она слышала и не такое. А от предательства собственного тела. От того, что её воля, её опыт, её ярость разбились о физическую немощь Алфимии.

Я могла бы... Я должна была... Но это тело... Оно не моё! Оно не слушается!

— Нет... — прошептала она сквозь слёзы ярости и бессилия. — Не буду…

А про себя подумала: пока не буду. Но даже крыса, загнанная в угол, умеет очень больно кусаться…

— То-то же! — фыркнула Агата. — А теперь встань и жри свою похлёбку, балаболка. Потом вымоешь полы. И смотри, чтобы блестели! А за дерзость — сегодня ужина не получишь. Научись благодарности, приживалка!

Оттон глупо захохотал. Клара смотрела с презрительным любопытством.

Фима поднялась. Медленно, цепляясь за стол. Каждое движение причиняло боль — и от падения, и от унижения, и от осознания полной беспомощности. Она доела холодную, противную похлёбку. Каждая ложка была горечью поражения. Но еда — это питание для тела и силы. А ей надо быть сильной. Потом взяла тяжёлое ведро с холодной водой с щёлоком и тряпку.

Мытьё полов стало новым кругом ада. Колени болели от холодного камня и жёсткой ткани. Спина горела. Руки немели. Она, Ефимия Петровна, которая руководила цехами, читала лекции, чьи руки создавали тончайшие пуховые платки, теперь ползала по грязному полу, вытирая чужие плевки и крошки. И знала, что это только начало. Впереди — очередная мойка посуды, ношение воды из колодца (надо выяснить где он, пригодится), стирка грубого белья в ледяной воде… И довеском — вычистить обувь Оттона.

Понимание приходило медленно, но неумолимо.

Она оказалась в ловушке. Она не знает, что это за мир, её тело слабое, а еды явно недостаточно при всём уровне её работы.

Напрямую конфликтовать она не может: даже Клара, что уж говорить про Агату, сильнее неё. Если будут лишать и так скудных порций пищи, заваливая работой, она просто умрёт.

Пока её знания и умения — пустой звук. Судя по уровню — тут хорошо если пиявками и кровопусканием не лечат. Но ничего. Выкарабкается.

Так что первоочередная задача: банально выжить. Учитывая обстановку — весьма нетривиальная задача.

Задача вторая — не дать “родственничкам” сломать её, чтобы робкая забитая Алфимия не взяла верх над боевитой и стойкой Фимой.

И третье — сейчас её тело это враг. Его надо изучить и приручить. Сделать сильным. Потому что иначе — смерть.

Вечером, запертая в своей каморке после скудного ужина (который она всё же получила — Агата, видимо, решила, что полностью обессиленная работница ей не нужна, хотя назвать едой несколько ложек какой-то жидкой каши из крупы с жучками да ещё и на прогоркшем сале мог бы лишь умирающий с голода), Ефимия Петровна сидела на жёсткой кровати. Лунный свет, пробивавшийся сквозь сто лет, не меньше, немытое оконце, выхватывал её тонкие, израненные мочалкой, тряпкой, песком руки. В ушах всё ещё звенело, голова гудела от усталости, всё тело ныло.

Она смотрела на эти чужие руки. Руки девушки-приживалки. Руки, обречённые на каторжный труд. Но где-то глубоко внутри, под пластами отчаяния и усталости, теплилась искра. Искра той самой Ефимии Петровны. Искра, пережившей голод, холод, бомбёжки и крушение империй. Эта искра ненавидела беспомощность. Эта искра анализировала.

Слабость... — подумала она, сжимая кулак. Кулак дрожал. — Но не безнадёжность. Тело можно натренировать. Ум — сохранить. Волю — закалить. Ведь выживала же она, молодая Фима, в куда худших условиях в сорок втором. Только тогда у неё были товарищи, общая цель, вера. Здесь у неё не было ничего. Кроме себя. Себя старой и себя молодой в одном хрупком сосуде.

Она выживет. Не как покорная Алфимия. А как Фима. Она найдёт способ. Она должна найти способ. Ради себя. Ради того, чтобы этот ад не стал её вечностью. Она закрыла глаза, пытаясь заглушить звон в ушах и приглушить голод. Завтра будет новый день. Новый ад. Новая битва. И она должна была начать с самого простого и самого сложного: заставить это ненавистное тело слушаться. Хотя бы немного. Хотя бы для начала — не падать от толчка.

Глава опубликована: 02.01.2026

Глава 3: "Любящая" Семья

Вечерний холод пробирал до костей даже в относительной "теплоте" главной горницы. Огонь в камине (скорее, большой печи с открытым устьем) жадно пожирал поленья, но тепло рассеивалось в сыром, плохо прогретом помещении. Дым щипал глаза и оседал сажей на уже не первой свежести побелке. Фима сидела на самом краю грубой скамьи, втиснутая между холодной стеной и массивным секретером. Её место — не за столом. Её место — в тени, на границе света и мрака, как и подобает приживалке.

Она пыталась слиться с этой тенью, стать невидимой. Пока это станет ей защитой. Каждый мускул в её новом, хрупком теле болел после дня каторжного труда: ношение бесконечных вёдер воды из колодца (оказавшегося в конце ухабистого спуска за овином), чистка загаженного хлева, бесконечная стирка грубого, почти домотканого белья в ледяной воде из того же колодца, и наконец отдраивание сапог толстого борова Оттона. Этот скот ну хоть бы почаще мылся! Руки её горели огнём, спина казалась сплошным узлом боли, а в ушах, поверх привычного звона, стоял гул истощения. Она чувствовала себя разбитой старухой, запертой в теле разбитой девчонки.

