




|
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
|
1 сентября 1938 года
Сегодня я впервые пишу в дневник. Никогда не думал, что буду это делать, но мама подарила мне эту записную книжку перед самым отъездом и сказала:
«Пиши сюда свои мысли, Гил. Им нужно где-то жить, кроме твоей головы».
Наверное, она права.
Сегодня я приехал в Хогвартс.
Я так долго ждал этого дня, что теперь он кажется ненастоящим — будто я всё ещё в поезде, а замок просто приснился. Но нет. Он настоящий. Огромный, тёмный, с башнями, которые теряются в небе. Сначала он показался мне пугающим, но потом — красивым. Такой красотой, от которой замирает внутри.
Меня распределили в Слизерин.
Шляпа долго шептала что-то себе под нос, а потом сказала, что во мне есть амбиции и упрямство. Я не уверен, радоваться этому или нет. Надеюсь, мама и папа не будут разочарованы — они оба учились в Когтевране и всегда говорили, что главное — умение думать. Может быть, упрямство тоже когда-нибудь пригодится.
Я уже познакомился с мальчиком по имени Том Реддл. Он тихий, но очень умный. Говорит мало, зато всегда по делу. Кажется, он уже прочитал все учебники — по крайней мере, говорит о них так, будто знает их наизусть. С ним интересно разговаривать, и он не смеётся, когда я задаю глупые вопросы. Думаю, мы сможем подружиться. По крайней мере, сейчас он единственный здесь, с кем мне действительно хочется говорить.
Посмотрим, что будет дальше.
14 сентября 1938 года
Я уже неделю учусь в лучшей школе магии и волшебства Хогвартс. Всё так, как и рассказывал мой брат Феликс: лестницы могут перемещаться сами собой, и иногда из-за этого можно опоздать на урок, но преподаватели относятся с пониманием. Особенно мне нравится на уроках трансфигурации. Говорят, что профессор Дамблдор — единственный, кого боится Гриндевальд. Поэтому Гриндевальд держится подальше от Англии. Но в гостиной Слизерина очень многие поддерживают его взгляды. И говорят, что маглы должны быть подчинены волшебникам. Но я такое не поддерживаю. Тем более, что среди выходцев из маглов тоже есть достойные волшебники.
На этой почве несколько дней возникла небольшая ссора в нашей комнате. Со мной, кстати, живут еще три мальчика — Том Реддл, Абраксас Малфой, Лукреций Флинт и Кассиан Нотт. Лукреций и Кассиан расспрашивали Тома, что это за фамилия такая — Реддл. Сказали, что он грязнокровка. Из-за чего Том вспылил. Не знаю как, но Флинт и Нотт отлетели в другую сторону комнаты, хотя Том даже не произнес заклинания! Том сказал, им что его отец волшебник и чтобы они больше не лезли к нему с такими разговорами. А в глазах у него было столько ненависти, что мне даже стало не по себе. Но Аб Малфой постарался сгладить ситуацию. Он сказал: «Неважно, кто твои родители. Главное, кто ты и чего стоишь. А разговоры про чистокровность семей — это всё ерунда, и я с этим не согласен. Только моему отцу не говорите». После этой ситуации Аб стал подсаживаться на уроках к нам с Томом. Он очень веселый и постоянно шутит на уроках. А я раньше считал его заносчивым снобом!
Но вот Том последние дни проводит в библиотеке. Набрал кучу книг про волшебные династии и изучает их. Наверное, его очень задела эта тема. Он не рассказывает о родителях. Сказал, что оба погибли, и ему приходится жить в другом месте. И похоже, так оно и есть, потому что у него старые потрепанные книги и поношенная мантия. Да и в пятницу никто не прислал ему посылку с совой. Поэтому я хочу дружить с ним еще больше. Он не похож на слизеринцев, как и я (хотя я подозреваю, почему Шляпа направила меня сюда), он очень умный. И за первую неделю набрал очень много баллов для нашего факультета!
24 октября 1938 года
Сегодня я понял, что значит быть Малфоем.
Мы шли по коридору в подземельях, когда к нам приблизились двое старшекурсников — оба со Слизерина. Они обсуждали что-то своё, громко и с видом людей, которые привыкли, что им не возражают.
— Первокурсники должны держаться подальше, — сказал один из них, оглядывая нас сверху вниз. — Особенно те, кто ещё путает стороны коридора.
Абраксас даже не замедлил шаг.
— Странно, — сказал он. — А я думал, что подземелья принадлежат факультету, а не только старшекурсникам.
Старшекурсники обернулись.
— Ты бы следил за языком, мальчик, — усмехнулся второй. — Здесь не принято забывать, кто есть кто.
Аб улыбнулся. Уверенно. Почти лениво.
— Как раз наоборот, — ответил он. — Здесь принято помнить фамилии.
Я ожидал, что его поставят на место. Или хотя бы попытаются.
— Малфой, значит? — протянул первый. — Громко сказано для первого курса.
— Для моей фамилии, — спокойно сказал Абраксас, — первый курс — не оправдание и не приговор. Это просто начало.
Они смотрели на него пару секунд. Потом один хмыкнул.
— У тебя острый язык, — сказал он. — Посмотрим, как долго продержишься.
Абраксас чуть наклонил голову.
— Посмотрите, — согласился он. — Мне не жалко.
Старшекурсники ушли. Я выдохнул.
— Ты вообще думаешь, прежде чем говорить? — спросил я.
— Конечно, — ответил Абраксас. — Просто я думаю быстро.
Он оглянулся и улыбнулся уже той улыбкой, к которой я привык.
— Давай скорее, нам еще на зелья надо успеть.
Он шёл дальше с тем же видом, с каким зашёл в этот коридор — уверенно и прямо.
11 ноября 1938 года
Учеба занимает практически всё время. Мы очень сблизились с Абом. Он делится со мной своими проблемами в семье. Говорит, что отец считает его никчемным, что Аб только позорит имя Малфоев. Я пытался поддержать Аба. Сказал, что у него свой путь, и он ещё всех удивит. Тем более у него явно талант к заклинаниям. Профессор Мерривезер очень им восхищается. Аб один их первых освоил заклинание левитации (первым был Том, разумеется). Но Аб только вздохнул и сказал, что его отец очень требовательный. И что ему еще нужно очень сильно стараться, чтобы с гордостью нести фамилию Малфоев.
Том всё больше времени проводит в библиотеке. Каждый вечер он возвращается оттуда крайне недовольным.
24 декабря 1938 года
Утром я проснулся рано. Ребята ещё спали. Все кроме Тома. Он ушёл рано — я понял это по заправленной постели. Слишком ровно застелена, словно на ней и не лежали.
Я знал, что он остается в школе на Рождество. Мы с ним говорили накануне об этом. Он отвечал с напускной небрежностью, словно это его и не задевает вовсе. Но что-то в его взгляде меня насторожило. Когда он смотрел на Аба, Люка и Каса. Что-то мимолетное, что я не мог ухватить. Мне кажется ему, будет одиноко в замке. Я пообещал, написать ему письмо на каникулах, но он лишь усмехнулся.
И вот сейчас его нет в комнате.
Я сначала подумал, что он уже внизу, в Большом зале. Потом — что он пошёл гулять по двору. Но его не было нигде.
Он не попрощался ни с кем.
Не было ни фразы напоследок, ни кивка, ни взгляда. Просто исчез — как будто его здесь и не было, или как будто он не считал нужным оставлять следы.
Абраксас заметил это позже, перед отъездом.
— Реддл ушёл? — спросил он, застёгивая мантию.
Я кивнул.
— Характерно, — сказал он и больше ничего не добавил.
Мы уезжали шумно. Чемоданы, совы, смех, крики через весь зал. Всё было слишком живым для такого утра.
Я поймал себя на мысли, что ищу его взглядом. Не потому, что хотел попрощаться. А потому, что отсутствие Тома ощущалось сильнее, чем чьё-то присутствие.
Он знал, что мы уезжаем. Знал, что можем заметить. И всё равно ушёл.
Может быть, он не видит смысла в прощаниях. А может — не хочет привязываться к кому-то.
Ну а я еду домой.
2 января 1939 года
Хогвартс после Рождества кажется больше. Коридоры пустые, лестницы медленнее, даже портреты выглядят так, будто им неловко разговаривать вслух.
Я вернулся сегодня утром. Снег был нетронутый, и в Большом зале пахло холодом, а не пудингом.
Том Реддл сидел за столом Слизерина один.
Не совсем один — рядом лежала книга, но он её не читал. Он просто сидел, сложив руки, и смотрел куда-то мимо витражей. На столе перед ним не было ни крошки.
— Ты не уезжал? — спросил я, когда сел напротив.
— Нет, — ответил он. — Мне здесь удобнее.
Это прозвучало так, будто он говорил не про замок.
Я начал говорить что-то про дом, про праздник, про подарки. Он слушал вежливо. Слишком вежливо.
— Здесь было тихо, — сказал Том. — Очень. Можно было думать.
— О чём? — спросил я.
Он посмотрел на меня так, словно вопрос был неуместным.
— О том, что умею, — сказал он. — И о том, чему ещё научусь.
После завтрака, когда мы шли по коридору, я спросил:
— На Рождество кто-нибудь оставался?
— Пара старшекурсников. И профессоры, — ответил он. И добавил, — Дамблдор гуляет по замку вечерами.
Я остановился.
— Ты с ним говорил?
— Нет, — сказал Том. — Но он знает, что я был здесь.
Почему-то это прозвучало не как факт, а как достижение.
— Он странный, — сказал я. — Но добрый.
Том чуть улыбнулся.
— Он наблюдательный.
Мы дошли до лестницы. Том не стал спускаться.
— Ты идёшь? — спросил я.
— Позже, — ответил он. — Я ещё не закончил.
— Что?
Он посмотрел на окна, за которыми медленно падал снег.
— Привыкать, — сказал он.
Я ушёл один.
Сейчас, записывая это, я думаю: некоторые возвращаются в Хогвартс после праздников. А некоторые — остаются в нём.
Дома было хорошо. Только мой брат Феликс иногда подтрунивал надо мной. Из-за того, что я учусь на Слизерине. Сам Феликс учился в Рейвенкло, как мама и папа. Он был лучшем на курсе, и сейчас работает в отделе по изучению древних рун. Я всегда ему завидовал. Наверное, поэтому я и попал на Слизерин. Родители никогда его не выделяли, не ставили мне в пример, но я знаю, что они очень им гордятся. И я тоже хочу, чтобы мной гордились. Но пока я не замечаю за собой особых талантов. Как у Аба к заклинаниям. Или у Тома… ко всему. Я восхищаюсь познаниями Тома. И рад, что мы с ним дружим. Хотя на мое рождественское письмо он не ответил. Наверное, потому что всё время провёл в библиотеке, как и всегда.
4 января 1939 года
Вчера у нас с Томом произошел странный разговор. Мы сидели в библиотеке. Там было тепло и тихо, а мадам Фенвик, наш библиотекарь, искала что-то на дальних стеллажах. Том выбрал стол у окна, хотя за стеклом было темно.
Он листал учебник по истории магии, но я видел, что он не читает.
— Гил, — сказал он вдруг, не поднимая головы. — А что будет, если использовать магию против других людей?
Я моргнул.
— В смысле?
Он перевернул страницу. Очень аккуратно.
— Не случайно. Не на дуэли. Просто... использовать.
— Ну, — сказал я, — накажут. Отнимут баллы. Могут исключить, если что-то серьёзное.
— Это если поймают, — ответил Том спокойно.
Мне это не понравилось.
— Почему ты спросил об этом?
Он наконец посмотрел на меня. Взгляд был внимательный, почти изучающий.
— Я пытаюсь понять границы, — сказал он. — Магия ведь не запрещает сама себя. Это делают волшебники.
— Магия вообще-то опасна, — сказал я. — Поэтому существуют правила.
— Правила, — повторил Том. — Их всегда пишут те, у кого есть власть.
Он говорил это без злости. Как факт.
— Ты же не собираешься... — начал я.
— Нет, — перебил он сразу. Слишком быстро. — Я просто спрашиваю.
Он закрыл книгу.
— Странно, — добавил он, — что нас учат заклинаниям, которые могут ранить, и при этом делают вид, что мы никогда не задумаемся, против кого их можно применить.
Я не нашёлся, что ответить.
— А Дамблдор? — спросил я. — Он же всё это знает. Он бы не допустил...
— Дамблдор, — сказал Том и чуть наклонил голову, — верит, что люди сами выбирают, кем быть.
Он встал.
— И мне нравится эта идея.
— Тогда зачем спрашивать? — вырвалось у меня.
Он уже шёл к выходу, но остановился.
— Потому что, — сказал он, не оборачиваясь, — некоторые выбирают, когда знают последствия.
Потом он ушёл, а я ещё долго сидел, глядя на закрытую книгу. Мне вдруг пришло в голову: я ни разу не слышал, чтобы Том спрашивал, можно ли. Только — что будет.
5 января 1939 года
Сегодня Абраксас снова заговорил о доме. Мы сидели в подземельях, делая вид, что повторяем трансфигурацию. Он крутил палочку в пальцах — медленно, будто боялся её уронить.
— Ты когда-нибудь замечал, — сказал он, не глядя на меня, — что некоторые ошибки нельзя исправить?
— Какие? — спросил я.
— Те, которые делают за тебя, — ответил он.
Я не сразу понял, что он имеет в виду.
— Отец не любит, — продолжил Абраксас после паузы, — когда что-то идёт не так, как он решил заранее.
Он произнёс слово отец без раздражения. Почти без интонации.
— Он говорит, что Хогвартс — это испытание, — добавил он. — И что здесь видно, кто достоин фамилии.
Я сказал, что первый курс — это ещё ничего не значит.
Абраксас усмехнулся, но без веселья.
— Для него значит всё.
Он посмотрел на меня, будто проверяя, можно ли сказать больше, и не стал.
— Родиться Малфоем — это привилегия, — сказал он тихо.
Потом он резко встал и убрал учебники.
— Забудь, — бросил он. — Я не должен был это говорить.
Я не стал его останавливать.
Некоторые вещи не просят понимания, лишь молчания.
29 января 1939 года
Мы сидели в углу общей комнаты Слизерина. Вечером там всегда полумрак — огонь в камине даёт больше тени, чем света. Абраксас говорил негромко, будто стены могли запомнить лишнее.
— Отец считает, что слабость — это выбор, — сказал он. — И что его нельзя себе позволять.
Я кивнул, не зная, что ответить.
— Он спрашивал, — продолжил Абраксас, — не разочаровываю ли я его.
— И? — спросил я.
— Он не стал ждать ответа.
Том сидел неподалёку, с книгой на коленях. Я был уверен, что он читает. Он всегда так делает — будто всё вокруг не имеет значения. Но в этот раз он не переворачивал страниц.
Я заметил это случайно. Потом — это стало слишком явно.
— Он сказал, что фамилия — это обязательство, — добавил Абраксас. — Что её нужно оправдывать.
Том поднял глаза. Не на Абраксаса — на огонь. Но я видел, что он слушает. Внимательно.
— А если не оправдаешь? — спросил я.
Абраксас пожал плечами.
— Тогда ты просто ошибка, — сказал он. — Временная.
Том закрыл книгу. Очень тихо.
— Странный способ воспитывать, — сказал он наконец. — Делать из детей доказательство.
Абраксас посмотрел на него с удивлением.
— Ты подслушивал?
— Нет, — ответил Том. — Вы говорили слишком громко.
Это было неправдой.
— Люди часто путают требовательность с силой, — продолжил Том спокойно. — Но страх — плохой фундамент.
Он говорил это так, будто не рассуждал, а делал вывод.
Абраксас ничего не ответил.
Я же вдруг понял, что Том не утешает. Он запоминает. Как если бы чужая боль была для него не поводом сочувствовать, а материалом.
Когда Том ушёл, Абраксас выдохнул.
— Он странный, — сказал он.
Я кивнул. Но подумал о другом: Том никогда не спрашивает, как тебе. Он спрашивает — почему. И иногда — что из этого следует.
6 февраля 1939 года
Ничего особенного сегодня не произошло. Уроки, ужин, холодные коридоры. Том получил похвалу на зельях — Слизнорт улыбался шире обычного. Том поблагодарил и сел, будто это было ожидаемо. Он всегда так делает. Принимает похвалу как должное.
9 февраля 1939 года
Сегодня Абраксас снова спорил со старшекурсниками. Раньше он делал это легко, теперь — с напряжением. Том стоял рядом и молчал. Когда спор закончился, Абраксас выглядел хуже, чем до него.
Том сказал только:
— Ты выбрал неправильный момент.
Это было сказано спокойно. И почему-то это прозвучало строже любого упрёка.
6 марта 1939 года
Мы сидели в библиотеке. Том принёс книгу из Запретной секции — официально, с разрешением. Он не хвастался этим, просто читал. Я спросил, зачем ему это.
— Чтобы знать, — ответил он. — Раньше, чем понадобится.
Мне кажется, что это странный ответ для первокурсника.
28 марта 1939 года
Сегодня на Защите от темных искусств один из рейвенкловцев рассмеялся, когда у Абраксаса не получилось заклинание. Я видел, как Абраксас покраснел.
Том посмотрел на рейвенкловца — всего секунду. Потом отвернулся. Через минуту тот перестал смеяться. И до конца урока вообще не произнес ни слова.
19 апреля 1939 года
Том всё чаще уходит один. Не резко, не демонстративно. Просто его нет там, где он был минуту назад.
Я однажды спросил, куда он ходит.
— Думать, — сказал он.
Интересно, о чем он думает?
28 апреля 1939 года
Я заметил, что Том умеет говорить с каждым по-разному. С профессорами — аккуратно. Со старшекурсниками — ровно. С нами — почти дружелюбно.
И это не притворство. Просто он такой и есть.
11 мая 1939 года
Сегодня я понял странную вещь. Когда Том рядом, люди говорят больше, чем собирались.
Когда он уходит, они замолкают быстрее, чем обычно.
Я не знаю, что именно меня тревожит. Но я всё чаще ловлю себя на том, что считаю дни — не до каникул, а между моментами, когда Том рядом.
25 мая 1939 года
До каникул оставалось меньше месяца, и в Хогвартсе появилось это странное настроение: все становятся громче, а замок — тише. Даже заклинания звучат неуверенно, будто знают, что скоро ими перестанут пользоваться.
Мы с Абраксасом Малфоем шли по коридору у теплиц. Там всегда сыро и пахнет землёй. Том был впереди — он шёл быстро, как обычно, и не оборачивался.
Навстречу нам вывернул первокурсник с Пуффендуя — я даже не помню его имени. Он задел Тома плечом. Не сильно. Скорее неловко.
— Смотри, куда идёшь, — буркнул пуффендуец.
Том остановился. Он не сказал ни слова. Просто развернулся. Я уже открыл рот — сказать что-нибудь, сгладить, — но не успел. Том поднял палочку почти незаметно. Не направил — чуть отвёл в сторону, как будто это вообще не относилось к происходящему.
— Tripus, — сказал он тихо.
Это было не дуэльное заклинание. Даже не запрещённое. Мы проходили его на заклинаниях — лёгкая помеха, спотыкание, ничего серьёзного. Пуффендуец сделал шаг — и рухнул. Неловко, больно, с разодранными ладонями. Он вскрикнул от неожиданности.
— Ты в порядке? — спросил Том сразу же. Громко. Почти заботливо.
Он даже протянул руку. Мальчик кивнул, покраснел, что-то пробормотал и быстро ушёл, прижимая ладони к мантии. Том опустил палочку.
— Надо быть осторожнее, — сказал он, как будто продолжал прежний разговор.
Мы пошли дальше. Абраксас первым нарушил молчание.
— Чисто, — сказал он тихо. — Никто не видел.
Том не улыбнулся.
— Я и не хотел, — ответил он.
Я остановился.
— Ты мог просто сказать, — произнёс я. — Или пройти мимо.
Том посмотрел на меня с лёгким удивлением. Искренним.
— Мог, — согласился он. — Но тогда он бы ничего не понял.
— А теперь понял? — спросил я.
— Теперь он будет внимательнее, — сказал Том. — Магия — лучший учитель.
Мы дошли до лестницы. Абраксас ушёл первым, даже не попрощавшись.
Я задержался.
— Это было… — начал я и замолчал.
— На грани? — подсказал Том.
Я кивнул.
— Граница, — сказал он, — существует только для тех, кто боится её перейти.
Он пошёл вверх по ступеням, не оглядываясь. Я остался стоять и понял, что мы с Абракасом сделали одно и то же. Мы ничего не сказали. И, возможно, именно это было самым серьёзным нарушением правил за весь год.
