|
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
|
Солнечный луч, тёплый и густой, как мёд, падал из огромного окна прямо на пол, разбиваясь на тысячу золотых зайчиков на светлом паркете. Воздух в гостиной пах летом, рекой и свежезаваренным чаем с мятой.
Я сидел на широком подоконнике, прислонившись спиной к прохладному стеклу, и перебирал струны гитары. Звук выходил чистым, бархатным, наполняя комнату ленивой, никуда не спешащей мелодией. Под пальцами сами складывались аккорды — что-то лиричное, немного грустное, о чём-то далёком и прекрасном, чего я на самом деле никогда не видел, но о чём мог мечтать.
Напротив, развалившись в огромном кожаном кресле, сидел Андрей. Он был весь в ярких красках — кислотно-зелёная футболка, разноцветные носки, — и что-то быстро и азартно рисовал в своём скетчбуке, изредка поглядывая на меня и подпевая мотиву под нос. Мы не говорили. Не нужно было. Музыка и тихое шуршание карандаша по бумаге были самым естественным языком в этом мире, полном покоя.
За дверью на кухне слышался равномерный стук ножа по разделочной доске — мама резала что-то к ужину. Пахло ванилью и корицей — она, наверное, пекла пирог. Яркое пятно её желтого фартука мелькало в дверном проёме.
Это была картина. Идиллическая, законченная, как самая дорогая открытка. Наша большая светлая квартира в самом центре Омска, с панорамными окнами, из которых был виден широкий, неторопливый Иртыш, окрашенный в золото заката. Мир за стеклом был большим, добрым и полным возможностей. Я знал это. Мы все это знали.
Ключ щёлкнул в замке. Дверь открылась, и в квартиру вошёл отец. Не просто вошёл — вплыл, заполняя собой пространство. Он был в хорошем, слегка помятом после рабочего дня костюме, в одной руке — дипломат, в другой — увесистый пакет из дорогого супермаркета.
— Всем привет, мои таланты! — его голос, громкий и раскатистый, разнёсся по квартире, сметая тишину. — Влад, опять засёк? Андрюха, что это у тебя за радуга на носках, а? Лена, я купил ту самую колбасу, и вина красного, хорошего!
Он поставил пакет на пол, скинул пиджак, и его лицо, обычно немного уставшее к вечеру, сейчас светилось удовлетворением. Он подошёл ко мне, потрепал по волосам.
— Мелодия что-то грустная, сынок. Спой что-нибудь бодрее! Жизнь-то удалась!
Мама вышла из кухни, улыбаясь, вытирая руки о фартук.
— Ужин через полчаса. Саша, не разбрасывай вещи.
— Да ладно, сейчас приберу! — отец махнул рукой, но пиджак так и остался лежать на спинке стула. Он достал из пакета бутылку вина, покрутил её в руках, любуясь играющим в стекле светом. — Вот это — жизнь. Своя квартира. Вид на реку. Семья. Человек должен уметь ценить такие моменты.
Он говорил это с такой непоколебимой уверенностью, словно заказывал погоду. И мы верили. Как же не верить? Перед нами было живое доказательство — он добился. Работал. Строил. И построил вот это. Наш маленький, идеальный мир в золотой рамке из заката.
Андрей фыркнул, дорисовывая какую-то закорючку.
— Дядя Саша, вы прям как из рекламы банка.
— А что, правильно в рекламе говорят! — рассмеялся отец. — Будешь много и хорошо работать — будет тебе и квартира с видом, и колбаса самая лучшая! — Он подмигнул мне. — Только вот гитара — это для души, сынок. А для жизни нужно что-то посерьёзнее. Но это ты ещё успеешь понять.
Он прошёл на кухню, обнял маму за талию, что-то сказал ей на ухо. Она рассмеялась, слегка оттолкнула его. В их смехе не было ни тени усталости или раздражения. Была лёгкость. Та самая, которая бывает только у людей, уверенных в завтрашнем дне.
Я снова взял аккорд. Мелодия потекла тише, задумчивее. Я смотрел в окно. На реку. На огни начинающего зажигаться города. И мне казалось, что этот момент, этот вечер, этот запах домашнего пирога и звук голосов родителей на кухне — это и есть та самая «настоящая жизнь». Крепкая, надёжная, как скала. На неё можно опереться. В ней можно спрятаться от любых бурь.
Я не знал тогда, что скалы бывают полыми внутри. Что их благополучие может держаться на песке. И что однажды, совсем скоро, этот идиллический вечер станет тем самым якорем памяти, о который будет разбиваться всё последующее отчаяние. Станет мерцающим миражом, к которому будет больно возвращаться даже в мыслях.
Но пока что я просто играл. Андрей рисовал. Мама готовила ужин. Отец наливал себе бокал вина, чтобы отпраздновать ещё один удачный день в цепи таких же удачных дней.
И никто из нас не слышал тихого, настойчивого скрежета, который уже начался где-то глубоко в фундаменте нашей идеальной жизни. Скрежета подходящей беды.
Тот вечер начался так же, как и сотни других. Я сидел у себя в комнате, пытаясь «приручить» сложный пассаж в новой пьесе для гитары. Пальцы путались, звук дребезжал, и я уже собирался в десятый раз начать заново, когда услышал звук ключа в замке. Но это был не привычный, уверенный щелчок. Ключ долго и неумело скребся по металлу, будто его пытался вставить слепой. Потом — громкий стук о косяк, сдавленное ругательство.
Тишина в прихожей повисла странная, натянутая. Обычно отец, заходя, тут же громко здоровался, швырял ключи в блюдце, снимал обувь. Сейчас было тихо. Слишком тихо.
Я отложил гитару, прислушался. Из гостиной донёсся голос матери. Не весёлый, не усталый — сдавленный, осторожный.
— Саша? Ты.. всё в порядке?
Ответа не последовало. Только тяжёлое, шумное дыхание и звук падающей на пол куртки. Потом шаги — не твёрдые, отчётливые, а шлёпающие, неуверенные — направились на кухню.
Меня как будто током ударило по спине. Я знал этот звук. Слышал его однажды, давно, когда отец вернулся с корпоратива. Но тогда это было один раз. И он был не «пьяный», а «весёлый». Сейчас звук был другим. Тяжёлым. Жалким.
Я поднялся с кровати, подошёл к двери. Не открыл. Прислонился ухом к дереву. Сердце начало глухо колотиться где-то в горле.
На кухне хлопнул холодильник. Послышалось бульканье наливаемой воды. Потом — голос отца. Но это был не его голос. Это был сиплый, спотыкающийся, странно растягивающий слова бас.
— Всё.. всё в порядке, Лен. Просто.. устал. Голова.
— Ты выпил, — голос матери прозвучал не как вопрос, а как приговор. В нём не было ни гнева, ни упрёка. Была усталая, горькая констатация факта. Как будто она этого ждала. Долго ждала.
— Чуть-чуть. С коллегами. Для связей, понимаешь? — отец попытался ввернуть в голос привычную бодрость, но получилось жалко и фальшиво. — Без этого сейчас никуда. Контракт большой обсуждали…
— Какой контракт, Саша? — мать перебила его. Её голос стал тише, но от этого ещё острее. — Ты же уже две недели говоришь про «большой контракт». А денег в дом не принёс ни копейки. Напротив. Я снимала с карточки на продукты вчера, а там…
— Будет! — рявкнул отец внезапно, и я вздрогнул за дверью. Хрустнул стул, будто он встал, опираясь на него. — Будет всё! Не твоего ума дело! Сиди, занимайся домом, а я.. я голову ломаю, как нам выжить!
Тишина. Густая, леденящая. Потом шёпот матери, такой тихий, что я едва разобрал слова:
— Выжить? У нас есть квартира, Саша. Есть сбережения. Твоя зарплата. О каких «выжить» ты говоришь?
Стул грохнулся на пол. Отец закричал. Не на мать. Просто кричал, срываясь на хрип.
— Ты ничего не понимаешь! Ничего! Мир не такой, как в твоих книжках! Тут зубами вырывать надо, иначе сожрут! А ты про сбережения… Сбережения! — Он что-то сильно ударил кулаком по столу. Прозвучал звон разбитой посуды.