За столом, освещённом потускневшей от неправильного использования не то масляной, не то керосиновой лампой с красивым расписным абажуром (сейчас заросшим липкой грязью) и отблесками огня, восседала "семья". Тётка Агата, устроившись в главе стола, на самом почётном месте (где когда-то сидел её отец) с причмокиванием пила из красивой чашки тонкого фарфора что-то по запаху похожее на кофе. Её братец Оттон, уже изрядно навеселе, с шумом уплетал густое мясное рагу, громко чавкая и роняя куски хлеба на засаленную скатерть, пусть даже и украшенную простоватой вышивкой. Ефимия Петровна машинально отметила качество ткани — грубое льняное полотно, плохо отбелённое, с узелками и разной толщины нитью. Брак. Даже для домашнего употребления. Кузина Клара ковыряла сладкий пирог, попивая то же, что и её мамаша, из фарфоровой чашки, и восхищённо таращилась на родственничка, чья тупая физическая сила, видимо, представлялась ей вершиной мужских достоинств.

Тишину нарушила Агата. Она громко крякнула, поставив кружку, и устремила на Фиму тяжёлый, оценивающий взгляд. Взгляд хозяина, разглядывающего ненужную скотину на базаре.

— Ну что, Алфимия, — начала она, и в её голосе зазвучала фальшивая, медово-приторная сладость, от которой Фиму передёрнуло. — Отошла малость? Привыкаешь к дому? К любящей семье? — Она сделала паузу, давая яду слов впитаться. — Пора бы и о будущем подумать. Девка ты видная... ну, была видная, пока не зачахла как тряпка. Пора замуж. Сидеть на шее у родни — не дело.

Фима напряглась. Каждое слово "любящей семьи" било по нервам, как молоток. Она знала, что дальше будет. Её старые пальцы (внутри она всё ещё ощущала их, сильные, узловатые) непроизвольно впились в колени.

— Да уж, пора! — фыркнула Клара, завистливо оглядывая хотя бы остатки былой стройности Фимы. — Места за столом лишнего нет. Да и кормить лишний рот — накладно.

Оттон оторвался от миски, утирая рукавом рот. Его тупое лицо расплылось в похабной ухмылке.

— Замуж? Эту? — Он фривольно щёлкнул языком, глядя на Фиму так, что у неё по спине пробежали мурашки от омерзения. — Да кто её возьмёт, худющую да гордячку? Разве что старику Томасу на забаву. Он, слышь, баб любит молодых, чтобы покрепче были... — Он скрипуче захохотал, делая непристойный жест рукой. — ...а то сломаются! Хе-хе!

Волна ярости, горячей и всепоглощающей, захлестнула Фиму. Ефимия Петровна, пережившая войну, блокаду, потерявшая близких, выстоявшая перед лицом несправедливости системы, никогда не позволяла так унижать себя. Внутри неё рвануло: "Сволочь! Тупая, пьяная скотина! Я тебе покажу, кто сломается! Я видала таких, как ты, на фронте — их в землю вколачивали как гвозди!" Она вскинула голову, глаза, чужие глаза Алфимии, вспыхнули холодным, стальным огнём праведного гнева. Она открыла рот, чтобы выплюнуть всю накипевшую ненависть, уничтожить их словами, как когда-то уничтожала оппонентов на производственных совещаниях...

Но её тело снова предало. Грудь сжало спазмом от усталости и недоедания. Горло перехватило. Она закашлялась, глухо, надрывно, сгибаясь пополам. Кашель вырвал из неё последние силы, заставил слёзы выступить на глазах. Физическая немощь снова погасила пламя духа. Она не могла даже закричать от ярости. Она могла только кашлять, беспомощно и жалко, под хохот Оттона и презрительную усмешку Клары.

Что ж ты немощная такая — проскользнула досадливая мысль. Хотя откуда силам-то взяться? Кормят помоями, ровно ледащего поросёнка, нагружают работой, какую и здоровая-то баба не каждая потянет.

— Видишь, Оттон? — Агата покачала головой с ложным сожалением. Её голос стал особенно противным из-за ложного сочувствия. — И без того слабая, а ещё и кашляет. Кто ж такую возьмёт? Разве что... — Она прищурилась, размышляя. — Старый Хайнес, вдовец с дальнего хутора. Ему уж за шестьдесят, батраки разбежались, хозяйство в упадке. Ему бы бабу покрепче, да чтоб задарма. Он, чай, и за такую дармовую рабочую силу согласится. Да и видом он... неказист, — она зловеще усмехнулась. — Говорят, нос разбит, да и рука кривая от драки. Зато работящ. И тебя, милая, пристроит. Крепко пристроит. Не разленишься.

Картина, нарисованная Агатой, была отвратительна и страшна. Старый, грубый, уродливый мужчина. Заброшенный хутор. Работа до изнеможения. И полное бесправие. Фима сглотнула ком в горле, стиснув зубы так, что челюсти свело судорогой. Нет. Ни за что. Лучше смерть. Лучше сбежать в лес и замёрзнуть. Она чувствовала, как ногти впиваются в ладони, но эта боль была ничтожна по сравнению с внутренней пыткой.

— Или, — продолжила Агата, словно торгуясь сама с собой, — фермер Карел из долины. Мужик здоровый как бык. Жена у него третья, слышь, померла — не выдержала... — Она многозначительно замолчала. — Хозяйство большое, работников надо. А он... крутенек бывает, особенно под хмельком. Но заплатит хорошо. За твою долю в наследстве, может, и добавит...

