|
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
|
...Порт-ключ до Варанаси сработал на рассвете, когда Солнце ещё не засветилось над священными водами реки, но его первые вестники, заревые лучи, уже окрасили восточный край неба. До восхода оставалось ещё минут двадцать или тридцать, и невообразимая тишина стояла над городом — такая, словно весь мир вдруг склонился в благоговейном поклоне перед светлым Владыкой, и молитвенное напряжение мировой души достигло своего предела: даже облачка боялись вздохнуть, нарушив тем самым священный покой, и были совершенно недвижимы. Пространство словно истончилось, и время умолкло... А потом случилось невообразимое: казалось, что из-за горизонта донеслось пение светила, похожее на равномерное жужжание или вибрирующее мычание.
Несмотря на предрассветную прохладу, индийский воздух был густым и тяжёлым, и непривычное к нему сознание словно погрузилось в транс, а лёгкие переполнялись даже от краткого вдоха: казалось, вместе с воздухом в них поступала тысячелетняя история чьих-то страданий и обретений, поражений и побед, и все эти давно отзвучавшие и угасшие жизни вспыхивали искорками на пузырьках альвеол, преодолевая гасительную власть времени.
Гермиона Грейнджер стояла на ступенях причала и впервые за многие годы чувствовала, что её блестящий аналитический ум, привычный ясности и чёткости европейских наук, даёт сбой. Она привыкла раскладывать мир на составляющие: здесь — сок корня мандрагоры, три капли; здесь — эссенция полыни, одна унция; здесь — математическая выверенность трансфигурации, не терпящей исключений, чёткое произношение формулы и строго-изящное мановение волшебной палочки; а здесь — однозначное нумерологическое уравнение, не терпящее вольных интерпретаций. Здесь нет места странным фантазиям и произволу воображения или невнимательности. Но Варанаси не поддавался рациональному анализу и словно нарочно облачался перед её умом в покровы таинственного и непостижимого, скрывая своё подлинное лицо, если оно вообще было: сейчас весь город казался одной большой иллюзией, подрагивающим в предрассветных лучах миражом, наведённым искусным магом. Как оно здесь всё — на самом деле, за чертой обманчивых видений, и есть ли вообще это "на самом деле"?..
В нос ударил запах Ганги, совсем не похожий на запах воды. Снова маленький обман. Гермиона принюхалась: её навыки зельевара, отточенные почти до совершенства, ещё ни разу не подвергались сомнению и не знали непреодолимых преград. Но это была субстанция, которую нельзя было разложить на ноты, мозг просто отказывался опознавать составляющие его "ингредиенты": в реторте носа смешивались сладость тления и острота жизни, металлический привкус крови жертвенных животных и нежность молока, пролитого в ритуальном подношении. Ганг пах временем. Не метафорически, а более чем буквально — такой запах могло бы издавать при вращении колесо Сансары, круговорот рождений и смертей, если бы его можно было вдохнуть.
Она закрыла глаза, пытаясь применить метод, который освоила раньше всех ещё на первом курсе университета: отсечь лишнее, сосредоточиться на одном компоненте, вслушаться в его изменения и переливы, распознать закономерность, или уникальный узор вкрапления, и выделить его из общего шума. Но здесь не было ничего лишнего, и ни один элемент не удавалось отсечь от того фона, на котором он звучал: всё было связано со всем.
— Сложно, да? — раздался голос сбоку.
Она открыла глаза. Рядом стоял широко улыбающийся мужчина в белоснежном курте, с бритой головой и вертикальной полосой вибхути на лбу, чуть ниже её ростом, и настолько лучащийся доброжелательностью, что невольно согрелось бы и самое ледяное аналитическое сердце. Это был Шри Бхаскара Сомаяджи, великий индийский медик-зельевар, согласившийся взять Гермиону в ученицы и передать ей свои тайные навыки. Девушка сама не знала, почему он выбрал её — тот в последнем письме ограничился какой-то очень размытой фразой о том, что слепые сильнее зрячих нуждаются в заботе и что этому сердцу больше других нужно разбить концептуальную скорлупку и увидеть свет. От него пахло кокосовым маслом и старым пергаментом — запахом библиотек, который она знала так хорошо, что он почти успокаивал и возвращал ум к его привычному состоянию, давал чувство опоры.