Я не выдержал. Рука сама потянулась к ручке, толкнула дверь. Я вышел в коридор. Стоял в его конце, в тени, и смотрел на освещённый проём кухни.
Отец стоял, прислонившись к столу. Его рубашка была расстёгнута, галстук болтался на шее, как петля. Лицо было красным, опухшим, глаза мутными и пустыми. Он не был злым. Он был.. сломленным. Жалким. Как большой, сильный пёс, который запутался в собственной цепи и теперь рычал от бессилия.
Мать стояла напротив, прижимая к груди полотенце. Её лицо было белым как мел. Но слёз не было. Было что-то худшее — тихое, бездонное отчаяние.
— Влад, иди в комнату, — сказала она, не глядя на меня.
— Нет, — выдавил я. Голос мой прозвучал тонко, но чётко. — Что происходит?
Отец повернул ко мне свою тяжёлую, неповоротливую голову. Усмехнулся. Кривая, пьяная усмешка.
— А, философ! Музыкант! Пришёл отца учить? Иди, бренчи свои песенки. Пока есть на что гитары покупать.
— Саша, замолчи, — прошептала мать.
— Я не замолчу! — он снова ударил кулаком по столу. — Все тут умные! Все меня учат! А кто деньги в дом носит? Кто крышу над головой держит? Я! А вы.. вы паразиты!
Слово «паразиты» повисло в воздухе, ядовитое, невыносимое. Мать зажмурилась, как от удара. Во мне что-то оборвалось. Какая-то последняя нить, которая до этого момента держала образ отца — сильного, успешного, хоть и немного далёкого.
— Мы не паразиты, — сказал я, делая шаг вперёд. Ноги были ватными, но я заставил их двигаться. — Мама работает. Я учусь. А ты.. ты пьяный.
Отец замер. Его мутные глаза сфокусировались на мне. В них мелькнуло что-то — не ярость, а что-то вроде изумлённой боли. Потом это сменилось новой волной пьяного гнева.
— Ах, так? — он заковылял ко мне. От него пахло перегаром, потом и чем-то горьким, отчаянным. — Значит, я пьяный? А кто тебя кормит, умник? Кто эту квартиру купил? Неблагодарный щенок!
Он поднял руку. Не для удара. Просто ткнул толстым, дрожащим пальцем мне в грудь. Прикосновение было грубым, влажным, отвратительным.
— Саша, не трогай его! — крикнула мать и бросилась между нами, отталкивая отца.
Он отшатнулся, потерял равновесие и грузно рухнул на стул, который мать успела подставить. Сидел, тяжело дыша, уставившись в пол. Вдруг его плечи задрожали. Он опустил голову в руки и.. заплакал. Тихо, по-детски всхлипывая.
— Прости.. простите, — бормотал он сквозь слёзы и пьяную кашу во рту. — Я не хотел… Просто.. всё летит к чёрту, Лен. Всё. Ставки.. я проиграл. Всё проиграл.
Слово «ставки» упало в тишину кухни, как отравленная игла. Мать замерла, будто превратилась в статую. Потом медленно, очень медленно, обернулась и посмотрела на меня. В её глазах был немой ужас. И мольба: Уходи. Не слушай.
Но я уже слышал. И понимал. Пазл, который не складывался последние месяцы — пропадающие деньги, нервозность отца, его вечные разговоры о «больших сделках» и «временных трудностях» — вдруг сложился в уродливую, отвратительную картину.
Азартные игры. Ставки. Долги.
Отец не строил будущее. Он проигрывал наше настоящее. Наше «идеальное» настоящее с видом на реку и запахом пирога.
Я посмотрел на этого большого, плачущего человека, который когда-то казался мне скалой. И увидел только развалины. Слабые, жалкие, опасные развалины.
— Влад, иди, пожалуйста, — снова сказала мать, и в её голосе уже была не просьба, а отчаянная команда. — Всё будет хорошо. Я разберусь.
Я хотел что-то сказать. Крикнуть. Спросить. Но слова застряли в горле комом. Я лишь кивнул, развернулся и пошёл обратно в свою комнату. Шаги мои гулко отдавались в тишине квартиры.
Я закрыл дверь. Не сел. Не лёг. Прислонился к ней спиной и медленно сполз на пол. Снаружи доносились приглушённые звуки: шёпот матери, всхлипывания отца, потом — звук его тяжёлых шагов, удаляющихся в спальню. Хлопнула дверь.
Наступила тишина. Но это была не прежняя, мирная тишина. Это была тишина после взрыва. Тишина, в которой слышно, как рушатся миры.
Я сидел на полу, обхватив голову руками, и пытался осмыслить то, что только что произошло. Мой отец — игрок. Пьяный, сломленный, опасный. Наши «сбережения» — скорее всего, миф. Наша «надёжная» жизнь — карточный домик, который уже начал крениться.
И самый страшный звук — это не его крик, не брань. Это было его рыдание. Звук абсолютной, беспомощной слабости того, кто должен был быть сильным.
Я сидел в темноте и чувствовал, как подо мной уходит почва. Тот самый прочный пол нашей светлой квартиры с видом на реку оказался тонким льдом. И лёд только что треснул.
Вначале это были мелочи. То, на что можно было не обратить внимания, списать на собственную забывчивость или «домового». Мама неделю не могла найти свой серебряный подстаканник, подаренный бабушкой. «Наверное, куда-то задвинула», — вздыхала она, перерывая сервант. Потом пропал набор отвёрток отца из ящика в прихожей. «На работе, наверное, оставил, занесу завтра», — бурчал он, избегая взгляда. Пропала моя новая, дорогая куртка, купленная на день рождения. Я обвинил Андрея, который мог по ошибке уйти в ней — он любил яркое. Но Андрей клялся, что не брал.
Атмосфера в квартире стала тягучей, как сироп. После того пьяного вечера отец будто съёжился. Он приходил с работы молчаливый, мрачный, сразу закрывался в кабинете или ложился спать. От него не пахло алкоголем. Но пахло чем-то другим — страхом. Липким, тошным страхом, который висел в воздухе и въедался в обои. Он перестал рассказывать о работе, перестал громко смеяться, перестал покупать «ту самую колбасу». Он стал тенью, бледной копией того громкого, уверенного мужчины, который когда-то заполнял собой пространство.
Мама ходила по дому, словно по стеклу. Её улыбка стала напряжённой, глаза постоянно бегали, высматривая что-то. Она не спрашивала отца напрямую. Но вечерами, когда он спал, она тихо рылась в его бумагах на столе в кабинете. Я видел это однажды, когда вышел ночью попить воды. Она сидела в луче настольной лампы, листая какие-то счета, квитанции, и её лицо было серым, как пепел. Увидев меня, она резко захлопнула папку и сделала вид, что ищет книгу.
— Влад, ты чего не спишь?
— Жажда.
— Попей и ложись.
Она говорила это шёпотом, хотя отцовская спальня была в другом конце квартиры. Мы все стали говорить шёпотом. Боялись разбудить не сон, а что-то другое. Какой-то спящий вулкан, который клокотал под тонким слоем нашего быта.
А потом пропала камера. Цифровая, хорошая, японская. Отец купил её в командировке два года назад, хвастался, холил и лелеял. Она хранилась в специальном футляре на верхней полке шкафа в гостиной. В одно утро футляр оказался пустым.
Отец, обычно сонный и молчаливый за завтраком, вдруг взорвался.
— Лена! Где камера?
Мама, помешивая кашу на плите, вздрогнула.
— Какая камера?
— Моя! Sony! Она была в шкафу! — его голос сорвался на крик. Он вскочил, подбежал к шкафу, начал лихорадочно шарить по полкам, скидывая на пол книги, папки, безделушки. — Где она?! Кто брал?!
— Я не брала, Саша, — тихо сказала мама, не оборачиваясь. Её плечи были напряжены, как струны. — Может, ты её куда-то переложил?
— Я ничего не перекладывал! Её украли! Украли! — он повернулся, и его взгляд, дикий, воспалённый, упал на меня. — Ты! Ты брал? Продал, чтобы какие-нибудь шнурки к гитаре купить? Говори!