Наследство! Слово, как кинжал, пронзило мрак отчаяния Фимы. У неё есть … наследство? Она инстинктивно насторожилась, стараясь не выдать интереса. Какое наследство? У этой затравленной девчонки?

— Наследство? — фыркнула Клара, брезгливо морщась. — Да кому оно надо, это ваше козье захолустье? Туда ещё и добираться — день пути в горы! Лачуга разваленная да десяток одичавших козлов на голых скалах! Велика ценность! Мамонька, да разве это наследство? Это обуза!

— Молчи, дура! — огрызнулась Агата, но без настоящего гнева. — За лачугу и землю хоть что-то дадут. А козлов тех... — Она махнула рукой. — ...хоть шкуры содрать. Или на мясо пустить. Всё польза. Главное — сбыть с рук нашу дорогую Алфимию да получить за неё хоть медяк. А козлиное царство — приданое. Пусть новый хозяин разбирается с этими рогатыми чертями на Козьих Скалах.

"Козьи Скалы"... "Десяток одичавших козлов"... Слова Клары и Агаты, произнесённые с презрением, ударили по сознанию Фимы неожиданной стороной. Ефимия Петровна, технолог с полувековым стажем в прядильном производстве, знавшая историю Оренбургского пухового промысла как свои пять пальцев, вдруг ощутила странный, острый толчок где-то в глубине памяти.

Козы... Горные козы... Одичавшие... "Козьи Скалы"... В её сознании всплыли пожелтевшие страницы старых книг, музейные образцы, рассказы старейших мастериц... Горные козы. Суровый климат. Грубая шерсть, но... подшёрсток! Пух! Тот самый драгоценный, тонкий, тёплый пух, из которого столетиями плели знаменитые платки! Пух, который ценился на вес золота!

Мысли закипели в голове, пока она сидела, опустив голову, чтобы не выдать вспыхнувшую надежду. Память девушки подсказывала — да, точно, есть такое место, там очень красиво, там милые белые козлята и вкусное молоко.

Фима внутренне хмыкнула, эх, девонька, домашний цветочек, попалась ты вот тварям в людском обличье… а я выгребай.

Но! С этим уже можно было как-то работать. Во-первых — Алфимия помнила, что козлята были белоснежные, как и козы, пушистые, руки помнили мягкую шёрстку животных. Даже если они и одичали — не беда, приручим снова, лишь бы не попортилась порода. И вроде там и овцы были…

Второе — “Козьи Скалы” — это горы, климат там довольно суровый, что в плюс для качества шерсти, но требует определённой подготовки и выносливости. Для неё. Молоко… ну это вторично, куда важнее шерсть.

Там наверняка есть какие-то травы, для крашения. Стоп. “Лачуга”, говорите? А с чего неплохой и крепкий дом стал лачугой? Там и фабрика была же… Любопытно. Это вы такие хреновые хозяева, или?

В любом случае — всяко не с нуля начинать.

Кипящие в груди ярость и отчаяние отступили, сменяясь профессиональным азартом, почти забытым чувством охотника за редким сырьём. Пуховые козы... Возможно... Очень возможно! Оренбург! — пронеслось в голове. Именно так! Там, на Урале, в похожих условиях, и родился знаменитый промысел! И хорошо, что она опустила голову — родня не увидела ухмылки на её губах.

Нельзя! Нельзя показывать, что она нашла выход. Смотреть в пол, чтобы скрыть вспыхнувший в них незнакомый для Алфимии огонёк интереса и расчёта. Страх наказания за любую реакцию был сильнее. Агата заметила бы. Заметила бы и заподозрила.

— Ну, что молчишь, Алфимия? — нарочито-ласково, с показной заботой спросила Агата, приняв её потухший вид за покорность. — Рада, что о тебе заботятся? Что пристроить хотят? Старый Хайнес или крепкий Карел — всё лучше, чем тут киснуть на шее у родни. Решим на днях. Неделя у тебя, небось, чтоб поправиться да принарядиться. А то в лохмотьях женихов не впечатлишь! — Она залилась грубым, самодовольным смехом, подхваченным Оттоном.

Фима сидела, сгорбившись, кулаки сжаты под грубой тканью юбки. Внутри бушевал ураган. Ярость — от того, как с ней говорят, как её продают. Страх — от перспективы стать собственностью грубого фермера или изувеченного старика. Физическое изнеможение — тело кричало о пощаде. Но теперь, поверх всего этого, теплилась искра. Маленькая, едва живая, но искра надежды и плана.

"Козьи Скалы". "Одичавшие козлы". "Лачуга". Это не просто презренное наследство. Это — потенциальный ключ. К свободе. К делу. К жизни, которую она сможет построить САМА, используя свои знания. Если, конечно, это действительно пуховые козы. Если она сможет до них добраться. Если сможет выжить там. Если...

"Нет, не "если"!" — прорезалась сквозь усталость железная воля Ефимии Петровны. — "Должна!".

Она подняла глаза, не на Агату, а на тлеющие угли в очаге. В их багровом свете отражались не слёзы отчаяния, а холодный, расчётливый огонь. Ярость не исчезла. Она трансформировалась. Из разрушительной силы в созидательную решимость. Она нашла цель. Хрупкую, опасную, почти безумную — но цель.

"Неделя, — подумала она, глядя на отсветы пламени. — Вы говорите, у меня неделя, тётушка? Хорошо. Значит, у меня есть неделя, чтобы придумать, как вас всех послать к чёрту. И добраться до своих "козлиных скал"."