— Я пытаюсь анализировать, — призналась она. — Но здесь всё… неразделимо.
— Именно, — он мягко улыбнулся, и в его глазах мелькнуло что-то очень озорное. — Вы приехали из мира, где всё разделено. Это — жизнь, то — смерть. Это — здоровье, то — болезнь. Это — чистое, то — нечистое. Здесь же Вы обнаружите, что границы — это лишь привычка ума, не деятельность познания, но её видимость, инерция. Ганга принимает всё: цветы и пепел, младенцев и мертвецов. Для него нет разницы. Есть только вечно изменчивое течение реки, с краткими вспышками бликов на гребнях волн и поверхности лопающихся пузырьков иллюзий.
Он взял её лёгкий саквояж, и они начали подниматься по узкой улочке, где балконы нависали так низко, что, казалось, вот-вот сомкнутся над головой, образуя каменный каньон. В жилых кварталах Варанаси воздух изменился, в него заметно примешались индийские специи специи: тяжёлая, влажная гвоздика, едкая куркума, оставляющая жёлтую пыльцу в носу, и острое, как лезвие, семя чёрной горчицы. Этот запах был удушающим, он обволакивал, проникал под одежду и в волосы, пропитывая всё тело и словно бальзамируя его. Было непривычно и беспричинно тревожно.
— Вы привыкнете, — сказал Бхаскара, не оборачиваясь. — Через месяц для Вас эта какофония ароматов станет подобна стройному оркестру, и Вы расслышите яснее симфонию бытия. А через год, если останетесь, — вы начнёте различать голоса богов, немолчно говорящих с Вами.
— Богов? — отстранённо-вежливо переспросила она, стараясь не выдать скептицизма.
— В каждом запахе здесь — божество, — ответил он. — Запах сандала — это Лакшми, богиня процветания. Запах лотоса — творец Брахма. Запах дыма с погребального костра — это Шива, разрушающий, чтобы создать заново. Запах жасмина, который вы привезли с собой — это, возможно, Вишну: он тоже вторгся в лоно жизни…
Она удивилась, что старик почувствовал её слабые духи, смог опознать их среди буйства других, куда более острых, — жасминовые, с озонной нотой, которые она создала сама и наносила каждое утро: это стало своеобразным ритуалом, попыткой сохранить себя в этом хаосе жизни, где столь многое ускользает от разума, стоит лишь направить на него своё пристальное внимание и попытаться схватить в языке.
— Ваш запах многое говорит мне о вас. Аромат никогда не лжёт, он выявляет связь тела и духа, как это любите называть вы, люди Запада. Вы приехали сюда с грозой в сердце, мисс Грейнджер. Вы думаете, что ищете знания. Но на самом деле Вы ищете то, что сможет без сопротивления и с любовью принять на себя ваш разряд, то, что Вы сможете разрушить или даже убить, чтобы самой обрести немного покоя и свободы. Вы принесли с собой чьё-то рождение и вместе с тем горький, неизлечимый яд.
Она не нашлась, что ответить.
Они вошли во внутренний дворик ашрама, выложенный чёрным камнем, отполированным до зеркального блеска босыми ногами сотен учеников. В центре возвышалось священное дерево фикуса, со стволом в несколько обхватов и кроной, роняющей тень на всё открытое пространство, и его запах, ясный, почти жасминовый, с горьковатым оттенком коры, стал первым глотком кислорода для Гермионы в этом городе. На верхних ветвях дерева сидели две птицы, светлая и тёмная, и обе они не мигая смотрели на девушку, плавно поворачивая головы, пока она пересекала двор.
— Отдыхайте, — сказал Шри Бхаскара. — Форум начнётся через три дня. А пока — знакомьтесь с городом. Дышите. Позвольте Варанаси войти в вас, как он позволил Вам войти в его ритм.
Оставшись одна, она села на циновку, прислонившись спиной к побелённой стене, и закрыла глаза. Обратив внутренний взор на дыхание, она постепенно замедляла его, делая вдохи и выдохи медленнее и глубже. Постепенно, слой за слоем, она снимала оболочки — верхние и сердечные ноты жизни, прорываясь к её основанию. Ни тело физическое, ни тело эмоций, которое она постепенно научилась опознавать и принимать, когда в университете посещала факультатив по индийским практикам исцеления, не давали ей окончательного ответа на наметившийся в сознании вопрос.