Я отпрянул. Его лицо, искажённое паникой и злостью, было чужим. Пугающим.
— Я не брал, — прошипел я. — Зачем мне твоя камера?
— Враньё! Все тут врут! — он закричал, и в его крике было столько бессильной ярости, что у меня похолодело внутри. Он был не злым. Он был загнанным в угол зверем, который готов кусать даже своих.
Мама резко обернулась, схватила его за руку.
— Саша, успокойся! Что с тобой? Мы найдём её!
— Не найдём! — он вырвал руку, его дыхание стало прерывистым, хриплым. — Ничего уже не найдём.. ничего…
Он вдруг обмяк, схватился за голову и, бормоча что-то невнятное, побрёл прочь, в спальню. Дверь захлопнулась.
На кухне повисла тяжёлая, гробовая тишина. Мама стояла, глядя на разбросанные по полу вещи, и медленно-медленно подносила ладонь ко рту, как будто боялась вскрикнуть. Потом её плечи задрожали. Она повернулась к раковине, включила воду, чтобы заглушить рыдания, которые уже не могла сдерживать.
Я стоял посреди кухни, чувствуя, как пол уходит из-под ног. Это был не просто спор. Это было что-то другое. Что-то зловещее. Вещи не «пропадали». Их забирали. И отец знал, кто. И боялся этого больше, чем нашего гнева.
Я наклонился, стал молча собирать разбросанные книги, ставить их на полку. Руки дрожали. В голове стучала одна мысль: Кто? Кто может зайти в нашу квартиру и просто взять? И почему отец ничего не делает?
Позже, днём, когда мама ушла в магазин, а отец заперся в кабинете, я решил проверить свою теорию. Я подошёл к его кабинету, прислушался. Из-за двери доносился негромкий, сдавленный голос. Отец говорил по телефону.
— …Я знаю, что должен. Я найду. Дайте ещё немного времени… Нет, не трогайте их. Ради Бога… Я.. я заложу что-нибудь ещё. Да, понимаю.. сегодня же.
Он говорил не как начальник или бизнесмен. Он умолял. Его голос был полон такого униженного, животного страха, что у меня по спине побежали мурашки. Я отшатнулся от двери, как от раскалённой плиты.
Заложит что-нибудь ещё. Значит, камера уже была «заложена». И не в ломбард. Кому-то другому. Тем, кто «не должен трогать их». Нас. Маму. Меня.
Всё встало на свои места. Пропажи. Страх отца. Его пьяный срыв. Он не просто проигрывал деньги. Он влез в долги. К очень плохим людям. И теперь эти люди приходили в наш дом и забирали вещи в счёт долга. Как в каком-то дурном фильме. Только это была наша жизнь. Наша светлая, безопасная жизнь с видом на Иртыш.
Я вернулся в свою комнату, закрыл дверь. Сел на кровать. Смотрел на гитару, стоящую в углу. Её полированный гриф блестел в луче солнца. Красивая, дорогая вещь. Сколько она могла стоить у тех, кто забирает камеры? Насколько мы уже обнищали в их глазах?
Во рту был вкус меди. Я боялся. Не за вещи. За маму. За её тихие, вечерние рыдания у раковины. За её серое, испуганное лицо. Я боялся за отца — не того, который кричал, а того сломленного, который умолял по телефону. И боялся за себя.
Я подошёл к окну, упёрся лбом в холодное стекло. За окном был всё тот же вид — река, небо, город. Но теперь он казался не мирным, а равнодушным. Гигантским, безразличным механизмом, в шестерни которого мы все попали. Отец — первым. А мы — следом.
И я понял, что мы больше не семья, которая ужинает вместе и смеётся. Мы — заложники. Заложники его слабости, его страха, его долгов. И наши вещи, наш дом, наше спокойствие — это уже не наша собственность. Это валюта, которой он откупается от какой-то страшной, невидимой угрозы.
А самое ужасное было в том, что мы ничего не могли сделать. Мы могли только ждать. Ждать, какая вещь исчезнет следующей. И что будет, когда вещей не останется.
После визита коллекторов воздух в квартире стал другим. Он не просто тяжёлый — он был отравлен. Каждый звук — скрип лифта, шаги на лестнице — заставлял нас вздрагивать и замирать, прислушиваясь: свои или снова они? Мама перестала спать по ночам. Я видел свет под её дверью до трёх, до четырех. Она сидела на кухне, курила одну сигарету за другой, а её взгляд был прикован к дверному глазку, будто она ждала, что он вспыхнет красным от пожара снаружи.
Отец пропадал. Не в переносном смысле. Он физически исчезал из дома на сутки, иногда на двое. Возвращался.. другим. Первый раз это случилось через три дня после их визита. Он вошёл под утро, не включая свет. Я услышал его шаги — не шаги, а шарканье, как у очень старого, очень больного человека. Я выглянул из комнаты. Он стоял в темноте прихожей, прислонившись к стене, и тяжело дышал.
— Пап? — тихо позвал я.
Он вздрогнул, резко обернулся. В тусклом свете уличного фонаря из окна я увидел его лицо. Оно было неузнаваемым. Один глаз заплыл, превратившись в фиолетово-синюю щель. С губ текла запёкшаяся кровь, на щеке — длинная, красная ссадина. Рубашка была порвана на плече.
— Ничего. Спи, — прохрипел он, отводя взгляд. Его голос был глухим, полным боли и стыда. Он попытался пройти в спальню, но пошатнулся и ухватился за косяк.
Мама выскочила из кухни. Увидела его. Не закричала. Не бросилась к нему. Она застыла на месте, и на её лице не было ни жалости, ни ужаса. Было лишь ледяное, бездонное отчаяние. Она уже знала. Знать это было хуже, чем видеть.
— Саша… — прошептала она.
— Не надо, Лен. Всё в порядке, — он бормотал, пробираясь мимо нас, как пьяный, хотя от него пахло только кровью, потом и страхом. — Неловкость. Споткнулся.
Он захлопнул за собой дверь спальни. Мы с мамой остались стоять в темноте, слушая, как он задвигает что-то тяжёлое — вероятно, комод — к двери, баррикадируясь изнутри. От нас.
Это стало рутиной. Он уходил. Возвращался избитый. Иногда — просто с синяками под глазами. Иногда — с пальцами, странно оттопыренными (потом я узнал, что это называется «выкручивать»). Однажды он пришёл, держась за бок, и всю ночь стонал за стеной, не вызывая врача. Мама молча приносила ему лёд и бинты, оставляла у двери, не заходя. Они перестали разговаривать. Их общение свелось к этому — немому ритуалу передачи льда и приёма пустых тарелок.
Он перестал быть отцом. Он стал проблемой. Опасной, вонючей, кровоточащей проблемой, которая спала в соседней комнате и привлекала на нас беду.
А беда приходила. Теперь не по ночам. Средь бела дня. Они уже не стучали. Они звонили в дверь — настойчиво, долго. Или приходили, когда никого не было.
Впервые я понял это, когда вернулся из школы раньше обычного. Дверь в квартиру была приоткрыта. Внутри царил хаос. Шкафы в прихожей были распахнуты, вещи валялись на полу. В гостиной на диване сидели два незнакомых мужика и спокойно пили наш чай из маминых чашек. Они даже не обернулись, когда я вошёл.
— Вы.. что вы здесь делаете? — выдавил я, застывая на пороге. Страх сковал всё тело, но язвительное спокойствие этих людей было ещё страшнее.
— Инвентаризацию проводим, — сказал один, полный, с бритой головой, отхлебнув чаю. — Решаем, что из имущества твоего папаши подходит под долг. Ты, кстати, не видел документы на квартиру?
— Выйдите. Сейчас полицию вызову.
Мужики переглянулись и тихо рассмеялись. Звук был неприятным, как шуршание тараканов.
— Вызывай, сынок. Только сначала спроси у папы, хочет ли он, чтобы полиция копала в его делах. — Бритый встал, подошёл ко мне. Он был огромным. — А пока — не мешай. Иди погуляй. Часок.