Она снова опустила взгляд, приняв маску покорности. Но внутри уже клокотала не ярость бессилия, а энергия подготовки к новой битве. Самой важной битве в этой чужой, молодой жизни. Битве за наследство. За коз. За шанс. Шум в ушах стал меньше, кажется, она начала крепнуть. Отчаяние притухло, заглушённое грохотом мыслей и нарастающей решимостью.

Глава опубликована: 02.01.2026

Глава 4: Слабость Плоти

Напряжение последних дней, ледяная вода, скудная пища, постоянный страх и невыносимая усталость сделали своё дело. Тело Алфимии, и без того истощённое, не выдержало. Проснувшись на рассвете после кошмара, где старый Хайнес с кривой рукой гнался за ней по бесконечному коридору, Фима поняла: она больше не может встать.

Не просто не хочет — не может. Физически. Каждое движение вызывало волну тошноты. Голова раскалывалась так, что шум в ушах превратился в грохот кузнечного цеха. Кости ломило, как при самой сильной лихорадке в блокаду. Но хуже всего был озноб. Он бил её мелкой дрожью изнутри, несмотря на то, что она куталась в колючее одеяло. В каморке было холодно, как в склепе. Она попыталась глубоко вдохнуть — горло сжал спазм, вырвав короткий, лающий кашель. "Простуда. Сильнейшая простуда. Или воспаление лёгких на подходе", — мгновенно диагностировала её внутренняя Ефимия Петровна, вспоминая кашель в переполненных холодных бараках эвакуированного завода.

В прошлой жизни у неё были антибиотики. Тепло. Нормальная еда. Здесь...

Здесь же у неё не было ничего. Совсем ничего.

Мысль оборвалась, накрытая новой волной слабости. Она лежала, прислушиваясь к стуку собственного сердца — слишком частому, неровному. Тело Алфимии было не просто слабым — оно было на грани срыва. Оно сдавалось.

Это слабое, хилое тело, едва оправившись от болезни, заболело снова и сдавалось, умирая…

Это — всё? Это — конец? Как же обидно… едва получив шанс на новую жизнь, тут же его утратить. До слёз обидно.

Дверь распахнулась с привычным скрипом — скупердяистая новая домовладелица экономила буквально на всём. На пол лёг тусклый отсвет. В проёме возникла тень Агаты.

— Опять валяешься?! — рявкнула она, но, взглянув на Фиму, смолкла.

Даже её чёрствые глаза заметили изменения: лицо девушки было мертвенно-бледным, с лихорадочным румянцем на скулах, губы синеватые, дыхание поверхностное и частое. Женщина картинно всплеснула руками и прижала их к груди.

— Ой-ой... Занедужили никак, сиятельство? — В голосе не было ни капли сочувствия, только раздражение и злорадство. — Вот те раз! Как раз перед сватовством! Ну да ничего, вылечим.

Агата обернулась в коридор и крикнула

— Клара! Пошли кого за Маютой! Скажи, пусть приходит с пиявками да ножичком! И травки, травки пусть не забудет!

От услышанного у Фимы чуть не встали дыбом волосы, а спина покрылась испариной.

"Пиявки... Ножичком... Кровопускание".

Ужас, холодный и абсолютный, сковал Фиму сильнее лихорадки. Она помнила это! Помнила стариков в деревне её детства, умерших после такого "лечения". Помнила рассказы о средневековых эпидемиях, где кровопускание лишь уносило жизни. Это было не лечение. Это было медленное убийство!

Жажда жизни, желание не умереть мучительно от “антонова огня”, от “горячки” — сиречь от сепсиса, придали ей сил.

— Нет... — прохрипела она, пытаясь приподняться на локте. Голова закружилась, мир поплыл. — Не надо... пиявок... Не надо ножа... Воды... Чистой воды... Уксуса… обтереть… — Она выпалила обрывки знаний, отчаянно пытаясь предотвратить кошмар.

Агата нахмурилась, её маленькие глазки сузились.

— Уксусу? Ещё чего! Тратить, на такую как ты, дорогой уксус… — Она язвительно передразнила. — Откуда у тебя, дурочки, такие слова? На кой тебе эти барские прихоти? Да и неча баловать — Маюта знает, как лечить! Пиявками да травяными зельями! Как лечили её бабка да прабабка! Вставай давай, не прикидывайся! — Она грубо дёрнула одеяло, собираясь поднять девушку с постели.

Фима не удержалась. Она рухнула обратно на кровать, закашлявшись так, что слёзы брызнули из глаз. Беззащитность была унизительна. Пришла и Клара, и с любопытством вытянула шею, злорадно и жадно глядя на происходящее.

— Видишь? — торжествующе произнесла Агата. — Сама не встанет. Ладно, ужо Маюта разберётся. А ты, — она бросила взгляд на появившуюся в дверях дочь, — чего уставилась? Принеси ей водицы, раз просит. Только холодной, из колодца! Пусть освежится! — Злорадство в её голосе было очевидным.

Холодная вода для больного с лихорадкой — издевательство.

Маюта пришла быстро. Знахарка. Сгорбленная старуха, с замотанным невнятного цвета платком головой, из-под которого свисали сальные космы редких седых волос, слезящимися выцветшими глазами и вонью полубеззубого рта, запахом дешёвого самогона и немытого тела. В морщинистых руках она несла деревянный ящичек, вид которого заставил сердце Фимы бешено колотиться. Она знала, что там: ржавые ланцеты, банки для пиявок, грязные тряпки. Инструменты пытки под видом медицины.

Бабка, сопровождаемая Агатой, которая шла с довольным лицом, вошла в каморку Фимы и водрузила свой инструментарий на столик.