28 июня 1939 года
Экзамены сданы успешно.
Я всё ещё до конца не верю, что можно написать это так просто. Мы готовились, нервничали, повторяли до одури — и всё равно в последний день было ощущение, будто от нас ждут больше, чем мы можем дать.
Но мы справились.
Преподаватели были строги, но справедливы. Даже профессор Дамблдор, глядя на наши работы, кивал так, будто видел именно то, что ожидал. Это почему-то пугало больше, чем недовольство.
Абраксас сдал отлично. Он держался уверенно, почти вызывающе, как и в начале года. Но теперь в этой уверенности было что-то выученное, а не врождённое. Я не уверен, что он сам это замечает.
Том, разумеется, справился безупречно.
Он не радовался. Не обсуждал вопросы. Не сравнивал ответы. Когда всё закончилось, он просто убрал перо и сказал:
— Это было несложно.
Я хотел спросить, рад ли он. Но не спросил.
Первый курс закончился. Мы чему-то научились. Мы стали старше — совсем немного, но достаточно, чтобы это чувствовалось.
И всё же у меня есть странное ощущение, что для кого-то из нас этот год был не обучением. А подготовкой. Не знаю, к чему именно.
Но я рад, что записывал всё с самого начала. Потому что иногда мне кажется: если не записывать — можно убедить себя, что ничего необычного и не происходило. А это будет неправдой.
11 июля 1939 года
Дома тихо. Слишком тихо после Хогвартса.
Мама спрашивает, как прошёл год. Я отвечаю, что хорошо. Это правда. Просто не вся.
Я ловлю себя на том, что считаю время иначе. Не по дням, а по привычке смотреть по сторонам — вдруг кто-то идёт рядом. Потом вспоминаю, что здесь никого нет. Ни Абраксаса с его резкими репликами. Ни Тома с его внимательным молчанием.
Я пытался писать письма. Начал — и не закончил ни одно.
Иногда мне кажется, что я скучаю не по людям, а по самому замку. По коридорам, где всё имеет значение, даже тени. Здесь же всё слишком понятное.
Ночью мне снится Хогвартс. Не уроки и не экзамены — лестницы. Я всё время поднимаюсь по ним и не знаю, куда они ведут.
До сентября ещё далеко. Но я уже думаю о нём чаще, чем о лете.
Это странно — скучать по месту, где тебе было тревожно. Но, кажется, именно там я начал замечать жизнь.
1 сентября 1939 года
Мы вернулись в Хогвартс.
Поезд прибыл вечером. Было холодно, и у озера стоял туман. Замок выглядел так же, как в прошлом году — высокие башни, свет в окнах, камень, от которого тянет сыростью.
В Большом зале было шумно. Старшекурсники переговаривались, первокурсники суетились. Я сел за стол Слизерина рядом с Абраксасом Малфоем. Он кивнул мне и сразу принялся за еду.
Том пришёл позже. Он сел напротив и достал книги из сумки. Мы почти не разговаривали.
Профессоры говорили о правилах, расписании и запретах. Всё это я уже слышал в прошлом году. Кто-то зевал, кто-то смеялся.
После ужина мы разошлись по спальням. Чемоданы стояли вдоль стен. В окнах отражался свет факелов.
Я разложил вещи и понял, что помню дорогу до своей кровати, не задумываясь.
Второй курс начался.
4 сентября 1939 года
Утром был туман. Он держался до самого завтрака и рассеялся только к первому уроку.
Мы пошли на заклинания. Профессор Мерривэзеэр шутил, как обычно. Кто-то уронил перо. Пара человек опоздала. Но всё прошло спокойно.
На трансфигурации мы сидели за теми же партами, что и в прошлом году. Я вспомнил, что тогда ещё путался в проходах между рядами. Сейчас — нет.
За обедом Абраксас спорил со старшекурсником о квиддиче. Недолго. Потом замолчал и доел суп.
После обеда была библиотека. Я взял книгу по заклинаниям. Том сидел за дальним столом и писал. Когда я уходил, он был всё ещё там.
Вечером мы делали домашнее задание. Разговоры были обычные — о расписании, о заданиях, о том, кто получил больше баллов. Никто не говорил ничего важного. Но я поймал себя на мысли, что помню, где кто обычно сидит. Кто первым встаёт. Кто говорит громче.
Я не могу сказать, когда именно я начал это замечать.
14 сентября 1939 года
Аудитория была тише обычного. На трансфигурации всегда так — никто не решается шептаться, пока профессор Дамблдор не поднимет глаза от кафедры. Он не повышает голос, но кажется, что слышит даже мысли.
Сегодня мы превращали жука в пуговицу. Простая работа, если верить учебнику. Однако Дамблдор считал иначе.
— Трансфигурация, — сказал он, — не вопрос силы. Это вопрос согласия.
Он ходил между партами, заложив руки за спину. Я заметил, что Том Реддл выпрямился сильнее обычного. Его палочка лежала перед ним, идеально параллельно краю стола.
Я попытался первым. Мой жук стал чем-то средним между пуговицей и… куском угля. Дамблдор посмотрел, кивнул и сказал:
— Вы поняли принцип, мистер Вэрингтон. Остальное — терпение.
Когда очередь дошла до Реддла, я почему-то уже ждал этого момента.
Том произнёс заклинание чётко, без пауз, словно репетировал его ночью. Жук исчез мгновенно. На его месте лежала пуговица — чёрная, гладкая, без единого изъяна. Слишком правильная.
Дамблдор взял её в пальцы и поднёс к свету.
— Технически безупречно, — сказал он. Пауза. — Но скажите, мистер Реддл… вы убедили объект или заставили его?
В классе стало неловко. Том не ответил сразу.
— Я выполнил задание, сэр, — наконец сказал он.
— Без сомнений, — мягко согласился Дамблдор. — Вопрос лишь в том, для чего.
Я видел, как Том сжал пальцы. Очень аккуратно. Как будто боялся показать что-то лишнее.
Мы продолжили. У меня вышло чуть лучше. У остальных — по-разному. Том же повторил трансфигурацию ещё раз. И ещё. Каждый раз — идеально. Он не смотрел ни на кого, только на профессора.
На других уроках такого нет. На заклинаниях он ленив. На зельях — холодно расчетлив. Здесь же он будто сдаёт экзамен, которого нет в расписании.
В конце урока Дамблдор задержал его.
— Мистер Реддл, — сказал он, когда мы уже собирали вещи. — Талант не нуждается в доказательствах.
Том посмотрел на него так, будто это утверждение требовало опровержения.
Я вышел последним и слышал, как Дамблдор добавил уже совсем тихо:
— Но иногда он очень боится остаться незамеченным.
Я не уверен, относилось ли это к Тому. Или ко всем нам.
10 октября 1939 года
Сегодня после ужина Том спросил меня о фамилии Мракс.
Мы сидели у окна в общей гостиной. Я делал заметки по травологии, он листал книгу, которую взял в библиотеке. Некоторое время было тихо.
— Ты что-нибудь знаешь о Мраксах? — спросил он.
Я сначала не понял, о ком речь.
— О чистокровной семье, — уточнил он. — Древней.
Я пожал плечами и сказал, что слышал это имя от родителей. Что семья почти исчезла. Что о них говорят редко и без подробностей.
— Они из Британии? — спросил он.
Я ответил, что да. Кажется, из южных графств. Что репутация у них была странная.
— В каком смысле? — спросил он.
Я сказал, что их считали нелюдимыми. Что они держались особняком и почти ни с кем не роднились. Что о них вспоминают, когда говорят о древних линиях, но без уважения.
Том кивнул и перевернул страницу.
— А имя? — спросил он. — Кто-нибудь известный?
Я сказал, что имен не знаю. У нас в семье не часто разговаривают о «священных 28».
Он больше ничего не спросил.
Через некоторое время он закрыл книгу и ушёл, оставив её на столе.
Я не собирался её трогать, но потом всё-таки посмотрел на обложку. Она была тёмная, почти чёрная, с потёртыми углами. Название выбито золотом, буквы местами стёрлись: «Родословные старых магических домов Британии».
Я открыл её наугад. Страницы были плотные, пожелтевшие. Сплошные фамилии, даты, связи — имена следовали одно за другим, без историй, без пояснений. Только сухие строки, как в списке.
Я пролистал ещё несколько страниц и закрыл книгу. Она показалась мне странно тяжёлой для такого содержания.
Я не знаю, на какой именно странице он остановился. И я не стал проверять.
Книгу я оставил там же, где Том её положил.
5 ноября 1939 года
Сегодня Кассиан Нотт был необычно любезен.
Мы сидели за длинным столом в гостиной, делая задание по трансфигурации. Я писал медленно, Абраксас перелистывал учебник, Том работал молча.
Кассиан наклонился к Тому и сказал:
— Ты, кажется, уже закончил? У тебя всегда так аккуратно выходит.
Том поднял голову и кивнул.
— Да.
— Слушай, — продолжил Кассиан тем тоном, каким обычно разговаривают со старостами или профессорами, — ты не мог бы посмотреть мой вариант? Просто сказать, в правильную ли сторону я думаю.
Он улыбался. Очень старательно.
Том взял его пергамент, пробежал глазами и указал на строку ближе к середине.
— Здесь ты изменил порядок преобразования, — сказал он. — Это сработает хуже.
Кассиан тут же наклонился ближе.
— Точно, — сказал он. — Я так и думал. Просто хотел убедиться.
Абраксас фыркнул, не поднимая глаз.
Кассиан поблагодарил Тома ещё раз и вернулся к своему месту, продолжая писать уже увереннее. Он больше не смотрел в нашу сторону.
Том снова занялся своей работой.
Вечер прошёл спокойно.
14 ноября 1939 года
Я понял это не сразу.
Том часто помогает с заданиями. Он не делает чужую работу, не подсказывает лишнего. Обычно — одно замечание, иногда одно слово. После этого всё становится понятно.
Сегодня я заметил, что после таких разговоров люди начинают вести себя иначе.
Кассиан, получив помощь, стал чаще соглашаться. Не спорить, не перебивать. Иногда — просто молчать, когда раньше сказал бы что-нибудь резкое.
Он не стал другом Тома. И не стал ближе. Он стал терпимее. Или осторожнее…
Лукреций однажды попросил Тома объяснить часть задания по зельям. На следующий день он принёс в гостиную книгу, которую Том упоминал мельком, и оставил её на столе. Словно случайно.
Я не слышал, чтобы Том просил об этом. И не видел, чтобы он благодарил. Люди платят не тем, что им велят. А тем, что сами считают нужным отдать.
Я думаю, Том это понимает. И, кажется, всегда понимал.
23 декабря 1939 года
В Хогвартсе перед Рождеством всегда странно. Те, кто уезжает, уже мыслями не здесь, а те, кто остаётся, будто становятся прозрачными. Коридоры пустеют, шаги звучат громче обычного.
Мы с Абракасом Малфоем возвращались из библиотеки. Том шёл рядом — он нёс под мышкой книгу, которую взял не по программе.
По лестницы в подземелья спускались старшекурсники с Гриффиндора. Один говорил что увлеченно приятелям и, проходя мимо, задел Тома локтем.
— Смотри, куда идешь, — сказал гриффиндорец раздражённо.
Том остановился.
— Прошу прощения, — сказал он ровно.
Старшекурсник хмыкнул и пошёл дальше.
Я подумал, что на этом всё закончится. Но Том дождался, пока тот сделает несколько шагов.
— Glacius, — произнёс он почти шёпотом.
Это заклинание мы ещё не проходили. Я понял это сразу.
Ничего зрелищного не произошло. Просто ботинок гриффиндорца скользнул на ступеньке, и он ударился коленом о камень. Резко, больно, со сдавленным ругательством.
— Осторожнее, — сказал Том уже громко. — Тут скользко.
Он даже не смотрел в его сторону.
Старшекурсник выругался, поднялся и, прихрамывая, ушёл.
Я почувствовал, как у меня похолодели руки.
— Том, — прошептал я. — Это же…
— Не запрещено, — сказал он сразу. — И никто не пострадал.
Абраксас смотрел на пол. Его лицо было совершенно спокойным.
— Ты уверен, что нас не видели? — спросил он.
— Абсолютно, — ответил Том. — Преподаватели в Большом зале.
Мы пошли дальше.
— Не нужно было этого делать, — сказал я.
— Нужно, — возразил Том. — Он решил, что может нам указывать. Я показал, что не может.
Мы остановились у входа в гостиную Слизерина.
— Зачем? — спросил я. — Он же старше.
Том посмотрел на меня. В его взгляде не было злости. Только интерес.
— Именно поэтому, — сказал он.
Он вошёл первым.
Я стоял ещё минуту. Том никогда не проверял, можно ли. Он проверял, заметит ли кто-нибудь.
И мы с Абракасом снова промолчали.
15 января 1940 года
Сегодня произошло странное.
После ужина Том не пошёл ни в библиотеку, ни в гостиную. Я заметил это не сразу — просто понял, что его нет там, где он обычно бывает. В коридорах было пусто. Вечер выдался холодный, факелы горели неровно, и замок казался тише, чем обычно.
Я нашёл его у окна на втором этаже. Там редко кто задерживается — узкий проход, каменный подоконник, сквозняк.
Том стоял спиной ко мне и смотрел вниз, во двор.
— Ты чего здесь? — спросил я.
Он обернулся не сразу.
— Здесь спокойно, — сказал он.
Я подошёл ближе. Некоторое время мы молчали. Потом я заметил, что его руки сжаты. Не сильно — просто так, будто он удерживает что-то внутри.
— Всё в порядке? — спросил я.
Он посмотрел на меня. В этот раз — не оценивающе. Устало.
— Иногда, — сказал он медленно, — я думаю, что было бы проще, если бы от тебя ничего не ждали.
Я не ожидал этого.
— В смысле?
Он отвернулся обратно к окну.
— Когда никто не знает, кто ты. И не пытается решить за тебя, кем ты должен стать.
Мне вдруг стало ясно, о чём он говорит. О фамилиях. О крови. О том, что обсуждают в Слизерине шёпотом и вслух.
— Это пройдёт, — сказал я. — Мы ещё слишком молоды. Потом всё будет зависеть только от нас.
Он чуть усмехнулся.
— Ты правда так думаешь?
— Да, — ответил я сразу. — Ты сам решаешь, кем быть.
Он молчал. Потом кивнул — едва заметно.
— Возможно, — сказал он.
Мы простояли ещё несколько минут. В какой-то момент он разжал пальцы и опёрся ладонями о камень. Я заметил, что они дрожат. Совсем чуть-чуть.
И тогда я подумал, что Том просто устал. Что вся эта уверенность — защита. Что внутри ему не так спокойно, как он показывает. Что он, как и мы все, боится не оправдать ожиданий.
Это было… утешительно.
— Пойдём, — сказал я. — Там, наверное, уже гаснут огни.
Он кивнул и пошёл рядом со мной. Ничего больше не сказал.
Позже, уже в спальне, я долго не мог уснуть. Мне казалось, что сегодня я увидел Тома настоящего. Без холодной точности, без расчёта. Просто человека, которому тяжело.
Сейчас, записывая это, я думаю: может быть, именно поэтому я ему верю. Потому что, если даже Том Реддл иногда сомневается — значит, он не так уж отличается от нас.
2 марта 1940 года
Я знал, что это плохая идея.
И всё же я согласился.
Мы сидели в общей комнате Слизерина поздно вечером. Камин почти догорел, большинство уже разошлись по спальням. Абраксас крутил палочку в руках, Том читал — но не книгу, а, как мне показалось, что-то в голове.
— В Запретной секции есть старые издания по чарам защиты, — сказал Том, не поднимая глаз. — Не те, что выдают по разрешению. Другие.
— И? — спросил я.
— Они не для второкурсников, — добавил Абраксас. — Но там нет ничего опасного. Просто… для нас слишком рано.
Я посмотрел на них, не понимая к чему они клонят.
Аб вздохнул:
— Предлагаем тебе сегодня пробраться в Запретную секцию вместе с нами?
— Но как же мы это сделаем? — Спросил я. — Мы еще не изучали заклинание невидимости.
— И не нужно, — спокойно ответил Том. — Ночью библиотека пустая. Завхоз Прингл делает обходы по расписанию. Если быть аккуратными — нас никто не заметит.
Он посмотрел на меня. Прямо. Не давя.
— Ты же говорил, что хочешь знать больше, — добавил он. — Это шанс.
Я вспомнил вечер у окна. Его голос тогда. Сжатые пальцы. Мысль о том, что он не такой уж холодный, как кажется.
— Я… — начал я.
— Мы пойдём втроём, — сказал Абраксас. — Будем держаться друг друга.
Это прозвучало почти легко.
Я кивнул.
Мы вышли после отбоя. Коридоры были тёмные, холодные. Замок ночью всегда кажется другим — не опасным, но равнодушным. Том шёл первым. Он знал дорогу.
Дверь библиотеки поддалась без звука.
Внутри пахло пылью и старой бумагой. Запретная секция была отделена цепью, но Том снял её быстро, уверенно. Слишком уверенно.
— Пять минут, — сказал он. — Не больше.
Я стоял у края прохода, пока они с Абраксасом углублялись между стеллажами. Я слышал шорох страниц, тихие шепот.
И тогда раздался звук.
Шаги. Тяжёлые. Неровные.
— Прингл, — прошептал Абраксас.
Свет фонаря скользнул по полу.
— Сюда, — сказал Том тихо.
Мы прижались между высокими стеллажами. Я чувствовал, как сердце стучит где-то в горле. Прингл шёл медленно, бормоча себе под нос. Луч света двигался всё ближе.
— Он идёт сюда, — прошептал я.
— Тихо, — ответил Том.
Шаги были уже совсем рядом. Свет фонаря мелькнул между полками. Я понял, что если он сделает ещё шаг — увидит нас всех.
И тогда Том толкнул меня. Не резко. Не грубо. Просто — в сторону прохода.
Я потерял равновесие и сделал шаг вперёд.
— Эй! — раздался голос Прингла. — Кто здесь?!
Свет ударил мне в лицо.
Я обернулся.
Абраксаса и Тома уже не было.
— Мистер… — Прингл прищурился. — Вэрингтон, если не ошибаюсь?
Я не ответил. Я всё ещё смотрел туда, где они были секунду назад.
— Запретная секция, — продолжал он. — Ночью. Очень интересно.
Он взял меня за плечо.
— Пойдёмте.
Наказание было предсказуемым. Снятые баллы. Неделя отработок.
Том и Абраксас не появились в спальне в эту ночь...
3 марта 1940 года
Сегодня Абраксас кивнул мне в коридоре. Как обычно.
Том подошёл позже, в общей комнате.
— Ты в порядке? — спросил он.
— Да, — ответил я.
Это была неправда.
— Мне пришлось это сделать, иначе нас тоже бы наказали, — сказал Том. — А ты знаешь, как отреагировал бы отец Абраксаса, если бы его поймали.
Я смотрел на него. Он выглядел… обеспокоенным. Ровно настолько, чтобы это было заметно.
— Но поймали только меня, — сказал я с обидой.
Он сделал паузу.
— Я подумал, что ты справишься.
Это было сказано почти как комплимент.
И в этот момент я понял: тот вечер у окна, его слова, его усталый голос — всё это было проверкой. И я её прошёл.
Но не так, как хотел бы сам.
6 марта 1940 года
Отработка оказалась не такой, как я ожидал.
Никаких подземелий. Никакой грязи. Меня отправили помогать в теплицах — сортировать горшки, перебирать инструменты, вытирать полки от земли и пыли. Работы было много, но она была… понятной. Руки заняты — голова тише.
Когда я пришёл, там уже были двое.
— О, — сказал один из них, заметив меня. — Ещё один ночной философ?
Он был выше меня, с растрёпанными волосами и живыми глазами. На мантии — нашивка Когтеврана.
— Эллиот Мур, — представился он, протягивая руку. — Второй курс. Нарушитель спокойствия, судя по всему.
— Гил Вэрингтон, — ответил я.
— Не переживай, — тут же сказал второй, — у нас тут клуб по интересам.
Он был ниже, темноволосый, с серьёзным лицом, но уголки губ выдавали привычку улыбаться.
— Томас Грин. Можно просто Том, но, — он посмотрел на меня внимательнее, — думаю, ты предпочтёшь Томаса.
Я понял, что он имеет в виду, и кивнул.
— Что вы натворили? — спросил я, беря тряпку.
— Искали астрономическую карту, — сказал Эллиот. — В три часа ночи. Потому что, видите ли, днём она выглядит иначе. Он вздохнул. — Гениальная идея. Почти получилось.