Я не ушёл. Я стоял, как идиот, и смотрел, как они методично осматривают нашу квартиру, делая пометки в блокноте. Они не ломали, не крушили. Они оценивали. Как аукционисты. Моя комната их не интересовала — только родительская спальня, гостиная, техника. Через полчаса они ушли, предварительно забрав золотые часы отца из шкатулки и мамину шубу из гардероба. «На пробу», — сказали они.
Когда мама вернулась и увидела разгром, она не заплакала. Она просто села на пол посреди гостиной, среди разбросанных вещей, и долго смотрела в одну точку. Потом сказала, не глядя на меня:
— В следующий раз, когда придёшь, а дома они — уходи. Сразу. Понял?
— Мам…
— ПОНЯЛ? — она крикнула, и в её голосе впервые зазвучала не сломленность, а яростная, отчаянная тревога. — Уходи и не возвращайся, пока они не уйдут!
И кульминацией стал холодильник.
Они пришли утром в субботу. Мы все были дома. Отец с очередным фингалом, мама — на кухне, я пытался делать уроки, но буквы плясали перед глазами. В дверь позвонили. Один раз. Вежливо.
Мама посмотрела в глазок и замерла. Её лицо стало восковым.
— Саша… — позвала она тихо.
Отец вышел из спальни. Увидел её лицо. Понял. Он подошёл к двери, посмотрел в глазок сам и отшатнулся, будто его ударили.
— Открой, Александр. Поговорить, — раздался голос за дверью. Спокойный, деловой. Тот самый, что «проводил инвентаризацию».
Отец медленно, будто каждое движение давалось ему невероятным усилием, открыл дверь.
На пороге стояли трое. Бритый, ещё один, похожий на него, и третий — в очках, с папкой в руках, похожий на клерка. Они вошли без приглашения. Бритый окинул взглядом прихожую, кивнул.
— Решение принято. В счёт долга изымается холодильник. И микроволновка. Сегодня. Сами выносите или мы поможем?
Мама издала короткий, сдавленный звук, как у раненого животного. Холодильник. Не просто вещь. Это была единственная новая, дорогая вещь в доме, купленная в прошлом году. Мама так им гордилась. В нём хранилась еда. Наша еда.
— Вы не можете… — начала она, но голос её сорвался.
— Можем, — сказал человек в очках, открывая папку. — Согласно распискам и договору залога, подписанному вашим мужем, мы имеем право изъять любое имущество, соответствующее сумме долга. Холодильник «Самсунг» модель… — он зачитал модель, серийный номер. Они всё знали. Всё просчитали.
Отец стоял, опустив голову. Он не смотрел ни на маму, ни на меня. Он смотрел в пол, и его плечи тряслись.
— Ладно… — прошептал он. — Берите.
— Саша, нет! — закричала мама, но это был уже крик в пустоту. Решение было принято не здесь. Оно было принято неделями, месяцами назад, в каком-то подпольном казино или на сомнительной сделке.
Бритый кивнул своим ребятам. Те двинулись на кухню. Мы стояли и слушали, как они отключают холодильник, как с грохотом отодвигают его от стены, как снимают дверцу, чтобы пронести. Звуки были обыденными, бытовыми, но от этого — ещё более кошмарными. Это было не ограбление. Это была легальная конфискация. По всем правилам их грязного, извращённого закона.
Через десять минут они вынесли холодильник в коридор. Пустое место на кухне зияло, как свежая могила. Рядом лежала микроволновка, обмотанная скотчем.
Человек в очках протянул отцу какую-то бумагу.
— Расписка об изъятии. Подпишите.
Отец взял ручку. Его рука дрожала так, что он едва вывел своё имя.
— Следующим будет… — клерк заглянул в папку, — либо автомобиль, либо… — он бросил взгляд на стены, — жилплощадь. Квартира, если проще. Вам даётся две недели. Либо вы находите полную сумму. Либо мы начинаем процедуру.
Они ушли, прихватив с собой нашу еду, наш быт, последние остатки безопасности. Дверь закрылась.
На кухне повисла тишина. Я смотрел на это пустое место, где ещё час назад стоял холодильник, и чувствовал, как внутри всё переворачивается. Это уже было не просто запугивание. Это было методичное, поэтапное уничтожение. Сначала вещи. Потом — кров.
Отец поднял на маму глаза. В них была не просьба о прощении. Было что-то худшее — пустота. Полное, окончательное опустошение. Он проиграл. И проиграл всё. И теперь проигрывал нас.
— Лена… — начал он.
— Молчи, — прервала его мама. Её голос был тихим, но в нём была сталь. Она смотрела на него, и в её взгляде не было уже ни любви, ни жалости. Было только холодное, безжалостное решение. — Молчи. И уйди с глаз моих. С глаз моего сына.
Он постоял ещё секунду, потом, понурив голову, побрёл в спальню. Снова щёлкнул замок. Снова задвинулся комод.
Мама повернулась ко мне. Её лицо было измождённым, но глаза горели каким-то новым, страшным огнём.
— Влад, собери самое необходимое. Одежду, документы, то, что дорого. В один рюкзак. Сегодня. Понял?
— Куда?
— Пока не знаю. Но мы не можем здесь оставаться. — Она посмотрела на пустое место на кухне, и её губы дрогнули. — Следующей будет квартира. А за ней.. за ней придут уже за нами.
Она говорила не как испуганная женщина. Она говорила как командир на поле боя, который понял, что позиция потеряна, и теперь надо думать об отступлении. Об эвакуации.
Я кивнул. Слова застряли в горле. Страх был, но был и странный прилив ясности. Всё кончено. Идиллия, детство, безопасность — всё это было конфисковано вместе с холодильником. Оставалась только голая, холодная реальность: мы должны бежать. От долгов. От коллекторов. От этого избитого, сломленного человека в соседней комнате, который когда-то был нашим отцом.
И мы начнём бежать. Уже сегодня. Потому что завтра может быть поздно.
Ту ночь мы собирались. В полной, звенящей тишине, нарушаемой только шелестом полиэтиленовых пакетов и приглушёнными шагами. Мы не говорили. Каждое слово казалось кощунством, предательством по отношению к тому, кто спал за тонкой стенкой, не подозревая, что его семья пакует чемоданы, чтобы исчезнуть.
Мама была безжалостно эффективна. Она не плакала, не металась. Она доставала из шкафов одежду, сортировала её на две стопки — нашу и его. Его стопка была больше. Она складывала её аккуратно, будто собирала вещи в лагерь. Потом открыла сейф, где хранились документы и немного фамильных драгоценностей, оставшихся после «инвентаризаций». Она переложила всё в старую барсетку. Её лицо в свете настольной лампы было каменным.
Я упаковывал своё. Книги пришлось оставить почти все. Гитару — взять. Её футляр стоял у кровати, немой укор. Как можно играть, когда мир рушится? Но бросить её я не мог. Она была последней ниточкой к той жизни, где музыка что-то значила. Я сунул в рюкзак пару футболок, джинсы, тетради со стихами, которые вдруг показались наивным, детским лепетом. Вся моя прежняя жизнь умещалась в один походный рюкзак и гитарный чехол.
Мы закончили к четырём утра. Два чемодана, два рюкзака и гитара стояли в прихожей, как приговор. Мама подошла к окну, отодвинула штору, посмотрела на спящий, тёмный двор.
— Ляжем на пару часов. В семь выезжаем. На вокзал. Куда-нибудь.. на юг. Подальше.
Она говорила это себе, а не мне. Я кивнул. Сердце билось глухо и неровно. Бежать. В никуда. От всего. Это было страшно. Но оставаться было страшнее.
Я прилёг на кровать, не раздеваясь. Спать не хотелось. Глаза горели. В голове прокручивались кадры последних недель: разбитая ваза, пустое место от холодильника, избитое лицо отца.. и его глаза сегодня вечером. Пустые. Мёртвые.
Я задремал, наверное, ненадолго. Меня разбудил звук — тихий, но отчётливый. Щелчок входной двери.
Я замер. Прислушался. Шаги в прихожей. Тяжёлые, но не шаркающие. Обычные. Отец? Он куда-то пошёл? Ночью?