Затем она наклонилась над девушкой — Фима даже задержала дыхание, настолько сильным был смрад от старухи. Та, словно не замечая этого, рукой, которую не мыла явно от рождения, потрогала её лоб, оставив острое желание потом помыть и протереть спиртом.

— О-о, дитятко... — сипло прошамкала Маюта, качая головой. Агата, стоя поодаль, внимательно следила за происходящим. — Занедужило? Кровушка застоялась, грязная... Надо выпустить лишнюю, почистить! Пиявочки поставлю, а то и ножичком трону... — Она потянулась к ящику.

Паника придала Фиме силы. Она отползла к стене, прижавшись спиной к холодным камням.

— Нет! — выдохнула она, глядя на знахарку широко открытыми от ужаса глазами. — Не трогай меня! Уйди! Мне нужна чистая вода! Кипячёная! Если вам понятней — варёная! Чистые тряпки! Травяной чай! Отвар! А не твоя грязь! — Каждое слово давалось с трудом, но в голосе звучала такая неподдельная, животная сила страха и отвращения, что Маюта отшатнулась.

— Чистые тряпки? Варёная вода? — Агата, наблюдающая за происходящим с порога, вскипела. — Да ты совсем рехнулась, девка! Маюта, не слушай её! Делай своё дело! Она бредит!

— Не бредит она, — неожиданно мрачно проговорила бабка, пристально глядя на Фиму. Её мутные глаза вдруг показались не такими уж глупыми. — Слова-то какие... "Кипячёная"... "Чистые"... Будто барыня какая... Или... — Она не договорила, но в её взгляде мелькнуло что-то похожее на суеверный страх. — Нечисть, што ль, в неё вошла? От страха да болезни?

— От дурноты! — рявкнула Агата, но в её голосе тоже прокралось сомнение. Странные слова больной, этот внезапный, не свойственный Алфимии огонь в глазах... — Ладно! Ставь пиявок и всё! Или ножом тронь, если надо! Главное — чтоб к завтрему на ногах была! А то завтра Хайнес с сыном заглянуть хотят, посмотреть на товар!

Слова "товар" и "Хайнес" подействовали на Фиму сильнее угроз Агаты. Мысль о том, что её могут вытащить в таком состоянии на смотрины к тому уродливому вдовцу, была невыносима. Но мысль о пиявках и ноже — ещё страшнее.

Маюта покачала головой, глядя на белую, но с лихорадочным румянцем Фиму, вцепившуюся в бедное одеяло, и готовую драться, но не позволить пустить себе кровь или поставить пиявок.

Может и верно — блажная девка, или одержимая какая… ну её… бед потом с этих господ не оберёшься.

Агата сердито поджала губы. Всё пошло не по её плану.

— Воды... — снова застонала Фима, уже почти теряя сознание от жара и ужаса. — Кипячёной... Чистой... И... и ромашки... Пожалуйста... — Последнее слово вырвалось вопреки её гордости. Мольба. Отчаяние.

Маюта переглянулась с Агатой. Знахарка явно не хотела связываться с "нечистью" или "одержимой". Агата же раздумывала: если девка сдохнет от пиявок — наследство, которое должно подтвердить наличием здоровой и достигшей определённого возраста наследницей (вот пообещала ж братцу, жаль помер раненько, завещание не переправив!) и возможная плата от Хайнеса пропадут. А если дать ей этой дурацкой кипячёной воды да ромашки и чего там ещё? Ну и что? От них не убудет… А девка ещё и благодарна будет!

Фима буквально видела колебания на жёстком некрасивом лице “тётушки”. И наконец та решилась.

— Ладно! — буркнула Агата. — Клара! Вели девкам с кухни — пусть чугунок воды взгреют… и травы какой нарвут, ромашки что ли! Пусть ей…

Клара ухмыльнулась и убежала. А Агата развернулась к знахарке

— Так. Маюта, ты покамест не трожь её. Посмотрим, поможет ли её барское лечение. Не поможет — завтра своё сделаешь. Оно вернее будет всякого этого. Мы вон лечились так всегда — и ничего. А то взяли моду… И чтобы к завтрему ты, девка, была здорова! Не то…! — Она повернулась и вышла, громко хлопнув дверью.

Маюта, бормоча что-то невнятное под нос о "барыгах" и "нечистой силе", нехотя убрала ящик. Она плюнула в угол каморки и вышла вслед за Агатой.

Фима осталась одна. Дрожь била её с новой силой. Каждый вдох был пыткой. Температура затуманивала сознание. "И померла б малахольная!" — злобный шёпот Агаты звучал у неё в ушах. "И померла б..."

Это было бы так легко. Перестать бороться. Позволить слабости тела поглотить слабеющий дух. Отдаться лихорадке. Или дождаться завтрашнего визита грязной и вонючей бабки с ножом... Смерть казалась избавлением от этого ада: от Агаты, Оттона, Клары, от перспективы Хайнеса, от этой немощной плоти, от чужого, враждебного мира...

Тьма звала. Она была тёплой, обволакивающей, обещающей покой. Забытье. Конец борьбе. Ефимия Петровна устала. Очень устала. За восемьдесят лет. За эти бесконечные дни в аду Алфимии. Её рука, чужая, горячая рука, бессильно упала на грудь. Закрыть глаза... И всё...

И вдруг... В глубине сознания, сквозь туман жара и отчаяния, всплыл образ. Не Хайнеса. Не грузовика. Не цеха.