Из глубин её собственного естества, из-под слоя дорожной пыли, пота и прилипчивого сандала, пробился знакомый с детства аромат. Он был тонким, почти эфемерным, но невероятно стойким. Жасмин. Не тот тяжёлый, сладкий, почти наркотический запах ночного жасмина, буквально душащего индийские улицы и слишком горчащего в чае. Нет. Это был запах сампагита — духов, которые она создала сама, смешав эссенцию жасмина Grandiflorum, выращенного в её маленькой личной теплице, наэлектризованный и напряжённо подрагивающий. Тогда, в Англии, это казалось причудой; но сейчас открылось иное: выходит, ещё прежде, чем всерьёз заняться самоанализом и загрузить рассудок сотней вопросов, она знала саму себя гораздо лучше — в интуитивном предчувствии, — и это не вязалось с её представлениями о всемогуществе науки... Здесь, в этой духоте, её собственный запах обрёл мощь. Он мог бы превратиться в тонкий незаметный клинок, рассекающий влажную ткань тропического воздуха.
"Так вот что я есть, — подумала она. Я — разряд жизни. Я — то, что прорезает тьму. Но куда он бьёт? И что остаётся после него?.."
Вопрос повис в воздухе, смешиваясь с набирающим глубину запахом фикуса.
Форум зельеваров проходил в залах, примыкающих к Золотому храму: здесь было достаточно пространства, чтобы с удобством разместить сразу все секции, не рискуя встретиться с любопытством магглов, а местный магический фон поддерживал в равновесии внутренние энергии участников, позволяя им дольше сохранять бодрость и ясность ума. Сюда стекались алхимики со всей Азии — молчаливые брамины, увешанные бусами и браслетами из рудракши, сухонькие тибетские ламы с волшебными мешочками хорме, колдуньи из Кералы, чьи сари пропахли миррой, и некроманты из Ассама, с грубоватыми руками, впитавшими запахи уксуса и острого перца, прибыло и несколько даосов, с бутылями из тыквы-горлянки на поясах, и запечатанные в них напитки источали приятное сочетание имбиря, аниса и кардамона; озирались по сторонам и немного брезгливо морщили нос европейские учёные, всё ещё пытающиеся наложить сетку своих научных протоколов на живую ткань индийской традиции. От последних запаха почти не исходило — и потому казалось, что их физическое присутствие было лишь номинальным, иллюзорным, не производящим никакого эффекта на ход форума: они не были включены в событие, значения которого не могли постичь, да и многие из них приехали лишь для того, чтобы попасть на предстоящий праздник огней и привезти на родину пару рассказов о милых, но невежественных дикарях, пренебрегающих основными постулатами зельеварения, утверждёнными Лигой зельеваров, и использующих слишком большой процент немагических растений в своих смесях, чтобы те можно было по праву именовать зельями.
Гермиона, одетая в простое хлопковое сари цвета молодой листвы, чувствовала себя здесь одновременно чужой и своей: она грелась в потоках дружелюбия и заботы, исходивших от одетых в полувыцветшие оранжевые ткани геше, но она не могла понять, какой магией те пользовались, чтобы так оздоровить атмосферу собрания, и все её предположения, которые она в ожидании начала перебирала в уме, разбивались вдребезги. А потом прозвучал гонг, несколько ринпоче и лаоши выступили с приветственными речами, были спеты непонятные, но приятные на слух мантры, несколько девушек, пританцовывая, обошли залы с лампадками в руках, так что клубы ладана и шафрана заполнили всё пространства до потолка, и началась собственно научная часть.
Она слушала доклад о влиянии лунного цикла на расаяну, ток сока и магических энергий в теле растения, и делала пометки в блокноте, как вдруг её обоняние привлёк тонкий и свежий аромат, совершенно не индийский, резкий и одновременно мягкий. Она подняла глаза — и столкнулась взглядом с пронзительными серо-голубыми глазами, светлыми, почти белёсыми, и очень влажными, напоминающими северное море в период краткого затишья.