— Почти — это когда вас поймали? — уточнил я.
— Почти — это когда мы успели найти карту, — вмешался Томас. — А потом решили, что ещё пять минут — нас точно не заметят.
— Нас заметили через две, — добавил Эллиот. — Рекорд.
Я неожиданно для себя улыбнулся.
Мы работали рядом. Никто ни на кого не давил, не проверял, не следил. Эллиот болтал без умолку — про уроки, про профессоров, про то, как Прингл, по его мнению, «появляется из воздуха, чтобы нарушение правил было более драматичным».
— Он как заклинание возмездия, — сказал Эллиот. — Только без контрзаклятия.
— И без отмены, — добавил Томас.
Я рассмеялся. По-настоящему. Громче, чем собирался.
Эллиот посмотрел на меня с довольным видом.
— Видишь, — сказал он, — отработки полезны для социализации. Нас бы сюда чаще.
— Не уверен, что профессор Бири с тобой согласится, — заметил Томас, но тоже улыбнулся.
Я поймал себя на странном ощущении. Мне было… легко. Никто не ждал от меня правильных слов. Никто не смотрел так, будто я — часть чьего-то плана.
— Ты ведь из Слизерина, да? — спросил Томас, когда мы ставили горшки на полку.
— Да.
— Нормально, — сказал он спокойно. — У нас в Когтевране половина уверена, что вы все либо гении, либо будущие преступники. Я считаю, что это несправедливо к гениям.
Эллиот фыркнул:
— А я считаю, что преступники недооценены.
Я снова рассмеялся. И только потом понял, как давно этого не делал.
Когда отработка закончилась, мы вышли вместе. В коридоре было светло, шаги гулко отдавались от стен.
— Если что, — сказал Эллиот, — мы обычно сидим у окна в библиотеке. Днём. Законно.
— Иногда даже читаем, — добавил Томас.
— Иногда, — согласился Эллиот.
Мы попрощались у лестницы.
Я шёл один и думал: вот так, наверное, и должна выглядеть дружба. Без расчёта. Без проверок. Без того, чтобы кто-то решал, кто останется в свете фонаря.
И от этой мысли стало почему-то неловко.
Потому что завтра я всё равно сяду рядом с Томом Реддлом.
И, скорее всего, ничего ему не расскажу.
10 марта 1940 года
Это был последний день отработки. Я задержался в коридоре дольше, чем нужно. Эллиот и Томас ушли к лестнице, переговариваясь о чём-то своём — легко, без оглядки. Я смотрел им вслед, пока шаги не стихли.
Потом развернулся.
В подземельях было прохладнее. Камень здесь всегда удерживал холод, даже весной. Я спустился в общую комнату Слизерина и сразу увидел Тома.
Он сидел у дальнего стола, как обычно. Книга раскрыта, перо аккуратно положено рядом. Свет от камина падал так, что его лицо оставалось в тени, а страницы — освещёнными.
Я мог пройти мимо. Я подумал об этом — впервые осознанно. Но вместо этого сел напротив.
Том поднял глаза почти сразу. Не удивился.
— Отработка закончилась? — спросил он.
— Да.
— Где был?
— В теплицах.
Он кивнул, словно это что-то объясняло.
— Как прошло?
Я замешкался. Совсем чуть-чуть.
— Нормально, — сказал я. — Работы много.
— Зато без Прингла, — заметил он.
— Да.
Он вернулся к книге. Некоторое время мы сидели молча. Тишина была привычной, но сегодня — другой. Не напряжённой. Скорее… плотной.
Я поймал себя на том, что жду вопроса. Любого. Про то, с кем я был. Что мы делали. О чём говорили.
Том не спрашивал.
— Ты сегодня смеялся, — сказал он вдруг.
Я поднял голову.
— Что?
— В коридоре, — уточнил он, не глядя на меня. — Когда возвращался.
Я не знал, что ответить.
— С кем? — спросил он спокойно.
Вот теперь вопрос прозвучал.
— С ребятами из Когтеврана, — сказал я. — Они тоже были на отработке.
— Понятно, — сказал Том.
Он перевернул страницу.
— И как они?
Я пожал плечами.
— Обычные.
— Обычные, — повторил он.
Это было не оценкой. Просто словом.
— Ты не обязан с ними дружить, — добавил он спустя паузу.
Я посмотрел на него.
— Я знаю.
— Просто говорю, — сказал он. — Иногда люди кажутся лёгкими, потому что от них ничего не зависит.
Это задело сильнее, чем я ожидал.
— От них зависит, — сказал я. — Просто не так.
Том наконец посмотрел прямо.
— Именно.
Мы снова замолчали.
Я подумал о смехе. О том, как легко он вырвался — без причины, без последствий. И о том, что здесь, напротив Тома, я снова чувствую себя собранным. Осторожным. Как будто это правильнее.
— Ты злишься? — спросил я.
— На тебя? — он чуть наклонил голову. — Нет.
— Тогда на что?
Он задумался. По-настоящему.
— На небрежность, — сказал он. — Она всегда дорого стоит.
Я понял, что он говорит не про Прингла. И не про теплицы.
Том посмотрел на меня внимательно.
— Но ты больше не будешь.
Он снова опустил взгляд к книге, как будто разговор был закончен. Как будто всё вернулось на свои места.
Я сидел напротив и понимал: с когтевранцами было легче. Но здесь — понятнее. Здесь я знал, каким нужно быть.
И это знание пугало больше всего.
11 марта 1940 года
Я весь вечер думаю об одной фразе.
Не о том, что Том сказал, а как.
Он не спрашивал. Не предупреждал. Не угрожал. Он просто посмотрел и сказал, что я больше так не буду — так же спокойно, как говорят о завтрашнем расписании или о погоде.
И самое неприятное в этом — я не возразил.
Я даже не сразу понял, что именно произошло. Только позже, когда остался один, фраза вернулась — не словами, а ощущением. Как будто что-то за меня уже решили, и это решение вступило в силу сразу.
Я пытался вспомнить, в чём именно он имел в виду «так». В отработке? В смехе? В том, что я вообще пошёл туда, куда меня не звали?
Я не уверен.
Возможно, в этом и был смысл.
Если не называть границы — их нельзя перейти неправильно.
Я ловлю себя на том, что снова ищу оправдание. Он не сказал этого резко. Он не повысил голос. Он не выглядел злым. Скорее — уверенным. И я думаю: может быть, он просто лучше знает, как не попадаться. Как быть осторожнее.
Это звучит разумно.
Но есть другая мысль, от которой я стараюсь отмахнуться: он сказал это не потому, что переживает за меня. А потому, что в следующий раз не хотел бы рисковать.
Я не знаю, какая из них ближе к правде.
Сегодня за ужином я поймал себя на том, что внимательно слежу за тем, как я смеюсь. Не громко ли. Не слишком ли свободно.
Когда я это понял, стало не по себе.
Я думаю о когтевранцах. О том, как там всё было проще. И каждый раз добавляю мысленно: но это не имеет значения.
Почему — я тоже не знаю.
Возможно, потому что здесь, рядом с Томом, всё кажется важнее. Каждое слово. Каждый выбор. Даже молчание.
Я не уверен, что он имел право говорить мне, каким я буду.
Но я уверен в другом: если в следующий раз он снова скажет это — я снова промолчу.
И это пугает меня сильнее, чем его слова.
23 марта 1940 года
Мы сидели в библиотеке днём. Это уже было непривычно — раньше я чаще бывал здесь вечерами, рядом с Томом, когда в зале становилось пусто. Сейчас вокруг были другие — шорох страниц, тихие шаги, чей-то приглушённый шёпот.
Том сидел напротив. Он писал, не поднимая головы. Его почерк был ровным, уверенным, как всегда. Я попытался сосредоточиться на своём тексте, но мысли разбегались.
— Ты сегодня не здесь, — сказал он вдруг.
Я моргнул.
— А где?
— Не здесь, — повторил он и слегка постучал пером по столу.
Я опустил взгляд в книгу.
— Просто устал, — сказал я.
Это было почти правдой.
В этот момент за соседним столом кто-то тихо рассмеялся. Я узнал голос раньше, чем обернулся.
Эллиот Мур махнул мне рукой. Рядом с ним сидел Томас Грин, склонившийся над пергаментом.
— Мы тут спорим, — громко зашептал Эллиот, — ты не знаешь, профессор Вилкост в прошлом году уже меняла этот параграф или ещё нет?
Я открыл рот, чтобы ответить. Потом посмотрел на Тома.
Он не смотрел на меня.
— Иди, — сказал он, не поднимая головы. — Я закончу сам.
Это прозвучало как разрешение.
Я встал и пересел к когтевранцам.
С ними было… иначе. Мы говорили вполголоса, иногда сбивались на шёпот, иногда — на негромкий смех. Эллиот спорил, Томас приводил аргументы. Я поймал себя на том, что снова говорю больше, чем планировал.
Когда я вернулся за своими вещами, Том уже убирал перо.
— Вы долго, — сказал он.
— Не очень, — ответил я.
Он кивнул.
— Они отвлекают.
Я не сразу понял, вопрос это или утверждение.
— Иногда это полезно, — сказал я осторожно.
Том посмотрел на меня внимательно. Не холодно — изучающе.
— Только если знаешь, когда остановиться, — ответил он.
Мы вышли вместе. В коридоре он шёл чуть впереди, как обычно. Но сегодня расстояние между нами было больше, чем раньше. Совсем немного — на полшага.
Я подумал, что, возможно, он этого не заметил. Но когда мы дошли до лестницы, Том остановился и сказал:
— Ты меняешься.
Я напрягся.
— Это плохо?
Он задумался.
— Это… рискованно, — сказал он наконец.
И пошёл дальше.
Я остался стоять и понял: он не сказал «не делай так». Он просто отметил.
8 апреля 1940 года
Библиотека была почти пустой. Большинство студентов разъехались по домам на пасхальные каникулы.
Я сидел за дальним столом, где обычно никто не мешал, и смотрел на бланк.
Выберите дополнительные предметы.
Строчки были аккуратно разлинованы. Чернила — слишком тёмные, как будто выбор уже должен быть сделан.
Уход за магическими существами — вписано ровно. Магловедение — чуть менее уверенно, но всё же.
Третья строка оставалась пустой.
Я перевёл взгляд на полки. Руны. Нумерология. Прорицания.
Я знал, что не хочу брать прорицания. Слишком много чужих толкований, слишком мало опоры. А остальное… остальное казалось не для меня.
— Ты так смотришь на этот лист, будто он может укусить, — сказал знакомый голос.
Я поднял голову.
Эллиот сел напротив, не спрашивая разрешения. Томас встал рядом, заглядывая через плечо.
— Третий предмет? — спросил он.
— Да, — сказал я. — Не могу решить.
— Уже выбрал два, — заметил Эллиот. — Это больше, чем половина.
— Остальные… — я замялся. — Мне кажется, у меня нет к этому способностей.
— К чему именно? — спросил Томас.
Я указал на полку с рунами.
-И к нумерологии. Это… не моё.
Томас посмотрел на меня так, словно я сказал что-то странное, но важное.
— Способности — это не то, с чем рождаются, — сказал он. — Это то, с чем не остаются в одиночестве.
Эллиот фыркнул.
— Он сказал красиво, — пояснил он. — А я скажу проще. Мы будем рядом.
Я моргнул.
— Что?
Томас уже достал свой бланк.
— Я всё равно сомневался насчёт прорицаний, — сказал он и аккуратно вычеркнул строчку. — Слишком много тумана.
Эллиот последовал его примеру.
— А магловедение звучит… — он задумался, — честно. И интересно.
Он вписал название предмета рядом с именем.
Я смотрел на их бланки и не сразу понял, что у меня дрожат руки.
— Вы не обязаны, — сказал я.
— Мы и не обязаны, — ответил Томас. — Мы просто хотим.
Я медленно взял перо.
Древние руны.
Слова легли неровно, но четко.
— Видишь? — сказал Эллиот. — Уже не так страшно.
Я улыбнулся. Не широко — но по-настоящему.
И в этот момент я понял: впервые за долгое время выбор был не про то, кем я должен быть. А про то, с кем.
26 июня 1940 года
Экзамен по трансфигурации у Слизерина прошёл в тишине.
Никакой суеты, никакого шёпота — только скамьи, палочки и внимательный взгляд профессора Дамблдора. Мы выходили по одному, не переглядываясь. Том Реддл вышел раньше всех. Он не выглядел уставшим.
Я задержался у двери, глубоко вдохнул и только потом вышел наружу.
Воздух был тёплый. После камня и мела он казался почти густым. Во дворе было шумнее — кто-то уже закончил экзамены, кто-то ждал своей очереди. Я пошёл по дорожке, не особенно думая, куда именно.
У старого раскидистого дуба сидели Эллиот и Томас.
Я заметил их сразу — не потому что они были громкими, а потому что выглядели расслабленными. Эллиот лежал на траве, закинув руки за голову. Томас сидел, прислонившись спиной к стволу, и читал.
— О, — сказал Эллиот, заметив меня. — Лицо человека, который пережил что-то серьёзное.
— Экзамен по трансфигурации, — ответил я.
— А-а, — протянул он. — Тогда поздравляю с выживанием.
— Как прошло? — спросил Томас, закрывая книгу.
— Нормально, — сказал я. — Не идеально.
— Это и есть нормально, — заметил Эллиот. — Идеально — подозрительно.
Я сел рядом с ними, прямо на траву. Это вышло само собой.
— А у вас? — спросил я.
— Завтра чары, — ответил Томас. — Пока притворяемся спокойными.
— У меня стратегия получше, — сказал Эллиот. — Я вообще не притворяюсь.
Я рассмеялся. Снова — без усилия.
— Реддл уже вышел? — спросил Томас.
Я кивнул.
— Как всегда, — добавил Эллиот. — Он у вас легенда.
Я пожал плечами.
— Он просто… очень собранный.
— Это тоже легенда, — заметил Эллиот. — Некоторые просто выглядят так, будто знают, куда идут. Это не всегда одно и то же.
Я задумался.
Мы сидели молча какое-то время. Листья над нами шумели, солнце пробивалось сквозь ветви. Кто-то проходил по дорожке, кто-то смеялся где-то вдалеке. Мир не ждал от нас ничего определённого.
— Ты какой-то другой сегодня, — сказал Томас. — Спокойнее.
— Экзамен закончился, — сказал я.
— Не поэтому, — ответил он.
Я не стал спрашивать, что он имеет в виду.
Когда я поднялся, Том уже стоял неподалёку. Я не заметил, когда он подошёл.
— Ты долго, — сказал он.
— Я вышел позже, — ответил я.
Это было правдой. Не всей.
Он посмотрел на Эллиота и Томаса. Вежливо. Без интереса.
— Пойдёшь? — спросил он.
Я посмотрел на них. Потом — на него.
— Через минуту, — сказал я.
Том кивнул.
— Не задерживайся, — сказал он.
И ушёл.
Эллиот дождался, пока он отойдёт достаточно далеко, и тихо сказал:
— Он всегда так говорит, будто знает расписание мира?
Я улыбнулся.
— Иногда.
Я остался под деревом ещё немного. Не потому, что хотел его ослушаться.
А потому что впервые за долгое время мне не
казалось важным идти сразу.
15 августа 1940 года
Сегодня пришло письмо от Эллиота. Сначала я подумал, что сова прилетела от Абраксаса (но он мне никогда не писал на каникулах).
Эллиот написал, что они с Томасом будут в Косом переулке 26 августа и спросил, не хочу ли я встретиться. Он писал так, будто мы виделись вчера, а не разъехались на всё лето.
Я перечитал письмо дважды. Потом ещё раз.
Странно, как легко я сразу представил себе этот день. Не Хогвартс, не занятия — просто улицу, шум, витрины магазинов. И нас троих.
Я ещё не ответил, но думаю, что поеду.
26 августа 1940 года
Косой переулок шумнее, чем я его помнил. Или, может быть, я просто отвык.
Мы встретились у магазина перьев. Эллиот махал руками так, будто боялся, что я его не замечу. Томас был рядом — спокойный, как всегда.
Мы говорили обо всём и ни о чём: о летних книгах, о том, что в Хогвартсе, наверное, снова будут сквозняки, о том, как странно выглядят мантии в жару.
Я поймал себя на мысли, что ни разу не задумался, как я выгляжу рядом с ними. Это было… непривычно.
Когда мы расходились, Эллиот сказал: — Увидимся через неделю.
И я тогда подумал, что очень хочу вернуться в Хогвартс.
1 сентября 1940 года
Большой зал почти не изменился. Те же столы, те же потолки, то же чувство, что ты снова на своём месте — даже если не уверен, какое оно.
Я сел, как обычно. Том был рядом.
Аб сел дальше — между Ноттом и Флинтом. Я заметил это не сразу. Но он за весь пир не посмотрел в мою сторону ни разу.
Я не знаю, значит ли это что-то.
2 сентября 1940 года
В гостиной было шумно. Старшекурсники говорили о Гриндевальде — громко, с воодушевлением. Почти все соглашались. Даже те, кто раньше молчал.
Я слушал и старался не выглядеть так, будто мне не по себе.
Вальбурга Блэк сказала, что странно доверять тем, кто выбирает магловедение. Она не называла имён, но смотрела прямо на меня.
Том ответил за меня. Он сказал, что знание врага никогда не было слабостью. Что глупо путать интерес с предательством.
Все замолчали.
Я был ему благодарен. Правда.
Но потом я подумал: он защищал не мой выбор. Он защищал право узнавать.
Я не уверен, что это одно и то же.
6 сентября 1940 года
Сегодня был первый урок магловедения.
В кабинете пахло пылью и старой бумагой. Нас было немного. Слизеринцев — ни одного. Кроме меня, разумеется.
Эллиот и Томас сели рядом, как будто это было решено заранее.
Преподавателя зовут профессор Адриан Фоули. Он говорит спокойно и не повышает голос. И у него привычка задавать вопрос и ждать ответа столько, сколько нужно, даже если в классе становится неловко.
Он сказал, что магловедение — это не про сравнение. Это про понимание того, как люди живут без магии, но всё равно создают истории, законы и смыслы.
Мне показалось, что это важно. И интересно.
16 сентября 1940 года
Сегодня Абраксас сказал, что маглы всегда будут завидовать тем, у кого есть сила. Мы стояли у кабинета заклинаний.
Он говорил не мне. Он говорил как будто в сторону.
А потом добавил, что некоторые когтевранцы слишком много себе позволяют. Особенно те, кто не из чистокровных.
Я понял, о ком он. Я ничего не сказал. Не сразу.
А потом ответил, что Эллиот и Томас — мои друзья.
Он посмотрел на меня так, будто я сказал что-то неуместное. Как будто это была ошибка, а не факт. Мы больше не говорили.
Я не знаю, когда именно это стало возможным — высказаться вслух. Но знаю, что раньше я бы промолчал.
30 сентября 1940 года
Мы столкнулись с Абом в коридоре после ужина. Не буквально — просто оказалось, что идти нам в одну сторону, а сворачивать никто не спешил.
— Ты правда теперь с ними всегда? — спросил Абраксас, будто продолжая разговор, которого на самом деле не было.
— С кем? — спросил я, хотя знал.
— С когтевранцами, — сказал он. — С этими.
Он не уточнил имён.
— Да, — ответил я. — Мы учимся вместе.
— Ты знаешь, как это выглядит?
Я пожал плечами.
— Как?
— Будто ты забыл, кто ты, — сказал он. — И где твоё место.
Я остановился.
— Моё место — там, где я его выбираю.
Абраксас усмехнулся. Не зло — скорее устало.
— Ты всегда так думал?
— Нет, — сказал я. — Раньше я просто не задумывался об этом.
Мы пошли дальше. Шаги гулко отдавались от камня.
— Это всё из-за магловедения? — спросил он. — Или из-за них?
— Это из-за меня, — ответил я.
Он посмотрел на меня впервые за весь разговор.
— Ты понимаешь, что тебя будут судить?
— Я понимаю, — сказал я. — Просто раньше я думал, что ты будешь на моей стороне.
Он остановился.
— Я и есть на твоей стороне, — сказал он. — Я просто не хочу, чтобы ты выбрал не ту сторону.
— А если я выбрал не твою? — спросил я.
Он молчал долго.
— Тогда, — сказал он наконец, — я не знаю, как тебе помочь.
Я кивнул.
— Спасибо за честность.
Мы разошлись у лестницы. Он — вверх. Я — вниз.
Наверное, на этом нашей дружбе и настал конец. Мне было горько и обидно.