Образ коз. Одичавших, с колтунами, на фоне горных скал. "Козьи Скалы". Пух. Тот самый, драгоценный, тёплый пух. Оренбург. Знания. Дело. Свобода. Шанс построить что-то своё. Не здесь. Не под пятой Агаты или Хайнеса, или ещё кого-нибудь, кто посчитает её лёгкой добычей.

Там. В горах. С козами.

Это был миг выбора. Между тьмой и искрой. Между капитуляцией и борьбой. Между смертью Алфимии и жизнью Фимы.

“Здесь это вам не тут” — в памяти всплыло любимое присловье одного из военных или рабочих, с кем её когда-то свела судьба в той, другой жизни. Эта мысль прозвучала не как крик, а как звук боевой трубы.

Тихо, но с невероятной плотностью. Это была не бравада. Это была констатация факта, фундаментальной истины её существа. Она — Ефимия Петровна. Она пережила голод, который убивал миллионы. Пережила войну, стиравшую города в порошок. Пережила крушение страны и возрождение отрасли. Она выстояла перед лицом всего. И она не сдастся сейчас. Не здесь. Не из-за простуды и своры деревенских уродов!

Энергия, казалось, взялась из ниоткуда. Из глубин вековой воли. Она заставила себя приподняться, опираясь на локоть. Голова кружилась, но она сжала зубы. Она будет бороться. За эту жизнь. За этот шанс. За свои Козьи Скалы.

Дверь приоткрылась. Клара, брезгливо морщась, внесла глиняную кружку с паром и пучок ромашки, брошенный сверху.

— На, твоя чистая вода с сорняками, — бросила она, ставя кружку на сундук так, что половина воды расплескалась. — Только не помри тут, а то убирать за тобой! — Она скрылась, хлопнув дверью.

Фима посмотрела на кружку. На ромашку. Это была крошечная победа. Добытая её волей. Она доползла до края кровати. Каждое движение было мукой. Она взяла кружку — руки дрожали. Вода была горячей, но чистой. Кипячёной. Она сунула в неё пучок ромашки, разминая цветки пальцами, чтобы отдать больше эфирных масел. Примитивно, но лучше, чем ничего. Потом, собрав все силы, она сняла свою потную, грубую рубаху. Используя чистый угол одеяла (единственное, что было относительно сухим) и тёплую воду из кружки, она начала обтирать дрожащее тело. Снижать температуру. Физически. Гигиенично. Как она делала это в госпитале в войну для раненых.

Ткань, и так не слишком чистая, от этих действий стала ещё грязнее. Судя по всему, эти руководствовались принципом “два сантиметра не грязь, а на три само отвалится”.

После очень условной “ помывки” стало полегче, вернулось ощущение хоть какой-то чистоты, хоть какого-то контроля над ситуацией.

Она медленно, маленькими глотками, выпила оставшийся тёплый ромашковый чай. Горечь травы смешалась со слабостью, но внутри что-то теплело. Не только от чая.

Она укрылась одеялом, уже не так сильно дрожа. Лихорадка не отступила, боль не ушла, слабость оставалась всепоглощающей. Но она пережила атаку тьмы. Она отказалась сдаться. Она использовала свои знания, чтобы отвоевать крошечный плацдарм.

Маюта с пиявками подождёт. Хайнес подождёт. Агата подождёт. Вся эта свора жадного воронья — подождёт. Сейчас её война была с болезнью. И оружием были чистая вода, ромашка, обтирания и её непоколебимая, выкованная в огне двадцатого века воля.

"Выживу, — подумала она, закрывая глаза, но уже не для того, чтобы умереть, а чтобы собраться с силами. — Потому что героиня — это я. И у меня есть горы. И козы. И дело."

Звон в ушах теперь звучал как далёкий набат. Набат к новой битве. И она была готова.

Глава опубликована: 02.01.2026

Глава 5: Козье Наследство

Солнечный луч, пробившийся сквозь дыру в грязной холстине, упал прямо на лицо. Ефимия Петровна зажмурилась. Лихорадка отступила, но оставила после себя выжженную пустыню. Слабость была всепоглощающей, каждая кость, каждый мускул ныли глухой, изматывающей болью. Дышать было легче, но кашель всё ещё цеплялся за горло, напоминая о близкой схватке со смертью и знахаркой.

Она должна встать — просто потому что иначе её просто поволокут за ворот к алтарю и прости-прощай, свобода и самостоятельность. Ну уж нет…

Шанс на свободу и право решать за себя она не упустит. Только б набраться сил.

Она лежала, прислушиваясь к шуму дома. Грохот котла на кухне, грубый окрик Агаты на кухарку и служанок (парочка каких-то девок осталась в доме, эта жадоба не всех разогнала, пытаясь сэкономить каждый медяк), тупое бормотание и гогот Оттона где-то во дворе. "Смотрины". Слово висело в спёртом воздухе каморки, как ядовитый паук. Старый Хайнес мог появиться в любой день. Возможно, сегодня. Страх, холодный и липкий, сковал её сильнее слабости. Нет. Нельзя больше лежать. Нужно действовать. Нужно узнать.

Она заставила себя подняться. Мир поплыл, в глазах потемнело. Пришлось ухватиться за тумбочку и спинку кровати, пережидая волну головокружения. Тело Алфимии — хрупкая скорлупа, треснувшая после болезни. Но внутри — стальной каркас Фимы. Она медленно, как древняя старуха, оделась в грубую, пропахшую потом и дымом одежду. Каждое движение отзывалось болью и напоминало о том, как легко её можно было сломать вчера. Как легко сломают, если она не убежит.