На пороге стоял высокий мужчина. Он пах дикой морозной мятой, эвкалиптом и чем-то английским — мокрой шерстью, морской солью и предчувствием льда, который вот-вот покроет изморозью полупожухшие листья. Его светлые, почти белые длинные волосы были стянуты в низкий хвост, открывая высокий лоб и полуиронично вскинутые брови. Он смотрел на мир с той спокойной, уверенной благосклонностью, которая свойственна людям, привыкшим, что мир им улыбается в ответ. Это был доктор Кай Кавьяс. Его имя знал каждый уважающий британский маг, но никто не смог бы с уверенностью сказать, где тот учился и откуда вообще появился в Англии: просто однажды, через пару месяцев после войны, в ведущем Вестнике зельеваров вышла его первая статья об антидотах к змеиным ядам и драконьему бешенству, вызвавшая фурор в научном сообществе, а за ней последовало ещё несколько не менее глубоких исследований, повысивших процент удачных исцелений от тёмномагических проклятий и пыточных зелий в Мунго. Некоторые поговаривали, что невозможно было так тщательно подобрать составы лекарственных зелий, не зная всех подводных камней кровной магии и не будучи включённым в определённые события, свершавшиеся во внутреннем круге Упивающихся смертью, — но статьи были так обескураживающе хороши и новы, что каждый из зельеваров решил для себя, что сохранение нейтралитета в суждении и отношении к восходящей звезде магической медицины — выражение главной научной добродетели, и не важно, откуда доктор Кавьяс получал свои данные: в конце концов, соверши он что-то непростительное, им бы давно интересовался Визенгамот, в простонародье и среди орденцев часто именуемый ненасытным Behemot`ом.
Доктор Кавьяс был англичанином, как и сама Гермиона, но в нём чувствовалась какая-то южная, индийская расслабленность — возможно, переданная через поколения, ведь его фамилия выдавала корни, уходящие в тамильские земли, хотя лицо казалось совершенно правильным английским. Поговаривали даже, что его род восходил корнями к знаменитому божественному правителю Кею Кавусу, воспетому Фирдоуси в "Шах-наме", славному царю всего Ирана. Но что его потомки могли забыть на туманном Альбионе?.. Другие, отметившие любовь доктора Кавьяса к поездкам в Индию, Тибет и Монголию, а также его весьма поэтический стиль изложения собственных исследований, близкий к восточным трактатам в стихах, посмеивались, что имя его связано с древней индийской профессией кави, поэтов-провидцев, и потому ему бы больше пошло издавать сборники стихов и держать салон прорицаний — но их голоса быстро стихли: за изящный слог ежегодные премии не присуждали. Изящнее доктора в былые времена изъяснялся, пожалуй, только профессор Северус Снейп, которого коллеги, подшучивая, называли заклинателем жизни и смерти, но теперь его труды стали недосягаемым идеалом для нового поколения учёных. Увы, посмертно.
Доктор Кавьяс тоже сразу почувствовал присутствие соотечественницы.
Он шёл по залу прямо к ней, вежливо кивая коллегам, как вдруг ему показалось, будто пространство перед ним лопнуло от сильного натяжения, а время рухнуло наземь, бессильное перед полубожественным видением. Среди мускусно-медовой, пряной духоты, среди запахов, которые настойчиво лезли в ноздри и проникали в мозг, словно назойливые торговцы на базаре, прошёл электрический разряд. Это было подобно тому, как если бы в душной комнате, набитой людьми и табачным дымом, распахнули окно в весеннюю английскую грозу.
Его сердце пропустило удар.
Мисс Гермиона Грейнджер сидела в углу, невысокая, с густой копной каштановых волос, с бледной пока ещё кожей и совсем лёгким макияжем, без украшений и ярких лент или накидки, и всё же она одна сейчас источала для него какой-то внутренний свет, исходивший с иного плана бытия. Её жасминовые духи были совсем слабенькими для Варанаси и терялись в смешении прочих благовоний и масел — но само её существо буквально пело на жасминовом языке. Он почувствовал лёгкое головокружение. Доктор-скептик, врач, рационалист, человек, который привык ставить диагнозы, а не получать их, вдруг осознал, что его пульс участился, а ладони стали влажными.
— Вы мисс Грейнджер? — сдерживая порыв и надеясь, что в гуле зала стук его сердца будет не слишком слышим, спросил он, подходя, но его голос прозвучал чуть более хрипло, чем он того хотел. — Профессор Сомаяджи говорил о вас. Когда он прислал приглашение на форум, он прямо-таки настаивал на нашем с Вами знакомстве. Я — доктор Кай Кавьяс. Кажется, мы оба забрались слишком далеко от дома, чтобы не встретить друг друга.