Я задрал голову вверх, желая чтобы слезы закатились обратно. Но это не помогло. Тогда я утер лицо рукавом, ущипнул себя посильнее, чтобы отвлечься и зашагал к себе в комнату. Теперь на Слизерине у меня один друг — Том Реддл.
25 октября 1940 года
Сегодня Том спросил меня о Салазаре Слизерине.
Не внезапно — так, будто разговор шёл сам собой. Он говорил о легенде Тайной комнаты, о том, что в каждом факультете есть вещи, которые лучше не трогать, если не готов к последствиям.
Я сказал, что Слизерин был, без сомнения, величайшим волшебником своего времени. Это правда. А потом добавил, что Тайная комната — скорее сказка. Если бы она существовала, её давно нашли бы. В Хогвартсе слишком много тех, кто любит искать.
Том нахмурился. Совсем немного — если не смотреть внимательно, можно было и не заметить. Он не стал спорить. Просто кивнул, будто отметил что-то для себя.
Мне показалось, что я сказал что-то неправильное. Не ложное, а именно неправильное.
Иногда я думаю, что легенды нужны не для того, чтобы в них верили. А для того, чтобы кто-то однажды решил проверить. Может, и мне стоит ее поискать…
1 ноября 1940 года
Сегодня был матч.
Осень уже успела по-настоящему поселиться в Хогвартсе. Ветер гулял над трибунами, поднимая края мантий, а над полем висели тяжёлые серые облака. Но это никого не останавливало — трибуны были почти полные.
Я сидел между Томасом и Эллиотом.
И, пожалуй, выглядел довольно странно: рядом два когтевранца в синих шарфах, а между ними — я, в зелёной слизеринской форме.
Эллиот отметил это сразу.
Он окинул меня взглядом и заявил, что я похож на «дипломатического представителя вражеской державы».
Матч начался резко. Мячи взлетели в воздух, метлы рванули вверх, и почти сразу стало ясно, что игра будет быстрой.
Слизеринцы играли жёстче.
Когтевранцы — аккуратнее.
Томас комментировал почти как профессор: спокойно объяснял, почему один загонщик выбрал неправильную траекторию и как охотники могли бы перестроиться.
Эллиот же занимался более важным делом — придумывал нелепые прозвища игрокам.
Когда слизеринский загонщик отправил бладжер прямо в сторону когтевранского ловца, Эллиот трагическим голосом объявил, что это «покушение на интеллектуальную элиту школы».
К концу игры Слизерин начал заметно вести.
Когда наш охотник забил ещё один гол, зелёная трибуна взорвалась радостным криком.
Я даже поймал себя на том, что тоже аплодирую.
— Изменник, — спокойно сказал Эллиот.
— Объективный наблюдатель, — поправил Томас.
Матч закончился быстро.
Ловец Слизерина поймал снитч, и игра завершилась громким ревом зелёной трибуны.
Слизерин победил.
Я ожидал, что Томас и Эллиот хотя бы немного расстроятся.
Но Эллиот только вздохнул и сказал:
— Что ж. Видимо, это был эксперимент. Проверка теории о том, что квиддич явно не для умников.
Мы ещё долго сидели, пока толпа постепенно расходилась.
Иногда такие дни кажутся особенно простыми.
Ветер, шум трибун, друзья рядом.
И совершенно не важно, какого цвета у тебя шарф.
16 ноября 1940 года
Сегодня мы впервые посетили Хогсмид (это такая деревушка рядом с Хогвартсом, где живут только волшебники).
В Хогсмиде было шумно и холодно, но это был другой холод — не замковый, а живой. Снег хрустел под ногами, витрины светились, и всё казалось немного игрушечным.
Я, Томас и Эллиот зашли в «Три метлы», потому что туда шли почти все. Внутри было тесно, пахло дымком и чем-то сладким. Мы с трудом нашли свободный столик у стены.
Эллиот смотрел по сторонам с таким выражением, будто пытался запомнить всё сразу.
— Странно, — сказал он. — Магическая деревня, а ощущение… обычное.
— Это комплимент? — спросил Томас.
— Очень, — кивнул Эллиот. — Значит, здесь можно жить. Не как в истории. Просто — жить.
Томас усмехнулся.
— Ты уже решил, где именно?
— Не совсем, — сказал Эллиот. — Но я бы хотел работать с маглами. Или для маглов. Он помолчал и добавил: — Мне нравится идея быть кем-то, кто объясняет. Переводит. Чтобы никто не чувствовал себя лишним только потому, что не знает правил.
— Это звучит как работа, от которой все будут уставать, — заметил Томас.
— Зато нужная, — спокойно ответил Эллиот.
Томас пожал плечами и посмотрел в окно.
— А я, наверное, останусь ближе к дому, — сказал он. — Мама ведьма, но в семье всегда не хватало тех, кто мог бы просто… удерживать порядок. Он смутился, будто сказал что-то слишком серьёзное. — Может, в Министерство. Или в школу. Не героически, но надолго.
Эллиот кивнул с уважением.
— Это тоже редкость, — сказал он.
Они посмотрели на меня.
— А ты? — спросил Эллиот.
Я задумался.
— Писать, — сказал я наконец. — Сказки. Для волшебников.
— Про героев? — уточнил Томас.
— Скорее про выбор, — ответил я. — Про то, что чудо не всегда там, где его ищут.
— Звучит опасно, — сказал Эллиот с улыбкой. — Людям не всегда нравится, когда им это напоминают.
— Зато иногда им это нужно, — сказал Томас.
Мы замолчали. Не неловко — просто спокойно.
Я подумал, что в Хогвартсе мы редко говорим о будущем так, будто оно действительно наше. Где-то рядом засмеялись старшекурсники. За окном прошла группа учеников, размахивая пакетами.
— Знаешь, — сказал Эллиот, — я рад, что мы здесь вместе.
Я кивнул.
Хогсмид оказался не таким волшебным, как я ожидал. И, возможно, именно поэтому — это было важно.
Мы говорили о будущем и у всех было разное представление о нем.
Я понял, что свобода — это не когда можно уйти далеко. А когда можно сидеть за одним столом и не чувствовать, что должен кем-то быть.
Я не знаю, с чего именно сегодня всё началось. Но кажется, это был хороший первый шаг.
7 ноября 1940 года
Профессор Мерривезер ввалился в класс, как всегда, опоздав ровно настолько, чтобы никто не успел заскучать. Его живот первым протиснулся между партами, а следом появились усы — сегодня особенно пышные, будто он их специально взбил перед уроком.
— Ну-с! — объявил он, хлопнув в ладони. — Сегодня мы заставим вещи слушаться. А не взрываться, как на прошлой неделе. Хотя, признаюсь, взрывы были весьма выразительны.
Кто-то хихикнул. Том, который сидел рядом со мной — нет.
Мы начали с Mobilicorpus, хотя профессор тут же заявил, что слово — лишь вежливость.
— Если вы думаете, что заклинания любят грубость, — сказал он, поглаживая усы, — то вы, несомненно, правы. Но только иногда. Сегодня — не тот случай.
Он поднял со стола манекен-болванку, уронил себе на ногу и расхохотался так, что задрожали окна.
Когда очередь дошла до Реддла, в классе стало тихо. Даже Мерривезер, заметив это, прищурился.
Том не торопился. Он поднял палочку плавно, почти лениво, и произнёс заклинание так, словно говорил с чем-то живым.
Манекен поднялся — не дёргаясь, не качаясь. Он замер в воздухе, идеально выровненный, будто ждал именно этого.
— Ох, — протянул профессор. — Вот это красота. Он помолчал, а потом добавил, уже тише: — Слишком уж аккуратно для третьего курса, Том.
Том ничего не ответил. Только слегка наклонил голову — будто принял комплимент.
Под конец урока профессор, смеясь, заставил нас убрать всё с помощью Scourgify, сам умудрился облить мантию чернилами и заявил, что это «проверка бдительности».
Когда прозвенел колокол, он сказал напоследок:
— Запомните, дети мои: хорошие чары оставляют после себя улыбку. Он выдержал паузу. — А если нет… значит, вы что-то сделали слишком правильно.
Я почему-то записал эту фразу полностью. Не знаю, зачем.
2 декабря 1940 года
Сегодня я снова сидел в библиотеке с когтевранцами. Мы готовились к контрольной по чарам — с ними всегда удобнее: тише и никто не пытается подсмотреть ответы, только чтобы потом спорить.
За соседним столом, ближе к окну, сидела девочка помладше. Второй курс, кажется. В круглых очках, с аккуратными тетрадями, разложенными слишком ровно, как будто она боялась занять лишнее место. Я не знал её имени.
Она читала, наклонившись слишком близко к книге.
Через некоторое время к ней подошла другая девочка — тоже с Когтеврана. Она остановилась, посмотрела сверху вниз и сказала что-то вполголоса, но достаточно громко, чтобы услышали окружающие:
— Ты опять здесь одна? Неудивительно.
Я не расслышал продолжения ее фразы, но услышал смешок.
Девочка в очках вздрогнула, быстро собрала книги и почти бегом вышла из библиотеки. Один пергамент упал, но она даже не подняла его.
За столом стало тише, как будто ничего и не было.
Я посмотрел на ту, что осталась, и не сразу понял, зачем вообще встал.
— Зачем ты так поступила? — спросил я.
Она повернулась ко мне с удивлением, будто я нарушил какое-то негласное правило.
— Что именно? — спросила она.
— Зачем ты её обидела? — спросил я. — Вы с одного факультета. Вы должны поддерживать друг друга.
Она усмехнулась — коротко и без веселья.
— Правда? — сказала она. — А тебя твои слизеринцы поддерживают?
Я не нашёлся, что ответить.
Она пожала плечами, взяла свою книгу и ушла к другому столу, словно разговор закончился сам собой.
Я сел обратно и попытался вернуться к записям, но строки расплывались. В библиотеке было по-прежнему тихо. И почему-то это казалось самым неприятным.
22 декабря 1940 года
Сегодня мы ехали домой на Рождественские каникулы: я, Томас и Эллиот. Мы заняли одно купе, и это показалось естественным, как будто так было всегда.
Мы говорили о пустяках. О том, кто чем займётся на каникулах, о книгах, о том, что в этом году зима наступила рано. Эллиот смеялся, Томас спорил, я слушал и иногда вмешивался.
Когда я приехал домой, стало тихо.
Я подумал о Томе Реддле. О том, что он, скорее всего, остаётся в школе. О пустых коридорах, о библиотеке, о том, как он, наверное, проводит вечера — так же собранно, так же один.
Мне стало его жаль.
И тут же — стыдно за эту мысль. Потому что жалость — это не то же самое, что дружба. И не то же самое, что выбор.
Я не знаю, правильно ли я сделал, что не предложил ему поехать ко мне в гости. Но знаю, что впервые за долгое время я не чувствую себя виноватым за то, что рядом были другие люди.
5 января 1941 года
Гостиная Слизерина встретила тишиной и прохладой. В дальнем углу сидел Том. Он не читал, не повторял заклинания, он просто сидел и смотрел на вход. На меня.
— Здравствуй, Гил. Заходи, не стесняйся, — сказал он с легкой ухмылкой. — Ты как всегда раньше всех.
— Привет, Том, — ответил я. — Как прошли каникулы?
— Ты знаешь, очень плодотворно, — сказал Том, и глаза его хищно блеснули.
Я еще никогда не видел, такого взгляда.
— Всё в порядке, Том? Ты выглядишь немного…
— Радостным? — спросил Том.
Я бы никогда не назвал этот взгляд радостным, но почему-то кивнул.
Том ухмыльнулся.
— Произошло кое-что хорошее. Я узнал одну вещь о себе.
— Какую вещь? — спросил я с тревогой.
Том прикрыл глаза.
— Тебе пора разбирать чемодан, Гил.
Это не прозвучало как приказ. Но возразить я не решился.
7 января 1941 года
Том снова выглядит обычным. Я больше его не расспрашивал. Не потому, что он запретил. А потому, что понял: ответа не будет.
Он знает что-то о себе. И это знание не предназначено для других.
21 января 1941 года
В гостиной Слизерина было многолюдно. Все будто старались занять своё место — не только на диванах, но и в разговорах.
Я сел у стены, с книгой на коленях. Читать не получалось.
Том стоял у камина. Не в центре — чуть сбоку, но так, что к нему было удобно подойти. Он не звал. Но к нему приходили.
Первым подошёл Нотт. Они говорили тихо. Том слушал, слегка наклонив голову, и отвечал коротко — про традиции, про уважение к старым фамилиям, про то, что в нестабильные времена особенно важно держаться своих.
Нотт ушёл довольным.
Потом были двое второкурсников. Том улыбнулся иначе — проще, почти по-дружески. Он говорил им о том, что в Хогвартсе важно учиться быстро, ловить возможности, не бояться задавать вопросы. Что те, кто умеет слушать, всегда окажутся впереди.
Они ушли, переглядываясь.
Абраксас задержался дольше. С ним Том говорил о будущем — о том, что мир меняется, и что тем, у кого есть имя, придётся взять на себя ответственность. Он не говорил «власть». Он говорил «ответственность».
Абраксас кивнул.
Я заметил, что Том ни разу не повторился. Не словами — интонацией. Каждому он говорил то, что тот хотел услышать. И делал это так, будто сам только что об этом подумал.
Когда он подошёл ко мне, я уже ждал.
— Ты сегодня молчалив, — сказал он.
— Слушал, — ответил я.
— И что услышал?
Я посмотрел на него. На его лицо — спокойное, открытое, внимательное.
— Много разных вещей, — сказал я.
Он улыбнулся.
— Значит, вечер прошёл не зря.
Он сел рядом, как будто это было естественно. Как будто мы всё ещё были частью одного разговора.
— Ты не злишься? — спросил он.
— На что?
— На то, что я сегодня занят.
Я покачал головой.
— Нет.
Это была правда. Я не злился.
Я просто понял: Том умеет быть нужным сразу многим. И пока он это умеет, он будет оставаться в центре — даже если стоит чуть в стороне.
Том говорил дальше, уже со мной. Тем же спокойным голосом. Теми же точными словами. И я вдруг поймал себя на том, что слушаю не их. А его.
1 апреля 1941 года
Мы стояли у загона, закатав рукава мантий. Земля была влажной, пахло травой и чем-то животным, тёплым. Профессор объяснял что-то про привычки существ, но его почти не было слышно — ветер уносил слова.
— Если оно опять попытается меня укусить, — пробормотал Эллиот, — я официально заявлю, что оно меня невзлюбило.
— Оно тебя не невзлюбило, — сказал Томас. — Ты просто слишком активно машешь руками.
— Это защитная жестикуляция, — возразил Эллиот. — Очень важная.
Я рассмеялся, сам не ожидая.
Хруп фыркнул и отступил.
— Видишь? — торжествующе сказал Эллиот. — Уважает.
Томас покачал головой и протянул мне щётку.
— Попробуй ты. У тебя получается спокойнее.
Я взял щётку, осторожно провёл по мохнатой спине. Существо замерло, потом расслабилось.
— Вот, — сказал Томас. — Дело не в силе. А в том, что ты не спешишь.
— Я просто не знаю, что делаю, — признался я.
— Именно, — сказал Эллиот. — Лучшее состояние для жизни.
Я фыркнул, отчего хруп на меня покосился и издал звук, похожий на ворчание. Ребята ухмыльнулись.
Мы стояли рядом, слишком близко, чтобы думать о факультетах. Кто-то позади громко вскрикнул, профессор повысил голос, но нам было всё равно.
В какой-то момент я понял, что говорю больше обычного. Смеюсь. Перебиваю. И никто не смотрит на меня так, будто я сказал лишнее.
Когда урок закончился, Эллиот хлопнул меня по плечу.
— Хорошо, что ты здесь, — сказал он просто.
Без подтекста. Без смысла между строк. И я ему поверил.
3 апреля 1941 года
В гостиной было тепло. Камень держал жар, голоса отражались от стен и возвращались приглушёнными.
Том стоял у камина.
Я заметил его сразу — не потому, что он говорил громче. А потому, что вокруг него разговоры становились тише.
Я подошел к нему.
— Как прошёл день? — спросил Том.
— Неплохо, — ответил я.
— Узнал что-нибудь новое?
Я подумал об электричестве, двигателях и скоростях, с которыми могут летать магловские самолеты.
— Да, — сказал я. — Наверное.
Он кивнул, принимая ответ, не уточняя.
И тогда я подумал: Том никогда не говорит лишнего. Не потому, что боится. А потому, что каждое слово у него — на своём месте.
И, может быть, именно поэтому рядом с ним всегда хочется быть осторожнее со словами, чем с кем-либо ещё.
23 июня 1941 года
Последний день перед каникулами всегда был шумным. Чемоданы скользили по камню, кто-то смеялся, кто-то уже спорил о местах в поезде. Я тащил свой к выходу из гостиной, стараясь ни с кем не сталкиваться.
— Эй, — окликнули меня.
Я узнал голос сразу. Всё равно вздрогнул.
— Летом опять будешь водиться с грязнокровками?
Я остановился. Чемодан дёрнулся, ремень больно врезался в ладонь. Я медленно обернулся.
Абраксас стоял у камина. Рядом — Том. Чуть в стороне, как всегда.
— Том говорил, — продолжил Абраксас, — что видел тебя летом в Косом переулке. С когтевранцами. Он усмехнулся. — Так что, опять будешь гулять с грязнокровками?
Я почувствовал, как пальцы сами сомкнулись на палочке. Крепко. До побелевших костяшек.
— Не произноси это слово, — сказал я. Голос прозвучал ниже, чем я ожидал. — Не в моём присутствии.
В гостиной стало тише. Не сразу — постепенно, как будто воздух сам решил остановиться.
Том смотрел на меня. Спокойно. Внимательно. Без тени удивления — так смотрят на человека, который подошёл к краю и теперь должен решить, сделает ли шаг.
— Они мои друзья, — сказал я.
Слова прозвучали просто. Без вызова. Без оправдания.
Абраксас нахмурился.
— Я тоже был твоим другом, — сказал он.
Я кивнул.
— Вот именно, — ответил я. — Был.
Это оказалось легче, чем я думал.
Я развернулся, потянул чемодан за собой и пошёл к выходу. Сердце билось слишком громко, но шаг я не ускорил.
У самой двери я услышал голос Тома. Ровный. Почти успокаивающий.
— Не переживай, — сказал он Абраксасу. — Очень скоро он примет нашу сторону.
Я не обернулся.
Дверь закрылась за мной с глухим звуком, и только тогда я понял, что всё это время задерживал дыхание.
15 июля 1941 года
Сокол и дрозд
В одном заколдованном лесу жили две птицы.
Первой птицей был сокол. Его перья были зачарованы так, что он всегда видел дальше других. Стоило ему подняться выше деревьев — и перед ним открывались тропы зверей, тайные поляны и даже то, что ещё только должно было случиться.
Второй птицей был дрозд. Его песня была волшебной: каждый, кто её слышал, понимал её по-своему. Для одних это был зов, для других — предупреждение, а для третьих просто напоминание, что они не одни.
Сокол смеялся над дроздом.
— Зачем петь, если можно видеть? — говорил он. — Я знаю, что будет, ещё до того, как это случится.
Однажды в лес пришёл огонь. Он был не простым — зачарованным, и потому распространялся не туда, где было сухо, а туда, где было влажно.
Сокол увидел огонь первым. Он знал, что пламя пройдёт ниже, и решил подняться выше крон. Его чары не ошибались.
Дрозд почувствовал опасность и запел. Его песня сорвалась, стала резкой и некрасивой, но звери услышали её и ушли.
Когда огонь прошёл, сокол спустился. Лес уцелел, но стал другим.
Чары сокола всё ещё работали. Он по-прежнему видел далеко и точно.
Но волшебная песня дрозда больше не звучала — в лесу некому было её слушать.
2 сентября 1941 года
Небо было низким и серым, словно Хогвартс накрыли тяжёлым стеклом. Я шёл рядом с Томасом и Эллиотом. Мы держались вместе скорее по привычке, чем потому, что знали, о чём говорить.
— Мама сказала, — начал Томас, — что в Министерстве снова заседали до рассвета.
Он говорил спокойно, но я заметил, как он сжал ремень сумки.
— У неё там знакомые. Она говорит, раньше такого не было.
Эллиот усмехнулся краешком губ.
— У моей никаких знакомых нет, — сказал он. — Она вчера весь вечер слушала магловское радио. Там тоже говорят о войне.
Я посмотрел на него.
— Радио? — переспросил я.
— Да, — кивнул Эллиот. — У маглов это вроде… общего уха. Все слушают одно и то же. Он помолчал.
— И все ждут.