Выйти из каморки было первым испытанием. Выйти из дома — вторым. Агата зорко следила за ней, как паук за мухой, попавшей в паутину. Её злые глазки светились подозрением и злорадством при виде того, как Фима, бледная как смерть, ковыляет по сеням, опираясь о стену.

— Ожила, милая? — прозвучало от “любящей” тётушки. — Чудесное твоё лечение! Варёная водица да ромашка сорная! Я так теперь всякую занемогшую бездельницу лечить стану! — Яд сочился от каждого слова, каждого звука. — Теперь уж не прикидывайся бессильной. Посуда не мыта, да и полы тоже, вода не принесена. Бери ведро и марш к колодцу! И смотри не расплескай, а то узнаешь, как розги по спине гуляют!

Унижение жгло. Приказ, как собаке. Но Фима сглотнула ком ярости. Это был шанс. Выйти из дома. Поговорить со слугами. Собрать крохи информации. Она опустила глаза, приняв маску покорной, измученной Алфимии.

— Хорошо, тётушка, — прошептала она, сделав голос максимально слабым и безжизненным. — Сейчас... принесу.

Агата фыркнула, удовлетворённая видимостью смирения.

— И поживее! Обедать скоро! Поторопишься — пожрёшь ещё тёплое!

Фима внутренне пожелала мерзкой бабе провалиться в нужник.

Путь к колодцу за овином превратился в крестный ход. Каждый шаг давался ценой невероятных усилий. Ноги подкашивались, спина пронзительно ныла, голова кружилась. Солнце, казалось, било прямо в темя. Она шла, цепляясь за стены сарая, за забор, чувствуя себя последней ничтожной тварью на этой божьей земле. Восемьдесят лет... И вот к чему пришла: еле волочит ноги с ведром к колодцу, под страхом порки...

У колодца, к её облегчению, никого не было. Но это означало лишь отсрочку. Нужно было найти кого-то, кто знает. Кто-то из прислуги. Старуха-кухарка Глена? Молоденькая горничная Ланка? Молчаливый конюх Йохан? Все они относились к Алфимии с таким же презрением, как и нынешние хозяева усадьбы, видя в ней дармоедку и неудачницу. Но, возможно, их можно разговорить. Фима знала, что презрение часто идёт рука об руку с болтливостью.

Она с трудом набрала полведра воды (поднять полное было не под силу), поставила его на край сруба и присела на корточки, делая вид, что ловит дыхание. Ждать. Ждать и слушать. И надеяться.

Её молитва была услышана. Из-за угла овина показалась Ланка, горничная лет пятнадцати, с пухлыми щеками и вечно недовольным выражением лица. Она несла корзину с грязным бельём — видимо, к речке.

— О, Алфимия! Жива? — Девица остановилась, оглядывая Фиму с нескрываемым любопытством. — Слышала, бабка Маюта к тебе ходила. Пиявки ставила? Страшно? — В её глазах горел неприятный огонёк жажды подробностей чужих страданий.

Фима снова сглотнула ярость. Пиявки... Да я бы ей сама поставила… Ещё лучше — Агате — на язык и задницу. Но внешне лишь слабо покачала головой.

— Нет... не ставила... — прошептала она, закашлявшись для убедительности. — Тетушка... говорила... о наследстве... — Она сделала паузу, глядя на Ланку сквозь полуприкрытые веки. — О... Козьих Скалах... Это... далеко?

Та пренебрежительно фыркнула, ставя корзину на землю. Она явно обрадовалась возможности посплетничать и выказать своё превосходство.

— Далече! День пути, а то и больше! В горы, в самую глушь! Чего туда соваться? Там же только твой дедовский хлев разваленный да земля, где камни да колючки растут! И козлы твои одичалые! — Она с презрением скривила губки. — Тётка Агата правильно говорит — только хлопот с ними! Шкуры драные, тощие! Хрен с них шерсти добудешь — одна колючка да колтуны! Велика ценность!

"Хлев разваленный... Земля... Одичалые козлы... Шерсть... Колтуны… Странно — если память Алфимии говорит о вполне крепком доме, хотя когда это было… и козы ухоженные были — или это какая-то крохотная ферма, где хозяев просто привечали арендаторы? Надо разобраться"

Каждое слово Ланки било по сознанию Фимы, но не как оскорбление, а как мозаика, складывающаяся в потенциальную картину. Она продолжала играть роль слабой, едва интересующейся.

— А... дом там есть? — спросила она тихо, делая вид, что едва слушает.

— Дом? — Девица хохотнула. — Лачуга, дырявая как решето! Крыша провалилась! Да и зачем он там? Кому в такой глуши жить? Разве что козлов пасти! — Она снова фыркнула. — Тётка Агата только и рада, что тебя туда пристроить да лачугу с козлами на шею Хайнесу или Карелу спихнуть! Сама бы, небось, и гроша ломаного за это не дала! — Довольная своей осведомлённостью и язвительностью, Ланка подхватила корзину. — Ладно, болтать некогда! Бери своё ведро да неси, а то тётка отдерёт! — Она пошла прочь, оставив Фиму одну у колодца.

"Лачуга... Пристроить на шею Хайнесу... Козлы... Колтуны..." Фима сидела на корточках, глядя в мутную воду в ведре. На её лице, в глазах постороннего наблюдателя, было бы написано лишь глухое отчаяние и покорность судьбе. Но внутри бушевал ураган мыслей, зажжённый словами Ланки. Мозг Ефимии Петровны, технолога экстра-класса, отбрасывал презрительные эпитеты и вычленял суть.