Она подняла глаза. Карие, внимательные, с той особой, всезнающей умудрённостью, которая появляется у людей, переживших войну. Потом улыбнулась — вежливо, открыто, дружелюбно, но вместе с тем как-то полуотстранённо и непонимающе: в зале было много куда более достойных приветствия академиков и магистров. В её взгляде не было буйства той силы, что ударила в него. Только интерес коллеги. Наверное, что-то подобное пару или тройку тысячелетий назад чувствовали звёзды над арийской степью, когда герой-громометатель Индра выпустил вверх с холма свою молнию по направлению к небесам, но не достиг ни Арктура, ни Веги, а лишь затмил их блеском подвига.
— Доктор Кавьяс, — она протянула руку, и когда её пальцы коснулись его ладони, он ощутил не жар, а прохладу. Ту самую прохладу горной реки, что обещал её запах. Её рука словно протекала сквозь его пальцы, чужая и неуловленная. — Я слышала о ваших работах по антидотам от змеиных ядов. Очень впечатляет. Как жаль, что она не появилась всего парой месяцев ранее...
— Змеиные яды — это лишь способ говорить о Переходе, о предельной возможности нашего существования в этом мире, — сказал он, всё ещё не отпуская её руки и пытаясь увлечь в русло разговора. — Яд — это граница между жизнью и смертью, это точка трансформации, где красота распада, подобная вспышке сверхновой, сменяющаяся элегантностью и упорядоченностью восстановления. Всё яд, всё лекарство, Природа беззлобна: стоит чуть-чуть изменить дозировку — и лекарство становится убийцей, а убийца обращается ангелом надежды и спасения. Есть внутренняя точка равновесия в растении и в минерале, и сам по себе тёрн не всегда свивается в венец муки, как и лавр не каждый раз увенчивает голову победоносца. Найдя путь к этой точке, можно изменить судьбу и так запечатать врата жизни, что Смерти долго не удастся сорвать этой печати; встав твёрдо в этой точке, можно приручить лихорадку и выдрессировать рефлексы, заставляя их послушно сворачиваться у ног хозяина, и даже из иссушенной надежды можно извлечь экстракт веры. Меня всегда интересовала эта точка. Когда она найдена, жизнь — это дозировка, которую нужно подобрать с ювелирной точностью.
Она наконец высвободила руку, и он почувствовал, как тепло её кожи осталось на его пальцах. Её глаза посветлели — но он не был уверен, что, глядя на него, она не вспоминала кого-то ещё, неосознанно полуулыбаясь.
— Точка бифуркации, — уточнила она. — В западной медицине это назвали бы пороговым состоянием. Хайдеггер говорил, что только перед лицом смерти человек подлинно становится собою; что ж, а Вы оправдали не-человеческое, позволив и Природе тоже обрести своё подлинное "я" в Ваших исследованиях. Хайдеггеровское "бытие-к-смерти" открывает нам перспективу единого, целостного видения... Тогда, надо полагать, Вы сами должны были пережить опыт предстояния перед смертью, чтобы достичь точки равновесия бытия. Но потом Вы должны были отсечь её точным скальпелем, иначе Вам бы не удалось сохранить устойчивость в новой перспективе. Вы отказались от неё, вывели за границу Вашего мира. Но здесь, — она обвела рукой зал, наполненный запахами, которым она не знала пока названий — здесь, кажется, смерть — не враг и не предел, а фон. Постоянный, неизбывный. Как дыхание, как струна жизненной силы, задетая пальцем искусной певицы.
— Или как запах, — добавил Кай. — Вы заметили, что здесь, в Варанаси, смерть пахнет иначе, чем в наших моргах? Там — формальдегид, стерильность, отрицание, отчаяние или смирение, но всегда — потеря. Здесь — густая, томящая сладость, текущая по каждой улице и вливающаяся в воды священной реки.
Они говорили долго, переходя из зала в зал, и Гермиона впервые за несколько дней чувствовала, что её ум — этот вечно работающий механизм — находит опору в собеседнике. Кай был понятным. Он цитировал Сартра и Камю, спорил о феноменологии восприятия, и его запах — эвкалипт и мята — казался ей островком чего-то знакомого, такого близкого английского и рационального, в море чужого. Когда-то давно, в Хогвартсе, она пережила настоящий душевный переворот, когда осознала, что нельзя полагаться на одно лишь заучивание и законы логики в мышлении, и с тех пор всё искала лекарство, которое бы успокоило её непонятную, ни на что конкретно не направленную тоску. Кай мог бы стать таким лекарством.