Мы прошли мимо лодочного сарая. Вода была тёмной, почти неподвижной.
— Говорят, Гриндевальд считает, что маглы мешают, — сказал Томас. — Что волшебники должны перестать прятаться.
Он запнулся.
— Мама говорит, такие идеи всегда заканчиваются одинаково.
— Для маглов — точно, — сказал Эллиот тихо.
Я почувствовал, как что-то неприятно сжалось в груди.
— Ты думаешь, он пойдёт дальше? — спросил я. — Не остановится на словах?
Эллиот пожал плечами.
— Если бы всё ограничивалось словами, — сказал он, — моя семья бы уже спала спокойно.
Мы остановились у большого дерева возле входа. Листья на нём начали желтеть, хотя лето ещё не до конца ушло.
— Тебе страшно? — спросил Томас, не глядя на Эллиота.
Тот ответил не сразу.
— Мне страшно за тех, кто думает, что их это не касается, — сказал он наконец. — Потому что именно они потом удивляются.
Я кивнул.
— Я боюсь, — сказал я, — что когда всё это закончится, мы окажемся другими людьми.
Томас посмотрел на нас обоих.
— Тогда давайте хотя бы помнить, какими мы были, — сказал он. — Пока можем.
Колокол позвал нас в замок. Мы пошли вместе, и я подумал, что в этом году Хогвартс нужен нам не как школа, а как укрытие.
4 сентября 1941 года
Я свернул не туда — хотел сократить путь к Большому залу и вышел к боковой лестнице, где обычно было пусто. Там пахло пылью и старым камнем. Я уже собирался развернуться, когда услышал голоса.
— Альбус, — сказал кто-то негромко, но твёрдо. — Вы не можете вечно оставаться в стороне.
Я замер у стены.
— Я и не остаюсь, Армандо, — ответил Дамблдор. Его голос был спокойным, почти мягким. — Я обучаю. Это и есть моя работа.
— Сейчас этого недостаточно, — возразил директор Диппет. — Мы все обучаем. Но некоторые из нас уже делают больше.
— Гриндевальд не ученик, — вмешалась женщина. — Его нельзя переубедить лекциями.
Я узнал этот голос — профессор Вилкост, преподавательница Защиты от Тёмных искусств. Она говорила резко, без обычной учительской осторожности.
— Для некоторых он превращается в героя, — продолжила она. — И пока вы молчите, его сторонников становится все больше.
— Вы предлагаете мне выступить? — спросил Дамблдор.
— Я предлагаю вам выйти из тени, — сказала Вилкост. — Вы единственный, кого он считает равным.
Наступила пауза. Такая долгая, что я подумал, что разговор закончился.
— Я знаю, чем заканчиваются дуэли между лидерами, — наконец сказал Дамблдор. — Победой одного и поражением всех остальных.
— А бездействие заканчивается войной, — сухо сказал Диппет. — И она уже началась, нравится нам это или нет.
Снова тишина.
— Вы боитесь не его, — сказала Вилкост тише. — Вы боитесь того, что скажете миру, если выступите против.
Я не слышал ответа.
Пол подо мной скрипнул, и я отступил назад, чувствуя, как внутри всё сжимается.
— Кто там? — спросил Диппет.
— Простите, сэр, — сказал я, выходя вперёд. — Я… я заблудился.
Дамблдор посмотрел на меня поверх очков. Его взгляд был внимательным, но странно усталым.
— Ничего страшного, — сказал он. — Иногда полезно услышать больше, чем планировал.
Он улыбнулся — и от этой улыбки мне стало только тревожнее.
— Идите в Большой зал, — добавил он. — Ужин скоро закончится.
Я пошёл, стараясь не оглядываться.
Позже, сидя за столом, я поймал себя на мысли, что слова «проявить себя» звучат страшнее любого заклинания. Потому что они означают — выбрать сторону.
5 сентября 1941 года
Я все еще думаю о разговоре преподавателей, который мне довелось подслушать вчера.
Они говорили о войне и выборе. О том, кто должен выступить. Кто — сказать вслух. Кто — перестать молчать.
Я не понимаю, почему это страшнее самой войны. Война — это то, что происходит с тобой. А выбор — это то, что делаешь ты.
Наверное, поэтому.
Мне кажется, если слишком долго бояться выбора, он всё равно будет сделан. Только уже не тобой.
Я не знаю, прав ли я. Но мне бы не хотелось однажды сказать, что я просто ждал.
15 сентября 1941 года
Мы с Томом столкнулись у выхода из библиотеки. Том остановился первым — так, будто рассчитал момент.
— Ты сегодня задумчивый, — сказал он. — Понедельник, а ты уже как будто устал.
— Просто много шума, — ответил я. — Начало года.
Он кивнул, принимая это как достаточное объяснение.
— Ты слышал, что говорят о Гриндевальде? — продолжил Том. — Теперь уже никто не делает вид, что это не касается школы.
— Слышал, — сказал я.
— Тогда ты понимаешь, — сказал он, понизив голос, — что скоро всем придётся определиться.
Я посмотрел на него.
— Определиться в чём?
Он слегка прищурился, будто вопрос был странным.
— В том, на чьей ты стороне, — сказал Том. — Это же очевидно.
Он говорил спокойно, без нажима.
— Есть будущее. И есть те, кто ему мешает. Всегда так было.
— Очевидно для кого? — спросил я.
Том улыбнулся — той самой улыбкой, в которой не было тепла.
— Для тех, кто умеет смотреть дальше, — сказал он. — История не терпит сомневающихся.
Я вспомнил его голос в гостиной перед каникулами. Не обращённый ко мне. Говорящий обо мне.
— Иногда, — сказал я медленно, — выбор кажется очевидным только потому, что его уже сделали за тебя.
Он внимательно посмотрел на меня.
— Ты стал осторожнее, — заметил Том. — Это влияние твоих новых друзей?
— Это влияние памяти, — ответил я.
Между нами повисла пауза.
— Ты всё ещё можешь быть с нами, — сказал он наконец. Не «со мной» — с нами. — Когда придёт время.
— Возможно, — сказал я.
Я взял книги крепче и сделал шаг в сторону.
— Но я предпочитаю понимать, что выбираю.
Том не остановил меня.
— Понимание приходит позже, — сказал он мне в спину. — Сначала делают выбор.
Я вышел в коридор и подумал, что раньше эти слова показались бы мне убедительными.
Теперь — только пустыми.
15 октября 1941 года
Гостиная Слизерина была полна. Не шумной — сосредоточенной. Люди сидели ближе друг к другу, чем обычно, даже те, кто обычно держался особняком. Камень у камина отдавал ровное тепло, но в воздухе было холодно.
Я вошёл и сразу понял: что-то происходит.
Том стоял у стола, не в центре — чуть сбоку, будто это место выбрали за него. Он не жестикулировал. Не повышал голос. Он просто говорил — и его слушали.
— Маглы, — говорил он, — не враги. Это было бы слишком просто.
Кто-то тихо усмехнулся.
— Они — ограничение, — продолжил Том. — Система, в которой волшебник вынужден притворяться меньшим, чем он есть.
Я остановился у стены.
— Гриндевальд, — сказал Том, и в его голосе не было ни восхищения, ни ненависти, — предлагает объединение с маглорожденными волшебниками. Он принимает всех, кто готов идти за ним. Он сделал паузу. — В этом его главная ошибка.
В комнате стало ещё тише.
— Нельзя строить порядок, — сказал Том, — делая вид, что все равны.
Он говорил спокойно, как на уроке.
— Грязнокровки не равны чистокровным волшебникам. Это факт, а не оскорбление.
Кто-то кивнул. Кто-то сжал губы.
— Маглорожденные, — продолжил он, — находятся между нами и маглами. Они обладают магией, но несут с собой магловское мышление. Страх. Подчинение. Он слегка наклонил голову.
— Давать им те же права — значит ослаблять всех остальных.
— Но у них есть магия, — неуверенно сказал кто-то.
Том повернулся к говорившему. Не резко. Внимательно.
— Магия — это способность, — сказал он. — А право — это ответственность. Он улыбнулся уголком губ. — Их нельзя путать.
Я почувствовал, как у меня похолодели руки.
— Гриндевальд хочет силы через количество, — сказал Том. — Я — через чистоту структуры.
Это слово повисло в воздухе.
— История всегда выбирает второе, — добавил он. — Просто не сразу.
Никто не возразил.
Я смотрел на лица вокруг и видел не восторг — согласие. Осторожное, ещё не оформленное, но уже присутствующее.
Том говорил дальше, но я больше не слушал.
Он не использовал грубых слов. Не повышал голос. Не призывал к насилию.
Он просто объяснял, почему некоторые люди не должны иметь права.
Я вышел из гостиной раньше, чем кто-то заметил.
И впервые подумал, что самое страшное — не ненависть. А когда её заменяют рассуждением.
20 октября 1941 года
Вечерами замок менялся. Коридоры пустели, шаги звучали громче, факелы горели ровнее, будто им больше не нужно было притворяться уютными. Я всё чаще ловил себя на том, что не хочу возвращаться в гостиную Слизерина — не из-за конкретных людей, а из-за воздуха, который там становился плотнее.
Я шёл без цели. Лестницы вели не туда, куда я ожидал, портреты лениво приоткрывали глаза и снова засыпали. Мне нравилось, что никто ничего от меня не ждёт.
— Вы поздно гуляете, — раздался голос.
Я остановился не сразу.
Дамблдор стоял у окна, сложив руки за спиной. Свет луны падал на стекло, и казалось, будто он смотрит не на меня, а сквозь меня — куда-то дальше.
— Простите, профессор, — сказал я. — Я уже возвращаюсь.
— Не нужно извиняться за прогулку, — мягко ответил он. — Иногда она полезнее сна.
Он повернулся ко мне.
— Вы выглядите обеспокоенным, — сказал он. Не как вопрос. Как наблюдение. — Хотите рассказать, что вас тревожит?
Я открыл рот — и тут же закрыл.
В голове было слишком много слов. И ни одного, которое можно было бы произнести вслух, не исказив.
— Нет, сэр, — сказал я наконец. — Я просто… устал.
Дамблдор смотрел на меня внимательно, но не настаивал.
— Усталость бывает разной, — сказал он. — Иногда она от мыслей, которые мы носим в себе слишком долго.
Я кивнул. Это было безопаснее, чем соглашаться.
— Если когда-нибудь вы решите, что хотите говорить, — добавил он, — знайте: не все вопросы требуют немедленного ответа. Некоторые — только честного молчания.
Он улыбнулся — не ободряюще, а понимающе.
— Идите в комнату, мистер Вэрингтон. Замок велик, но не все дороги в нём нужно проходить сразу.
Я пошёл дальше, чувствуя странное облегчение от того, что меня не заставили объяснять.
Иногда молчание — это не трусость. А единственный способ не солгать.
8 ноября 1941 года
Сегодня я услышал, как в гостиной говорили о Томе. Вернее — говорил один человек.
Альфард Блэк сидел на краю дивана рядом с другим первокурсником. Он наклонялся к нему слишком близко и всё время оглядывался, будто боялся, что кто-то услышит.
Я не слышал слов целиком. Только отдельные фразы. Про лестницу. Про взгляд. Про то, что «он ничего не сделал».
Второй мальчик почти не говорил. Он только кивал и всё крепче сжимал край своей мантии.
Альфард говорил тише с каждым предложением. В конце он вовсе замолчал и уставился в огонь, будто понял, что сказал больше, чем следовало.
Они оба вздрогнули, когда за их спинами кто-то прошёл.
Имя Тома так и не прозвучало. Но мне показалось, что страх у них был один на двоих.
Том в тот вечер не приходил.
Но мне показалось, что даже когда его нет в гостиной, он незримо присутствует.
23 декабря 1941 года
Коридоры перед Рождеством были непривычно пустыми. Украшения висели аккуратно и молчаливо, будто старались не привлекать внимания. Большинство учеников уже разъехалось или паковало вещи.
Я возвращался из библиотеки и шёл медленно, не потому что устал, а потому что не хотел торопиться обратно. У поворота я заметил движение.
Том.
Он шёл быстро, уверенно, как будто был уверен, что коридор принадлежит ему одному. Я машинально остановился у ниши с доспехами.
Он свернул и без колебаний проскользнул в туалет для девочек.
Я сначала не поверил. Потом — понял, что не ошибся.
Я остался на месте. Сначала из-за растерянности, потом — потому что ушёл бы слишком явно.
Я посмотрел на часы.
Минуты шли медленно. Коридор жил своей редкой жизнью: где-то хлопнула дверь, кто-то прошёл этажом ниже. Я отступил в тень, делая вид, что читаю надпись на стене.
Прошло двадцать минут.
Потом тридцать.
Я перестал считать время и начал прислушиваться. Но из-за двери не доносилось ни звука.
Когда прошло почти час, я уже не знал, чего жду — выхода или объяснения, которого всё равно не будет. Дверь наконец открылась.
Том вышел спокойно, как если бы отсутствовал несколько секунд. Его мантия была в порядке, лицо — неподвижным. Он не оглядывался.
Он пошёл в сторону гостиной Слизерина. Я остался стоять, пока его шаги не затихли.
Теперь я знаю о нём что-то, чего не знаю. И я боюсь с кем-то поделиться.
5 января 1942 года
Первым уроком после каникул оказался урок по уходу за магическими существами. Снег скрипел под ногами, дыхание превращалось в пар, и почему-то казалось, что всё плохое осталось где-то по ту сторону праздников.
Сегодня мы работали с пухогривами. Профессор Кеттлберн объяснил, что они безобидны, если не щекотать им живот и не смотреть слишком внимательно на уши.
— Особенно на уши, — подчеркнул он.
Эллиот посмотрел на уши. Очень внимательно.
Пухогрив тут же подпрыгнул и с громким пух! осыпал его снежной пылью. Эллиот исчез почти целиком, осталась только торчащая шапка.
— Эй, я ничего не сделал! — донёсся из-под снега возмущённый голос.
Томас попытался помочь и тут же поскользнулся, уронив щётку. Пухогрив, приняв это за приглашение к игре, бодро утащил щётку в сугроб.
Профессор вздохнул.
— Вот поэтому, — сказал он, — я всегда прошу сначала думать, а потом действовать. Хотя, признаться, иногда наоборот веселее.
Я рассмеялся раньше, чем успел подумать.
В итоге мы втроём стояли в снегу: Эллиот — весь белый, Томас — с мокрыми рукавами, я — с чужой щёткой в руках и ощущением, что мне давно не было так легко.
Когда урок закончился, Эллиот серьёзно сказал:
— Если бы все магические существа были такими, мир был бы гораздо безопаснее.
— Или гораздо грязнее, — добавил Томас.
Я шёл обратно в замок, всё ещё улыбаясь, и поймал себя на мысли, что целый час не думал ни о Томе, ни о выборе, ни о войне.
И, пожалуй, это было самое волшебное, что случилось за день.
7 января 1942 года
Сегодня произошло кое-что странное и даже удивительное. По-хорошему удивительное.
У нас был совмещённый урок травологии с Когтевраном. Стёкла были запотевшими, в воздухе стоял влажный, сладковатый запах земли и зелени.
Мы работали с капризной лозой-перепутницей. Профессор Бири долго объяснял, что она реагирует на неуверенность и начинает виться сильнее, если чувствует сомнение.
— Главное — спокойствие, — повторил он. — Лоза должна понять, что вы не боитесь.
— Она уже поняла, что я боюсь, — пробормотал Эллиот, глядя, как побег медленно тянется к его рукаву.
Эллиот стоял рядом и пытался выглядеть уверенно, но лоза, кажется, не поверила. Она аккуратно обвилась вокруг его запястья и потянула.
— Это не агрессия, — сказал профессор. — Это… проявление интереса.
— У неё плохой вкус, — сказал Эллиот.
Я попытался помочь, но в этот момент лоза дёрнулась и резко стянула с Эллиота перчатку. Та взлетела в воздух и приземлилась прямо в горшок с удобрением.
Наступила пауза.
— Ну, — сказал Томас, — теперь она точно знает, что ты не опасен.
Я не удержался и рассмеялся.
И тут — к моему удивлению — раздался ещё один смешок.
Абраксас Малфой стоял чуть поодаль, сжимая секатор. Он явно пытался сдержаться, но уголки губ всё-таки дрогнули.
— Надо признать, — сказал он, — растение сделало верное решение.
Эллиот посмотрел на него с таким выражением, будто не был уверен, смеются ли над ним или вместе с ним.
— Я всегда был привлекателен для зелени, — сказал он наконец.
Смех прокатился по теплице — неровный, разный, но общий. Даже профессор позволил себе улыбку.
На несколько минут факультеты перестали иметь значение. Мы просто стояли среди растений, в грязных перчатках, с влажными рукавами и ощущением, что мир всё ещё умеет быть простым.
Когда урок закончился, я поймал себя на том, что запомнил этот смех лучше, чем сами растения.
Потому что он случился неожиданно. И потому что даже Абраксас смеялся — как будто на секунду забыл, кем ему положено быть.
10 января 1942 года
Сегодня в гостиной появилось объявление.
Профессор Бири собирается поставить театральную сценку по сказке Барда Бидля — «Фонтан феи Фортуны». Ищет студентов на роли со всех факультетов. Без ограничений по возрасту.
Объявление было написано аккуратным почерком и украшено завитками, будто это что-то совершенно обычное. Как если бы в Хогвартсе часто ставили спектакли.
Кто-то уже шутит, что это будет «культурное событие года». Кто-то — что лучше держаться подальше.
Я почему-то подумал, что сказки на сцене выглядят иначе, чем на бумаге. Но всё равно поймал себя на том, что прочитал объявление дважды.
10 января (позже)
Я перечитал «Фонтан феи Фортуны» — ту самую сказку, которую профессор Бири хочет поставить.
Три ведьмы и рыцарь ищут волшебный фонтан, чтобы изменить свою жизнь, и проходят через испытания, где магия почти не помогает: боль, труд и память оказываются важнее заклинаний.
В конце каждый получает то, за чем пришёл, но не от Фонтана, а от других — и от себя.
Мне нравится мысль, что счастье в сказке выглядит как награда, а оказывается — следствием выбора.
Интересно, поймут ли это на сцене?
11 января 1942 года
Мы вспомнили про объявление почти одновременно — я, Томас и Эллиот.
— «Фонтан феи Фортуны», — сказал Эллиот. — Звучит… влажно.
— Это философская влажность, — заметил Томас. — Там, кажется, все страдают, а потом купаются.
— Я перечитал эту сказку, — сказал я. — Там в итоге все получают желаемое, но не от Фонтана.
— Отлично, — сказал Эллиот. — Очень жизненно.
Разговор почему-то не закончился сам собой.
— Ты представляешь, — продолжил Эллиот, — как профессор Бири распределяет роли? Он нахмурился и заговорил торжественным голосом: «Ты будешь страдать благородно. А ты — страдать выразительно».
— А ты будешь страдать молча, — добавил Томас, гдядя на Эллиота. — Это самая сложная роль.
— Я отказываюсь страдать публично, — заявил Эллиот. — Максимум — в зале, на расстоянии.
Я рассмеялся.
— А если вдруг не хватит актёров? — спросил я. — Профессор выйдет сам?
— Вот это было бы смело, — сказал Томас. — Очень педагогично.
Мы шли по коридору, всё ещё улыбаясь.
— Ты пойдёшь смотреть? — спросил Томас.
— Обязательно, — ответил я. — Такое нельзя пропускать.
— Тогда договорились, — сказал Эллиот. — Если что пойдёт не так, будем свидетелями.
Почему-то мне показалось, что в этих словах было больше правды, чем он хотел.
13 января 1942 года
Кажется, вся школа решила, что других тем больше не существует — говорят только о постановке: кто кого должен играет, и кто точно не подходит на роль по «духовным причинам».
Особенно помешались девушки. Некоторые уже ведут себя так, будто спектакль состоится завтра, а не через два месяца.
Профессор Бири объявил, что представление планируется ближе к началу апреля. Это никого не успокоило.
Я начинаю подозревать, что к премьере мы будем знать сказку наизусть — даже те, кто на сцену выходить не собирался.
20 января 1942 года
Чем больше все говорят о спектакле, тем отчётливее я думаю о другом. О том, что настоящие драмы почему-то почти никогда не происходят на сцене.
На сцене всё понятно: есть роли, слова, свет, аплодисменты. Даже страдание там выглядит аккуратно и заканчивается поклоном.
А в жизни никто не объявляет начало и конец. Никто не говорит, кто прав, а кто должен уйти. И зрителей нет — только те, кто оказался слишком близко.