Я тихо поднялся, подкрался к двери, приоткрыл её. В прихожей горел свет. Мама стояла в пижаме, глядя на открытую входную дверь. На её лице было не страх, а странное, ледяное предчувствие.
— Он ушёл, — сказала она, не оборачиваясь.
— Куда?
Она пожала плечами. Плечи её были худыми, острыми под тонкой тканью.
— Не знаю. Не взял ничего. Только ключи от гаража.
Гараж. Он купил его три года назад, хотел реставрировать старый «Москвич». Потом бросил. С тех пор туда складывали хлам. И.. там был его старый рабочий стол. И инструменты.
Ледяная волна прокатилась по спине. Мысли, которые я гнал от себя, на которые не смел даже намекнуть, вдруг сложились в чёткую, ужасающую картину. Его пустой взгляд. Его слова «всё летит к чёрту». Бегство, которое мы планировали без него. И этот тихий уход ночью, без слов, без объяснений.
— Мама, — мои губы онемели. — Надо.. надо проверить гараж.
Она обернулась. В её глазах я увидел то же самое понимание, тот же животный ужас, что клокотал во мне. Она кивнула. Медленно, как в кошмаре.
Мы не стали одеваться. Накинули первые попавшиеся куртки, сунули ноги в тапочки. Вышли на лестничную клетку. Лифт громко гудел в тишине. Мы спустились по ступенькам. На улице был предрассветный сумрак, пронизывающий, влажный холод. Город спал. Ни души.
Гаражный кооператив был в пяти минутах ходьбы. Мы шли быстро, почти бежали, но время растягивалось, каждую секунду. Я видел, как у мамы трясутся руки, как она судорожно сжимает ключи. Мы не говорили. Говорить было не о чем. Была только одна мысль, одна молитва: «Нет. Не это. Что угодно, только не это».
Мы подошли к воротам гаража №14. Дверь была приоткрыта. Не нараспашку. Приоткрыта, будто кто-то забыл её закрыть. Из щели тянулся слабый, жёлтый свет.
Мама замерла перед дверью. Её рука с ключами повисла в воздухе. Она не могла сделать последний шаг. Не могла повернуть ручку.
Я сделал это за неё. Толкнул тяжёлую металлическую дверь. Она со скрипом поддалась.
Свет внутри горел от единственной лампочки под потолком, затянутой паутиной. Воздух пах пылью, машинным маслом и чем-то ещё.. резким, химическим. Мой взгляд сначала не мог сфокусироваться. Увидел старый «Москвич», покрытый брезентом. Ящики с хламом. Верстак.
Потом я увидел Его.
Он висел. Посреди гаража. На толстой, жёлтой нейлоновой верёвке, перекинутой через стальную балку перекрытия. Его ноги в дешёвых кроссовках были в полуметре от пола. Тело неестественно вытянулось, голова склонилась набок, уткнувшись подбородком в грудь. Руки висели вдоль туловища, ладони раскрыты. На нём была та же самая мятая рубашка, в которой он вчера пришёл домой.
Время остановилось. Звуки исчезли. Осталась только эта картина, врезавшаяся в сетчатку глаз с чудовищной, фотографической чёткостью. Каждая деталь: цвет верёвки, пыль на его плечах, странный, почти спокойный изгиб губ. Он не был похож на себя. Он был похож на куклу. На страшную, огромную куклу, которую кто-то забыл убрать.
Я не закричал. Не зарыдал. Я просто стоял и смотрел. Мозг отказывался понимать. Это не могло быть правдой. Это был сон. Самый страшный сон. Сейчас я проснусь.
Потом я услышал звук. Тихий, короткий, как лопнувшая струна. Это была мама. Она не кричала. Она просто издала этот звук — хриплый, безвоздушный стон, и рухнула на колени прямо на цементный пол гаража. Её тело согнулось пополам, голова уткнулась в колени, и её начало трясти — мелкой, судорожной дрожью, как в лихорадке.
Я стоял над ней, глядя на висящее тело отца, и чувствовал, как мир раскалывается на «до» и «после». Граница проходила прямо здесь, в этой вонючей, пыльной коробке, под жёлтым светом лампочки, освещающей самое страшное предательство, какое только может совершить отец.
Он не боролся. Не попросил помощи. Он просто.. ушёл. Сдался. Оставив нас. С двумя чемоданами в прихожей и с долгами, которые теперь станут нашими. Он выбрал самый лёгкий путь. Самый эгоистичный. Самый жестокий.
И я понял, что больше никогда не смогу думать о нём как об отце. Теперь он был просто Труп в гараже. Труп, который создал эту катастрофу. Труп, который бросил нас на растерзание.
Я наклонился, тронул маму за плечо. Она не реагировала. Просто тряслась. Я понял, что должен что-то делать. Позвонить. В скорую? В милицию? Кому? Кто поможет нам теперь? Кому мы нужны?
Я сделал шаг к телу. Поднял голову. Увидел его лицо вблизи. Оно было синеватым, одутловатым. Глаза закрыты. На шее — тёмно-багровый рубец от верёвки. Я ждал, что почувствую ужас, отвращение, боль. Но почувствовал только пустоту. Глухую, ледяную пустоту, которая быстро заполняла всё внутри, вытесняя страх, горе, даже ярость.
Он выбрал свой выход. У нас выбора не оставалось.
Я вернулся к маме, силой поднял её. Она была лёгкой, как пушинка, и совершенно безвольной. Я потащил её к выходу из гаража. Она не сопротивлялась. Её глаза были широко открыты, но невидящие.
Мы вышли на холодный утренний воздух. Дверь гаража осталась открытой. Пусть видят. Пусть все видят, во что он превратил себя. Во что превратил нас.
Я повёл маму домой. Мы шли молча. Рассвет только-только начинал разливаться грязно-розовой полосой по горизонту. Город просыпался. Люди шли на работу, дети — в школу. Обычная жизнь.
А наша жизнь только что закончилась.
Мы поднялись в квартиру. Чемоданы всё так же стояли в прихожей. Мама прошла мимо них, как слепая, и упала на диван в гостиной. Она свернулась калачиком, уткнулась лицом в подушку и затихла. Не плакала. Просто лежала.
Я закрыл входную дверь. Повернул ключ. Подошёл к окну. Смотрел на гаражный кооператив вдалеке. Скоро там появятся люди. Скоро начнётся шум. А потом придут они. Коллекторы. Узнают. И поймут, что долг теперь на нас.
Я стоял у окна и чувствовал, как пустота внутри кристаллизуется во что-то твёрдое. Холодное. Беспощадное. Боль придёт позже. Сейчас было не до неё. Сейчас надо было выжить. Пережить этот день. А потом — следующий.
Отец мёртв. Детство кончилось. Начиналось что-то другое. Что-то тёмное, безысходное и очень, очень одинокое.
И первым делом нужно было спрятать чемоданы. Потому что бежать теперь было некуда. Мы уже были в самой гуще ада. И нам предстояло в нём остаться.
Мы не вызвали ни скорую, ни милицию. Мама, пролежавшая на диване неподвижно почти час, поднялась как автомат. Её лицо было восковым, глаза сухими и огромными в темных кругах.
— Собери всё ценное, что осталось. Наличные, документы, мои золотые серьги — те, что в банке с крупой. Быстро, — её голос звучал хрипло, но абсолютно чётко. Это был голос не жены, не матери. Это был голос командира после разгрома, отдающего приказ на отступление.
— Мам, а.. а он? — Я не мог назвать его отцом. Это слово застряло в горле, как кость.
— Его найдут. Уже скоро. — Она не взглянула на окно, за которым виднелись гаражи. — У нас есть час, максимум два. Пока не началась суета. Пока они не пришли.
«Они». Коллекторы. Слово висело в воздухе не произнесённым, но мы оба его слышали. Его смерть не аннулировала долги. Она их усугубляла. Теперь мы были единственными, с кого можно было требовать. Мертвец неплатежеспособен. Живые — нет.