Но когда вечером, после закрытия первого дня форума, они вышли на набережную, и Солнце начало уже клониться к закату, всё ускоряя свой бег, своё падение в вечерний сумрак, и окрашивая Ганг в цвет ржавчины, состарившегося и умирающего металла, она вдруг поймала себя на мысли, что аромат эвкалипта начал тяготить её, и она неосознанно искала какой-то иной ноты, пару раз померещившейся ей в закоулках Варанаси. Что-то, чего она ещё не знала и не понимала, уже звало её из глубин города, и срывалось на крик, вырываясь из горла города навстречу распахнутому жёлтому небу.
— Что вы ищете здесь, Гермиона? — спросил Кай, глядя на реку.
— Я ищу жизнь, настоящую, подлинную жизнь, — ответила она после долгой паузы. — После войны я думала, что знания спасут. Что если я пойму, как работает тело, как работает зелье или заклятие, я смогу контролировать смерть, я спасу тех, кто мне дорог, и верну близких, утративших память обо мне, перезапущу отнятую у них жизнь... Но здесь… я начинаю понимать, что контроль — это иллюзия. Что, возможно, нужно не спасать от утрат и смерти, а позволить им свершиться. Что нужно познать патологию, чтобы оценить норму, и пережить болезнь, чтобы понять здоровье.
Какое-то время Кай молчал. Его сосредоточенные, неожиданно серьёзные серо-голубые глаза смотрели на неё с чем-то, похожим на благоговение и понимание.
— Вы удивительная, — сказал он наконец. — Большинство людей бегут от этого вопроса. А вы идёте ему навстречу.
— Не иду, — она покачала головой. — Я просто не могу бежать. Я уже пробовала. Не получилось. Расскажите мне о Вашем опыте смерти.
— Уже поздно, и ночные разговоры о смерти нередко навевают леденящий ужас на юных леди. Я обязательно расскажу, но в другой раз, — ответил Кай, заботливо набрасывая палантин на плечи своей спутницы. Внутренне он ликовал от того, что смог увлечь и заинтриговать девушку. И пока они молча шли по ступеням вдоль реки, ему вдруг пришло на ум, что идти вот так они могли бы вдвоём, взявшись за руки, целую Вечность, словно боги, с лёгким интересом наблюдая, как одно поколение сменяется другим и как сквозь все эпохи проходит единый пламенный жизненный порыв, как растут дети и беспечально умирают старики, и как всё течёт и течёт по земле Ганга... Их пути не было бы конца, потому что бессмертие освещало бы каждый их общий шаг. В их жилах тёк бы сок блаженства, — тот самый, который в Индии звали Амритой, — и это была та самая расаяна, о которой ни слова не сказал первый из утренних докладчиков. А на их пути непременно распускались бы белоснежные звёзды жасмина.
Это случилось на третий день форума, во время вечерней сессии, посвящённой «психо-алхимическому подходу в лечении хронических недугов». На Западе это назвали бы чем-то вроде экзистенциальной медицины или личностно-ориентированного подхода, но тем самым утратили бы самую суть предмета разговора.
Шри Бхаскара Сомаяджи, который был для Гермионы уже не просто наставником, но проводником в новый волнующий её мир, подошёл к ней во время перерыва, и в его глазах плясал лукавый огонёк — и потому за искорками старческого озорства она не заметила налившейся глухой грусти человека, совершающего правильный, но от того не менее тягостный поступок.
— Гермиона, — сказал он, и в его голосе даже зазвучали притворные ноты торжественности, так что девушка прыснула, поняв, что её гуру обыгрывает западную любовь к официозу,— я хочу познакомить тебя с одним замечательным человеком. Он редко покидает свою обитель в горах, и его присутствие здесь сегодня — настоящий подарок судьбы. Возможно, для нас обоих.