Наверное, поэтому в жизни они кажутся страшнее. И поэтому их хочется записывать, хотя я не уверен, что когда-нибудь захочу их перечитывать.
26 января 1942 года
Сегодня в гостиной я заметил одну странную вещь.
Том сидел у камина с книгой. Он не говорил громко и ни к кому не обращался напрямую.
Флинт несколько раз подходил к выходу и возвращался, будто что-то проверяя. В какой-то момент он наклонился к Тому, что-то быстро сказал и тут же снова ушёл. Чуть позже Нотт встал без лишних слов, взял со стола свиток пергамента и выбежал в коридор. Никто его не звал. Но и никто не удивился.
Том за всё это время перевернул всего одну страницу.
Когда Флинт вернулся, Том едва заметно кивнул. Не благодарно. Просто — как если бы всё шло по плану.
Я поймал себя на мысли, что это выглядит не как помощь. И не как дружба. Скорее, как распределение задач, где одному достаточно сидеть и ждать.
Я не знаю, просил ли он их, но они явно знали, что делать. И, кажется, были рады это сделать.
1 февраля 1942 года
Мы с Томасом и Эллиотом узнали про репетицию случайно — по слишком серьёзным лицам в коридоре и странному количеству людей, направлявшихся в сторону Малого зала.
— Это они, — шёпотом сказал Эллиот. — Те самые. Актёры.
— Не смотри так, — ответил Томас. — А то ты выглядишь как человек, который собирается критиковать.
Мы остановились у приоткрытой двери. Внутри кто-то декламировал слишком громко и слишком проникновенно — даже для сказки.
— «…и тогда Фонтан открылся ей…» — донёсся голос.
— Уже открылся? — прошептал Эллиот. — Быстро.
Я едва успел зажать ему рот, потому что в этот момент Томас фыркнул.
— Тише, — сказал я. — Нас услышат.
Мы склонились ближе. На сцене кто-то изображал отчаяние с таким усердием, что это начинало выглядеть опасно для окружающих.
— Это точно отчаяние, — прошептал Эллиот. — Я так выгляжу перед контрольными.
— А я — после, — добавил Томас.
Именно в этот момент дверь заскрипела.
— Эй! — раздался голос из зала. — А ну-ка, валите отсюда!
Мы не стали выяснять, к кому именно он обращается.
Эллиот сорвался с места первым. Томас — сразу за ним. Я вылетел следом, едва не сбив кого-то на повороте.
Мы бежали по коридору, задыхаясь и смеясь одновременно.
— Это была разведка, — выдохнул Эллиот. — Очень профессиональная.
— Нас не поймали, — сказал Томас. — Значит, всё удалось.
Мы остановились только у лестницы, согнувшись пополам от смеха.
— Знаешь, — сказал Эллиот, вытирая глаза, — если спектакль будет хотя бы наполовину таким же драматичным, как погоня… я и правда пойду смотреть.
Я всё ещё смеялся, когда понял, что давно не чувствовал себя так легко.
5 апреля 1942 года
Сегодня состоялся спектакль. Тот самый, который все так ждали. И последний в Хогвартсе, как теперь уже ясно.
Большой зал изменился до неузнаваемости. Там, где обычно стоят факультетские столы, вырос заколдованный сад: арки из переплетённых лоз, мерцающий полумрак, и — в центре — Фонтан феи Фортуны. Вода в нём действительно текла, переливаясь мягким светом. Говорят, за все «спецэффекты» отвечал профессор Дамблдор. Если так, то он умеет делать магию тихой и убедительной — так, что начинаешь верить.
Профессор Бири бегал вдоль сцены с видом человека, который одновременно горд и смертельно напуган. Он руководил всем, размахивал руками, поправлял студентов и повторял, что «главное — чувство».
Роли распределили так: Ашу играла пуффендуйка по имени Марианна Флетчер — тихая, светлая девочка с очень искренним взглядом.
Альтеду играла Вальбурга Блэк. Она держалась так, будто сцена — её законное место. Даже в бедном платье она выглядела так, словно делает одолжение зрителям. Амату исполняла когтевранка Мириам Астервейл, и у неё действительно получалось быть печальной, не переигрывая. Рыцарем был гриффиндорец — Натаниэль Редмонд. Он выглядел так, будто родился для того, чтобы стоять прямо и говорить громко, даже если текст этого не требует.
Сначала всё шло удивительно хорошо.
Сад выглядел настоящим. Трещина в стене появилась именно там, где должна была. Ползучие растения аккуратно «утащили» героев внутрь, и зал даже ахнул. Кто-то рядом со мной прошептал, что это красиво. Я был с ним согласен.
Испытания тоже получались завораживающими. Слёзы Аши были настоящими — Марианна плакала так, что в зале стало тихо. Подъём на холм выглядел убедительно: земля под ногами героев медленно уходила вниз, и казалось, что они действительно борются с чем-то бОльшим, чем просто декорация. Когда Амата «отдавала» свои воспоминания, свет над сценой стал холодным, и вода в ручье потемнела.
А потом всё начало трещать.
Сначала — между Вальбургой и Натаниэлем. Она сказала что-то слишком резко. Он ответил слишком прямо. Это было почти незаметно, но напряжение повисло в воздухе.
Потом появился змей. Он был слишком большим. Слишком живым. И явно не тем, что ожидали увидеть.
Профессор Кеттлберн сиял где-то сбоку, явно гордясь собой.
Змей зашипел. Кто-то на сцене вскрикнул — не по тексту. Заклинания перепутались.
Я уже не уверен, в какой момент это перестало быть спектаклем.
Кто-то упал. Кто-то закричал. Огонь вспыхнул там, где его не должно было быть.
Профессор Бири попытался что-то исправить, выкрикнул указание — и тут же получил случайным заклинанием. Его голова начала раздуваться прямо на глазах у всех, и это выглядело настолько нелепо, что кто-то в зале сначала рассмеялся.
Потом стало не до смеха.
Профессор Дамблдор действовал быстро. Вода из Фонтана поднялась стеной, огонь погас, декорации осели, будто их никогда и не было. Спектакль закончился резко и окончательно.
Никто не аплодировал.
Когда нас выводили из зала, я обернулся и увидел, как актёры стоят вместе — растерянные, испуганные, всё ещё в костюмах. Сказка рассыпалась, но они остались.
Я подумал, что это странно подходит к самой истории. Все искали чудо. А получили — опыт.
6 апреля 1942 года
На следующий день Большой зал гудел так, будто спектакль всё ещё продолжался, просто сменил декорации. Обсуждали всё и сразу, перебивая друг друга, дополняя, преувеличивая.
Я нашёл Томаса и Эллиота у окна. Они уже успели поесть и теперь явно обсуждали не завтрак.
— Я всё ещё не понимаю, — говорил Томас, — в какой момент это перестало быть искусством.
— В тот, где змей зашипел, — сказал Эллиот. — Это был очень выразительный шип. Я бы даже сказал, концептуальный.
— Ты видел лицо профессора Бири? — спросил Томас. — Я сначала подумал, что так и задумано. Такой… авангард.
— А потом его голова начала расти, — кивнул Эллиот. — И я понял, что это уже не театральный замысел.
Я сел рядом.
— Говорят, ему уже лучше, — сказал я. — Хотя запретили подходить к сцене ближе, чем на десять шагов.
— Разумно, — сказал Эллиот. — Вдруг театр — это заразно.
Мы помолчали.
— А если серьёзно, — продолжил Томас, — начало было хорошее. Очень даже.
— Да, — согласился я. — Мне показалось, что смысл был понятен. Про то, что магия — не главное.
Эллиот покосился на нас.
— Вот это, кстати, спорно, — сказал он. — После вчерашнего я бы сказал, что магии там было слишком много.
— Не той, — возразил Томас. — Не в том месте.
— И не в то время, — добавил я.
Эллиот задумался, потом пожал плечами.
— Всё равно жаль, — сказал он. — Это могло быть красиво. А получилось… поучительно.
— Очень по-хогвартски, — сказал Томас.
Мы посмотрели в окно. Во дворе студенты уже пересказывали вчерашнее, размахивая руками, будто сами были на сцене.
— Думаешь, ещё когда-нибудь поставят спектакль? — спросил Эллиот.
Томас фыркнул.
— После такого? — сказал он. — Только если кто-то очень смелый.
— Или очень самоуверенный, — добавил я.
Мы больше ничего не сказали. Но было ясно, что вчерашний вечер запомнят надолго — не как сказку, а как предупреждение, о котором никто не просил.
7 апреля 1942 года
Я услышал этот разговор уже после обеда, в коридоре у подземелий. Я не собирался подслушивать — просто замедлил шаг, когда узнал интонацию.
Говорил Нотт. Спокойно, даже с интересом, будто разбирал задачу.
— Все почему-то смотрят на это как на провал, — сказал он. — А я думаю, что сказка всё равно сработала.
Кто-то рядом хмыкнул и спросил, в каком смысле.
— Ну смотри, — продолжил Нотт. — Четверо пришли за чудом. Трое получили своё, даже не дойдя до Фонтана. А рыцарь — тот вообще выиграл больше всех, хотя у него не было ни магии, ни плана.
— Потому что ему позволили, — сказал другой голос.
— Именно, — кивнул Нотт. — Его провели. За него решили. Его поддержали. Он помолчал и добавил: — Один бы он туда не дошёл.
Я понял, что стою слишком близко, и сделал вид, что рассматриваю витраж.
— Вывод-то простой, — сказал Нотт. — Чудеса работают, когда есть те, кто ведёт. Остальным остаётся либо идти следом, либо мешать.
— А Фонтан? — спросил кто-то.
— Декорация, — ответил Нотт. — Как и всё остальное.
Разговор закончился так же спокойно, как начался.
Я пошёл дальше, думая о том, что мы смотрели один и тот же спектакль. Слышали одни и те же слова. Видели одно и то же разрушение. Но кто-то вынес из этого сказку. А кто-то — инструкцию.
И это, пожалуй, пугало больше всего.
13 апреля 1942 года
После спектакля школа будто выдохлась. Все ходят чуть медленнее, говорят чуть тише, как после слишком громкого праздника. Даже в Большом зале стало меньше разговоров — только шуршание пергамента и стук ложек о тарелки.
Преподаватели начали напоминать об экзаменах. Слово «подготовка» звучит чаще, чем «спасибо». Я поймал себя на том, что повторяю заклинания автоматически, не задумываясь. Руки помнят лучше головы.
Сегодня в библиотеке я сидел за тем же столом, что и осенью. За окном шёл мелкий дождь, и кто-то с Гриффиндора пытался высушить мантию прямо на себе — безуспешно. Эллиот шептал формулы, Томас рисовал на полях странных птиц, а я почему-то думал о том, как быстро всё снова стало обычным.
Наверное, так и должно быть. Экзамены уже близко. А значит, времени думать становится меньше — и это почти облегчение.
12 июня 1942 года
Сегодня был экзамен по Зельеварению.
Подземелья пахли чем-то кислым и металлическим, как всегда перед контрольными. Котлы были выставлены ровно, будто солдаты, и от этого становилось только хуже. Профессор Слизнорт ходил между рядами, не глядя на лица — только на движения рук.
Мне досталось зелье концентрации. Простое на словах, коварное на практике: резать, не дробить; помешивать по часовой стрелке, но не равномерно; следить за цветом, а не за временем.
В какой-то момент я перестал слышать всё вокруг. Только пузырьки, только мерное дыхание. Когда зелье стало нужного оттенка — мутно-серого с серебряной кромкой — я понял, что сделал всё правильно.
Рядом кто-то выругался шёпотом. С другой стороны котёл зашипел слишком резко. Я не обернулся.
Когда я сдал работу, руки дрожали. Не от страха — от напряжения, которое держалось слишком долго.
Выходя из подземелий, я поймал себя на странной мысли: в зельеварении всё честнее, чем в обычной жизни. Ошибка видна сразу. Цвет не тот — и никакие слова не помогут.
Хотелось бы, чтобы и в жизни было также.
25 июня 1942 года
Сегодня за завтраком говорили тише обычного. Даже те, кто всегда смеётся слишком громко, переговаривались шёпотом, наклоняясь друг к другу. Я не сразу понял, почему.
Новости о Гриндевальде снова дошли до школы — не официально, не объявлением, а кусками. Фразами, которые обрываются на середине. Слишком быстрыми взглядами преподавателей. Тем, как директор Диппет дольше обычного задержался у стола учителей, читая газету, и не притронулся к еде.
Говорят, что он продвигается. Говорят, что маги начинают делать выбор. Говорят, что нейтралитета больше не существует — только отсрочка.
Мне странно слышать всё это здесь, в Хогвартсе, где экзамены только что закончились, а трава у озера такая зелёная, будто миру вообще нет до нас дела. Школа живёт по расписанию, но за её стенами, кажется, уже всё иначе.
Я поймал себя на мысли, что взрослые говорят о войне спокойнее, чем о том, на чьей стороне они будут. Будто само сражение менее страшно, чем необходимость однажды сказать «да» или «нет».
Сегодня вечером в гостиной Слизерина обсуждали не оценки и не каникулы, а силу. И порядок. И то, кто достоин его определять. Я ушёл раньше, чем разговор стал звучать слишком уверенно.
Мне всё чаще кажется, что тревога — это не громкий звук. Это ощущение, что привычные слова начинают означать что-то другое.
И что времени, когда можно было просто не думать, становится всё меньше.
1 сентября 1942 года
Пятый курс начался странно — без суеты. Даже первокурсники в этом году вели себя тише, будто чувствовали, что сейчас не время для лишнего шума.
В поезде почти не говорили о лете. Вместо этого — обрывки фраз из газет, пересказы разговоров взрослых, имена, которые раньше звучали редко, а теперь — слишком часто. Гриндевальд больше не казался далёкой фигурой. Он будто подошёл ближе, хотя географически остался там же.
В Большом зале директор Диппет говорил о традициях Хогвартса, о стойкости и знаниях. Всё было правильно сказано. Но за столом преподавателей я заметил напряжение — не показное, а усталое. Такое бывает у людей, которые знают больше, чем могут сказать.
После распределения объявили старост. От нашего курса на Слизерине выбрали Тома Реддла — это никого не удивило. Он встал спокойно, будто знал об этом заранее. Из девушек назначили Эвелин Розье. Она улыбнулась уверенно и села обратно так, словно примеряла эту роль уже давно.
В слизеринской гостиной разговоры сразу стали другими. Уже не про «если», а про «когда». Некоторые говорили уверенно, будто выбор был сделан за них задолго до сегодняшнего дня. Мне от этого стало не по себе.
Том выглядел собранным. Спокойным. Слишком спокойным для начала учебного года. Он говорил мало, но к нему прислушивались — и теперь уже официально.
Я вдруг понял, что пятый курс — не просто очередной. Это год, когда нас начнут спрашивать не только о заклинаниях. Мне кажется, что школа больше не защищает так, как раньше. Или, может быть, это мы перестали быть детьми настолько, чтобы в это верить.
2 сентября 1942 года
Урок Защиты от Тёмных Искусств начался строже обычного. Профессор Вилкост закрыла дверь и, не тратя времени на перекличку, повернулась к классу.
— Пятый курс, — сказала она. — Значит, мы больше не играем в защиту. Мы её изучаем.
На доске появилось заклинание устойчивого щита — не дуэльного, а рассчитанного на длительное воздействие.
— Это не про эффектность, — продолжила она. — Это про выносливость. Про контроль. Про умение держать форму тогда, когда силы заканчиваются.
Мы работали по очереди. У большинства щиты выходили неровными: где-то плотнее, где-то слабее. Профессор делала короткие замечания, иногда останавливала, иногда молча шла дальше.
Когда к доске вышел Том, я почувствовал, как класс собрался, словно по негласному сигналу.
Он поднял палочку спокойно, без напряжения. Заклинание легло сразу — ровным, плотным слоем, почти незаметным, если не знать, куда смотреть. Щит не дрожал, не пульсировал. Он просто был.
Профессор Вилкост медленно обошла его по кругу.
— Вот, — сказала она наконец. — Именно так выглядит контроль. Она посмотрела на класс. — Запомните. Магия, которая не рвётся наружу, а подчиняется, — самая надёжная.
Кто-то тихо выдохнул. Кто-то кивнул.
— Мистер Реддл, — добавила она, — если вы продолжите в том же духе, вам не придётся бояться ни давления, ни хаоса. Вы умеете держать форму.
Том слегка наклонил голову, принимая похвалу, будто она была чем-то само собой разумеющимся.
Когда очередь дошла до меня, я сделал всё правильно — почти. Щит держался, но требовал усилий. Я чувствовал напряжение, как дрожь в пальцах.
— Неплохо, — сказала профессор. — Вы работаете через ощущение. Это… человеческий способ.
Я не был уверен, комплимент ли это.
После урока многие обсуждали Тома — вполголоса, с уважением. Его имя звучало легко, будто оно уже принадлежало не только ему, но и чему-то большему.
Я шёл к выходу последним и думал о том, что защита, которую хвалят взрослые, и защита, в которой можно дышать, — не всегда одно и то же.
И, кажется, именно это пугало меня больше всего.
3 сентября 1942 года
Я стоял у окна в коридоре второго этажа и смотрел во двор, где ветер гонял опавшие листья. Было тихо, даже слишком. Потом мимо меня пробежала Миртл из Когтеврана.
Она не смотрела по сторонам, только всхлипывала, прижимая к лицу край мантии. Шаги были неровные, будто она боялась споткнуться, но всё равно бежала — куда угодно, лишь бы подальше.
Я не успел ни сказать, ни сделать ничего. Только услышал, как за поворотом её плач стал громче, а потом исчез.
Коридор снова стал пустым. А окно — просто окном.
Я простоял там ещё немного, прислушиваясь к тишине, которая вернулась слишком быстро.
4 сентября 1942 года
Мы сидели на подоконнике у лестницы, где обычно никто не задерживается надолго. Томас болтал ногами, Эллиот крутил в пальцах перо, не глядя на него.
Я сказал, что снова видел Миртл. Больше ничего не добавил — этого оказалось достаточно.
Эллиот поморщился и сказал, что это не первый раз. Что она плачет почти каждый день, просто не всегда там, где это замечают. Что некоторые на Когтевране считают её странной, а на других факультетах — удобной мишенью.
Томас заметил, что никто не начинает с жестокости. Сначала смеются, потом привыкают, а потом уже не считают нужным останавливаться.
Я спросил, почему никто ничего не делает.
Эллиот пожал плечами и сказал, что делают — просто слишком тихо. Пару раз её провожали, кто-то пытался поговорить, но Миртл либо убегает, либо делает вид, что всё в порядке. А ещё есть страх: если заступишься слишком громко, следующим будешь ты.
Мы помолчали.
Томас сказал, что это странно — учиться защите и не уметь защищать тех, кто рядом. Эллиот добавил, что школа хорошо учит заклинаниям, но плохо — тому, куда их направлять.
Я подумал, что Миртл, возможно, не ждёт помощи. Она, скорее всего, просто хочет, чтобы её перестали замечать.
Мы разошлись. Разговор остался — как заноза, которую нельзя вытащить, но и игнорировать уже не получается.
7 сентября 1942 года
Подземелья были прогреты сильнее обычного — котлы кипели ещё до начала урока. Профессор Слизнорт вошёл с довольным видом человека, которому нравится собственный предмет и собственный голос.
— Пятый курс, — объявил он, оглядывая класс. — А это значит, что СОВ уже не абстракция, а весьма конкретная перспектива.
Кто-то выпрямился. Кто-то перестал шептаться.
— Результаты СОВ, — продолжил Слизнорт, — определяют не только ваш дальнейший учебный путь, но и то, кто захочет иметь с вами дело в будущем. Он улыбнулся. — Поверьте, я видел немало талантов, которые так и остались… нераскрытыми. Из-за небрежности.
Он говорил о зельях, но все понимали — речь не только о них: о выборе предметов, о связях, о репутации.
Когда Слизнорт упомянул, что высокие оценки открывают «двери, которые иначе остаются закрытыми», он посмотрел в сторону Тома. Не прямо — как бы случайно. Том сидел спокойно, будто это его не касалось, но вокруг него словно собралась тишина.
— Талант важен, — сказал Слизнорт. — Но ещё важнее — уметь доказать его вовремя.
Я записал эту фразу, хотя не был уверен, что именно он имел в виду.
8 сентября 1942 года
Я не собирался подслушивать.
Просто замедлил шаг у поворота — в слизеринских коридорах это случается само собой. Голоса доносились из ниши у доспехов, и я сразу узнал Тома.
Он говорил негромко. Не шёпотом — так, чтобы слышали только те, кому нужно.