Я молча кивнул и пошёл исполнять приказы. Действия спасали от мыслей. От той картины, что горела на сетчатке: жёлтая верёвка, дешёвые кроссовки, безвольно повисшие ладони. Я рылся в шкафах, вытаскивал поношенные носки и старые фотографии, и каждый предмет казался теперь артефактом мёртвой цивилизации. Нашей цивилизации.
Мы собрали два рюкзака и ту самую барсетку. Мама сунула в мой рюкзак пачку сухарей и бутылку воды — из тех, что остались после изъятия холодильника. Последний акт хозяйки, даже покидая корабль.
— Куда мы едем? — спросил я, стоя в прихожей, уже в куртке. Гитара за спиной давила, как вина.
— Подальше. На юг, сначала. На вокзал. Потом.. посмотрим. — Она поправила шарф, её пальцы дрожали, но движение было точным. — Забудь, что у тебя есть телефон. Вытащи сим-карту. Сейчас.
Я послушно достал телефон, извлёк маленький пластиковый прямоугольник. Мама взяла его, разломила пополам ногтями и бросила в унитаз. Звук смыва прозвучал как точка в конце предложения. Предложения под названием «Наша прежняя жизнь».
Мы вышли из квартиры, не оглядываясь. Я хотел обернуться — на дверь, на привычную табличку с номером, на коврик «Добро пожаловать», который теперь казался злой насмешкой. Но не стал. Оглядываться было нельзя. Там, за спиной, оставался не дом, а место преступления. Преступления одного человека против всех нас.
На улице был серый, промозглый рассвет. Город просыпался, но для нас он уже умер. Мы шли быстро, почти бежали, но старались не привлекать внимания. Два человека с рюкзаками ранним утром — это бомжи или беглецы. Мы были и теми, и другими.
На вокзале царила своя вечная, равнодушная суета. Пахло дешёвым кофе, поездной пылью и тоской. Мы купили билеты на ближайший поезд, уходящий на юг. Куда именно — не имело значения. Главное — «отсюда». Платформа, гул голосов из динамиков, леденящий ветер, гуляющий по перрону. Мы втиснулись в вагон, набитый людьми, и только когда поезд тронулся, выбивая стучащий ритм колёс, я позволил себе выдохнуть.
Мама сидела у окна, уставившись в мелькающие за стеклом задворки города — гаражи, склады, промзоны. Я видел, как она сжимает и разжимает кулаки, как её челюсть напряжена. Она не плакала. Она, казалось, даже не дышала.
— Мам, — тихо начал я, после того как кондуктор проверил билеты и прошёл дальше.
— Не сейчас, Влад. Позже. Сейчас нужно просто ехать.
Но «позже» не наступало. Часы слились в серую, безликую массу времени. Мы проезжали города, станции, поля. Люди в вагоне ели, смеялись, спорили о политике. Один мужчина громко рассказывал по телефону о выгодной сделке. У меня сжалось всё внутри. Сделки. Долги. Верёвка.
Я закрыл глаза, но под веками сразу вспыхнула та же картинка. Я открыл их и уставился на спинку впереди стоящего кресла. Клёпка. Серая ткань. Трещинка на пластике. Я сосредоточился на этих деталях, пытаясь вытеснить ужас. Не вышло. Он был во мне. Он теперь был частью меня, как кости или кровь.
Ночью мама наконец заговорила. Шёпотом, не глядя на меня.
— Он оставил записку. В гараже. На верстаке. Я увидела, когда ты меня выводил.
Я почувствовал, как холод пробежал по спине.
— Что там?
— «Простите. Так лучше. Долги в синей папке в столе. Ключ от сейфа в банке с кофе». — Она произнесла это монотонно, как читая погоду. — И всё. Ни «люблю». Ни «позаботьтесь о себе». «Простите. Так лучше». — Она повторила эти слова, и в её голосе впервые прорвалась щель — тонкая, ледяная трещина, полная не боли, а беспредельного презрения. — Лучше. Для кого? Для него? Он даже в этом соврал. Для нас ничего лучше не стало. Стало только хуже.
Она замолчала, снова уставившись в темноту за окном. В отражении стекла я видел её лицо — измождённое, постаревшее на десять лет за один день.
— Мы.. мы что, ничего не почувствовали? — спросил я, и мой собственный голос показался мне чужим. — Когда он уходил. Когда он.. готовился.
— Он перестал быть с нами давно, Влад. — Мама повернула ко мне голову. В тусклом свете плафона её глаза были бездонными колодцами. — Он ушёл в свои ставки, в свой страх, в свои долги. То, что повесилось сегодня — это был просто призрак. Призрак, который наконец-то сделал всем одолжение и исчез.
Её слова были жестокими. Но в них была страшная правда. Последние месяцы мы жили не с отцом, а с его тенью. С пугающей, опасной, пахнущей отчаянием тенью. Его физическая смерть была лишь формальным подтверждением того, что мы уже давно знали.
— А что мы будем делать? — прошептал я, и в этом вопросе был весь мой страх, вся моя потерянность. Шестнадцать лет. Школа, гитара, планы на универ, мечты о музыке. И вот — рюкзак с сухарями, безымянный поезд и мёртвый отец в гараже за тысячи километров.
— Будем жить, — сказала мама. Твёрдо. Как клятву. — Мы будем жить, потому что у нас нет другого выбора. Мы найдем город подешевле. Устроимся на работу. Ты.. ты доучишься. Сможешь.
— Как? Без документов? Без денег?
— Украдём, если надо! — её шепот стал резким, злым. — Соврём! Выживем! Потому что иначе — они найдут нас и сделают так, что ты будешь вспоминать сегодняшний день как праздник. Понял?
Я понял. В её глазах горел тот самый огонь, который я видел после изъятия холодильника. Огонь загнанного зверя, который готов разорвать пасть любому, кто встанет на пути его детёныша. Это была не надежда. Это была ярость. Ярость как топливо для выживания.
Я кивнул. Страх никуда не делся, но к нему добавилось что-то ещё — твёрдое, холодное, похожее на ту пустоту, что возникла в гараже. Решение. Отец сдался. Мы — нет.
Мы ехали ещё двое суток. Спали урывками, ели сухари и лапшу быстрого приготовления с кипятком из титана. Разговаривали мало. О чём тут говорить? Мы составляли план на ходу, как преступники. Города, где у мамы могли быть старые подруги (все связи обрывались, когда мы вспоминали про коллекторов). Варианты работы без паспорта и регистрации. Как сменить фамилию? Нереально. Как исчезнуть? Практически невозможно.
Именно тогда мама впервые произнесла название.
— Зареченск. Я слышала. Там дешёвое жильё. И.. не задают лишних вопросов.
— Почему? — спросил я.
— Потому что там всем плевать, — ответила она просто. — Всем, кто приезжает, есть что скрывать. Или от кого бежать. Мы будем своими.
Зареченск. Слово звучало уродливо, по-казённому. Я полез в телефон (у нас был один, «левый», купленный мамой на вокзале за бесценок) искать информацию. Интернет был медленным. Я нашёл паблик «Подслушано Зареченск». Ирония судьбы. Люди жаловались на разбитые дороги, хвастались закатами над каким-то прудом, искали работу. Ничего особенного. Но между строк, в оборотах «у нас тут всё спокойно, если знать правила» или «ночью лучше на районе Вокзальном не светиться» читалось что-то знакомое. То самое, от чего мы бежали. Только теперь это должно было стать нашим убежищем.
Вечером второго дня мы сошли на безликой станции и пересели на раздолбанный автобус, который трясся по разбитой дороге ещё три часа. За окном плыли бесконечные леса, убогие деревеньки, промзонные руины. Серость. Безнадёжная, всепоглощающая серость.
И вот он — Зареченск. Первый взгляд: низкое, грязное небо. Пятиэтажки-хрущёвки, облупленные, как проказой. Заброшенные заводские корпуса на горизонте. Запах — угольной пыли, сырости и чего-то кислого, забродившего. Город не спал — он прозябал. Доживал.
Мы вышли на пустынной остановке. Ветер гнал по асфальту пластиковый пакет и опавшие листья. Ни души. Только мрачное панельное здание с вывеской «Гостиница Восход», где нам предстояло прожить первую неделю, пока мама искала работу и жильё.