Она последовала за гуру в небольшую боковую комнату, где воздух был спокоен, разрежен и свеж, особенно на контрасте с духотой Золотого храма. Там, у окна, выходящего на залитый лунным светом Ганг, был виден в свете догорающих лампад тёмный силуэт. Человек этот был облачён в тёмно-серую курту, почти монашеского покроя, выдававшую его привычку к аскетическому образу жизни. Его голова была покрыта тюрбаном из тонкой чёрной ткани, и такая же ткань, плотная, непроницаемая, скрывала нижнюю часть лица, оставляя на виду лишь глаза. Гермионе почему-то вдруг вспомнились старинные картины и иконы: на золотом фоне почти не различались тёмные фигуры святых (так что казалось, словно их тёмнота была сиянием, превышающим всякий земной свет и с трудом постигалась смертными), и лишь глаза, такие же тёмные, ночные, проникновенные, но непроницаемые, светились для зрителя.
— Август, — мягко произнёс Бхаскара, — позволь представить тебе мою новую ученицу. Деви Гермиона Грейнджер. Она приехала из Британии к нам на стажировку и решила остаться в моём ашраме, чтобы в совершенстве освоить наши методы. Гермиона, знакомься: это мой... добрый друг, профессор Август де ла Мора. Когда-то он тоже жил в Англии.
Август сначала не двигался, словно и не услышал голоса своего старшего друга, и лишь ткань его курты слегка дрогнула; затем он медленно повернулся. Глаза уставились на Гермиону, и она физически ощутила, будто бы её сначала окатили ледяной водой, а потом решительно оттолкнули назад, но в последний момент всё же ухватили за руку и не позволили упасть. Это не был взгляд оценивающий. Это был взгляд погружающий. И ей показалось, что потом руку всё-таки отпустили, только теперь уже не враждебно, а доверительно, и она упала в эту бездну без дна.
Глаза мужчины были чёрными. Не просто тёмно-карими, а абсолютно чёрными — зрачок сливался с радужкой в одну бездонную, блестящую глубину, и весь свет в помещении чуть ли не закручивался вокруг этих глаз, подчиняясь их воле и вниманию. Это были глаза, которые видели слишком много. В них не было суеты, не было любопытства. Только прежняя скорбь, выветренная, превратившаяся в нечто иное — в сосредоточенность, похожую на безмолвную молитву или некое понимание, для которого больше не остаётся ни тайн, ни печалей в подлунном мире.
Шри Сомаяджи внимательно наблюдал за этими двумя мятежными душами и их безмолвной ожесточённой борьбой, перетекающей в обоюдную поддержку, и видел что-то такое, чего на грубофизическом плане заметить было нельзя.
— Мисс Грейнджер, — растягивая слова, наконец произнёс Август де ла Мора и слегка склонил голову в знак приветствия. Он был изящен и учтив — но не более, чем того требовали правила этикета. Не то чтобы они его тяготили — скорее, представлялись излишней вкусовщиной или неразумной тратой драгоценного времени.
Голос был… нечеловеческим. Или, вернее, сверхчеловеческим. Бархатный, глубокий грудной баритон, который вылетал ритмическими толчками, нещадно ударял в рёбра резонировал в прямо в её грудной клетке. В нём была хрипотца, словно голосовые связки когда-то были опалены огнём, и лёгкая, едва заметная нечёткость дикции, которая придавала каждому слову оттенок тайны, недоговорённости. Он околдовывал. Он был похож на одного из тех продвинутых йогов, обретших особые способности — непостижимые даже по меркам магов.
— Простите за столь театральный вид, — добавил он, и в голосе мелькнула сухая, горьковатая ирония, — но мне пришлось пережить… пожар. Адский огонь был не слишком любезен с моим лицом, и эти шрамы свести никак не возможно. Боюсь, их вид может смутить моих собеседников и нарушить гармонию святого места: у каждого достаточно своих грехов и демонов, чтобы было чего остерегаться в ночи.
Он говорил это легко, но в чёрных глазах не было ни тени смеха. Только сталь, выкованная в пламени и закалённая ледяной водой осознавания.
Гермиона, которая обычно находила слова в любой ситуации, молчала. Она смотрела на его фигуру — высокую, худую, с той особой сутулостью, которая бывает лишь у людей, привыкших много времени проводить над тиглем или пергаментом. Она всматривалась в очертания его плеч, в форму его пальцев, длинных и бледных, которые он сложил перед собой в спокойном жесте. Всё это было ей невыносимо знакомо. Но разум, её острый, надёжный разум, отказывался складывать пазл. Где она могла встретить этого человека? И как могла его забыть, не узнать теперь?..