Он сказал, что понимает любопытство. Что теория без практики — пустая трата времени. Что школа слишком любит делать вид, будто всё опасное существует только в книгах.
Кто-то засмеялся — коротко, нервно.
Том ответил спокойно. Сказал, что он не запрещает. Он разрешает. Но при определенных условиях:
Никаких коридоров днём. Никаких преподавателей поблизости. Никаких свидетелей, которые могут говорить лишнее.
И, главное, — никакого шума. Проблемы, по его словам, начинаются не с действий, а с того, что о них узнают.
Кто-то спросил, что будет, если всё-таки заметят.
Том сделал паузу — я почти видел это по тишине.
Он сказал, что тогда это будет уже не его ответственность.
Разговор закончился быстро. Шаги разошлись в разные стороны. Я остался стоять, не двигаясь, пока коридор снова не стал пустым.
Меня поразило не то, что он сказал. А то, как легко это было принято — будто речь шла о расписании, а не о людях.
Когда я пошёл дальше, мне впервые пришло в голову, что звание старосты — это не про порядок. Это про разрешение.
17 октября 1942 года
Я услышал смех раньше, чем увидел их.
Миртл стояла у лестницы, сжимая книги так, будто они могли её защитить. Кто-то что-то сказал — не громко, но достаточно отчётливо. Её лицо дрогнуло.
Я сделал шаг вперёд. Ещё один.
Именно в этот момент она развернулась и побежала. Книги выскользнули из рук, одна упала, страницы разъехались по полу. Смех стал громче — на секунду, не больше.
Когда я подошёл, там уже никого не было. Только раскрытый учебник и закладка, выпавшая между страниц.
Я поднял книгу и понял, что опоздал. Не на много — ровно настолько, чтобы это имело значение.
Иногда достаточно нескольких секунд, чтобы всё произошло. И ровно столько же — чтобы ничего нельзя было изменить.
Я нашёл Миртл у входа в туалет для девочек. Она стояла, уткнувшись в стену, и не сразу заметила меня.
Я протянул ей учебник.
— Ты уронила, — сказал я.
Она взяла книгу резко, будто боялась, что я передумаю. На меня не посмотрела.
— Спасибо, — пробормотала она и сразу же отвернулась.
Я постоял ещё секунду, потом ушёл. Больше мы не сказали ни слова.
18 октября 1942 года
Мы сидели в пустом классе — туда редко кто заглядывает после уроков. Я рассказал им о том, что произошло вчера с Миртл. Томас злился открыто: ходил из угла в угол и говорил быстрее обычного. Эллиот был тише, и от этого его слова резали сильнее.
Я сказал им, что опоздал. Что мог вмешаться раньше, но не сделал этого.
Томас резко остановился и спросил: — А кто из нас сделал бы лучше?
Никто сразу не ответил.
Эллиот сказал, что это и есть самое неприятное. Что каждый раз кажется, будто есть ещё время, а потом его вдруг нет. И никто не хочет быть тем, кто вмешается первым.
Я разозлился — не на них, а на себя. На то, что знал, чем всё закончится, и всё равно надеялся, что обойдётся без меня.
Томас тихо сказал, что если молчать достаточно долго, это тоже становится выбором.
Мы ушли из класса по одному. Злость никуда не делась.
25 октября 1942 года
Сегодня я получил письмо от брата. От него у меня стало на душе теплее и спокойнее.
«Дорогой Гил,
Надеюсь, это письмо застанет тебя в спокойный день, а не между уроками и чьими-то очередными драмами. Я думаю о тебе чаще, чем пишу — прости, здесь сейчас много суеты, и не вся она заслуживает внимания.
Как у тебя дела в школе? Ты не писал о зельях, а я почему-то всегда переживаю именно за них — видимо, потому что ты никогда не любил, когда что-то требует точности больше, чем терпения. Если всё получается — я рад. Если нет — помни, что это не делает тебя хуже.
Я не буду писать о новостях. Ты и так их слышишь. Скажу только одно: сейчас вокруг много громких слов и уверенных голосов. Иногда они звучат так, будто не оставляют места сомнению. Не верь этому. Сомнение — не слабость. Это признак того, что ты умеешь думать.
Мне кажется, ты всегда умел останавливаться там, где другие спешат. Из-за этого ты можешь казаться одиноким, я знаю. Но именно это в тебе всегда было самым настоящим.
Если вдруг станет тяжело — не обязательно иметь решение. Достаточно помнить, что ты не обязан быть удобным или понятным для всех. Для меня ты всегда был и остаёшься собой — и этого более чем достаточно.
Я горжусь тобой, Гил. Не за оценки и не за выборы. Просто так. И я тебя очень люблю.
Береги себя. Твой брат, Феликс.»
7 ноября 1942 года
Мы с Томасом и Эллиотом разговаривали вечером — не в библиотеке и не в Большом зале. Нашли нишу у лестницы, где обычно никто не задерживается. Эллиот сказал, что это не для чужих ушей.
Они рассказали, что старосты собирались вместе. Неофициально. Когтевран, Пуффендуй, Гриффиндор. Обменивались тем, о чём пока не пишут в объявлениях.
За последние недели несколько учеников младших курсов получили увечья. Не серьёзные — так сказали вслух. Ожоги, вывихи, следы заклинаний, которые не должны оставлять следов. Но оставляют. Факультеты разные. Общее — только возраст.
Нападения происходят вечером. В тёмных коридорах. Со спины. Из-за угла. Никто не видел лиц. Никто не слышал голосов. Только вспышка — и боль.
Томас сказал, что пуффендуйская староста плакала. Говорила, что один первокурсник теперь боится выходить из спальни после ужина. Эллиот добавил, что гриффиндорцы злятся и хотят «поймать их сами». Кого «их» — непонятно.
Я почти не говорил. Потому что в голове снова и снова всплывал тот разговор, подслушанный в коридоре. Спокойный голос. Слова про практику. Про условия. Про то, что проблема — не в действии, а в том, что его заметят.
Я спросил, знают ли старосты Слизерина.
Эллиот сказал — да. Томас добавил — и молчат.
Мы сидели в тишине. Я чувствовал, как внутри поднимается что-то тяжёлое и холодное. Не страх. И не удивление.
Самое страшное было в том, что всё это обсуждалось заранее. А теперь просто начало происходить.
Когда мы разошлись, мне показалось, что коридоры стали длиннее. И темнее. И что в этих тенях теперь слишком много места для тех, кто знает, что их никто не увидит.
12 ноября 1942 года
Я зашёл в Больничное крыло за простой микстурой от головной боли. Голова и правда ныла, но не так, чтобы нельзя было потерпеть.
У дальней кровати сидел первокурсник. Совсем маленький — мантия ему была велика, рука лежала на подушке неловко и слишком неподвижно. Он старался не плакать, но всхлипы всё равно прорывались — короткие, сдержанные, будто он извинялся за каждый.
Целительница накладывала повязку, аккуратно выравнивая кость. Он дёрнулся и тихо втянул воздух сквозь зубы.
— Осторожно, — сказала она без укора. — Уже почти всё.
Он кивнул, не глядя на неё, и уставился в потолок.
Когда мне протянули флакон с микстурой, я взял его не сразу. В горле было сухо, будто я сам что-то проглотил не до конца.
Я вышел из Больничного крыла и только тогда заметил, что сжимаю пузырёк слишком сильно.
13 ноября 1942 года
Сегодня я долго сидел с открытым дневником и не мог ничего написать. Иногда тишина громче слов.
Если я скажу — кому? Старосте? Преподавателю? Директору Диппету? Я не видел, как накладывали заклинания. Я лишь слышал разговор. Подслушал. Без имён, без дат, без свидетелей. Всё можно обратить в недоразумение. Или в донос.
Если я скажу — меня спросят, почему я молчал раньше. Если я не скажу — кто-то пострадает снова.
Я думал о первокурсниках, которые ещё верят, что коридоры безопасны, если идти быстро и держаться света.
Я думал о Томе. О том, как спокойно он говорил. Не угрожая. Не приказывая. Будто обсуждал расписание дежурств. Я думал о том, как легко такие слова потом становятся чужими поступками.
Если я промолчу — я сохраню статус-кво. Тишину. Привычный порядок. Если я заговорю — проще не станет.
Решение ещё не оформилось в слова, но я понял одно: молчание больше не кажется нейтральным.
14 ноября 1942 года
Я сказал им не сразу. Мы шли по коридору после ужина, и разговор крутился вокруг пустяков, пока я сам не устал от того, что хожу вокруг да около.
— Мне кажется… — начал я и замолчал. — Нет. Я почти уверен. Это слизеринцы.
Томас остановился первым. Эллиот — на шаг позже. Они переглянулись так быстро и привычно, что мне стало ясно: для них это не новость.
— Мы знаем, — сказал Томас просто.
Я ожидал возражений. Хоть каких-то сомнений. Но Эллиот только пожал плечами.
— Все знают, — добавил он. — Просто никто не говорит вслух.
— Откуда? — спросил я, хотя ответ уже начал складываться сам.
— Потому что на слизеринцев никто не нападает, — сказал Томас. — Вообще. Ни на первокурсников, ни на второкурсников. Ни «случайно», ни «в темноте».
Он сказал это без злости. Почти сухо.
— Старосты это заметили первыми, — продолжил Эллиот. — Сначала у нас. Потом у Пуффендуя и Гриффиндора. Всё сошлось.
Я сжал ремень сумки.
— И что теперь?
Они снова переглянулись, но на этот раз в этом не было растерянности.
— Мы решили не делать из этого представление, — сказал Томас. — Без объявлений. Без героизма.
— Просто… быть рядом, — подхватил Эллиот. — Если кто-то задержался в библиотеке. Или возвращается после отработки. Или идёт один через двор вечером.
— Как будто нам по пути, — сказал Томас. — Как будто мы тоже вспомнили, что забыли что-то в гостиной.
Я кивнул. Это звучало слишком буднично для того, чем на самом деле было.
— Это сработает? — спросил я.
Эллиот криво усмехнулся.
— Не знаю. Но если уж взрослые делают вид, что ничего не происходит, — он пожал плечами, — придётся нам хотя бы сделать так, чтобы младшие могли вернуться домой целыми и невредимыми.
Мы пошли дальше. И впервые за долгое время мне стало ясно: я опоздал не с выводами. Я опоздал с тем, чтобы сказать это вслух.
18 ноября 1942 года
В гостиной Слизерина было непривычно ровно. Не враждебно — именно ровно. Никто не сказал мне ни слова, никто не отвёл взгляда демонстративно, но разговоры будто аккуратно огибали меня, как воду вокруг камня.
Том сидел у камина. Он бросил на меня один взгляд — короткий, оценивающий, без выражения — и тут же вернулся к негромкой беседе с несколькими старшекурсниками. Они слушали его внимательно, почти не перебивая. Я не стал задерживаться поблизости.
В дальнем углу, в кресле, я заметил второкурсника — Альфарда Блэка. Он сидел не так, как остальные: боком к комнате, с книгой на коленях. Том для него, кажется, вообще не существовал. Альфард листал учебник, нахмурившись, потом поднял палочку и попробовал заклинание — тихо, почти шёпотом. Ничего не произошло. Он вздохнул, снова уткнулся в страницу, провёл пальцем по строчке, будто ища не слова, а мысль между ними.
Через минуту он повторил попытку. Чуть резче. Результат был тем же.
Мне почему-то стало ясно: он ищет не одобрения и не компанию. Он ищет решение.
Я прошёл мимо и пошел в спальню.
30 ноября 1942 года
Гостиная Слизерина была полна — не шумно, но тесно. Люди сидели ближе обычного, как будто холод исходил не от подземелий, а откуда-то внутри разговоров.
Том говорил негромко. Ему и не нужно было повышать голос — к нему и так тянулись.
Он стоял не в центре, а чуть сбоку от камина, будто не выступал, а просто делился мыслью, которая случайно оказалась достаточно важной, чтобы её услышали все.
Он говорил о Салазаре Слизерине.
О том, что история любит упрощать. Что «предрассудки» — удобное слово для тех, кто не хочет думать. Что Салазар был не фанатиком, а стратегом. Великим магом, который понимал: сила — это не количество, а чистота и контроль.
— Он видел дальше остальных, — сказал Том. — И понимал, что магия — это не право по факту рождения. Это ответственность. А ответственность нельзя доверять тем, кто вырос без понимания нашего мира.
Кто-то кивнул. Кто-то улыбнулся — осторожно, будто проверяя, безопасно ли это.
Том продолжал, спокойно, почти рассудительно:
— Маглорожденные не виноваты в том, кем они родились. Но это не значит, что им здесь место. Хогвартс создавался не как убежище для всех. Он был школой для тех, кто способен сохранить и защитить магию. А не растворять её в чуждом.
Он не говорил «мы». Не говорил «они». Он вообще почти не использовал резких слов.
И всё равно в воздухе повисло ощущение, будто он говорит не о прошлом, а о чём-то неизбежном.
Будто это не мнение, а напоминание.
Будто он не обсуждает Салазара, а продолжает его мысль.
Я заметил, как несколько старшекурсников выпрямились. Как кто-то из младших смотрел на Тома с тем самым выражением — смесь восхищения и осторожности, как на заклинание, которое хочется выучить, но страшно произносить вслух.
Никто не возразил.
Даже те, кто молчал, молчали внимательно.
Я ушёл раньше, чем разговор закончился. Камень под ногами был холодный, но ровный.
И всё равно казалось, что под гостиной что-то шевельнулось — глубоко, медленно, терпеливо.
16 декабря 1942 года
Декабрь в Хогвартсе всегда притворяется спокойным. Снег, свечи, разговоры о каникулах — всё это как декорации, которые ставят слишком рано, надеясь, что зритель не заметит, как за кулисами кто-то меняет реквизит.
Иногда я ловлю на себе взгляды — не враждебные, нет. Скорее оценивающие. Как будто проверяют, понял ли я что-то важное. Или, наоборот, ещё нет.
Том стал ещё тише. Ещё собраннее. Его уважают — без показного восторга, но с тем видом, с каким принимают правила игры, которые не обсуждаются. Он почти не вмешивается напрямую, но вокруг него всё чаще оказываются люди, которым вдруг «ясно», как правильно поступать.
В библиотеке теперь задерживаются не все. В коридорах стало больше пустых промежутков, где шаги звучат слишком отчётливо. Старшекурсники всё ещё «присматривают» за младшими, но делают это аккуратнее, словно понимают: за ними тоже могут наблюдать.
Иногда мне кажется, что школа перестала быть просто школой. Будто мы все участвуем в чём-то, что ещё не имеет названия, но уже требует выбора — пусть даже молчаливого.
Я всё чаще думаю о том разговоре, который подслушал. О том, что я ничего не сказал. И о том, что, возможно, молчание тоже становится формой согласия.
До Рождества осталось немного. Хогвартс готовится к празднику.
А я почему-то ловлю себя на мысли, что жду не каникул, а того, что случится после.
26 декабря 1942 года
Рождество в этом году получилось тихим — и, кажется, именно поэтому таким настоящим.
Дом встретил запахами: корица, что-то запечённое, тлеющие дрова в камине. Мама сказала, что я слишком худой, папа — что слишком серьёзный, а брат просто молча обнял так, что на секунду стало трудно дышать. Всё на своих местах. Значит, мир ещё держится.
Мы ужинали долго. Говорили обо всём и ни о чём — о погоде, о соседях, о том, как странно в этом году ведут себя совы. О войне почти не говорили. Не потому что забыли, а потому что здесь, за этим столом, ей как будто не дали права голоса. Это было негласное соглашение, и я был благодарен за него.
Брат всё время шутил — неловко, иногда не к месту, но очень стараясь, чтобы никто не уходил мыслями слишком далеко. Он стал старше за этот год. Не внешне — внутри. И в какой-то момент я понял, что он смотрит на меня так же внимательно, как я раньше смотрел на него.
Позже мы сидели у камина. Мама вязала, папа читал, брат дремал, уронив голову на спинку кресла. Я поймал себя на том, что впервые за долгое время не думаю о Хогвартсе. Не прокручиваю разговоры. Не жду шагов в коридоре. Просто существую — здесь, сейчас.
Это чувство оказалось редким и хрупким. Я постарался запомнить его как можно точнее: свет, тепло, тишину между словами.
Я знаю, что скоро вернусь обратно. Но сегодня мне хочется верить, что всё это — не пауза, а опора.
И что, что бы ни происходило дальше, у меня есть место, где меня ждут.
7 января 1943 года
Возвращение в Хогвартс всегда ощущается резче, чем отъезд. Как будто поезд не просто привозит тебя обратно, а выдёргивает из другого ритма жизни и ставит на холодный каменный пол без объяснений.
В замке всё на своих местах — лестницы, коридоры, сквозняки. Даже эхо шагов такое же. Но после дома это «такое же» ощущается иначе. Тепло остаётся где-то позади, и его нельзя забрать с собой, как шарф или книгу.
В гостиной Слизерина было шумно, но не радостно. Разговоры перескакивали с одного на другое, будто никто не хотел задерживаться на настоящих мыслях. Все вернулись с каникул с одинаковым выражением лица — чуть более взрослыми и чуть менее уверенными, чем в декабре.
Я поймал себя на том, что ищу привычные ориентиры: где стоит Том, кто с кем говорит, какие разговоры тут же обрываются при его появлении. Всё это вернулось вместе со мной, аккуратно, без спешки. Как старая мантия — сидит по размеру, но всё равно холодно.
Ночью долго не мог уснуть. Слушал, как замок дышит, как где-то далеко хлопают двери, как кто-то смеётся слишком громко и слишком поздно. В такие моменты особенно ясно понимаешь, что каникулы — не отдых, а напоминание о том, какой могла бы быть жизнь.
Завтра начнутся уроки. Расписания, задания, привычная усталость. Всё снова пойдёт своим чередом.
Но мне кажется, что после Рождества Хогвартс стал тише. Или, возможно, это просто я стал внимательнее к паузам между звуками.
8 января 1943 года
Я встретился с Томасом и Эллиотом на следующий день после возвращения.
Мы стояли в коридоре у лестницы — ещё не до конца втянувшиеся в школьный ритм, с чемоданным ощущением в голове. Эллиот заговорил первым, тихо, почти деловым тоном.
— На каникулах было нападение, — сказал он. — Напали на третьекурсника с Пуффендуя.
Томас подключился:
— Его нашли в коридоре. Он окаменел полностью. Говорят даже не моргает.
Я сначала не понял.
— На каникулах? — переспросил я.
— Да. На Рождество в замке было меньше людей, но кто-то остался.
Слово «кто-то» повисло между нами.
— Что это было за заклинание? — спросил я.
Эллиот покачал головой.
— Никто не знает. Не похоже ни на одно из обычных. Никаких следов. Просто… парень окаменел.
— Он жив, — добавил Томас, увидев мое испуганное лицо. — Но лежит в Больничном крыле.
В груди стало холодно, как будто я вдохнул слишком резко.
На каникулах.
Не похоже, что это слизеринцы. Они все разъехались на каникулы. Гостиная была полупустой ещё до моего отъезда. Не было ни ночных сборищ, ни странных перемещений.
Почти все разъехались.
Я вспомнил, как в последний вечер перед отъездом Том попросил всех разъехаться по домам. Спокойная улыбка. Вежливый тон.
Он остался.
Я ничего не сказал вслух.
— Думаете, это связано с тем, что было осенью? — спросил я осторожно.
Томас и Эллиот переглянулись. Уже знакомое движение.
— Мы не знаем, — ответил Томас. — Но это не похоже на испытание заклинаний. Это что-то другое.
— И произошло тогда, когда в замке почти никого не было, — добавил Эллиот.
Я кивнул.
Это действительно не похоже на слизеринцев. Слишком тихо. Слишком аккуратно.
И всё же одна деталь не давала покоя.
В Хогвартсе на Рождество остался не только преподавательский состав.
Остался ещё один человек, который всегда действует тихо. И никогда не оставляет следов.
11 января 1943 года
Класс трансфигурации пах пергаментом, пылью и чем-то живым — ежи фыркали в ящиках, шуршали, напоминая, что сегодняшнее задание не из тех, где ошибка остаётся абстрактной.
— Помните, — сказал профессор Дамблдор, прохаживаясь между рядами, — мы не убеждаем предмет стать другим. Мы договариваемся. А иногда — идём на компромисс.
Он улыбнулся, и несколько человек нервно рассмеялись.
Задание было простым только на словах: превратить ежа в игольницу. Не муляж. Не иллюзию. Настоящую игольницу, которая не боится булавок.