Мы стояли посреди этого безлюдного перекрёстка, с рюкзаками за плечами, и я смотрел на этот город, который должен был стать нашим новым домом. И чувствовал не страх, не тоску. Я чувствовал полное, абсолютное отчуждение. Как будто мы приземлились на другую планету, где воздух ядовит, гравитация давит сильнее, а местные жители, когда они появятся, будут говорить на непонятном языке силы, жестокости и молчаливого отчаяния.
— Ну вот, — сказала мама, и в её голосе не было ни надежды, ни сожаления. Была только усталая констатация факта. — Приехали.
Я взглянул на неё, потом на гостиницу, потом на тёмные, недружелюбные окна соседних домов.
— Добро пожаловать в ад, — пробормотал я про себя. Но мама, кажется, услышала. Она ничего не сказала. Просто поправила рюкзак и твёрдо шагнула в сторону «Восхода».
А я остался на мгновение позади, глядя, как её хрупкая фигура удаляется, и понимая одну простую вещь: мы сбежали от одного кошмара, чтобы оказаться в сердце другого. Только там кошмар был наш, знакомый. А здесь он был чужим, безликим и от того — ещё более страшным. И единственное, что у нас теперь было — это мы вдвоём. И та ледяная ярость, что не давала нам сломаться. Ярость, которая, как я начинал подозревать, была здесь единственной валютой, имеющей настоящую цену.
Сон не приходил. Он лишь прикидывался сном — череда обрывков, где жёлтая верёвка сплеталась с узором гостиничных обоев, а стук колёс поезда сливался с чьим-то тяжёлым дыханием за стеной. Я лежал на жёстком диване, уставившись в потолок, по которому ползла трещина, похожая на карту неизвестной страны. Нашей новой страны.
Мама уже не спала. Я слышал, как она ворочается на скрипучей кровати, как зажигает и почти сразу тушит сигарету — звук металлической зажигалки был отчётливым, как выстрел в тишине. Дым, едкий и дешёвый, медленно заполнял комнату, смешиваясь с запахами плесени и отчаяния.
— Влад? — её голос прозвучал хрипло, негромко.
— Я не сплю.
— Выходим. Надо посмотреть, куда мы попали. Надо понять правила.
Правила. В этом слове теперь заключалась вся наша жизнь. Не законы, а правила. Правила выживания.
Мы вышли на улицу на рассвете. Воздух был густым, влажным и холодным, словно город выдыхал не кислород, а тяжёлую, промозглую усталость. Небо висело низко, свинцово-серое, безнадёжное. Зареченск в предрассветных сумерках напоминал гигантскую, заброшенную мастерскую. Дома-пятиэтажки стояли кривыми рядами, их фасады были испещрены трещинами и тёмными подтёками. Кое-где в окнах горел жёлтый свет — такие же неспящие, как мы.
Мы пошли наугад. Ноги сами несли нас по разбитому асфальту, мимо заколоченных витрин магазинов, мимо ржавых детских площадок, на которых никто никогда не играл. Город молчал. Но это была не мирная тишина — это была тишина затаившегося хищника, тишина после драки. Она была густой, звонкой и полной невысказанных угроз.
Мы вышли к какому-то пустырю. Вернее, к месту, которое когда-то, возможно, было парком. Теперь это было просто поле, заросшее бурьяном и утыканное сломанными бутылками. А за ним, за ржавым забором с дырами, виднелись длинные ряды гаражей. Гаражный кооператив «Рассвет». Ирония названия резанула, как осколок стекла.
Именно оттуда, из-за гаражей, донёсся первый звук, нарушивший мёртвую тишину. Не крик. Не ругань. Глухой, влажный удар. Как мешок с песком, упавший на бетон. Потом ещё один. И тихий, сдавленный стон.
Мама схватила меня за руку, резко остановившись. Её пальцы впились в моё запястье.
— Не ходи туда.
Но я уже смотрел. Сквозь дыру в заборе было видно часть прохода между гаражами. В тусклом свете одинокого уличного фонаря, который почему-то ещё работал, двигались тени. Две фигуры, сцепившиеся в странном, медленном танце. Одна — крупнее, мощнее, наносила методичные, тяжёлые удары в корпус второй. Вторая — уже почти не сопротивлялась, лишь судорожно вздрагивала при каждом попадании. Рядом стояли ещё несколько человек. Они не кричали, не подбадривали. Они просто стояли и курили, наблюдая, как будто смотрели рядовую рабочую процедуру.
Это не была драка. Драка — это вспышка, ярость, хаос. Это было нечто иное. Исполнение. Наказание. Способ общения. Удар — аргумент. Стон — ответ.
Крупная фигура наклонилась, что-то сказала, его голос был низким, хриплым, но слов я не разобрал. Потом он развернулся и, не глядя на лежащего, пошёл прочь, скрываясь в темноте между гаражами. Остальные потушили сигареты и неспешно последовали за ним. На бетоне осталась лишь одна тень, которая медленно, с трудом поднялась на колени, потом на ноги, и, сгорбившись, поплелась в противоположную сторону, волоча за собой разбитое достоинство.
Мама выдохнула. Её рука дрожала.
— Вот и правила, — прошептала она. — Никакой полиции. Никаких свидетелей. Сила. Только сила.
Мы развернулись и пошли обратно, в сторону центра, которого, как я начал понимать, тут не было. Был просто район поскучнее и районы позабористее. Мы прошли мимо полуразрушенного ДК с облупившейся советской мозаикой, мимо памятника Ленину, у которого отсутствовала рука, мимо ларька «Пиво-Воды», возле которого уже толпились какие-то личности в тёмных куртках. Они проводили нас равнодушными, оценивающими взглядами. Я почувствовал, как по спине пробегают мурашки. Мы были чужими. А здесь чужих либо принимали в стаю, либо выживали.
Мы вышли к пруду. Тот самый, который я видел на фотографиях в «Подслушано». Вода была тёмной, маслянистой, по берегам валялись покрышки и битые бутылки. Но кто-то всё же пытался приукрасить уродство — на ржавой лавочке сидел пожилой мужчина и кормил уток. Уток было три, и они выглядели такими же облезлыми и несчастными, как и всё вокруг. Мужчина не смотрел на нас. Он смотрел на воду, и в его позе была такая бесконечная, беззвучная тоска, что мне стало физически плохо.
— Почему они тут живут? — тихо спросил я, глядя на мутную воду пруда.
— А куда им деваться? — ответила мама. — Здесь дешево. Здесь можно спрятаться. Здесь всем на всех плевать. Это и притягивает. Отчаявшихся. Сломленных. Беглецов. Вроде нас.
Она говорила без эмоций, констатируя факт. Мы были частью этого пейзажа. Частью этого пруда, этих разбитых дорог, этих драк за гаражами. Мы влились в среду, как капля грязи в лужу.
Дальше наш путь лежал мимо местного хлебозавода. Здание было огромным, мрачным, из его труб валил густой, серый дым, который не рассеивался, а лениво стелился по крышам, добавляя горечи и так едкому воздуху. Возле ворот стояли женщины в грязных халатах, курили и о чём-то спорили. Их лица были измождёнными, голоса — хриплыми. Это была не жизнь, а дожитие. От звонка до звонка. От получки до получки.
И тут я увидел школу. То самое здание, которое скоро должно было стать моей тюрьмой, моим убежищем, моим новым фронтом. Оно стояло в стороне, трёхэтажное, кирпичное, похожее на казарму или на больницу. Рядом — пустынный заасфальтированный двор, пара покосившихся турников. Никаких ярких красок, никаких детских рисунков на стенах. Только суровая, казённая функциональность. Заведение, куда сдают детей на день, чтобы они не болтались по улицам и не мешали взрослым выживать.
Я остановился и просто смотрел. В груди поднялся ком — не страха, а чего-то более тяжёлого. Предчувствия. Скоро за этими дверьми меня будут разглядывать, оценивать, пробовать на зуб. Завтра я стану «новеньким». Целиком. Официально. И всё, что я видел сегодня — эта драка, этот пруд, эти усталые лица — говорило мне одно: здесь не будет пощады к слабым. Здесь не будет интереса к чужим историям. Здесь будет проверка. По правилам, которые я ещё не знал.