Итак. Козы. Возможно одичавшие. И в детских воспоминаниях Алфимии всё ж просто маленькая молочная ферма. Это важно — потому что пуховые и молочные, это всё же есть разница.

Но в тех же воспоминаниях — пушистые козы и козлята, с густой, мягкой шёрсткой, и ещё овцы. Значит, всё же есть с чего брать сырьё. Поработать бы с породой, но… Однако — живут в горах, следовательно, к холоду приспособлены. В отличие от неё.

Колтуны… Не страшно. Это решается регулярным вычёсыванием, ну а у овец — стрижкой и правильным содержанием.

Ланка — дура, считающая, что попала в рай. Фима злорадно ухмыльнулась, припомнив сальные взгляды Оттона, провожающие ладную фигурку горничной. Что там она ещё говорила? “Шерсти не добудешь — одна колючка”?

Ха! Ей не шерсть нужна — пух! Хотя и шерсть, если правильно обработать да спрясть, её ж с руками рвать станут: Фима хорошо помнила грубоватые на ощупь, зато тёплые мотки шерсти натуральных цветов.

“Разваленный хлев” — значит было и производство! Хлев не просто так. Там держали животных, опять ж девка явно с чужого голоса говорит, той же Агаты — а той пусть и простой, да крепкий дом по сравнению с её запросами и впрямь мог показаться… “хлевом”. Не важно — были б стены да крыша над головой — а руки и голова помогут сделать всё это настоящим золотым дном.

Глушь? Ой, да просто великолепно! Никого над ней, она сама себе хозяйка — а главное: туда не полезут Агата с семейством, или те ж “женишки”!

Глупая девчонка даже не представляла, какой драгоценный секрет походя выболтала той, кого считала даже ниже себя.

"Ой, велика ценность!" — презрительные слова Ланки эхом отозвались в её памяти. Ирония сквозь слёзы. Да, со стороны — жалкие, никому не нужные руины и тощие козлы. Но для неё... Для неё, знающей истинную ценность козьего пуха, умеющей его обрабатывать, прясть, вязать... Это был КЛЮЧ. Это был ШАНС. Это была СВОБОДА, зашифрованная в колтунах одичавших коз!

Фима, отдышавшись, поволокла ведро к дому, строя план действий.

Первое и главное — убежать отсюда и добраться туда. А значит — делать вид, что смирилась, что покорна и послушна, но между тем подготовиться к побегу. Вряд ли ей дадут много времени на сборы, если вообще дадут.

Горы. Там холодно. А она после болезни, да и вообще тело слабое. Одежда. Тёплая. Крепкая. Добротная. Надо посмотреть, что там в вещах её предшественницы, и перед побегом натянуть на себя всё, что может пригодиться, если конечно Агата с Кларой не обобрали её до нитки. А то могли, твари жадные, судя по тому, как она сейчас одета.

Дальше — увидеть всё своими глазами. Понять, насколько всё плохо. Инструменты, постройки, козы — и, конечно, люди. Потому что в одиночку при всех её знаниях и умениях она не сможет много сделать.

Выжить и пережить зиму. В конце концов, она и в худших условиях выжила — неужели не сможет теперь? Сможет!

Восстановить разрушенное и усовершенствовать имеющееся? Да! Не сможет сама — так найдёт людей, кто умеет или знает.

И наконец — начать производить что-то. Это — начало пути к независимости.

План был безумным. Авантюрным. Почти невыполнимым для истощённой девчонки в незнакомом, враждебном мире. Но он был. Конкретный. Осязаемый. Основанный не на пустой надежде, а на профессиональной оценке потенциала и её уникальных знаниях.

Фима тяжело опустила ведро возле огромной бочки, от которой тянуло затхлостью — мыли её последний раз очень давно. Если вообще мыли. Головокружение вернулось, но теперь его оттесняла новая энергия — энергия цели. Она взяла ведро. Вода расплескалась, обливая её худые ноги в стоптанных башмаках. Она не обратила внимания. "Козьи Скалы... Оренбург... Пух..." Эти слова звучали в её сознании словно набат — громче окриков Агаты, громче страха перед Хайнесом.

С усилием подняв ведро, по приступке поднялась, чтобы перелить через край — опрокинула ведро в бочку. Спустилась.

И снова пошла к колодцу, тщательно продумывая, что и как надо сделать, чтобы сбежать и добраться до пункта назначения. Шаги были шатким, но более уверенными, чем раньше. Она знала, куда идёт. Не только к колодцу — и обратно с тяжёлыми вёдрами. Она шла к своему спасению. Через боль. Через страх. Через унижение. Она шла к своим козам. Ирония судьбы? Да. Но это была ЕЁ ирония. ЕЁ шанс. И она ухватится за него мёртвой хваткой.

"Велика ценность, Ланка? — подумала она с горькой усмешкой, глядя на закрытые, начавшие ветшать главные здания усадьбы, которыми неумело управляла Агата, ютившаяся во флигеле. — Ты даже не представляешь, какая..." Она вошла в сени, неся своё ведро и свою новорождённую, безумную надежду. Лицо её было по-прежнему бледным и покорным, но глубоко в глазах, чужих глазах Алфимии, была теперь не только покорность. Там горел новый, стальной огонь. Огонь Оренбурга. Огонь свободы.

Глава опубликована: 02.01.2026
И это еще не конец...
Отключить рекламу

Фанфик еще никто не комментировал
Чтобы написать комментарий, войдите

Если вы не зарегистрированы, зарегистрируйтесь

↓ Содержание ↓

↑ Свернуть ↑
Закрыть
Закрыть
Закрыть
↑ Вверх