Заклинания зазвучали почти одновременно. У кого-то еж стал слишком квадратным. У кого-то — подозрительно живым. У Флинта игольница дышала. Он попытался сделать вид, что так и задумано.
— Любопытный дизайнерский выбор, — заметил Дамблдор, останавливаясь рядом. — Но, боюсь, в хозяйстве такая вещь будет нервировать.
Том работал молча. Без спешки. Его еж исчез почти сразу — и на столе осталась аккуратная, симметричная игольница. Ни движения. Ни лишней формы. Даже цвет — спокойный, нейтральный.
Дамблдор остановился. Посмотрел. Чуть наклонил голову.
— Хорошо, мистер Реддл.
Без восхищения. Без похвалы. Просто констатация факта, как будто иначе и быть не могло. Он пошёл дальше, и это отсутствие комментария почему-то запомнилось сильнее любых слов.
— Мисс Фентон, — сказал он уже у соседнего стола, — если ваша игольница смотрит на меня с укором, значит, вы где-то свернули не туда.
Смех прокатился по классу, напряжение чуть ослабло. Кто-то снова взмахнул палочкой, кто-то поспешно прошептал исправляющее заклинание.
Я посмотрел на свою работу. Игольница получилась… старательной. Слишком колючей. Еж, кажется, не до конца смирился со своей новой карьерой.
— Не торопитесь, — тихо сказал Дамблдор, оказавшись рядом. — Трансфигурация не любит нетерпения. И особенно — желания доказать что-то.
Он пошёл дальше, оставив это как совет, а не упрёк.
К концу урока столы были уставлены результатами — удачными и не очень. Том уже убрал свою работу и сидел ровно, как будто задание его больше не касалось.
15 февраля 1943 года
Экзамены приближаются с пугающей скоростью. Кажется, январь длился всего несколько дней, а теперь коридоры уже заполнены не разговорами, а шорохом пергамента и сухими перечнями формул.
Пятикурсники живут в библиотеке. Мы почти перестали замечать друг друга вне столов, заваленных книгами. Даже ужины стали короче — поесть, обсудить одно задание, разойтись.
Я поставил себе цель: как минимум четыре предмета сдать на «Превосходно». По остальным — хотя бы «Выше ожидаемого». Это звучит разумно, почти спокойно, если не считать того, что каждый день напоминает восхождение по лестнице, у которой не видно конца.
Больше всего меня волнуют древние руны. Не потому что я их не понимаю — наоборот. Но брат всегда был по ним отличником. Для него руны — язык, для меня пока что только система. Я перечитываю лекции, сравниваю переводы, пытаюсь видеть в знаках не отдельные символы, а структуру. Иногда получается. Иногда строки расползаются перед глазами.
С зельеварением сложнее. Я не проваливаюсь, но и не блистаю. Профессор Слизнорт по-прежнему благосклонен к тем, кто работает точно и без колебаний. У меня же всё держится на усилии. Я повторяю рецептуры до автоматизма, записываю пропорции отдельно, проверяю температуру по три раза. Надеюсь, этого будет достаточно.
Все свободное время — если его можно так назвать — уходит на чтение лекций. Иногда кажется, что я живу не в замке, а между страницами.
Нападений больше не было.
Замок будто затаился. Или сделал паузу.
Я не знаю, что тревожит меня больше: экзамены — или тишина.
6 марта 1943 года
Сегодня библиотека закрылась позже обычного — или мне так показалось. Я засиделся над конспектами по трансфигурации, перечитывал примечания профессора Дамблдора о «намерении формы» и никак не мог уложить их в голове. Когда мадам Пинс наконец выросла рядом со столом, я понял, что в зале почти никого не осталось.
Коридоры уже потемнели. Факелы горели реже, тени вытянулись. Я шёл к слизеринской гостиной, повторяя в уме формулы и стараясь не думать ни о чём, кроме экзаменов.
И тогда я услышал голос.
Том.
Не громко. Спокойно. Почти мягко.
— Скоро ты пообедаешь.
Я замер.
Он говорил не так, как обычно говорят друг с другом. В его голосе не было ни ответа, ни паузы, ни ожидания реакции. Словно он обращался к тому, кто и так понимает.
А потом — шипение.
Не слова. Не шёпот. Не заклинание. Длинные, текучие звуки, в которых не было ни одной знакомой интонации. Они словно скользили по камню, цепляясь за стены.
Я стоял за углом и не решался выглянуть. Не хотел, чтобы он увидел меня. Не хотел, чтобы он понял, что я слышал.
Шипение оборвалось так же внезапно, как началось.
Потом — лёгкие шаги. Размеренные. Удаляющиеся.
Я выждал почти минуту, прежде чем двинуться. Сердце билось слишком быстро для обычного коридора.
По пути я прошёл мимо женского туалета на втором этаже. Дверь была закрыта. Тишина внутри казалась плотной, как воздух перед грозой. Я свернул, спустился по лестнице, ещё раз повернул — и добрался до гостиной.
Света почти не было. Горел камин. Несколько свечей дрожали в канделябрах.
Я сначала не заметил его.
Том сидел в кресле в углу, полубоком к огню. Лицо освещал только отблеск пламени.
— Как жаль, — произнёс он спокойно, — когда любопытство играет с людьми злую шутку.
Я остановился.
Он смотрел прямо на меня.
Я заставил себя не отводить взгляд.
— О чём ты? — спросил я, стараясь, чтобы голос звучал ровно.
Том чуть улыбнулся — едва заметно.
— Тебе не стоит бродить по коридорам так поздно, Гил. Замок сейчас не самое безопасное место.
Пауза.
— Если тебе нужна помощь с подготовкой к экзаменам, — добавил он мягко, — я всегда готов помочь.
Это прозвучало почти заботливо.
Я кивнул. Ничего больше.
Поднялся по лестнице в спальню, не оглядываясь.
Уже за закрытой дверью я понял, что меня бьёт лёгкая дрожь. Не от холода. От того, что я не знал, с кем — или с чем — он говорил. И от того, что он знал: я слышал.
8 марта 1943 года
Я начинаю замечать за собой вещи, которые раньше счёл бы глупостью.
Сегодня после ужина я спустился в подземелья раньше остальных. Хотел забрать конспект по зельеварению — оставил его в классе. Коридоры были почти пустыми, только факелы потрескивали у стен.
Камень здесь всегда звучит иначе. Шаги отражаются глухо, словно замок слушает.
Я уже почти дошёл до поворота, когда услышал это.
— …Гил…
Тихо. Почти шёпотом.
Я остановился.
Сердце ударило один раз — слишком сильно.
Я резко обернулся.
Пусто.
Только тень от факела дрогнула на стене. Никаких шагов. Никакого движения.
Я подождал. Секунду. Две. Пять.
Ничего.
Может, это ветер в вентиляционных ходах. Может, сквозняк протянул звук. Может, кто-то из младших пробежал и свернул раньше, чем я успел заметить.
Я прошёл дальше. Забрал конспект. Вернулся тем же путём.
Больше никто не звал.
Но теперь, когда я иду по подземельям, мне кажется, что тишина здесь стала внимательнее. Словно она знает моё имя.
Я не сказал об этом ни Томасу, ни Эллиоту. Никому.
Потому что если это просто страх — он пройдёт. А если нет — я пока не готов услышать это снова.
10 апреля 1943 года
Мне приснился сон, который не отпускает даже сейчас, когда уже рассвело.
Я шёл по коридору — знакомому и одновременно чужому. Камень под ногами был влажным, как в подземельях, но потолок терялся в темноте. Света не было, и всё же я видел.
В конце стоял Том.
Не двигался. Просто смотрел.
— Ты слишком часто смотришь по сторонам, — сказал он спокойно.
Голос звучал обычно. Без угрозы. Почти дружелюбно.
Я хотел ответить, но почувствовал, что воздух стал густым. За его спиной что-то сдвинулось.
Сначала это казалось просто тенью. Но тень не может дышать. А это — дышало. Медленно. Тяжело.
Оно было большим. Больше человека. Может быть, больше самого коридора. Я не видел формы — только движение темноты внутри темноты. Как будто пространство за Томом постепенно заполнялось темнотой.
Том сделал шаг в сторону.
Не убегая. Не защищаясь.
Пропуская.
Я попытался поднять палочку, но рука стала чужой. Ноги будто вросли в камень. Темнота стремительно приближалась...
Я проснулся резко, хватая воздух.
В спальне было тихо. Кто-то перевернулся во сне. За стеной капала вода — обычный звук подземелий.
Я лежал с открытыми глазами и ждал, пока сердце перестанет биться так, будто я действительно стоял перед чем-то огромным.
Больше я не уснул.
1 мая 1943 года
Сегодня была консультация по выбору будущего.
Профессор Слизнорт принимал нас по одному в своём кабинете. Там пахло ананасовыми цукатами и чем-то пряным — неизменный аромат его уюта. На столе уже лежал список предметов, мои отметки, аккуратно подчеркнутые зелёными чернилами.
— Ну, мой дорогой Гил, — начал он, сцепив пальцы, — пора подумать, кем вы собираетесь стать. Пятый курс — это уже не детские фантазии.
Я знал, что нужно сказать что-то практичное. Министерство. Архивы. Исследования.
Но сказал другое.
Я хочу писать.
Не учебники. Не трактаты. А рассказы. Сказки. Волшебные истории — о замках, о древних чарах, о людях, которые стоят перед выбором.
Слизнорт не засмеялся. И не удивился.
Он чуть приподнял брови, потом кивнул.
— Литература, — произнёс он, будто пробуя слово на вкус. — Недооценённая область. А зря. Хороший автор влияет на умы не меньше политика.
Он поднялся, прошёлся к шкафу и вернулся с коробкой засахаренных ананасов.
— Я знаком с редактором одного весьма достойного издания. Журнал называется «Волшебное перо». Его ведёт Арчибальд Уинтерборн — человек взыскательный, но ценящий талант. Когда придёт время, я могу вас представить.
Я, кажется, не сразу нашёл, что ответить.
— Но, — продолжил он уже строже, — для писателя особенно важна точность. Древние руны — обязательно сдать хорошо. История магии — не ниже «Выше ожидаемого». Без понимания прошлого не бывает убедительных историй.
Он перелистнул мои оценки.
— Вы стараетесь, Гил. Это видно. И старание — редкий дар. Не потеряйте его.
Когда я вышел из кабинета, коридор показался светлее обычного.
Впервые за долгое время я думал не о нападениях, не о шёпоте в подземельях, не о тёмных коридорах, а о словах. О том, что когда-нибудь я смогу писать их не в тетрадях для домашней работы — а так, чтобы их читали.
И, может быть, верили.
20 мая 1943 года
Сегодня впервые за долгое время в замке было почти спокойно.
Солнце добралось даже до подземелий — не светом, конечно, а теплом. Камень перестал быть ледяным, и в воздухе чувствовалась весна. После занятий Томас буквально вытащил меня наружу.
— Если ты ещё раз скажешь слово «руны», я тебя утоплю в Чёрном озере, — заявил он.
Мы сидели у воды — я, Томас и Эллиот. Старшие курсы тоже готовились к экзаменам, но сегодня в этом не было паники. Кто-то повторял билеты вслух, кто-то спорил о теории чар, кто-то просто лежал на траве.
Эллиот бросал в озеро мелкие камешки.
— Знаешь, — сказал он, — если бы не вся эта… обстановка, это был бы почти обычный год.
Я кивнул.
Нападений больше не было. Замок словно выдохнул. Даже разговоры о тёмных коридорах стали звучать как прошлогодние страшилки. Говорят, декан Слизнорт совместно с профессором Бири и Дамблдором готовили зелье, которое должно было помочь оцепеневшему студенту.
Я впервые за долгое время смеялся. По-настоящему. Когда Томас перепутал формулу трансфигурации и всерьёз доказывал, что ёж «имеет право на индивидуальность», если его превращают в игольницу.
Смех звучал странно — будто я отвык от него.
Позже, когда я возвращался в гостиную, мысли были яснее. Не о Томе. Не о шёпоте. Не о тенях.
О лете. О том, как, может быть, всё закончится экзаменами — и больше ничем.
Я поймал себя на том, что впервые за долгое время не прислушиваюсь к шагам за спиной.
И это ощущение обычности казалось почти непривычным. Почти роскошным.
5 июня 1943 года
Сегодня был экзамен по древним рунам.
Я проснулся раньше обычного — не от паники, а от ясности. Будто всё, что можно было выучить, уже улеглось на свои места.
В Большом зале расставили столы. Пергамент лежал ровно, чернила блестели в чернильницах. За высокими окнами стоял почти летний свет. Пятикурсники выглядели одинаково — напряжённые, собранные, слишком тихие.
Когда нам раздали задания, я на секунду задержал дыхание.
Текст оказался сложным. Древний магический договор, написанный северным вариантом футарка. Нужно было не просто перевести, а объяснить двойной смысл нескольких символов — защитный и ограничительный одновременно.
Я почувствовал, как мысли выстраиваются в цепочку. Не вспоминал — понимал. Руна за руной складывались в историю.
Рука почти не дрожала.
Когда объявили окончание, я впервые за долгое время испытал не облегчение, а удовлетворение. Я сделал всё, что мог.
В коридоре было шумно. Кто-то жаловался на третий абзац, кто-то уверял, что перепутал эпоху. Томаса я нашёл у окна — он выглядел так, будто только что пережил дуэль.
— Если я перепутал значение Альгиз, — мрачно сказал он, — я переезжаю в магловский мир.
Я рассмеялся.
Тома в зале не было — он не брал руны. В это время у них проходил другой экзамен — по нумерологии. Я видел его позже, уже ближе к вечеру, у лестницы.
— Как руны? — спросил он.
— Лучше, чем я ожидал.
— Хорошо, — спокойно кивнул он. — Числа куда честнее символов. Они не терпят толкований.
Это прозвучало почти как замечание в сторону моего предмета.
— А прорицание? — спросил я.
Он чуть улыбнулся.
— Будущее редко разговаривает с теми, кто его боится.
На этом разговор закончился.
Я позволил себе думать о результатах и о лете.
13 июня 1943 года
Мы узнали об этом за ужином.
Сначала никто ничего не понимал — только странная задержка. Преподаватели входили в Большой зал не вместе, а по одному. Профессор Диппет говорил с деканами у входа, не садясь за стол. В воздухе было напряжение, которое чувствуется раньше слов.
Потом я увидел её.
За столом Когтеврана сидела Оливия Хорнби. Она плакала — не тихо, не сдержанно, а так, будто уже не может остановиться. Две её подруги держали её за плечи. По залу прокатился шёпот.
— Это она нашла… — В туалете… — Днём…
Имя прозвучало почти сразу.
Миртл.
Кто-то сказал, что её убили днём. Что Оливия зашла в туалет на втором этаже и увидела её лежащей на полу. Что лицо было… напуганным. И глаза — открыты.
Никто не говорил громко. Но слухи множились быстрее, чем успевали проверяться.
— На стене была надпись. — Кровью. — Про Тайную комнату.
Слова «Тайная комната открыта» перешёптывались от стола к столу. Кто-то добавлял, что написано было о наследнике. Кто-то уверял, что видел это своими глазами. Никто не знал наверняка.
И впервые за всё время разговоры стали другими.
Не о проклятии.
О закрытии школы.
— Экзамены ещё не закончены… — Нас отправят домой… — Это уже смерть, а не просто…
Даже за нашим столом было тихо.
Слизеринцы не выглядели торжествующими. Никто не улыбался. Никто не говорил о величии Салазара. Легенда вдруг перестала быть абстрактной.
Я встретился взглядом с Абраксасом Малфоем. Он побледнел сильнее обычного. Его рука сжимала кубок так, что костяшки побелели.
Он едва заметно покачал головой. Не отрицая. Не соглашаясь. Просто — не понимая.
В зале стало почти невыносимо тихо, когда директор поднялся. Он сказал несколько слов о трагедии, о расследовании, о безопасности. Голос его звучал старше, чем обычно.
Я посмотрел на Тома. Он сидел прямо. Лицо спокойное. Слишком спокойное.
И в этот момент я понял: страх теперь общий.
Даже если чудовище принадлежало Салазару Слизерину — оно больше никому не подчиняется.
14 июня 1943 года
Утром нам всё же позволили сдать экзамен.
Сидеть в тишине, выводить аккуратные строки, когда в замке ещё пахло вчерашней трагедией, казалось чем-то неправильным. Но пергаменту всё равно, что происходит вокруг. Он принимает только чернила.
Никто не обсуждал задания после. Все спешили в Большой зал — будто там можно было услышать подтверждение, что кошмар закончился.
К обеду слухи стали громче.
— Его поймали. — Нашли чудовище. — Это гриффиндорец…
Имя прозвучало почти торжественно:
Рубеус Хагрид.
И следом — другое.
Поймал его Том Реддл.
За столом Слизерина на секунду воцарилась странная тишина. Не гордость — скорее напряжённое внимание. Кто-то сказал, что Том застал Хагрида в подземельях, что у него было какое-то существо, что именно оно и напало на Миртл.
Но чудовище сбежало.
Сбежало из замка.
Эта деталь прозвучала особенно глухо.
— Значит, всё ещё может быть опасно? — прошептал кто-то.
— Нет, если виновного отчислили, — ответил другой. — Без него оно не вернётся.
Я вспомнил Хагрида. Огромного, нескладного, с руками, слишком большими для аккуратной работы. Я видел, как он однажды осторожно держал на ладони маленькую ящерицу, будто это драгоценность.
Представить, что он намеренно натравил на кого-то тварь…
После обеда я нашёл Эллиота и Томаса у лестницы.
— Это правда, — сказал Эллиот прежде, чем я успел спросить. — Я видел его утром. С чемоданом. Он шёл к воротам. Профессор Диппет шёл рядом. И Дамблдор.
Томас добавил тихо:
— Он даже не сопротивлялся. Просто шёл. Как будто всё уже кончено.
— А чудовище? — спросил я.
— Говорят, сбежало, — ответил Эллиот. — Но Том… он герой теперь. Если бы не он, школу бы закрыли.
Мы замолчали.
Герой.
Слово звучало слишком гладко.
В Большом зале вечером многие уже говорили спокойнее. Нашли виновного. Есть объяснение. Есть имя. Есть тот, кто разоблачил.
Я посмотрел на сидящих рядом слизеринцев.
Том сидел прямо, вокруг него шёпотом что-то обсуждали младшие. Он выглядел уставшим, но собранным.
Спаситель школы.
И всё же мысль о том, что чудовище сбежало, не давала покоя.
Если оно действительно существовало — значит, опасность не исчезла.
А если исчезла — то почему мне не стало легче?
21 июня 1943 года
Сегодня был последний экзамен.
Я проснулся с ощущением, будто держу в руках что-то хрупкое — не задание, не перо, а последние нити этого года. Всё, что случилось, казалось слишком тяжёлым для школьных стен. И всё же — экзамен.
Большой зал был почти торжественно тих. Даже напряжение стало другим — не паническим, а усталым. Мы дошли до конца.
Последним была история магии.
Старые войны гоблинов, международные соглашения, восстания, указы Министерства. Я писал размеренно, без спешки. Мысли текли спокойно, будто за пределами пергамента уже начиналось лето.
Когда прозвучало: «Время», по залу прокатился едва слышный выдох. Кто-то засмеялся — нервно, но искренне. Кто-то уронил перо и не стал поднимать.
Всё.
Мы вышли в коридор и стояли там, не зная, что делать дальше. Не повторять. Не обсуждать. Не ждать.
Просто — свободны.
Томас первым нарушил молчание:
— Если я не провалился, я поклянусь больше никогда не открывать учебник.
— Ты откроешь, — сказал Эллиот. — Через неделю.
Мы рассмеялись.
Смех звучал легче, чем в мае. Даже после всего.
Школу решили не закрывать. По крайней мере, так говорили.
Замок снова выглядел просто замком. Каменные стены, тёплый ветер из открытых окон, шум шагов.
Я поймал себя на том, что впервые за долгое время иду по коридору и не прислушиваюсь.
Не жду шёпота.
Не ищу взгляд.
У лестницы я на секунду увидел Тома. Он разговаривал с кем-то из младших. Спокойный. Уверенный.
Наши взгляды встретились.
Он слегка кивнул — будто признавая, что мы пережили этот год.
Я ответил тем же.
Вечером в гостиной Слизерина было почти празднично. Кто-то строил планы на лето, кто-то уже мечтал о возвращении.
Я сел в кресло у камина и впервые за многие месяцы почувствовал настоящее облегчение.
Год закончился.
И если у замка есть память — пусть она запомнит это лето тихим.





|
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
|