Девушка попыталась представить его лицо под тканью, но её воображение нарисовало нечто размытое, страшное, и вместе с тем иррационально притягательное. Внезапно она поймала себя на том, что её ноздри трепещут, пытаясь уловить его запах на фоне обычной для этого помещения смеси ладана и старой бумаги, и этот запах тоже кажется ей знакомым: не он ли врывался в ток её мыслей и чувств несколько раз во время прогулки в первый день форума? Не он ли задавал внутреннее напряжение, ускоряя момент электрического разряда?
Сначала это показалось причудливой игрой воображения, торжеством фантазии над уставшим за три дня форума интеллектом — настолько этот запах и этот вид были чужд Варанаси. Но мужчина был реален, слишком неотвратимо-реален, и горьковатый, солнечный аромат горных трав струился от его одежд. Не тех, что сушат для чая, а живых, растущих высоко над уровнем моря, там, где воздух разрежен и чист. Это был запах скал, прогретой Солнцем красноватой земли и одиночества.
Тут Август де ла Мора сделал едва заметное движение. Он чуть склонил голову, и Гермиона увидела, как расширились его чёрные глаза, став ещё более бездонными. Он тоже почувствовал. Запах, исходивший от неё — жасминовая свежесть, прорезающая духоту, — коснулся его, и это было подобно тому, как если бы в безводной пустыне, где он, казалось, провёл целую вечность, вдруг хлынул ливень. Он ощутил не просто аромат, но вкус — вкус горной реки, питающей пересохшее русло.
— Эти восточные реки текут на запад, западные — на восток. Они идут из моря в море, они становятся самим морем. В море они уже не знают о себе "Я — эта река. Я — та река"... Это из Чхандогья-упанишады. Вы знаете её?
Гермиона покачала головой, чувствуя, как странно звучат эти древние слова.
— Я знаю скорее Гегеля, — ответила она, стараясь вновь обрести почву под ногами. — Дух, который познал себя, есть Абсолют. Но у Гегеля есть лишь одна река, Вы же назвали многие, да и ваши слова… они о другом, да? Не о познании, а о… растворении?
— О самадхи, — поправил он, и в его глазах мелькнуло что-то, похожее на тихую радость или даже гордость, — об освобождении ото всех долгов. О состоянии, когда познающий и познаваемый перестают быть разделёнными. Гегель, при всём его величии, так и не смог выйти за пределы понятия, как это видится мне. Как и Вы, он счастливо пребывал в плену разума. А Упанишады говорят: Ты есть То. Не знаешь, а являешься.
— Шри Сомаяджи говорил мне, что вы изучаете восточную мудрость, — сказала она, чувствуя, как этот разговор уводит её от привычных берегов.
— Я живу в ней. После того как… умер. — Он сделал паузу, и ткань на его лице чуть колыхнулась от дыхания. — Смерть — хороший учитель, мисс Грейнджер. Она отсекает всё, что не являет сути жизни. В Европе я был… многим, и моя жизнь струилась несколькими руслами, то есть я носил, меняя, разные маски. А здесь я просто тот, кто дышит во всяком дыхании и внимает во всяком внимании. И этого достаточно.
Тут Бхаскара, наблюдавший за этой безмолвной сценой с мудрым спокойствием, мягко улыбнулся.
— Я вижу, ваши доши уже поприветствовали друг друга, — сказал он. — Что ж, это хороший знак. Август, друг мой, ты выглядишь так, словно увидел Гангу в пустыне, впервые сошедшую с небес на землю, и вдруг осознал, что твоя жажда служит доказательством реальности спасительного источника.
Август медленно перевёл взгляд на Бхаскару, и в его взгляде промелькнула тень сдержанного сарказма.
— Возможно, так и есть, — ответил он. — Из небытия в бытие, из тьмы в свет, из смерти в бессмертие… Я думал, что уже прошёл этот путь. Но, кажется, я заблуждался, и мне нужна Ведущая.
— Почитающий богов продвинулся далеко вперёд по рекам, — загадочно возразил старик. — Но пусть он отдаст всего себя реке, если хочет войти в Море.
Гермиона совершенно ничего не понимала в их странном диалоге.
|
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
|