— Пойдём, — сказала мама. — Надо найти магазин. Купить хоть что-то поесть.
Я кивнул, в последний раз бросив взгляд на школу. Она казалась не зданием, а огромным, бездушным организмом, который скоро проглотит меня, и мне предстояло пройти по его пищеварительному тракту, не растворившись до конца.
Мы нашли магазин «У дяди Васи». Витрины были завешаны пыльными гирляндами, внутри пахло затхлостью и дешёвой колбасой. Продавщица, женщина с лицом, на котором жизнь оставила одни ухабы и морщины, взяла у мамы деньги, не глядя ей в глаза, и сунула нам в руки пакет с самым дешёвым хлебом и палкой какой-то серой колбасы. Без слов. Без «спасибо». Торговля здесь была не услугой, а необходимостью, и любая вежливость казалась излишней роскошью.
Несли наш скудный ужин обратно в гостиницу, и я чувствовал, как внутри меня что-то окончательно затвердевает. Страх никуда не делся, но он обрастал слоями понимания, наблюдения, холодного анализа. Этот город не просто принимал нас — он нас формировал. Он стирал прошлое, как стирают надпись с доски, и готовил место для новой, уродливой реальности.
Вернувшись в номер, мама села на кровать и закрыла лицо руками. Её плечи слегка тряслись. Я подошёл, хотел обнять её, но остановился. Прикосновения казались теперь чем-то опасным, слишком личным, слишком уязвимым для этого мира. Вместо этого я сел рядом и положил свою руку рядом с её рукой, не касаясь.
— Мы справимся, — сказал я. Я не верил в это. Но слова нужно было говорить. Чтобы они, как заклинание, создавали хоть какую-то иллюзию контроля.
Она кивнула, не отнимая рук от лица.
— Скоро школа, — прошептала она. — Будь осторожен. Молчи. Слушай. Учись.
— Я буду, — пообещал я пустому, пропахшему сигаретами и горем воздуху комнаты.
А сам думал о другом. О том, что видел за гаражами. О той силе, которая решала споры. И о том, что у меня этой силы нет. У меня есть только гитара в углу, полная песен о любви, которой никогда не было, и голова, полная картинок, от которых хочется выть. И рюкзак с тетрадями, которые скоро нужно будет нести в эту казарму на окраине ада.
Я подошёл к окну. На улице окончательно рассвело. Серый, безрадостный день вступил в свои права. Где-то там, за линией гаража, человек с разбитым лицом, наверное, уже доплёлся до дома. Где-то женщины с хлебозавода вкалывали у печей. Где-то утки на пруду доедали чей-то чёрствый хлеб.
А я стоял у окна дешёвой гостиницы в городе, который не хотел жить, и чувствовал, как внутри меня медленно, неумолимо рождается новый человек. Человек, который должен был научиться выживать здесь. Человек, который уже боялся не за себя, а за мать, сидящую за спиной с закрытым лицом. Человек, для которого слова «дом», «отец», «безопасность» теперь были просто набором звуков, лишённых всякого смысла.
Первое утро в Зареченске закончилось. Впереди был первый день. И бесконечность таких же дней после него.
Пустая школа за неделю до Первого сентября напоминала брошенную крепость. Пахло половой тряпкой, пылью и немой покорностью. Галина Петровна, директор, смотрела на нас из-за стола, как на неудобный груз, который нужно куда-то пристроить. Ее вопросы были как удары ледоруба — точные, холодные, высекающие сухие факты из нашего обледеневшего вранья.
— Внезапный перевод. Нарушает учебный план. Где жилье? Где регистрация? Без регистрации — не наш ученик.
Мама отвечала голосом, лишенным всякой гибкости. Она выучила эту роль: «временно снимаем», «регистрация в процессе», «он способный, наверстает». Она говорила на их бюрократическом языке, и это сработало. Печать глухо шлепнулась на бумагу — звук защелкивающейся калитки в новый загон.
Анна Владимировна, классная руководительница 10 «А», оказалась иной. В ее усталых глазах читалась не злоба, а умудренная жалость, как у санитара, который слишком много видел. Она провела нас в пустой класс. Парты стояли ровными рядами под слоем августовской пыли, казалось, они ждали не учеников, а приговоренных.
— Народ у нас.. своеобразный, — сказала она, обводя рукой пустоту. — Кто-то учиться пришел, кто-то — отбыть срок. Ваше дело — учиться. Голову вниз, в учебники. И.. не отсвечивать. Чем тише — тем целее. Держитесь сами, я всем помочь не могу.
Она дала список учебников, старых, потрепанных, с чужими каракулями на полях. Ее рука, кладя их мне в руки, была легкой и безвольной, будто она передавала не знания, а обузу.
Мы вышли на крыльцо. Мама закурила, глядя в серое небо.
— Пристроила, — произнесла она в сизый дым. Не «устроила». Пристроила. Как вещь на склад. В ее голосе не было облегчения, лишь тяжесть еще одного долга, исполненного из последних сил.
Последняя неделя августа растворилась в тягучем ожидании. Мы сняли каморку у тети Люды в «Вокзальном» районе. Воздух там пах старостью, капустой и страхом. Мама устроилась в магазин «У дяди Васи». Я оставался один в четырех стенах, слушая, как за стеной кашляет тетя Люда, и пытался понять, где в этой комнате можно спрятаться. Не физически — внутри себя.
Я выходил на улицу. Зареченск раскрывался, как уродливый цветок. Я видел, как по ночам у гаражей собирались тени — слышал не крики, а глухие, влажные удары и тихий хрип. Это не были драки. Это был ритуал. Язык, на котором здесь говорили о силе и долгах. Я видел стайки девушек у школы — ярких, резких, с глазами, высчитывающими чужую слабость с пугающей точностью. Видел парней с пустыми взглядами, которые смотрели на мир, как на территорию, которую нужно метить.
Я был здесь никем. Пустым местом. Человеком без прошлого, потому что мое прошлое было призраком, которого здесь боялись, и трусом, которого презирали. У меня не было связей, не было истории, не было права на эту землю. Только мама, которая с каждым днем таяла, растворяясь в серой зареченской мути, и гитара в чехле. К струнам я боялся прикоснуться. Они казались натянутыми нервами, а любая мелодия — криком, который выдаст нашу боль.
Вечером накануне Первого сентября я подошел к школе. Она стояла в сумерках, серая и тяжелая, как дот. Окна отражали багровый закат, словно здание истекало ржавчиной. Завтра эти двери проглотят меня, и начнется все самое настоящее. Не учеба — проверка на выживаемость. Не уроки — допрос с пристрастием: кто ты, откуда, и насколько тебя можно ломать, прежде чем ты сломаешься окончательно.
Я думал об Омске. О смехе на переменах. О спорах, которые не грозили кулаком. Там тоже были свои законы, но они казались человечными. Здесь же закон был один: сила. Голая, циничная, не обремененная моралью. Здесь травили не за «не такой», а чтобы понять — можно ли сломать. И если да — сломают. Не со зла. Из скуки. Чтобы мир не казался таким уж безнадежно серым.
Ко мне подошла мама. Встала рядом, не касаясь.
— Страшно? — спросила она, глядя туда же.
— Нет, — солгал я. Страх — это когда есть куда бежать. У меня не было выбора. Был только маршрут: дом — школа. И необходимость пройти его, не расплескав по дороге последние остатки себя.
— Завтра я пойду с тобой. До ворот.
— Не надо.
Мы стояли, пока зареченское небо не съело последние краски. Где-то в этом городе уже собиралась та самая компания из моего будущего класса. Где-то уже точили ножи и слова для завтрашней охоты. А мы, двое самых беззащитных в этой экосистеме, просто стояли, прижавшись плечами не для тепла, а чтобы создать иллюзию щита.
— Все будет, — пробормотал я в надвигающуюся тьму.
Мама молчала. Она знала, что это неправда. И я знал. Но иногда неправда — последнее, что стоит между тобой и полной капитуляцией.
|
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
|